Легенды осени (сборник)

Гаррисон Джим

Человек, который отказался от имени

 

 

Глава I

Нордстром пристрастился танцевать в одиночку. В своем душевном здоровье он не видел ни малейшего изъяна, а ежевечерние танцы считал заменой скучной гимнастики. Последнее время он корил себя за то, что живет в покорном согласии со всеми своими заурядными представлениями о жизни. Танцы были чем-то новым, вносили в жизнь почти метафизическую остроту. В сорок три года он сохранил пусть не блестящую, но хорошую физическую форму, хотя ощущал некоторое размягчение, расплывчатость телесных контуров. Вымыв посуду после позднего обеда и притушив в комнате свет, он загружал стереопроигрыватель на час, а с недавнего времени нередко и на два; подбор музыки был эклектичный и зависел от настроения: в один и тот же вечер могли сойтись Мерл Хаггард, "Жемчужина" Джоплин, "Бич бойз", "Весна священная" Стравинского, Отис Реддинг и "Грейтфул дэд". Задача была – двигаться, выгнать пот, почувствовать, что тело стало раскованным и послушным.

Нордстром был не очень хорошим танцором но, когда танцуешь один, кому какое дело?

С детских лет в Висконсине он отлично плавал, был приличным рыболовом и охотником на птицу, приличным баскетболистом и футбольным полузащитником, прилично играл в гольф и в теннис. Теперь в его сны наведывалось только плавание, все остальное отпало. Может быть, плавание – это танец в воде, думал он. Плыть под листьями кувшинок, видеть, как колышутся их стройные зеленые стебли, когда проплываешь рядом, плыть под бревнами мимо стаек ушастых окуней, плыть по тростниковым руслам мимо водяных змей и черепашек, плавать в маленьких озерах, в больших озерах, в озере Мичиган, в прудиках на ферме, в речушках, речках и гигантских реках, где тебя лениво влечет течение, плавать одному ночью, когда тебе девятнадцать и ты так одинок, что будто задыхаешься каждую минуту бодрствования, – dпокинув дом по причинам скорее гормональным, нежели рациональным, причинам, связанным с абстрактным видением будущего и своего неясного места в нем: нелепость ничуть не менее дикая оттого, что она так распространена.

Первое соприкосновение с танцем в его жизни произошло случайно. Второкурсником, стипендиатом в Висконсинском университете он заметил, что не может добраться от аудитории до мужского спортзала за отпущенные на это десять минут. А в 1956 году четыре семестра физкультуры были необходимым требованием. Перед тем как записаться на занятия, он обратился к тренеру по легкой атлетике, который запомнил его с осеннего семестра, когда Нордстром выиграл в своей группе и полмили, и толкание ядра, благодаря чему ненадолго выделился из неразличимой массы второкурсников. Тренер предложил ему бегать между лекциями, но это было вряд ли осуществимо, поскольку снег с дорожек в кампусе не убирали. Мускулистая женщина средних лет, сидевшая рядом с тренером за столиком с регистрационным журналом, посоветовала ему записаться на современные танцы – занятия эти проводились в женском спортзале, недалеко от аудиторного корпуса. Нордстром записался и пошел прочь, рисуя в воображении, как он мастерски танцует вальс, фокстрот, самбу и румбу. Специализируясь по экономике и тридцать часов в неделю работая в библиотеке статистики, он был лишен общения со сверстницами и думал, что благодаря вынужденным танцам откроются некие романтические перспективы.

Его ожидало потрясение, близкое к параличу: в классе учили действительно современному танцу а-ля Марта Грэм. Он оказался единственным мужчиной среди тридцати молодых женщин в трико, и в ушах у него звенело от смущения, а во рту стояла сушь. С детства он был приучен доводить начатое до конца – это и нежелание признать свою глупость удержали его в классе. Но паралич не проходил, и, если не считать предварительной легкой разминки, он совсем не мог двигаться. Он боялся, что девушки, типичный продукт Среднего Запада, в большинстве коренастые и с плохими фигурами, считают его "педиком" – это было самое ходовое слово в общежитии. Через несколько недель у него достало ума переместиться в заднем ряду так, чтобы стоять позади самой симпатичной девушки в классе. Ее звали Лора, и Нордстром часто видел ее в библиотеке с другом, худым и высоким, баскетбольной знаменитостью. Грация Лоры повергала его в транс вожделения, отчего все, происходящее в классе, казалось сном. Она поддевала исключительно тугие трусики, чтобы замаскировать неизбежную прихотливость поз – в особенности выпуклость напрягшихся высоких ягодиц, когда она становилась на колени и стелилась над землей, как самая прекрасная собака, в каком-нибудь метре от его носа. Он всего раз заговорил с ней – сказал ей после занятий, что не надо кусать кулак. Она только посмотрела на него рассеянно и ушла.

Второй семестр перетек в теплую весну, и занятия стали еще мучительнее: девушки сняли рейтузы. На взгляд Нордстрома, нога Лоры были несравненно прекраснее тех, что он видел в журналах на рекламах купальников. Он бесился от мысли, что у баскетболиста с ней могло быть "все", как говорили в то время. Она никогда не оборачивалась, чтобы встретить взгляд, прожигавший ее с тыла. А Нордстром жалким образом прогуливал занятия, что означало еще один семестр физподготовки. В жаркий майский день финального экзамена – а это был пятиминутный сольный танец собственного сочинения – Нордстром крепко приложился к бутылке шнапса, которую ему подарил в пасхальные каникулы отец для успокоения нервов. Всю ночь он готовился к экзамену по экономике с помощью бело-зеленой капсулы декседрина с продленным действием. Экзамен он сдал удачно, по его ощущению, и теперь оставался только танец, после чего можно будет оттащить чемодан на автобусную станцию и уехать из Мэдисона к себе, на север Висконсина, в Райнлендер, на все лето. Подходя к спортзалу, он чувствовал себя, как мокрые увядающие кисти сирени, что росла у дорожки вдоль реки. Сирень напоминала ему о запахе в зале, и шнапс позванивал в мозгу, казалось, таком же потном, как тело. Он удивлялся, почему в воображении может танцевать, а тело остается деревянным, почти окоченелым от стыда за непреодолимое отсутствие грации.

