Опьяняюще ярким стоял мир перед Видалем. Каждое утро было новеньким, прохладным, усыпанным сверкающей росой. Выходили на рассвете, плотно позавтракав и прихватив по большому ломтю черного душистого хлеба. В новой куртке, в новых высоких сапогах Хосе поначалу чувствовал себя слишком нарядным для того, чтобы бродить по колено в траве или переходить вброд ручьи. Но от мастера отставать не след — вот и шел сквозь чудеса: лоскутные завесы листвы, столбы золотистого света, прохладные заросли, солнечные поляны, свет и тень мелькали, кружа голову, из-под ног взмывали слюдяные стрекозы, вспархивали бархатные бабочки, с гуденьем взлетали тяжелые жуки. Маленькие существа тут и там сновали между поваленными стволами и пучками высокой травы, торопились по своим делам, жили свою короткую жизнь. Из пронизанных солнцем крон деревьев лился птичий звон.
Куртку и сапоги из самой Суматохи принесли — ходили с мастером Хейно на ярмарку. В Суматохе — мельтешение людей, музыка и голоса зазывал, запахи жареного мяса и свежего хлеба, шарманки и карусели. И людей столько, сколько Хосе за всю жизнь не видел. Отец брал его с собой на ярмарку в Марке, там людей собиралось раз в сто больше, чем в Лос-Локос, а в Суматохе — и того больше. И все в одном месте толкутся, между собой спорят и ругаются, а то пляшут и поют. И карусели. Не то чтобы Хосе каруселей не видел. Катали детвору и в Марке: лавки из досок, пропахших рыбой, крутит сооружение слепой коняга с рудника.
Не то в Суматохе! Под ярким балдахином с золотыми кистями по кругу шествовали невиданные твари — то голубые, с длинным складчатым носом, воздетым вверх, с роскошными башенками на спине и торчащими вперед длинными клыками; то желтые, мохнатые, как гуанако, с тем же презрительным прищуром и свешенной губой, но с двумя высокими горбами на спине и с нарядной попоной между горбов; то диковинные кони белые, с круто изогнутыми шеями, тонкими ногами и хвостами до земли; то вроде коней тоже, но с козьей шеей и крученым рогом, Хосе нарочно присмотрелся — один рог посреди лба; с рогами были еще другие — тоже вроде коз, но большие, и между ушами как будто целые кусты торчат, без листьев, без всего. И все это катилось и катилось, кружились обвитые лентами столбы, хлопали на ветру складки балдахина, поскрипывали внутри карусели тайные колеса, а вокруг гремела музыка.
Мастер Хейно кивнул головой — давай, мол, мальчик. Но в Марке отец не пускал Хосе на карусель, денег хватало в обрез на соль, сахар, муку, спички и прочее, что в хозяйстве необходимо, на баловство не оставалось. Да и слишком взрослый был уже Хосе для детских забав. Только маленькие дети да порой влюбленные пары отправлялись кружиться под выцветшим небом пустыни. Влюбленные что дети, им можно. И Хосе одарил мастера хмурым взглядом — за что маленьким дразнит? А уж сколько стоить могло катание на роскошной карусели со слонами и оленями…
Но на ярмарке провели полдня, никуда не торопился мастер Хейно, придирчиво выбирал обновки ученику, всю одежду новую и обувь справили, и ели жареное мясо со свежим хлебом, запивая золотым ледяным пивом. И припасов домой набрали — той же соли, и сахара, и спичек. Так что успел Хосе разглядеть своих ровесников — не стесняясь, садились верхом на чудных зверей, и на качелях, к облакам взлетающих, качались, и бросали в кольцо мячи, добывая пёстрые призы… Но раз отказавшись, неудобно было проситься — Хосе решил, что успеет еще, видно, мастер часто ходит в Суматоху, что по многу припасов не набирает, только чтобы без труда донести. Впрочем, после пары глотков он было насмелился попросить… Но тут пришли друзья мастера, чудные не меньше, чем те карусельные звери. Кто в меховой одежде с бубенчиками, кто с косой до пояса, кто в короткой, едва до колен, клетчатой юбке. И одна девушка была среди них, красивая, с ямочками на щеках, с быстрыми карими глазами, с красными цветами в косах, обвитых вокруг головы. Все разглядывали Хосе и подмигивали ему, а девушка бранила мастера Хейно, что пивом поит ребенка. Хосе с ней спорить при мастере постеснялся, а сам мастер только рукой шевельнул — не о чем говорить, мол. Хосе так же и подумал: не о чем говорить, да и нечего обращать внимание на девушку, которая между мужчин крутится без стыда и пиво с ними пьет… Но карусели на сегодня точно отменялись.
