День был солнечный, даже слишком, пожалуй. Видаль отвык от такого солнца на Туманной косе и потому укрылся в прохладной пивной, окна которой выходили прямо на тротуар. Из окна был виден газон, оранжево пламенели настурции, радуя глаз, сквозь них мелькали пёстрые юбки суматошинок и обтянутые полосатыми чулками ноги их кавалеров. Видаль неохотно прихлебывал пиво, дожидаясь назначенного часа. Птица задумчиво урчала, пристроившись у него за плечом на высокой спинке деревянного стула.
Видаль поднял кружку, разглядывая пиво на свет, вздохнул. За «Альтштадтом» надо было отправляться на Королевскую гору, но он назначил Ганне свидание здесь, на Суматохе, чтобы сообщить, что он намерен с ней под руку прогуляться до ближайшего места, где слова крепки, хоть до Рыжей речки, хоть до Садовья. Лучше, наверное, до Садовья. Там нынче, если Видаль ничего не напутал, вишни все в цвету. Девушки любят такое…
Сколько можно? Пора остепениться, и Ганна заждалась… Верная, гордая Ганна, красавица и отличный товарищ. Не девка — клад!
Часы на ратуше пробили половину первого. Было еще очень рано, но сидеть над почти полной кружкой и не пить было скучно, а пить расхотелось после первых глотков.
Видаль решительно поднялся, снял птицу со спинки стула, положил пару монет на стол и направился к выходу. Расторопный и бдительный, как все официанты на Суматохе, парень в длинном фартуке подскочил к столу, схватил монетки и кинулся за Видалем, обогнал его и встал в дверях:
— Вы заплатили только половину!
Видаль ткнул длинным пальцем в зеленую доску, повешенную на двери. Нижняя строчка, выведенная мелом, гласила: «Вода бесплатно». Пожав плечами, Видаль ловко скользнул мимо парня и взбежал по лестнице.
Солнце снова ослепило его, и он постоял немного, прежде чем перейти улицу и свернуть за угол — все свидания на Суматохе по традиции назначались на городской площади, перед ратушей. И перед памятником Видалю заодно.
Каменный болван, усмехнулся Видаль. Бронзовые буквы на постаменте нестерпимо горели, но он и так знал, что там написано. Хосе Видалю, спасителю города, от благодарных жителей Суматохи. Знать бы еще, от какой напасти… и когда. Сегодня, например, ему было решительно некогда. С минуты на минуту появится Ганна. Видаль огляделся — он был одним из многих. Вокруг памятника безостановочно плелось кружево людских судеб. Молодые люди подходили, озирались, переминались нетерпеливо, и — кому раньше, кому позже — судьба улыбалась им, приняв облик нарядной суматошинки, подхватывала под руку, смеялась, глядя им в счастливые глаза, увлекала в круговерть, в путаницу улочек, а им на смену подходили и подходили новые…
У многих Видаль заметил легкую сутуловатость, и воротники этим летом стало модно приподнимать. Стесняются пока. Ничего, разозлился Видаль, еще гордиться будете. И сюда добралась эта зараза — занесли. Выходит, тюленев приемыш Рутгер — не первый здесь такой. И уж точно не последний. Видаль сплюнул. Любоваться счастливыми парочками расхотелось: переженятся, наделают детишек, и каждому на загривок — ууйхо, тварь ядовитую. Сплюнул еще раз — тошнило. Видаль повернулся к памятнику спиной.
И море ослепило его бликами. От площади к нему торжественно нисходила лестница: широкие ступени, фигурные столбики мраморных перил. По лестнице поднимались и спускались люди, и воротники их одежд были подняты по новой моде… но если смотреть на море, людей не было видно. И Видаль благодарно улыбнулся и стал смотреть на море. Огромное, оно не помещалось во взгляде целиком, слепило солнечными искрами, отнимало разум — и взамен наполняло бессмысленным, беспричинным и бесконечным счастьем.
Видаль заметил, что стоит в той же позе, что и каменный болван на постаменте — чуть закинув голову и отставив ногу, руки в карманах куртки, птица на плече. Усмехнулся: хорошо они смотрятся, вот было бы веселье, если бы кто обратил внимание. Впрочем, на этом месте Видаль всегда стоял вот так, и в тот день, когда его решили почтить памятником — тоже.