В зале оставались всего четыре девушки, которым еще предстояло показать сольный танец. Лора ждала своей очереди, прислонившись к простенку возле окна, откуда протянулся в зал длинный сноп солнечного света. Нордстром стал у соседнего окна и поглядывал на нее украдкой, но, когда она остановила на нем взгляд, отвернулся. Он стая смотреть, как топает и извивается под музыку "Модерн джаз квартета" пухлая девушка, идиотски улыбаясь от напряжения. Преподавательница подошла к нему с улыбкой и сказала, чтобы он внимательно понаблюдал за следующим выступлением, – она хочет, чтобы его танец был откликом на него. Он с трудом сглотнул и кивнул, а Лора поставила пластинку Дебюсси и начала танцевать с непереносимой грацией. У Нордстрома в солнечном сплетении образовался ком, поднялся к горлу, а затем возникла неизбежная эрекция; он залез в карман и больно ее сжал, чтобы уничтожить. К тому времени, когда Лора закончила, он был уже лунатиком с дрожащими ватными ногами.

Он почти не заметил, как преподавательница завязала ему глаза. Лора медленно поднялась с пола где перед тем расслабленно лежала ничком, изображая смерть, во влажном трико, затянувшемся между ягодицами и лоснящемся от пота. Тут Нордстрому завязали глаза, и преподавательница сказала, что это снимет напряжение. Сквозь пыхтение он услышал "Чудесный мандарин" Бартока и неистово заплясал под неистовую музыку.

* * *

Двадцать три года спустя, в большой квартире в Бруклайне, Массачусетс, это событие все еще представлялось ему самым выдающимся в его жизни. Преподавательница сняла повязку, рассмеялась и поцеловала ею в лоб. Он увидел Лору, стоящую у двери, – через секунду она вышла. Нордстром спрятал лицо в полотенце, легко вернувшись в состояние природной застенчивости. Он напился со знакомыми в общежитии, пропустил свой автобус и еле-еле проснулся, чтобы успеть к нему на следующий день. Все лето он был задумчив; работал в маленькой компании отца, строившей коттеджи для городских, которые приезжали на лето в северный Висконсин. Родители его были бережливые скандинавы, и с двенадцатилетнего возраста Нордстром работал каждое лето, копя на колледж, как он думал, а на самом деле просто «копя» – по обыкновению суровых и полжизни погребенных в снегу лютеран-северян. Пока другие играли в бейсбол, он учился плотничать, замешивать раствор и, наконец, класть кирпичи и блоки. А в это лето вызывался на самые тяжелые работы: рыл колодцы, клал фундаменты, сгружал бетонные блоки и раствор, таскал по трапам кровельные листы. Он пытался извести свою страсть к девушке физическим трудом, но втайне мечтал о драке, о том, чтобы отлупить ее баскетболиста. Он был смущен, когда прислали его оценки, и «отлично» по современному танцу позабавило отца: «Плясуном станешь».

Если сократить наш рассказ, то прошел почти год, прежде чем Нордстром снова столкнулся с Лорой. По правде говоря, ему не хватало находчивости. Он подолгу глядел на ее фамилию и номер телефона в университетском справочнике, вздыхал и время от времени встречался с девицей из своего города, в пользу которой говорила, по крайней мере, модная доступность. Но она была из тех, кто танцует на стадионе в группе поддержки, и, трудясь над ней, Нордстром рассматривал этот акт любви как всего лишь терпимую форму мастурбации. Мысли его были не с ней. Однажды он увидел Лору на баскетбольном матче, с другой стороны зала, и вынужден был уйти – так ухнуло вниз его сердце. Потом, в середине мая, в таверне, где любили собираться члены мужского и женского студенческих клубов, зайдя туда как-то в пятницу только для того, чтобы спрятаться от дождя, он остановился у стойки и вдруг почувствовал у себя в ухе мокрый палец.

– Ты ни разу мне не позвонил. Я думала, ты позвонишь, – сказала Лора.

Он был ошарашен, и они какое-то время пили в компании двух ее одноклубниц – Нордстром очень быстро, чтобы преодолеть застенчивость, а потом еще быстрее, когда к ним присоединились несколько спортсменов. Спортсмены занялись армрестлингом – проигравший покупал пиво, – и, к их удивлению, Нордстром, с детства знавший этот спорт и труд, который способствует успехам в нем, победил всех. Потом спортсмены ставили на Нордстрома против всех новопришедших, пока у него не получилась ничья с футболистом из поляков, полукрайним; Лора встала и сказала, что ей надо домой, переодеться к свиданию. Ошеломленный Нордстром проводил ее до двери. Она обняла его одной рукой и сказала, что выходные у нее заняты, кроме второй половины дня в воскресенье, и пусть он в три зайдет.

Спустя много лет Нордстром раздумывал о роли случая в человеческой любви – как задумываются об этом все мыслящие смертные. Что если бы в ту пятницу не было дождя? Какая сомнительная и тревожная идея: он женился на Лоре потому, что однажды майским днем, в пятницу, в Мадисоне, штат Висконсин, шел дождь. Через ряд конкретных шагов дождь привел к воскресному дню, который начался с летнего дождика и поездки на ее машине за город с двумя литрами красного вина "Крибари". Потом дождик ослаб, стало тепло и влажно, и они прошли через лесок на поле зеленой пшеницы, достававшей до колена. На дальнем краю поля он постелил, по ее требованию, свой плащ. Они сидели и пили вино. На ней были мокасины без чулок, коричневая поплиновая юбка и белая блузка без рукавов. Они сидели, она смеялась и болтала, и он впервые в жизни чувствовал себя совершенно счастливым. Ноги у нее были загорелые, потому что весенние каникулы она провела во Флориде. Она смотрела вверх на полевого луня. Он смотрел вниз на ее ноги – она отклонилась назад, глядя на луня, расчерчивавшего небо на четверти, и юбка у нее слегка задралась. Он оцепенел, ему хотелось лежать здесь, пока зеленая пшеница не прорастет сквозь него.

– Ты смотришь вдоль моих ног, – сказала она.

– Нет, не смотрел.

– Если скажешь честно, то можешь их поцеловать.

– Я смотрел.

Он целовал ей ноги, пока на них обоих не осталось никакой одежды. И лунь, усевшийся на дерево в перелеске, мог видеть неровный круг примятой зеленой пшеницы и, пока снова не пошел дождь, два сплетенных тела. Мужчина попытался укрыть девушку плащом, но она встала, потанцевала и выпила еще вина.