Устал в Суматохе Хосе так, что дома едва доел ужин, над тарелкой засыпал. И снились ему карусели, как маленькому, и девушка с ямочками на щеках. А утром снова — лес, поляны, ручьи, камни, жуки, гусеницы, птичий гомон.
И сама острота ежедневной радости не давала забыть о том, что далеко-далеко, за темной бесконечностью — в десять мальчишеских шагов шириной — серые, податливые, как паучьи брюшки, раздуваются жадные до жизни ууйхо. И пьют саму жизнь, взамен оставляя кормильцам пыльный покой безвременья и пропитывая самые кости ядом. Зато какая музыка будет из этих костей!
Вот первая ненависть, которая поразила Видаля, острее и сильнее он ненависти не испытывал никогда, поэтому и считал эту ненависть у себя — единственной.
А тогда, в свои тринадцать, он и не думал считать в себе ненависть или любовь. Всё просто было, очень просто, слишком. Или пусть Мать Ууйхо исчезнет из мира, или Видаль на такой мир не согласен. Условие это он только себе и ставил — без слов и объяснений, просто чувством таким, что не должно больше быть Матери Ууйхо, совсем быть не должно. Как никогда и не было. Тогда Видаль сможет жить дальше, а пока — вся его жизнь стояла, как колесо, между спиц которого застряла палка.
Палку надо было вынуть.
План у Видаля был самый простой: прийти в пустыню в ту ночь, когда явится Мать Ууйхо, и сделать так, чтобы ее не было. Как болотце убрал — так и Мать Ууйхо убрать хотел. А в чем разница-то? Болотце маленькое, Мать Ууйхо большая. Потрудиться придется подольше — и всего-то.
— Тут болото завелось. Попробуй его убрать, — сказал однажды мастер Хейно.
Хосе, отведя от лица волосы, всмотрелся: не полянка лежала перед ним, окруженная березами и ольхой. Затянутая ряской, недвижно стыла темная вода, пучки высокой травы теснились на редких кочках. Вокруг из зелени выступала яркая желтизна болотных ирисов, между ними, словно остовы неведомых зверей, торчали выбеленные сучья павших жертвой болота деревьев. Это вот — болото? Хосе шагнул ближе — мягкая, ненадежная почва выпустила темную влагу на новые сапоги.
— Осторожней, — предостерег мастер Хейно. — Опасное место: провалишься в жижу — и засосет.
Хосе оглянулся с недоумением. Всё здесь, каждая веточка, каждый листочек, каждый малый жучишка — мастера произволом и соизволением росло и дышало. Откуда бы взяться болоту, если не мастер его высмотрел?
— Зачем?
— Лучше один раз увидеть. И убрать.
Хосе нечего было возразить. Пришлось приниматься за работу.
Он уже умел залатать поврежденный ствол дерева, взглядом выхватывая подходящие куски здоровой и крепкой коры вокруг. Под здоровой корой должна быть здоровая древесина — и она станет такой, как только с корой будет все в порядке. Создавай видимость, повторял мастер Хейно. Сущность сама подтянется. Смотри, говорил мастер, когда гончар лепит кувшин, он создает вид этого кувшина. Его внешность, его форму. И кувшин не может быть ничем другим, если он выглядит, как кувшин. Создай видимость здорового дерева — чтобы удержать эту форму, дереву придется быть здоровым.
Сейчас Хосе говорил сам себе:
— Я возьму траву, ту, что в трех шагах от края воды и дальше. Я увижу траву крепкую, высокую — такая не станет расти на болоте, правда, мастер? Нет коричневой, красноватой воды… Есть трава, густая и зеленая, и под ней корешки сплетаются в земле, и ползают черви и личинки жуков…
— Нет. Не думай об этом. Ты не можешь видеть этого, если не разроешь землю. Смотри поверх. Создай видимость.