И так вот он стоял тогда, сколько лет-то уже прошло, а в ратуше в это время отцы города допытывались у заезжего провидца, какие напасти грозят беззаботной Суматохе. И провидец нашелся, как отделаться от них — спихнул всё на Видаля, а сам исчез, как и не было его. Видаль узнал об этом ровно через четверть часа — когда его, уже собиравшегося восвояси, остановил на лестнице чудаковатый толстяк, принялся вертеть и разглядывать, а потом схватил за рукав и потащил наверх. Видаль принял его за помешанного, упирался, ругаясь сквозь смех, но на помощь безумцу подоспел сам бургомистр Грюн, чуть не со слезами на глазах умоляя позировать для памятника. Скульптор был представлен как местная знаменитость, бургомистр при поддержке всего городского совета только что в ногах не валялся — и Видаль сдался.
Теперь каждый раз, посещая Суматоху, он имел возможность любоваться произведением искусства, а в остальное время — выслушивать язвительные комментарии друзей-приятелей. Спасибо, хоть Мак-Грегор не изощрялся в остроумии. Человек, который женат на овце, как никто знает, что и самая дружеская шутка не всегда уместна.
Но море лежало перед ним, и Видаль забыл обо всём. Он стоял и вглядывался пытливо в играющую бликами даль: что ты за вода? Море ли, океан ли? Есть ли тебе конец, и откуда катятся эти смирные, такие ручные волны, словно только для того и созданные, чтобы радовать глаз и манить сердце?
— Хосе…
Видаль вздрогнул. Ганна стояла чуть в стороне, чтобы не заслонять ему море, и, видимо, уже не в первый раз звала его.
— Ты уже? — рассеянно улыбнулся Видаль. — Что я хотел тебе сказать… Ах, да, поедешь со мной в Садовье?
Ганна нахмурилась.
— В Садовье? В Садовье, значит… Вишни в цвету, крепкое слово? — в голосе ее дрожала обида. — Осчастливить меня решил?
— Что ты? — Видаль очнулся и оглядел подругу с ног до головы. Высокая, с самого Видаля ростом, стройная и сильная, нарядная — оставила, должно быть, Мотрю на дрюнговой конюшне и переоделась в гостинице: юбка в яркую клетку, на черном сукне жилета полыхают маки, по рукавам вышивка широкой полосой, красные сапожки сверкают лаком, а на буйных кудрях — венок, атласные ленты играют бликами ярче морских волн. Будто знала, куда позовет Видаль. А может и вправду знала, с нее станется. Что ж она говорит такое?
— Будто я не знаю, что у тебя на уме! — не умолкала Ганна. Слова выпрыгивали, словно против ее воли, но и остановить их она не хотела. — Ганна хорошая, Ганна красивая, своя в доску, понимает, что к чему — надо жениться на Ганне, сколько можно, всё равно счастья в жизни нет, так хоть покой! Как будто я не знаю…
— Да что с тобою, Галю, опомнись… — Видаль протянул к ней руки, но она с силой ударила по ним.
— Видчепыся вид мэнэ! — вдохнула зло.
И Видаль стоял, не шевелясь и не пытаясь возразить, под шквалом ее гнева и горя.
— Всё мне сердце истерзал, ирод. Чем же я тебе плоха?! А вот нет, подавай ему то, чего никогда не может быть, дальнее-невозможное ему подавай! Куда как легко любить, до чего не дотянешься. И есть не попросит, и слова поперек не скажет… и лучше всех, ясное дело! Кто ж сравнится с тем, что и вовсе неведомо? А как будто я тебя не знаю… То, что руками можно потрогать, как будто и не для тебя создано. Всем в радость — только не Хосе Видалю, особенный он такой, звезду ему с неба подавай, молока птичьего… Зирку тоби з нэба? Так ты помни, коханый, что она — убийца, выжла. По кровавому следу гончая — для хозяев своих. Очарует так, что сам себя наизнанку вывернешь им на забаву. Погибель она, без жалости и смысла, а что красивая — так вон у Мак-Грегора блесны не хуже. А ты… ты… даже не на живую приманку, на железку блестящую с перышком ярким идешь. На куклу восковую. Да и нет ее на самом деле. Всё придумали.
Тут уж Видаль не стерпел, схватил Ганну за локти и встряхнул хорошенько.
— Ты на солнце перегрелась? Жилет сними, жара вон какая. Галю, девонька моя ненаглядная, ты о ком вообще?