Таких простых занятий хватает влюбленным надолго. Мало кто отвернется от самого лучшего, что ему досталось. Она уехала на лето в Калифорнию, а осенью он привез ее обратно к началу последнего учебного года после сотни писем туда и оттуда. Он расцвел, наверное, как больше никогда в жизни, и через неделю после выпуска они поженились – к легкому отвращению ее амбициозных родителей и к удовольствию его собственных. Переехали в Калифорнию; она работала в маленькой компании, снимавшей документальные фильмы для корпораций, а он – в большой нефтяной компании. Жили в двухэтажной квартире в Уэствуде; через год Лора родила дочь, а еще через год вернулась на работу. Брак их продлился восемнадцать лет, и в основании его была сексуальная тайна. Слово "тайна" все еще уместно, несмотря на безжалостное его опошление в средствах массовой информации, настолько всеохватывающее, что оно, наверное, отражает нашу потребность истребить последнее украшение жизни. (По дороге из Калифорнии перед последним курсом они занимались этим в машине средь бела дня; стоя в уборных заправочных станций – ради новизны, по-собачьи в придорожных вечнозеленых зарослях, где сосновые иголки кололи ладони и колени; на столе для пикников в Северной Дакоте; на полу в мотелях; в спальном мешке, в холодном тумане под Брейнердом в Миннесоте; на киносеансе ("К востоку от рая") в Ла-Кроссе, Висконсин:

Ты хотел бы переспать с Джули Харрис?

Не знаю. Никогда об этом не думал.

А ты хотела бы с Джеймсом Дином?

Конечно. Глупый вопрос. Но он умер.)

Брак много лет был несчастным, а закончился довольно дружелюбно. Он подозревал, что у нее есть любовник, и любовник оказался другом семьи, Мартином Голдом. Оба они, и Нордстром, и Лора, преуспевали, но порознь, Она, продюсер, постоянно была в разъездах, а он зарабатывал большие деньги в нефтяной компании. Единственной точкой пересечения была дочь Соня, болезненный ребенок, но летом, когда ей было двенадцать, вдруг, за день, поздоровевший и исполнившийся жизненных сил. Это лишило их единственной общей заботы, и они окончательно погрузились в свои рабочие дела. Лора заняла более важное место в компании, которая постепенно вышла на телевизионный рынок и стала снимать телефильмы – чаще всего на натуре. Нордстрома снедала зависть к ее праздничной профессии, так непохожей на кабинетную холодность собственных занятий. Бизнесмены по большей части – такие же жалкие бедняги, как все остальные, а Нордстром обладал особенной редкой силой дисциплинированного, умного, красивого, ужасно основательного человека, который никогда не болтает зря и всякое дело доводит до конца без лишнего шума – чем завоевал уважение тестя, когда тот увидел плоды его труда: прекрасный дом в Беверли-Глене.

В этом стазе они могли просуществовать сколько угодно, но однажды вечером, за ужином, дочь с устрашающей страстностью шестнадцатилетней сказала им, что оба они сухари. Лора только посмеялась, а Нордстром был глубоко уязвлен: так тяжело трудиться шестнадцать лет, чтобы собственная дочь назвала тебя сухарем. Впрочем, ему хватило ума подумать, что он и вправду отчасти сухарь и в фирме у него репутация человека, начисто лишенного сантиментов. Что нисколько не беспокоило его до этой минуты.

Вечером после неприятного откровения Нордстром отступил от своего твердого правила в отношении питья – два виски с водой после работы и немного вина за ужином. Он хорошенько приложился к бренди и попробовал завести более доверительный разговор с Соней. Она была внимательна, но позже ему пришло в голову, что это просто вежливость. Он до такой степени был, что называется, "образцовым отцом", что по-настоящему не понимал дочь, и она, как всякий ребенок вела с ним такую же формальную, хотя и шаловливую игру. После разговора он спохватился, что выкурил за это время полдюжины сигарет, и пообещал дочери после окончания колледжа "БМВ", если она не будет курить.

Потом он поговорил с Лорой о том, что неплохо бы ему найти менее обременительную работу или хотя бы какую-нибудь другую. Но она была поглощена своим – собиралась в дорогу, ждала шофера. Ей предстояло лететь ночным рейсом в Нью-Йорк, на два дня, по делам. Они разговаривали, стоя на кухне, и он спросил, не против ли она сейчас по-быстрому. Она сказала, нет, на ней все изомнется, и предложила оральный вариант. Он сел в нише, где завтракали, но вариант получился, так сказать, полуоральный, потому что в дверь позвонил шофер. Лора поцеловала его в лоб и ушла, бросив дело на половине, но Нордстром не возражал: хороший любовник, он предпочитал процесс завершению. Теперь он почувствовал себя совершенно одиноким, и в душу ему вползла паника, которая останется там на годы. Он подумал: "Что если всю свою жизнь я занимался неправильным делом?" Он всю ночь просидел в кабинете, размышляя об этом. На рассвете пришел к выводу, что хочет сбежать не от мира, а в мир: ничего особенно нежелательного или отталкивающего в его жизни не было, только не хватало широты и интенсивности; он боялся проспать себя до смерти – к примеру, как скромный луговой ручей, что сонно стекает в большую реку сразу за узким перелеском.

Самое досадное в жизни человека, пожелавшего перемен, – невероятность перемены. Если душевное здоровье его не вполне надежно, он может впасть в неистовство, а то и обезуметь. Нордстром сознавал, что суть бизнеса – дешево купить и дорого продать. Задолго до начального курса экономики в университете он постиг простую благодать капитализма: его отец строил три дачки за пять тысяч и продавал за восемь; через сколько-то лет дачки строились за пятнадцать, а продавались за двадцать две, но, несмотря на изменение цены с годами из-за подорожания материалов и труда – и из-за инфляции, – доход, что неудивительно, остался прежним. Его отец был лишен алчности и, несмотря на уговоры сына, не хотел расширять дело – строить, например, десять домиков в год. В нефтяном бизнесе дело обстояло чуть сложнее – там больший навар образуется, когда перехитришь регулирующие и налоговые органы и надуешь арабов (его позабавило, когда эта ситуация сменилась на обратную). В принципе это была джентльменская игра с инфраструктурой.