— Эта трава крепка и высока, — послушно начал заново Хосе. — Мелкие белые цветы с кружевными листьями растут в траве. Желтая бабочка качается на стебле, сложив крылышки. Ветер колышет траву. Трава зелена и густа.
— Да, — сказал мастер Хейно, и Хосе не смог бы ответить, через сколько времени мастер это сказал. — Да, мальчик.
И прошел вперед, раздвигая носками сапог крепкую высокую траву, притоптывая в сомнительных местах. Остановился на самой середине поляны.
— Вот здесь, — шевельнул рукой влево, — ольху насади. Или березу. Две.
И ушел домой, готовить ужин.
А Хосе остался. От нахлынувшего понимания пробрала дрожь. Мать Ууйхо можно убрать вот так же просто, как это болото — и ее не станет насовсем. По-настоящему исчезнет она, если затянуть ее место в небе звездами и тьмой.
Ему пришлось отдышаться, прежде чем начать высматривать в вечернем воздухе тонкие серебристые стволы. О Матери Ууйхо он больше не думал — так только, чуть-чуть, на самом донышке, колыхалась мрачная радость.
Что в ночь Матери попасть сможет, не высчитывая разницы между Семиозерьем и Сьеррой, Хосе себя старательно уверил: если так просто попасть в 'куда', то и в 'когда' попасть ненамного сложнее. Во что веришь, то можно и попробовать сделать. А во что не веришь — на то и не замахнешься. Неверие связывает руки, так мастер Хейно говорил. Видаль ему верил, чтобы работа получалась.
Что веревку, сплетенную Мьяфте, ему не отвязать от себя никак, он уже проверял. Сразу понимал, что никак не отвязать то, чего не только не видишь, а и нащупать не можешь. Но проверить не поленился. Однако выход был — дождаться, чтобы мастер Хейно ушел в другие места — по делам или к друзьям в гости. Он так уйдет бывало в сумерки — и по утренней росе вынырнет из тумана, чтобы не оставлять растущее Семиозерье без догляда, без присмотра, без отцовских наставлений. А Видаль рано проснется и сядет на крылечке деревянном его поджидать, не потому что один оставаться боялся, а чтобы обрадоваться скорее. А вот если сразу за ним уйти и чуть раньше вернуться — он и не заметит ничего. Всего-то делов.
Так что всё у Видаля было готово к делу, всё продумано и рассчитано. Взять с собой хлеба краюху (а родник чистый всегда при нем), ненавистью проложить путь к Матери Ууйхо — в то самое место и в ту самую ночь. Проще пареной репы.
И вышло — просто. Через седьмицу, едва стемнело, мастер Хейно ушел налегке, только грибов лукошко прихватил — гостинец для далекого друга, взявшегося из ледяного царства высмотреть земляничные поляны и сосновые леса. Хосе вышел на крыльцо, вроде проводить, а на самом деле — убедиться, что точно мастер ушел. Хейно Куусела обернулся, кивнул, да и ступил через поваленный ствол, обозначавший дверь в Суматоху.
Хосе постоял короткую минутку — мало ли, забыл чего мастер, вернется за. Но мастер не вернулся, и Хосе скакнул в дом и обратно — только дважды стукнула дверь — и с котомкой под мышкой прыгнул с крыльца во влажную траву, а там замер… и понял, как же истосковался по звонкой, солоноватой суши Десьерто. Тьма-пустота густой черной жижей проступила сквозь видимость ночного леса. Хосе задержал дыхание и перебежал на ту стороны — не зная, где та сторона, но помня, что там на темное небо в сверкающих звездах наползает раздутая туша Матери Ууйхо, и бледные молнии пляшут вокруг тугих огромных боков. И после влажного, нежного воздуха Семиозерья горло перехватило от пустынного ветра, несущего тонкую солоноватую пыль над каменными полями. Ветер дул прямо в лицо, и Хосе не пришлось оборачиваться и искать глазами — перед ним, вывалившись из-за мертвенно-бледных вершин Сьерры, ползла в небо сизая туча в ореоле грозовых разрядов. Здравствуй, Мать, прошептал Хосе враз пересохшими губами. Затем и пришел сюда, чтобы встретиться с ней — и она оказалась совершенно такая, как описывали видевшие ее, и Хосе это поразило больше всего. Что он увидел ее такой, какой представлял по рассказам. До складочки, до самого мелкого вздутия, до сетки молний — всё оказалось таким, каким увидел внутри своей головы. Он пришел — и она шла ему навстречу, не отклоняясь. Ее становилось всё больше, неба — всё меньше. И горы затягивало серой завесой — с тихим треском и шорохом из раздутого брюха сыпались зерна ууйхо.