Ганна теперь молчала, не поднимая глаз, только по смуглым щекам катились слезы.
— Галю, Ганна моя, ну ты что? Что ты, сердечко моё? Посмотри, нарядная какая пришла, угадала, а? Вот и хорошо, мы с тобой сейчас в Садовье…
— Не могу я с тобой в Садовье, это же насовсем… навсегда. А как ты со мной, если не любишь? Думаешь, если пообещаешь верным быть, любить всю жизнь — так оно и выйдет? Хочешь сам себя обмануть, Хосе Видаль?.. Видаль?
Видаль смотрел ей за спину и лицо его было каменным, точь-в-точь как у памятника. Ганну он крепко держал за плечи, и обернуться она не смогла.
— Видаль! — закричала Ганна. Он с трудом перевел взгляд на нее, вытянул руки, ее от себя отодвигая.
— Ганна, где Мотря?
— У Дрюнга, как всегда… Видаль, что?..
Видаль развернул ее лицом к морю. И Ганна глянула, охнула, шатнулась, отступила, прижалась спиной к его груди. Море исчезло. Влажно блестело обнажившееся дно, рыбы бились на песке между лужиц и темных груд водорослей, бестолково метались крабы, пятнами слизи растекались медузы. Ганна в ошеломлении обернулась к Видалю, но он дернул подбородком: смотри. И Ганна увидела: море шло от горизонта, шло на Суматоху — всё сразу, вздыбившись до неба темной стеной.
— Бегом, Ганна. Всех, кто может… Олесь пусть как-нибудь… у Мака жена присмотрит — его тоже. И Тюленя, и Хо — всех… Всех, Ганна. Скажи: здесь люди.
— А ты?
— Я останусь.
— Ты не сможешь! Ты не уберешь ее, Видаль, это невозможно!
— Конечно, невозможно, дурочка, — Видаль повернул ее к себе, улыбнулся и поцеловал неторопливо, нежно, крепко. — Я и не собираюсь.
— Хосе, я останусь с тобой!
— Мы вдвоем ничего не сможем, Галю. Привези мастеров.
— Тогда ты — со мной!
— Галю, так быстрее, чтобы ты одна. А я…
— Нет, Видаль!
— Ласточка моя, я просто подержу ее. Это у меня получится, правда. А ты быстрее постарайся мастеров собрать — и всё будет хорошо. Только ты быстрее. Давай, девочка моя… Бегом! — рявкнул Видаль и толкнул Ганну. Она сорвалась с места и исчезла в толпе, собиравшейся перед ратушей — пока еще безмолвной, ошеломленной толпе.
Видаль сглотнул и отвернулся от людей. Надо забыть о них. Только бы молчали. Но уже пополз опасливый шепоток, его имя повторяли, заплакала женщина, кто-то горячо молился, благословляя Видаля. Вскрик и торопливые шаги… Резко обернувшись, он выкинул перед собой руки. Женщина с ребенком замерла в двух шагах, всхлипывая и не сводя с него умоляющего взгляда.
Зрители были не нужны ему — но он смирился с тем, что они будут. Только бы не мешали.
— Лучше бы вы все ушли. Если не можете уйти — молчите. У меня… У нас с вами слишком мало времени.
— Так ведь предсказание, — крикнул кто-то, не Видалю, а так, комментируя происходящее. — Зря что ли памятник ставили?
— На пожертвования, между прочим! — откликнулся молодой бесшабашный голос. — Вот пусть и отрабатывает.
— Кто скажет еще слово — исчезнет, — пригрозил Видаль. Он знал, что не станет тратить на это драгоценные силы, но напугать их следовало. Но жители Суматохи не умели бояться всерьез. Не обращая внимания на Видаля, все разом загалдели, радостно объясняя друг другу, что опасности никакой вовсе нет, а зрелище предстоит такое, какого еще не видели, и наверняка городской совет сочтет повод подходящим, чтобы устроить празднества, может быть даже и с маскарадом.
— Горячие пирожки! С сыром, с луком, с яйцом! — раздался напев разносчика.
Только женщина не отрывала отчаянных глаз от Видаля, и когда он взглянул на нее, приподняла малыша.
— Вы ведь можете уйти. Возьмите Бруно. Он очень тихий, он не будет вам обузой… Или хотя бы в приют… Возьмите…
Видаль прикрыл глаза.