Но все это умерло за бессонную ночь в кабинете, как ни медленно действовал яд перемен, которые хотел внести в свою жизнь Нордстром. Между тридцатью семью и сорока годами он усердно ходил на спектакли и вечеринки с показом фильмов и испытывал странную зависть, наблюдая, как запросто общаются друг с другом люди шоу-бизнеса, хотя жажда профита там такая же, как в нефтяном бизнесе. Здесь, по крайней мере, было ощущение игры, а Нордстром забыл, как играют, – да, по правде, никогда и не умел. Тогда он купил яхту, но оказалось, что из Ньюпорт-Бича плавать особенно некуда. Он возбужденно играл в теннис с дочерью, построил за домом дорогой корт, но Соня сломала лодыжку в Солнечной долине, и больше они в теннис не играли. Он попробовал кататься на лыжах в Аспене; занялся стрельбой по тарелочкам; с нефтяными приятелями охотился на перепелов на острове недалеко от Корпус-Кристи, и его чуть не укусила гремучая змея. Случай со змеей настолько всколыхнул его, что он еще несколько месяцев ощущал нервную дрожь; он протянул руку под мескитовый куст, чтобы достать мертвого перепела, услышал странный звук, но отреагировал медленно, потому что никогда не слышал его раньше; голова с раскрытой пастью ринулась вперед, задев манжету его рубашки. Он сменил прическу. Купил себе серебряное кольцо на мысе Сан-Лукас, где ловил марлиней. Купил камеру. Стал читать биографии и прочел несколько романов. Однажды дурацким вечером, когда Лоры не было, дочь скрутила ему косяк; он смеялся до колик, потом напрягся и слегка испугался. Он переспал с секретаршей, и ему стало грустно. Купил спортивный автомобиль, который водили только жена и дочь. Купил дорогую картину с красивой девушкой, моющей ноги. Когда сменил напряженную работу в нефтяной компании на более простую – вице-президента в оптовой книготорговой фирме, – занялся кулинарией. Научился готовить китайские, французские, итальянские и мексиканские блюда. Взял напрокат фургон, поехал на север в виноградный район около Сан-Франциско, попробовал вина многих виноградников ивернулся с полным фургоном. В Сан-Франциско посетил по рекомендации дорогой экзотический публичный дом, дабы реализовать фантазию: с двумя женщинами в постели одновременно. За триста долларов так и не достиг эрекции – первый в его жизни случай безуспешной любви. Всю обратную дорогу до Лос-Анджелеса пребывал в мрачном раздумье. Размышлял о своем члене, о молодом киношнике, друге Лоры, которого он субсидировал в провальном проекте. Дело было не столько в деньгах (потерянное спишут с налогов), сколько в подозрении, что Лора могла переспать с молодым человеком на надувном матрасе в кустах возле джакузи на заднем дворе. Он мрачно размышлял о своем равнодушии к деньгам, поскольку благодаря его сообразительности и смерти отца Лоры беспокоиться вообще уже было не о чем. Он размышлял об отъезде дочери в колледж Сары Лоуренс три месяца назад. Вдруг он страшно затосковал о зелени, холодных озерах, грозах и метелях своего детства. Он размышлял о том, спала или нет его жена с африканцем месяц назад во время съемок в Кении. Была ли она когда-нибудь в постели с двумя мужчинами – наподобие его неудачной попытки? Норде гром пришел в ужас, когда от этой мысли у него в брюках поднялся член. Пора было расставлять все по местам.

В тот вечер после обеда, за которым они выпили слишком много вина. Лора исполнила пародийный танец под ту же песню Дебюсси, что девятнадцать лет назад в спортзале. Он наблюдал за ней, похолодев от ужаса, – он понимал, что брак их закончился, и она это понимала и бессознательно превратила свой танец в лебединую песнь. Тело ее мало изменилось, но грацию подпортил почти неуловимый налет вульгарности. Он ушел в ванную и плакал, впервые за двадцать семь лет – с тех пор, как его любимая собака укусила помощника шерифа, занятого подледной ловлей на озере, и была отправлена в снежную вечность шестью выстрелами из служебного револьвера. Он вытер глаза полотенцем, которое пахло телом Лоры, вернулся в спальню, и там они сошлись почти с такой же страстью, как тогда в зеленом поле озимой пшеницы, только сплетала их и заставляла повторять каждый сексуальный жест их совместной жизни страшная энергия безвозвратной утраты.

Эта ночь была последняя красивая ночь их брака. Документы на развод были поданы через три месяца (в тот же день, когда их дочь утром уехала в колледж). У Лоры было больше денег, чем у него, хотя не намного больше, и, ярая феминистка, прекрасно умевшая о себе позаботиться, она ничего от него не хотела. Из корыстных соображений он настоял на том, что сам будет платить за колледж (боялся потерять контакт с дочерью), а выручку от продажи дома они согласились разделить пополам. Произведены были некоторые необходимые пытки для того, чтобы гарантировать необратимость развода. Нордстром был простодушной мишенью эмоциональных обстрелов, сопутствующих разрыву, разрубанию всяческих уз и нитей, которые связывают возлюбленных. Ему было сказано, что он эгоист, холодный, расчетливый, опьяненный успехами в бизнесе, игрушками, которыми с недавних пор стал украшать свою жизнь.

Многими летними вечерами, в винных парах, он выслушивал рассуждения о его провинциальном инфантилизме, о его самодовольном невежестве во всем, что касается реального мира, о его невосприимчивости к искусству. Иногда жар злобы умерялся смехом или ее готовностью признать, что по сравнению с другими их брак был не так уж совсем плох. Когда она отдалилась от него, потенция его, к сожалению, угасла. Он искал обиды, даже воображаемые, чтобы предъявить ей, но ничего существенного не нашел. Он любил ее и относился совершенно не критически к ее во многом неряшливой натуре. Гнев почувствовал, только когда она рассказала ему о своих любовниках: не потому, что он плохой мужчина, а потому, что жизнь в ее представлении до обидности коротка, чтобы знать только одного мужчину. Гнев рогоносца вспыхивал в нем, но дух его был слишком утомлен печалью и не мог себя выразить. Он выдумал несколько измен, но чувствовал, что она ему не поверила и просто снисходила к его выдумкам. Цивилизованные отношения между ними сохранились благодаря дочери: она любила их обоих, как всякий ребенок, но засомневалась в их психическом здоровье, когда они объявили, что намерены – пока только для пробы – пожить отдельно. Она понимала отца – он мог быть очень милым, но при этом был невежественным интровертом, напрочь лишенным непосредственности и легкости. О любовниках матери она знала с четырнадцати лет и, будучи женщиной, то есть реалистом в вопросах пола, большого смущения от этого не испытывала.