Хосе выпустил из рук котомку, переступил, покрепче устраиваясь на каменной россыпи. Окинул взглядом еще свободное небо над головой, собрал его всё в памяти и держал так наготове, а когда Мать Ууйхо подошла вплотную и закрыла всё — звезду за звездой стал развешивать обратно, все на свои места. Увидеть это мрачное, сверкающее небо неоскверненным. Увидеть его без раздутой утробы Матери Ууйхо, без серой дымки, струящейся из нее. Просто увидеть это небо чистым. И чтобы звезды сверкали.
Лиловые молнии густо потекли по утробе, собираясь в огромный клубок. Мать Ууйхо стояла уже над головой, полупрозрачная, но огромная, и острые зерна лупили по щекам, по плечам, а молнии трещали и клубились совсем рядом. Хосе не удержался — выпустил из глаз звезды, увидел молнии — и в тот же миг одна из них сорвалась и ринулась к нему. Мир остановился. Лиловое жало летело к Видалю, а вокруг тускнели, тонули в сизой тьме едва проклюнувшиеся звезды. Их свет таял — молния разгоралась, медленная и неотвратимая. Наконец она стала такой яркой, что Видаль не вынес, зажмурился — и полетел ей навстречу.
Лицом о камни — неожиданно больно. То есть боль была не та боль распада и уничтожения, которой ожидал Хосе, а простая и грубая боль от удара лицом об острые камни. Во рту стало солоно, в носу хлюпало. Навалившаяся тяжесть прижимала всё тело к камням, а потом вдруг рывком подхватила и поволокла — и голос Хейно Кууселы хрипло выкрикивал слова, которых Хосе не понимал. Вокруг стоял грохот разрядов и оглушительный треск лопающихся камней.
— Ногами! — первое, что понял Хосе, — ногами, беги! — кричал мастер Хейно. И Хосе подобрал волочившиеся ноги и побежал, цепляясь за руку мастера, а молнии бились вокруг в безумной пляске и ливнем сыпались колючие зерна, кромсая одежду, полосуя лицо и руки.
Они укрылись в нагромождении камней.
— Никогда, — прошипел Куусела, — никогда не вставай против того, что больше тебя самого! Сильно больше! Вот так больше! Закрывает небо!
А потом опять говорил непонятные слова — ругался на своем языке. Но Хосе обнял, прижал к себе — и так сидели, скорчившись между обломками, дрожа от холода. Когда Мать Ууйхо, сыто урча и переваливаясь, скрылась за горами, мастер разбудил Хосе и они выбрались наружу. Там их ждали. Серые сутулые фигуры покачивались в утренних сумерках, почти растворяясь в них, и Хосе показалось, что это так разбухли и выросли за ночь высеявшиеся из материнской утробы ууйхо. Но это оказались люди, у них были серые плоские лица и вялые пустые руки. При виде Хосе и мастера Хейно они принялись наклоняться, брать в руки камни и бросать, наклоняться, брать в руки камни и бросать, наклоняться, брать… Они не произносили ни слова, не сговаривались между собой. Но камни летели слаженно и метко, раз за разом, волна за волной. И мастер Хейно схватил Хосе в охапку и втиснул между камней, а сам замешкался и остался снаружи.
Стук камней давно прекратился. Мастер лежал неподвижно и не говорил ничего. Хосе сидел, не шевелясь, под обломками скалы, пока они не стали накаляться от солнца. Тогда он с трудом отодвинул тяжелое тело мастера и выполз из укрытия. Солнце стояло высоко. Кровь темной коркой запеклась на камнях и на разбитой голове Хейно Кууселы.
Хосе обмыл ему лицо своими волосами, но мастер не открыл глаз и не шевелился. Тогда Хосе встал с колен, как мог, обхватил тело и сказал:
— Мы идем домой.
И шагнул во тьму.