— Стойте тихо. Не мешайте мне. Сейчас всё будет хорошо.
И отвернулся. И больше не слышал голосов за спиной.
С ласковой ленцой волны толкаются в камень набережной, слепящие блики танцуют по невероятной сини до самого горизонта… Видаль понял, что сил на это не хватит.
Волна была уже близко, Видаль разглядел обрывки пены, ползущие вверх по ее гладкой груди. Она почти закрыла солнце, тень наползала на набережную. Оставалось одно. Там, где она сейчас, должно быть небо. Видаль повел взглядом над бурлящей кромкой волны, уточняя оттенок неба над ней. Оттенки должны совпасть, нельзя оставить и следа шва — может разойтись… и не забыть бы солнце… Оно ударило в глаза, и Видаль едва удержался, чтобы не зажмуриться. Нельзя, нельзя, держать! И он держал: июльской голубизны необъятное небо — темнее у горизонта, светлее в вышине, легкие перышки облаков, дрожащее жаром пятно в слепящем ореоле, небо, небо, спокойное чистое небо…
Женщина за его спиной ахнула: волна рвалась, расползалась, как истлевшая ткань, в прорехи снова ударило солнце, косматые клочья пронеслись над вопящей в восторге толпой, окатив ее брызгами, и растаяли где-то за ратушей.
— Чудотворец хренов! — выругался разносчик и швырнул на мостовую короб. Выплеснулась вода, мятые пирожки покатились по булыжнику. Люди вокруг кричали, прыгали и обнимались, размахивали руками.
Женщина отвернулась от них. Ребенок заплакал: соленая вода попала ему в глаза. Женщина бросила виноватый взгляд на Видаля, неподвижно лежащего у края лестницы, крепче прижала ребенка и торопливо ушла прочь.
Кудлатая Мотря, свирепо храпя и гремя подковами, ворвалась на площадь. Толпа шарахнулась в стороны, визжали женщины, проклятия и свист неслись со всех сторон. Свинья остановилась у памятника, с ее спины кубарем скатился маленький человечек в меховой одежде и кинулся к лестнице. За ним бежал усатый в юбке, торопливо семенил толстяк в синей шелковой пижаме, с черной косой от макушки до колен. Высокий белобрысый парень, скатившись на мостовую, вскочил и протянул руки вверх — помочь спуститься хмурой девице в разорванной до пояса юбке и красных сапогах, но девица спрыгнула мимо его рук, поскользнулась на мокром булыжнике, рванулась, выпрямилась и кинулась следом за остальными.
— Эй, дамочка, привязала бы скотину! — возмутился пострадавший материально разносчик пирожков. Ганна, не глядя, двинула ему кулаком в лицо и устремилась вперед.
Кукунтай прыжком преодолел отделявшее его от Видаля расстояние, рухнул на колени и припал щекой к его груди. И оставался так, пока руки мастера Хо метались по лицу и шее лежащего, и потом, когда мастер отодвинулся и повернул к Мак-Грегору растерянное лицо, и когда Ганна прижала кулаки к закушенным губам и, сузив глаза, покачала головой. Мак-Грегор подошел, потянул Кукунтая за плечо. Кукунтай не двигался, обхватив Видаля и спрятав лицо в складках его куртки. С усилием оторвав его руки, Мак-Грегор поднял Тюленя. Тот резко отвернулся, пряча слёзы, катившиеся из глаз.
Чуть ниже на ступеньках что-то чернело. Ганна всхлипнула и деревянными шагами спустилась на три ступеньки. Наклонившись, она обеими руками подняла промокшую тряпичную ворону, и глядя ей в пуговичный глаз, сказала.
— Я знаю, что ты меня не любил. Я знала это всегда. Я любила. А ты — соглашался. Я знала — и готова была простить тебе даже это. Твои вечно мокрые волосы, твою дурацкую ворону, твой отсутствующий взгляд, твое молчание — часами… и как ты уходил на денек — и пропадал на месяцы… Я прощала тебе всё. Всё. Но вот того, что ты умер, я тебе не прощу. Никогда.
Она посмотрела вниз: море было на месте, только вода в нем бурлила водоворотами, мутные волны метались, набегали одна на другую, но солнце уже рассыпало по ним золотые блики и горделиво сияло в необъятном небе, и все оттенки совпадали, и не было шва. Ганна стиснула ворону так, что брызнула вода, — и закричала.