Итак, почти двадцатилетний период жизни Нордстрома закончился. После Рождества, разобравшись с делами, которые считал недоделанными, он переехал в Бостон, где заранее организовал себе вице-президентство в другой книготорговой компании. Он смертельно устал от себя и переехал на самом деле только для того, чтобы находиться в осторожной близости к дочери, учившейся в трехстах километрах южнее. Один раз она даже прожила у него два месяца – когда приехала на летнюю школу в Гарварде, После этого долгого визита Нордстром и начал танцевать в одиночку. Предыдущие два лета Соня провела в Европе, а теперь у нее в Гарварде был молодой человек. Оба увлекались историей искусств и современной музыкой – предметами, на взгляд Нордстрома, приятно бесполезными. Молодой человек был еврей, и это его тоже слегка огорчало, покуда он не провел в размышлениях об этом унылый вечер, так и не придя ни к какому выводу. Лора вышла замуж за еврея; кажется, была вполне счастлива, и, наверное, не стоило удивляться, что ее дочь тоже подобрала себе еврея. В Бруклайне было полно евреев, и, хотя Нордстром близко ни одного не знал, в целом, на расстоянии, они ему скорее нравились. Он не знал, что в кулинарии, где он завтракал, его воспринимают как несколько комичную фигуру. Однажды утром он заметил хозяину, что на упаковке его тайваньского чая "улонг" написано: "Этот редкий черный листовой чай с острова Формоза обладает изысканным ароматом зрелых персиков", а он никаких персиков в нем не чует. До хозяина этот лаконичный юмор в духе Среднего Запада не дошел: он понюхал чай и сказал: "Так что теперь прикажете делать?" А через несколько недель, когда повар в буфете кулинарии не вышел на работу, Нордстром позвонил к себе и сказал секретарше, что задержится. В белом фартуке, из-под которого выглядывала дорогая рубашка и черный узел виндзорского галстука, вид он имел слегка нелепый. Все два часа утреннего наплыва он стряпал простые завтраки: яичницу с луком и лососиной, поджаренные бублики со сливочным сыром, разнообразные омлеты, картошку-фри Когда посетители схлынули и Нордстром снял фартук, хозяин подумал вслух, чем его отблагодарить за работу; Нордстром весело сказал: "Поставьте что-нибудь за меня на лошадь", – он видел, как тот изучал программу скачек. Позже, когда зашел в кулинарию с дочерью, хозяин поздравил его с тем, что он "отхватил завидную бабенку". У Нордстрома недостало духу признаться, что это его дочь.

Не желал он признаться и в том, что одинок. Если бы возникла такая мысль – а она не возникла, – он убеждал бы себя, что большую часть времени проводит в одиночестве ради того, чтобы спокойно все обдумать. На работе он был четок и холодно-деятелен, отношения с коллегами сохранял чисто деловые. За три года в Бостоне он быстро восстановил свою репутацию безжалостного функционера, уволив десять процентов из двухсот человек персонала фирмы и увеличив производительность и объем продаж на двадцать процентов с лишним. Ворчали в низах ирландцы-служащие, работники-итальянцы – но никогда в присутствии Нордстрома. Просто от него исходила сила, пусть и ни на что не направленная. Если бы он вошел в бар и сказал: "Идет дождь", все пьющие прислушались бы и кивнули, даже видя за окном яркое солнце. Но одиночество его лучше всего, пожалуй, отразилось в приготовлениях к летнему приезду дочери. Телодвижения вовсе не были сознательными, а скорее как у животного, которое готовится к зиме или к весне, не понимая, к чему именно. Он велел перекрасить главную спальню в светло-голубой цвет, велел поставить полки с книгами по искусству, пошел покупать стереопроигрыватель и в результате купил два комбинированных, с магнитофонами. Скромность Сониного существования в университете всегда угнетала Нордстрома, напоминая о его невеселом студенчестве. Когда он впервые встретился с ее молодым человеком в Нью-Йорке, оба были в джинсах, и даже не особенно чистых, так что он отказался от забронированного столика в "Ла Каравелле", и обедать отправились в Гринвич-Вилледж. Он сказал себе, что надо будет как-нибудь зайти сюда еще – ему приглянулась одна официантка.

В начале лета 1977 года Нордстром хотел, чтобы секс ушел из его жизни. За три года, минувших после развода, Нордстром несколько раз встречался с женщинами, и оказалось, что он совершенно не способен переключиться. Желание надолго ушло, и это принесло облегчение, но в последнее время оно опять стало проявляться в самые неожиданные моменты: фотография в журнале, иногда в кино (сестра в "Кукушкином гнезде" – Луиза Флетчер – вызвала у него короткую эрекцию), полная официантка в кулинарии и – самое предосудительное, на его взгляд, – девушка в окне напротив. Она поселилась недавно и имела привычку смотреть телевизор в темноте, полагая себя невидимой. Однако голубой свет на ее теле придавал ей поразительную сексуальность; однажды вечером она опустила руку, как будто чтобы погладить себя, и Нордстром выбежал на улицу искать проститутку. В соседних барах ни одной не оказалось, и кончилось дело общенациональным транквилизатором – бейсболом: стал смотреть по телевизору игру "Ред сокс" с детройтскими "тиграми". Но размышлял о своих сексуальных неудачах, об ощущении омертвелости в теле, когда он смотрел, как исчезает будущее, отваливается целыми ночными блоками, полными странных снов, снов, воспроизводящих ненасытность его брака так ярко, что, проснувшись утром, изнуренный, он почти ожидал увидеть Лору рядом. Он много читал по этому вопросу, но чтение походило на попытку перевода с иностранного языка после года изучения: восемнадцать лет у него были отличные половые способности, а лотом исчезли. Книги такого затухания не объясняли, словно это была порча, явление, недоступное для науки. Нордстром не понимал, что жаждет влюбиться, Помешавшись на порядке, он завел дневник, и простой процесс записи сильно его успокаивал.

* * *

Май 1977. Сегодня продал акции, чтобы покрыть арендную плату за дом, снятый на август на берегу в Марблхеде. Дорого, но подумал, что у меня это последняя возможность пожить какое-то время с Соней. Когда декоратор и маляры закончили комнату, заметил, что сделал ее похожей на гот огромный номер в «Лотти» на Рю де Кастильоне, где мы жили в 1967 году, когда ей было одиннадцать. Сид из кулинарии пригласил меня сегодня вечером на игру «Ред сокс» с «Тайгерс», а потом на мальчишник по случаю 50-летия его брата, на берегу в Ревире Сказал, там будет в дополнение к фильмам и еде много «девочек, бабцов и лохматок». Когда Сид оденется в парадное, он выглядит совсем как Коджак в телевизоре, вплоть до слегка вульгарного покроя. Удивляюсь, почему отказался. Мог бы выпустить пар, хотя вряд ли. Двадцать лет я изучал газеты, а теперь не могу их читать. Почему? Потому что в них больше не отражается тот мир, который я воспринимаю. И буду жить соответственно тому, как я его вижу, даже если вижу неправильно. А если правы они, тогда он неинтересен. Разнимал двух складских, подравшихся из-за симпатичной секретарши. Наблюдала вся экспедиция, а девушка плакала довольно театрально. Оба парня с хорошим ударом, но одного взял старинным захватом за кисть. Все думали, что их уволят, но у меня не хватило духу. В школе я считал, что это красиво – драться за девушку, и во мне всколыхнулись те давние инстинкты. Может быть, впадаю в детство Весь остаток дня сотрудники возбужденно обсуждали драку. Кто-то сказал, что ребята «заторчали от мочалки» – дурацкое выражение, оно ходило в общежитии, там ведут всякие грязные разговоры, а с девушками начинают говорить цитатами из популярных песен и превращаются в слабоумных. Девица, из-за которой дрались, заметала, что смотрю на нее, облизала губы и улыбнулась. Тощая поблядушка. Выпытал в «Лок-Обере» рецепт заливного омара, чтобы угостить в воскресенье Соню – и спаржей под уксусным соусом, и копчеными грудками, которые она любит. Знаю, что приедет в субботу, но вечер должна провести со своим молодым человеком. При случае надо намекнуть ей, что он вполне может пожить у нас – иначе буду мало ее видеть. Ей двадцать лет. Принято спрашивать, куда утекли годы, но я отлично знаю куда, а слезливая сентиментальность никому еще добра не принесла. Папа написал, что из-за сердца и холестерина вынужден отказаться от селедки, жареной свинины, бекона и яичницы и любимых сэндвичей с жареной свининой и луком. Огорчительно. По четвергам мы с ним спускались в подвал, чистили соленую селедку и клали в маринад для субботнего ужина. Мама не любила лазить в бочку. Увидела в погребе змею и закричала. Он еще может есть lukefist. Некоторые мужчины постарше всегда рассказывают за работой кретинские анекдоты, в которых, наверное, видят какой-то смысл. Прочел роман Кнута Гамсуна – проверить, что могут норвежцы (не много). Книга меня расстроила и напомнила о некоторых снах с Лорой: однажды она вернулась с киновечеринки, откуда я ушел рано, – вернулась сильно под кокаином и захотела со мной в постель, и я долго с ней занимался. Однажды перед зеркалом, но во сне человек в зеркале был не я. Последнее время мысли немного скачут. Например, прочел в Британской энциклопедии про землю, огонь, воду и воздух. И о радио – совсем забыл принцип его работы. Еще беспокоит следующее: зачем я продолжаю работать? Жена от меня ушла, да и никогда в моих заработках не нуждалась дочь уходит, родители обеспечены. Я больше не мучаюсь оттого, что рухнула моя жизнь, но понятия не имею, что будет дальше. Может быть, ничего. Мать всегда заканчивала свои письма словами: «ты в моих молитвах», но я никогда особенно не полагался на религию и считаю, что молитва – это попытка выговорить для себя особые условия.

 

Глава II

Лето с дочерью прошло великолепно – и радостно, и с привкусом горечи, так что он даже подумал: не к смерти ли это? Он дышал глубже и часто смеялся ни с того ни с сего. Он думал, что умирать надо, когда дела идут особенно хорошо, а не плохо – тогда на смертном одре на тебя не навалится скопившийся ужас, к тому же беспочвенный, считал Нордстром. Он представлялся себе человеком без суеверий и воображения – хотя в основном из-за того, что таким его видели другие. Главным и самым убедительным его обвинителем была Лора. В долгий и дорогой период, когда Лора ежедневно посещала психиатра, Нордстром однажды спросил ее, о чем ей удается так долго и много говорить, и добавил, что плетет там, наверное, всякие небылицы. Это вызвало изрядный гнев, и Нордстрому было сказано, что у него не может быть серьезных душевных проблем, поскольку отсутствует воображение. Он был уязвлен, зато через несколько лет получил большое удовольствие, когда психиатра Лоры арестовали за то, что он публично онанировал на Родео-драйв. Но потом психиатр провел год в Колорадо, "поправляя мозги", и вернулся к своим занятиям с прежней клиентурой, включая Лору, – дальше эксгумировать их огорчения.

По существу, у него были трудности с тем, что модно называть "коммуникацией". Нордстром был человек глубоко частный, закрытый, и выразить свое мнение по некоторым вопросам ему не представлялось возможным. На седьмой день рождения ему подарили двенадцатитомный "Бук хаус", составленный Оливией Бопре Миллер, которая уверяла молодых читателей: "Как много всего на просторах земли, мы можем быть счастливы, как короли". На сорок третьем году жизни его было трудно убедить, что скандинавская девочка не ездила верхом на белом медведе, что Один не существовал где-то в дождливой северной тайге, одетый в оленьи шкуры, не грелся у громадного костра из костного мозга людей и над туманным озером не разносились крики умирающих. Мерлин действительно жил, и Артур тоже; в Японии двенадцатого века был безумец, который рисовал горы и реки, окуная свои волосы в тушь и хлеща ими по бумаге. Иногда он рисовал живыми курами. Почему бы некоторым призракам не жить на дне озер и не кричать голосами гагар? Десятилетний Нордстром подстрелил ворону, и Генри, индеец оджибуэй, работавший, когда не был пьян, плотником у его отца, сказал Нордстрому, что любой дурак «знает, что ворона это не ворона», а потом не разговаривал с ним несколько месяцев. К осени Генри умиротворился и на Рождество подарил Нордстрому маленькую сосновую лодку. А в конце весны Нордстром нашел в лесу вороненка, выпавшего из гнезда, и выкормил его дождевыми червями. Вороненок научился летать, и Нордстром оставлял окно в своей спальне открытым, чтобы он мог залететь в гости, когда захочется. Спросил у отца, мальчик или девочка вороненок; отец сказал, что вороне это все равно, так же как собаке. Нордстром размышлял над этой тайной. Зато удивил и обрадовал Генри, когда появился на стройке с шумной вороной на плече. Летними утрами, когда Нордстром греб на своей лодочке, ворона сидела на задней банке и каркала на своих любопытных родичей, круживших в отдалении, а иногда присоединялась к ним. Нордстром, что характерно, звал свою ворону Вороной. Поздней осенью птица исчезла и три весны подряд возвращалась. Потом не вернулась; Нордстром вырыл могилку и помешкал перед тем, как засыпать пустую ямку землей. Он всегда помнил, как разволновалась ворона, когда у них на глазах водяная змея проглотила маленькую лягушку. Два дня потом он воображал, как его тело превращается в жидкость у змеи в брюхе.

Но, возможно, именно этому, по большей части тайному, воображению Нордстром был обязан своей выдержкой, а следовательно, и успехами в бизнесе, лишь недавно потерявшими для него смысл. Бизнесменов, которые так ловко выдают подтирочную бумагу за предмет первой необходимости, вряд ли можно считать людьми скудоумными или лишенными воображения, думал он. Лора выросла в Эванстоне, пригороде Чикаго, всего в пятистах километрах к югу от Райнлендера, но в плане юмора и воображения это была совсем другая страна. Нордстром мог смеяться над кошкой, спящей на трамплине над бассейном. Еще ему казалось безумно смешным, что люди из шоу-бизнеса взяли моду носить индейскую ювелирку с французской джинсой; другими смешными предметами были автомобильные заторы (даже когда он сам в них сидел), гомосексуализм (от этого принято избавляться лет в четырнадцать), политика и вечерние новости, включая тот факт, что многие до сих пор не верят, что мы долетели до Луны. Очень смешны были французы – кроме их кухни, она чудесная; репертуар анекдотов у Нордстрома состоял из одного анекдота – о том, как на улице встречаются два француза. Первый француз: "Моя мать умерла сегодня утром в десять часов". Второй француз: "В десять?" Вялая реакция слушателей на этот тонкий анекдот заставила Нордстрома задуматься о непереводимости этнического юмора. Кому-то кажутся смешными утиные лапки, а для китайцев это лакомство. Летними вечерами, на рыбалке, когда их с отцом застигала гроза, они продолжали удить под дождем, потому что дождя не хотели. И смеялись над этим, так же как зимой над лунками при минус тридцати и ветре в тридцать узлов, когда после нескончаемой стужи отец говорил: "Что-то становится прохладно". Когда он в тринадцать лет застрелил своего первого оленя, самку, отец и дядья освежевали ее и пришлепнули ее кровавое влагалище ко лбу Нордстрома. Оно продержалось там несколько секунд и упало к нему на колени – он скорбно сидел на заснеженном пне. Они объяснили ему, что это кровавый обряд, а потом несколько дней смеялись над его доверчивостью.

На вкус Нордстрома, друг Сони был чересчур умненький и речистый – он мог говорить без конца, изъясняясь длинными периодами, с придаточными предложениями, с блуждающими отступлениями в историю и искусствознание. Гарвардский мальчик, он излучал самодовольство, какое Нордстром привык видеть в питомцах престижных колледжей и университетов. Еще в Лос-Анджелесе он заметил, что выпускники Йеля, Дартмута и тому подобных автоматически получают преимущество, даже если они свиньи, дураки или просто недоумки, как это часто бывает, и смотрят на остальную страну небрежно-снисходительно, словно она им навязана. Впрочем, парень был ласков с Соней, почти по-женски, и чувствовалось, что там образуется прочная связь. Нордстром поинтересовался, почему мальчик нервозен, и Соня сказала, что ее возлюбленного Нордстром поначалу немного пугал. У Нордстрома была привычка с минуту смотреть человеку в глаза, прежде чем высказаться, и это нервировало служащих, любовниц, официантов, даже хороших знакомых и начальников.

Несмотря на взаимную настороженность, лето прошло очень хорошо, особенно август, когда у Нордстрома был отпуск и они переехали в Марблхед. Тут главным стало море, и Нордстром был несказанно рад, что догадался снять этот громадный каменный дом у воды с живой изгородью из шиповника. Днем дул порывистый теплый ветер, бухта была усеяна парусниками, а при доме был скромный бассейн и теннисный корт, несколько запущенный. Больше всего любил Нордстром пить утром кофе на веранде и созерцать воду: оставив нераспечатанными газеты, журналы и деловую корреспонденцию ради моря, смотреть на него – бурное или спокойное, все равно, с одинаковым вниманием. Еще одной прекрасной деталью был чугунный гриль, старинный, из тех времен, когда люди пировали, а не питались. Все первое утро он перетаскивал тяжеленную вещь с заднего двора, от кухонной двери, на передний двор, чтобы можно было готовить и одновременно смотреть на море. Потом на старом катерке поплыл через бухту за продуктами для обеда.

За приготовлением обеда и посетило Нордстрома странное ощущение, которое привело постепенно к решительной перемене в его жизни. Это была боль над сердцем, между грудной костью и шеей; сначала она встревожила его, он приложил ладонь к груди и посмотрел поверх живой изгороди туда, где океан терялся в сумеречной дымке. Острый запах отлива мешался с запахом мяса; Нордстром посмотрел на мясо и вздохнул: "А-а, на х... все". Как-то почти вдруг его перестало сильно интересовать прошлое и будущее и даже собственное разбитое сердце, в котором он ощущал, возможно, первый зуд заживления. Но он этого не знал и знать не хотел. Вздох отдался в его хребте, пробежал по позвонкам к мозгу, как будто освободившемуся от шелухи, холодному и чистому. Чувство было такое сильное, что он решил не анализировать его – из страха, что оно уйдет. Он проверил термометром температуру мяса и пошел в дом вынуть салат из холодильника; он не признавал холодного салата. Потом поставил варить красный молодой картофель и в это время услышал автомобиль Сони. Открыл полуторалитровую бутылку красного калифорнийского вина "Берджесс", попробовал его, потом сунул палец в тарелку с подливкой – еще раз проверить смесь, которой обмазал ногу ягненка, предварительно вынув кость: оливковое масло, розмарин, растертый чеснок, дижонская горчица и немного соевого соуса. От пряной подливки засвербело в носу. Нордстром обернулся, услышав, как скребется в дверь кухни бездомный кот. Он сложил мясные обрезки в миску и вынес на заднюю веранду – потрепанному старому бродяге с рваными ушами, засевшему под дикой яблоней. Во дворе пахло ее розовыми цветами; порыв морского ветра стряхнул несколько лепестков, и они упали на кота, который смотрел на Нордстрома, не мигая. Кот медленно подошел с тремя лепестками, застрявшими в шерсти, глухо урча" сожрал обрезки, потом улегся и стучал хвостом, глядя в глаза человеку. Нордстром подумал, что, кажется, впервые в жизни действительно смотрит на кошку. Так, не мигая, они смотрели друг на друга, пока глаза у Нордстрома не застлало слезами. Тут на дорожку въехала машина Сони, кот неясным серым пятном ширкнул между балясин веранды – скорее рептилия, чем млекопитающее.

Этот месяц зарядил Нордстрома на уход из того, что он считал нормальной жизнью. Он просыпался довольно рано, пил кофе, а потом помогал приданной к дому служанке наводить порядок после вчерашнего вечера, Иногда вечерняя музыка еще стучала у него в ушах, щекотала в мозгу, но потом он научился вспоминать мелодии, занимаясь сегодняшними покупками и готовкой. Чуткая Соня уловила перемену в отце, и его поведение не вызывало у нее никаких вопросов. Нордстром настоял, чтобы она и Филипп пригласили в гости всех, кого хотят, из Кембриджа – у него праздничное настроение.

– Что празднуем? – Она засмеялась и выдержала его взгляд, который показался ей рассеянным.

Нордстром думал, что загорелая Соня больше похожа на мать, что карие глаза ее смотрят придирчиво, а при этом слегка шальные.

– Понятия не имею. Л что? Может быть, я знаю, что такой месяц вряд ли когда повторится. Кроме того, если по-честному, мне нужен повод, чтобы настряпать на большое количество народа.

Она подошла, поцеловала его в лоб и снова рассмеялась.

– Хорошо бы, ты еще не прятался каждый вечер.

Нордстром пожал плечами и посмотрел, как в ярко освещенной комнате смерклось на миг от пролетевшего облака. Она была самым дорогам для него существом на земле, но теперь это не ввергало его в меланхолию, как бывало раньше.

– Мне нравится сидеть и наблюдать за наступлением ночи. Потом я ложусь в постель и слушаю музыку сквозь пол.

Соня смущенно отвела взгляд.

– Тебе надо завести женщину. Может, станет веселее жить.

– Как странно в наше время услышать от дочери, что тебе нужна баба. Я соблюдаю себя для женитьбы.

– Я не хотела тебя обидеть. Просто не думай, что мать была единственной женщиной на свете. Может, ты еще получше найдешь, черт возьми.

Нордстром закатил глаза, а Соня, топая, вышла из комнаты. Соня и мать всегда полудружески цапались, и ему это представлялось непостижимым – словно они играли бритвами. Он налил себе виски, подошел к окну и тут же отвернулся, увидев, что две подруги Сони из колледжа сняли лифчики своих бикини. У одной из них, в целом довольно неинтересной, были красивые груди – груши с чуть задранными сосками, и они блестели от лосьона. Нордстром ощутил легкую тягу внизу живота, которую не мог списать на виски. Вчера вечером эта девушка помогала ему мыть посуду, и он ее едва заметил. Последнюю неделю, после того, что случилось во время приготовления ягненка, он без особых усилий поддерживал в себе чувство пробуждения от приятного сна, но трудность заключалась в том, что некоторые вещи стали остры до непереносимости. Он сидел у себя в комнате, в темноте, и слушал музыку, пока она не кончалась – иногда почти до рассвета. А между пластинками слышал, как море ударяется о волнолом. Обнаружилось, что он не в состоянии читать и что ему совсем не интересно думать. Мысли, чувства и картины появлялись в его мозгу, но он не мешал им уплывать. Он задавался вопросом: что мысленно видит человек, слепой от рождения? И наивным студенческим; что представляет собой человек, лишенный сигналов от всех пяти чувств? И кто слушает музыку у него в спальне, кто слушатель, кого она удивляет? Сны о Лоре кончились, но иногда снились несуществовавшие женщины. Как это может быть? – удивлялся он утром. Он снарядил донный ярус, как в детстве, в качестве грузила использовав дверную ручку, а крючки наживив куриной печенкой, но на заре, когда вытащил веревку, там была только маленькая дохлая акула, опутанная целым клубком водорослей. Он сокрушался о своем праздном любопытстве и похоронил акулу так же почтительно, как душу вороны тридцать лет назад.

В тот вечер, когда он готовил обед для дюжины абсолютно обкуренных молодых людей, в кухню вошла Соня и уставилась на него пылающим взглядом.

– Сегодня ты меня очень разозлил. Я не собиралась вмешиваться в твою жизнь. Ты хоть бы поговорил с людьми. Я им объясняю, что ты мой отец, а они все равно думают, что ты повар.

– Совсем не плохо быть поваром. Но я последую твоему совету и заведу подружку. Блондинку с громадным задом, любительницу кантри.

Как-то утром два приятеля Филиппа в самом деле попросили у него сэндвичей с индейкой – они принимали его за повара. Потом смущались, и один из них, низенький, полноватый сефард из Нью-Йорка, помогал Нордстрому с обедом. Он был завсегдатаем того ресторана в Вилледже, где Нордстром обедал с Соней и Филиппом. Парень был отличный кулинар, и, пока они готовили (филе морского языка под соусом берси, с шампиньонами), Нордстром спросил у него о приглянувшейся официантке. Вопрос, как оказалось, был роковым.

– О боже мой, только держитесь подальше. Абсолютная жидовская пизда, проблядь с большими черными глазами а-ля Моне, