Покойнику не закрывали глаз, не складывали рук на груди. Засохший до каменной твердости, он был завернут в рядину и оставлен до утра под навесом. Кто станет высиживать бдение над глиняным идолом? Скорбно постояли, прощаясь с новой несбывшейся надеждой, да и пошли в хату — вечерять и спать.

Утром, кряхтя, водрузили неживое тело на волокушу. Олесь накинул на плечи лямку и тянул, Петро следом ехал на доске.

На краю оврага их встретила Чорна. Стояла — только ветер едва шевелил края бесчисленных платов, укрывавших ее, как палая листва укрывает землю. Как каменная стояла. Как памятный камень над погостом. Черные глаза из-под насупленных бровей глядели строго. Олесь поежился.

— Ох ты ж, ну и плакальщицу бог послал, — пробормотал Петро, тоже ежась, но стараясь виду не подавать.

Олесь на него шикнул:

— Не знаешь, не говори.

Петро плечами пожал: не знаю, мол, а что такое? Кто такая?

Мьяфте кивнула ему, взгляд ее смягчился, нежно даже так сказала:

— Ты вот не знаешь, с тебя и спросу нет. А этот… — на Олеся глянула уже по-другому. — Ну-ка скажи мне, разумный ты мой, что мне теперь с твоими мертвецами делать? Ты их как пирожки в печи — целый погост наготовил! А мне их куда?

— А ты-то причем? — опешил Олесь.

— А при том, что все мертвые — мои.

— Какие же они мертвые? — мастер возмутился. — Какие же мертвые, когда они живыми-то не были никогда? А если не были живыми — то и не твои.

— Были, не были — не тебе решать, — усмехнулась Мьяфте. — Вот уж не тебе… Может, и не были. Только ты ведь их хоронишь, как тех, кто был жив. И они становятся мертвыми, как те, кто был жив. Непонятно еще?

Олесь мог только рот открывать… и закрывать. А сказать ничего не мог. Сглатывал только и холодел.

Мьяфте полюбовалась на него, удовлетворенно кивнула.

— Вижу, что понял. Так вот ты меня одарил, миленький: нерожденных покойников к моему двору прислал, ходят теперь вокруг, маются. Нечего им вспомнить, не от кого поминания ждать. И я не знаю, что с ними делать, как упокоить их. Приставила по хозяйству пока, а дальше уж не знаю. И больше мне не надо.

Сказала все, что хотела — собралась уходить. Олесь не дал. Спустил лямку с плеча, шагнул к Мьяфте, кусая губы, руки протянул — но платков траурных не коснулся, не смог.

— Что же мне-то делать? Мне надо его на ноги поставить.

— Прям тебе! Прям надо! — голос Мьяфте звенел от ехидства. — На ноги поставить, а ты в куличики играть вздумал. Налепил… Я сказала: мне больше работников не нужно, не приму.

— Не принимай, — буркнул Олесь. — А я все равно буду.

Мьяфте удивленно глянула на него, как будто даже и растерялась. Зато уж и смеялась потом, так что пополам сложилась.

— Дурак ты, Олесь Семигорич, хоть и мастер сильный, и гончар знатный, а дура-ак… Не стану я с тобой мериться, не дождешься. Знаешь, что будет, если ты упрешься и я упрусь? Я скажу: и будь, и не приму. И точно не приму! Да еще и тех, что уже на подворье топчутся, направлю откуда пришли. И ты не фыркай сейчас, желваками не двигай, брови не супь. Ты представь, что все они вот здесь поднимутся и на твое подворье придут. Потому что мертвыми сделал их — ты, а живыми они и не побыли. Жизни они от тебя требовать станут и какую найдут — такую и возьмут. Твою. Гостя твоего. А после и всякого, кто сюда дорогу найдет. Понял теперь?

Олесь стоял белый, Петро переводил потерянный взгляд с него на Чорну, с Чорной на него, и что-то быстро говорил одними губами. Молился, наверное.

— Мастер, — фыркнула Мьяфте, помягчев лицом. — Дурак, как есть дурак. Все ведь ты правильно понимаешь про то, как жизнь получается. И как лепится человек миром. И что на крови замешивать стал — тоже верно. Всё ты верно делаешь. Только не мужское это дело. Никак. Уж прости, — развела руками Мьяфте. — Так устроено. Ты бы и сам понял — скоро бы понял, ты умный, Семигорич. Ты сам знаешь, что тебе глаза застит. Я тебе ключ открыла там, в голове оврага-то. Пойди, умойся, глаза промой. Должно помочь.

— Что же, не встанет мой друг на ноги? — прошептал, смиряясь, Олесь.

Петро смотрел на Чорну, не отрываясь. Понял уже, кто перед ним, всю надежду, что непомерным грузом на Олеся возложил, направил теперь к темной гостье. Не дышал, слушал ее долгое молчание.

Пощадила Петра, первым ответила ему.

— Тебе без разницы. Живи, как есть — другой жизни все равно не бывает. Только как есть. А ты, Семигорич, много на себя взять хочешь. Я тебе сказала: не твое это дело. Если кто-то другой за это возьмется — с ним и говорить буду. А тебе больше нечего тут знать. Хорони своего последнего — и хватит глину изводить. Хорошая глина. Из такой свистулек наделать и всякое зло от жизни отпугивать, смерть удерживать подальше, пока ей срок не настал. А не… наоборот. Всё, пойду я. Еще этого приму, о нем не беспокойся. С остальными — если вдруг не понял чего — сам разбираться будешь. Ты.

— Так что же… — все еще не мог поверить в окончательный провал своего дела Олесь.

— Тебе обязательно, чтобы ты это сделал? Если не ты — то и конец всему?

Олесь помотал головой.

— Вот и выкинь из головы.

Сказала, развернулась и пошла вниз, по склону оврага, да и пропала там среди черных стволов на фоне черной земли.

Парни молча смотрели ей вслед, потом как очнулись: торопливо спустили в овраг волокушу, торопливо вырыли яму и забросали землей замешанную на живых соках — кровь Петра, пот Олеся — последнюю надежду. Торопливо выбрались из оврага: Олесь толкал Петрову доску, а тот и не возражал.

— Горилка-то есть у тебя? — спросил, обернувшись уже наверху, у кромки.

— Помянем, — согласился Олесь.