Рутгер ушел до свету, когда Видаль еще спал.

Нигде его не было. Не горбилось лоскутное одеяло, и не раздавался из-под него тонкий затейливый храп, на который Рутгер оказался горазд. Не стучал он подошвой по ступеньке крыльца, как часто бывало: проснется среди ночи, выйдет, закутанный во что под руку попалось, на крыльцо, сядет там и притоптывает ногой, и стучит, и стучит, пока мастер спросонок не рявкнет на него. Не скрипели ручки ведер, с которыми он ходил на ключ за свежей водой, не хлюпали в сырой траве стоптанные башмаки мастера, надетые на босу ногу. Не гремела ложка о горшок, не шуршала крупа, не скрипели половицы в доме… Нигде не было его слышно, и не видно было нигде. И птица, наклоняя голову то в одну сторону, то в другую, тоже его не слышала, о чем сообщила тревожным прерывистым скрипом.

Видаль выскочил в мятых подштанниках на крыльцо, поежился от висевшей в воздухе тонкой прозрачной сырости, переступил босыми ногами по холодным влажным доскам, огляделся. Вернулся в сени — не было куртки, новой, позавчерашней, не было новых крепких ботинок, купленных взамен унтов. Видаль вспомнил, как отнекивался парень, говорил, что ему не надо, так обойдется. Честный какой, уже тогда замышлял побег — как будто кто-то неволит его, как будто не отпустят, а отпустят — так в дорогу не соберут. Дурак, дурак! А сам-то? Видаль вернулся на крыльцо. Вот так же поди и мастер Хейно стоял здесь, озираясь, когда Хосеито-дурачок сбежал биться с матерью ууйхо. Вот так же прикидывал, что с собой взять, как выручать безмозглого. Только мастер Хейно шел на смерть. А Видалю что — прогуляться до Суматохи. Нынче уж точно Рутгер в Суматоху ушел, больше ему некуда. На Белый берег он уж не вернется, к Кукунтаю обратно проситься не будет. Стоп, а если все-таки не в Суматоху, то — куда?

Может, просто до стены своей решил прогуляться, думал Видаль, натягивая штаны. Сделать там ворота, как обещал, чтобы людям было где проехать сквозь нелепое это великолепие, слоновую кость и золото, воздвигнутые до небес. А то к мастеру Лукасу рванул — там же поблизости. Видно было, что-то важное он от Лукаса услышал, что-то понял такое, чему никто другой научить не смог. Значит, решил Видаль, обуваясь, загляну и к Лукасу. Куда еще?

Нет, понял Видаль, слишком ровно застелена постель, слишком тщательно завернут в тряпицу хлеб — а краюху отрезал изрядную мальчик Рутгер, старательный, но торопливый и размашистый. Так ровно у него ничего никогда не получалось. Значит, с особым тщанием, как делают в последний раз, прибирал за собой. Куда же он?..

А если его зашвырнуло, куда свет от звезд не летит? Если занесло в такие закоулки Тьмы, где существование отменено на веки вечные? Разве мальчишка сможет себе под ноги твердой земли восставить, разве сможет увидеть прозрачный, незримый воздух, без которого ему там не выжить? Не попадая в рукава, Видаль боролся с курткой, а птица с криками скакала перед дверью и торопила, звала скорее в путь. На поиски. На помощь.

Оскальзываясь на глине, в темноте при редких звездочках пробежал по Голому склону — не было там Рутгера. Задыхаясь, метался по всем известным ему гиблым местам — они норовят притягивать к себе сбившегося с пути, а выбраться с них куда труднее даже опытному ходоку. В этой безнадежной тьме, в этой сиротливой пустоте столько тоски клубится, столько отчаяния, что поневоле забудешь, куда шел, где свет, где дом, где ждут… Видаль сам, такой, какой нынче был, испуганный, растерянный — едва не сбился с шага, едва не увяз. Остановился посреди галечной россыпи — голой, холодной. Кургузый лоскут мира посреди бесконечного ничто. Видаль остановился, огляделся и не смог вспомнить, что он здесь делает. Беспамятство накрыло звенящим куполом. Кто он? Откуда и куда? Зачем он вообще живет на свете? Обессилев от бессмысленности, Видаль сел на холодную гальку, вытянул ноги. Зачем куда-то идти? И здесь так же пусто и непонятно, как везде. Некуда спешить, негде искать смыслов.

Но что-то мешало, что-то вызывало досаду — какая-то нехватка, недостача. Галька и галька, чего же ей не хватает?

Нагнулся, подобрал блеклый камешек. Что-то было про него важное… когда-то… галечка… галечка морская… должен быть берег… мост? Мак-Грегор? Есть такое имя. Кто он? Не смог вспомнить про этого неведомого Мак-Грегора ничего — даже откуда знает его, вспомнить не смог. Так и потянуло к загадочному Мак-Грегору, потому что всего в мире и осталось: галька и Мак-Грегор, галька — вот она, с ней все ясно, а что за человек?.. Встал торопливо, не давая безразличию затянуть обратно, шагнул широко, точно зная куда: к какому-то шотландцу по имени…

…Овечка шарахнулась из-под ног с испуганным блеянием. Солнце заливало Долгую долину, золотило траву и листья сада закатным золотом, алела черепица и сверкали окна — а на крыльце сидел сам Мак-Грегор с трубкой в зубах и хмурился.

— Прости, Мэри! — воскликнул Видаль и учтиво поклонился мак-грегоровой жене. — Я нечаянно. Я… Хэмиш! Так вот ты какой! Смотри, что я тебе принес!

— Опять? — возмутился Хэмиш. — Спасибо, конечно, но мы бы обошлись…

— Да нет, просто оттуда же!

— Вот и выкинь ее, а? Подальше?

— А если понадобится?

— Знаешь, Видаль, не в обиду будь сказано, я иногда думаю — то ли что-то из твоих подарочков надобится, потому что что-то случается, то ли что-то случается, чтобы твой подарочек понадобился…

Видаль растерянно посмотрел на гальку на ладони.

— Правда что ли? Я не думал…

— А подумал бы. Если бы не твои зеркала — Рутгеру бы и в голову не пришло…

— Ну и что с ним случилось? Все к лучшему!

— А если бы?

— Вот тогда бы и… Рутгер! — вскричал Видаль, окончательно все вспомнив.

— Что с ним? — вскочил со ступеньки Мак-Грегор.

Видаль торопливо рассказал, как проснулся утром, как не нашел малого нигде в Семиозерье, как кинулся искать по гиблым и нерожденным местам, как сам чуть не иссяк на стылой гальке.

— Все проверил? — спросил Хэмиш, задумчиво заглядывая в трубку.

— Вроде все, — ответил Видаль.

— Ну, тогда пошли ужинать.

— А как же Рутгер?

— Ну, если его там нет, то он в другом каком-нибудь месте. Неопасном.

— А вдруг вообще пропал, промахнулся мимо места, канул во Тьму?

— Тогда тем более спешить некуда.

И в самом деле, подумал Видаль, что это я о самом плохом сразу? Может, парень домой вернулся, просто вернулся домой.

— А кто родители у него?

— Я не знаю. Кукунтая спросишь. Ужинать пойдем. Мэри нас догонит. А камешек брось, брось…

Рутгер нашелся в неопасном месте — в Суматохе, где всегда то ли поздняя весна, то ли ранняя осень, благодатное тепло и уютная свежесть, никаких потрясений, никаких бед, кроме тех, что люди сами творят с собой и друг с другом. Дождь всегда идет ночью, баюкает спящих, умывает листву и пышные клумбы, наводит свежий блеск на булыжные мостовые и румяные черепичные крыши. На рассвете облака живописно толпятся над морской купелью, тают в блистающих лучах новорожденного солнца, когда оно бодро, неудержимо поднимается по левую руку бронзового Видаля. Вечером солнце освещает его справа, утомленное, клонящееся к роскошной неге заката. Розы, каштаны и акации цветут здесь, не различая времен года, время от времени кроны деревьев вспыхивают алым и золотым, редеют, облетают — но черные ветки, воздетые к небесам, немедленно бывают украшены мириадами разноцветных фонариков, а розы цветут, цветут… И то, что люди терзают и мучают друг друга, никак не спишешь на несчастливый климат, затяжные дожди или утомительную сушь, наскучивший штиль или злые безумящие ветра.

Подзатыльник едва не смел Рутгера с табурета, он удержался, расставив ноги и взмахнув руками, опутанными дратвой.

— Да не маши ты! — вновь замахнулся мастер. — И так все закрутил, запутал, это ж надо умудриться! Что тут путать, скажи? Что?

Рутгер наклонил голову ниже и принялся осторожно разбирать скрученные волокна. Кислый дух от мокнущей кожи, слегка сдобренный запахом еловой смолы и медового воска, заставил Видаля придержать дыхание. Он молча оглядывался, пока привыкал дышать здесь после нежной мороси Семиозерья, после яблоневого аромата Долгой долины, после пустых, не надышанных еще людьми нерожденных мест. По стенам висели связки кож и мотки дратвы, и ножи, и клещи, и плоскогубцы, и шилья, и молотки, разгонки, рашпили и всякие особенные, вовсе непонятные Видалю инструменты. На полках выстроились пары обуви, отдельно — чиненой, отдельно — новехонькой, с блестящими глянцевыми носами, с бархатистой замшей язычков, на тонких ножках каблучков, в щегольских рантах.

— Чего надобно? — неприветливо глянул сапожник на Видаля. По виду посетитель никак не выглядел серьезным клиентом. Стоптанные ботинки говорили скорее о долгих дорогах, чем о толстом кошельке.

— Мне-то? — приподнял шляпу Видаль, одновременно другой рукой придерживая за пазухой птицу. — Мне — вот с ним поговорить.

— А он тут не гостей развлекать посажен, — резко ответил сапожник. — Вот закончит работу — тогда и говори.

Видаль порылся в карманах и выудил монету побольше да потолще. Сапожник мотнул головой, уже со злостью:

— С этим к мамаше Коко за углом. Там вам за ваши денежки и поговорят, и чего хотите. А здесь — работу работают. Ишь! — развернулся он к подмастерью. — Что уши развесил? Давай исправляй, что напортил.

Видаль поймал сердитый взгляд Рутгера, уяснил, что и тот ему не рад, и вышел на улицу: до ночи оставалось не так много, а мы не гордые, подождем.

Но Рутгер вышел к нему уже в темноте, когда в листве зашуршали первые капли ночного дождя.

Вышел — сутулясь, голову отвернув, так что и сам в глаза не смотрел, и лицо его разглядеть было трудно. Но по тому, как он наклонил голову, как свел плечи, Видаль понял. С шумом втянул через ноздри воздух и быстро протянул руку к затылку Рутгера. Тот резко отбил его руку.

— Не лезь.

Видаль отступил на шаг, руки убрал за спину.

— Не лезу. Ты сам свой. Только как же ты… Зачем?

Рутгер повернул к нему лицо — и Видаль увидел все: сияющие под разноцветными сполохами льды Белого берега, клубящиеся туманы Бамбуковой рощи, солнечные потоки, вплавленные в изумруд — Семиозерье, стену до небес из слоновой кости и золота, вольную волю идущего сквозь Тьму, все чудеса оставленного за порогом сапожной мастерской мира. И смешливые быстрые глаза круглом на темном лице — мастер Кукунтай, радость и неусыпимая тоска сердца.

— Никак мне без этого, — буркнул Рутгер, опуская лицо.

— Да ты сколько здесь? — возмутился Видаль. — День-другой, а уже точно знаешь, что нельзя? Уже все испробовал, последнее средство осталось?

— А что изменится, если не день и не два, а месяц? Если год? Что изменится? — яростно зашипел ему в лицо Рутгер. — Зачем мне терпеть еще день, если я знаю, что будет так же?

— А зачем так же? Зачем ты вообще ушел? На что тебе эти… сапоги, парень?! Ты же мастер от бога, тебе вот чему учиться — и я ведь учил. Чего тебе не хватало?

— Времени.

— Да сколько угодно времени у нас было… У нас-то!

— Нет времени у тебя, мастер Видаль, — подался к нему Рутгер. — Нет его в твоем деле, и в доме твоем его нет, и в жизни твоей нет. Времени! Того, что проходит, того, что делает старше, того, что людям возраст меняет! Понимаешь? Времени! Не возможности бесконечно делать дело и никогда не опаздывать, не бесконечности жизни! Времени, Видаль, времени, того, которое не вернуть, не удержать, не остановить. Которое кончается, иссякает, сменяется другим. Вот. Вот так.

Рутгер глубоко дышал, как после бега. Видал хмурился, не понимал. Рутгер тогда снова заговорил:

— Вот пройдет пять лет, да? И тогда я буду ровней ей… ему… да все равно мне! Я это в голову вместить не могу, но это только в голову… Вот как мы к мастеру Лукасу ходили. Я даже вспомнить и представить себе не могу, как я там был. А уж понять, как оно устроено — никак. Даже пытаться страшно. Но когда я там был — я там был, нигде больше, именно там, и несомненно был. Понимаешь?

— Понимаю, — Видаль прислонился к дереву и стал разглядывать Рутгера медленнее, подробнее.

— И вот когда я лежал рядом и обнимал — я там точно был. Именно там. Именно с этим человеком. А уж как его называть — мы разберемся. Мы с ним вместе.

— Если он захочет, — кивнул Видаль.

— Это да. Но сначала мне надо возраст догнать, понимаешь? Без этого и говорить не о чем — слушать не хочет.

— Думаешь, в возрасте дело?

— А в чем еще?

— Я не знаю, сколько лет прошло в земле мастера Кукунтая с тех пор, как он покинул ее. Эти годы в возраст не засчитались, но жизнь происходила. Тело не стареет, но душа-то живет, трудится, устает, взрослеет. И даже если пройдет еще пять лет и твое тело сравняется в возрасте с телом Кукунтая, все равно, эти годы и годы без времени — они останутся разницей между вами.

— Что ж такого в том, что между людьми разница? Мак-Грегор и Мэри тоже разные — уж куда дальше! И вы с Ганной, хотя оба от времени увиливаете, друг на друга совсем не похожи. Или ты думаешь, мастер Видаль, что человеческая жизнь, вот такая обычная, во времени — она не старит душу? Что я против Кукунтая так дитем несмышленым и останусь? Да что ты знаешь о человеческой жизни? Хоть сто лет в пустом месте проживи сам с собой — а год между человеками все равно длиннее для души, понял? И трудов ей больше, и радений, и страданий. Ты ведь не родился мастером, а? Разве ты не помнишь, как люди между собой живут?

Видаль кивнул.

— Как живут, как умирают. Как убивают. Помню. Ты прав, жизни здесь больше. Но зверь ууйхо тебе для чего понадобился?

— Мне больно. Мне больно без нее. Мне больно без мира за пределами здешнего неба. Я хочу смотреть во Тьму и видеть новые земли. Я хочу это каждую минуту. И вот сейчас хочу. Даже с этим зверем — хочу! Не так остро, не такая мука… Но хочу. Больно все равно.

— Это пока он еще в силу не вошел. Покорми его своей кровью еще денек — и будет тебе покой.

— Но ведь я не забуду ёё? Я ведь не забуду?

— Ты ничего не забудешь, — согласился Видаль. — Только помнить будешь, как будто не с тобой это было. Как будто сказку слушал… — Тут он вздохнул и отвернулся. — Как будто сказку слушал — и тоскуешь по ней, только делать-то нечего, надо здесь жить, а сказки только в сказках сбываются. Пеплом присыплет, золой, прахом — твой огонь. Всю соль, всю сладость вынет — тебе останется пресное жевать. С голоду не умрешь. Но и рад не будешь.

— Ты помнишь это? — прошептал Рутгер.

— Помню, — ответил Видаль.

— Почему же я забыл?

Видаль взял его за плечо, притянул к себе ближе.

— Пойдем домой, парень. Там твой дом, не здесь.

Рутгер отодвинулся.

— Нет, не сейчас. Приходи за мной. Потом. Приходи — через пять лет, пожалуйста, уведи меня отсюда. Пожалуйста, прошу тебя. Но сейчас — нет. Сейчас я останусь. Так мне надо. Прости.

— Ты хочешь жизни пять лет, хочешь времени — а сам ууйхо привил себе. Разве это жизнь?

Рутгер отвел взгляд, пожал плечами. Губы изогнул в бодрой улыбке. Ответил, не глядя в глаза.

— Я сниму. Вот пообвыкнусь чуть-чуть — и сниму. А то с мастером драться полезу, честное слово. Я ведь от него тогда ушел, с Кукунтаем. Сбежал. Еле упросил обратно взять теперь. А он меня, как маленького, к самым начаткам приставил. Как будто я не учился у него с детства-то уже! И руки распускает, как с маленьким. Вот ей-богу, сдачи дам, если без ууйхо-то. Понимаешь? А куда мне? Родителей нет у меня, подкидыш я приютский. Из приюта и в учение отдали. Никому я не нужен, некуда мне идти.

— Как же — некуда, парень? — Видаль задохнулся.

— Сейчас — некуда. А потом приходи. Прости меня. Я так решил.

Видаль развел руками.

— Если что — дорогу знаешь, а дверь я не запираю.

Развернулся и пошел под дождем к Ратушной площади, а птица выбралась из-за пазухи, вскарабкалась на плечо и оттуда долго кричала что-то в темноту, где остался Рутгер Рыжий, ученик сапожника.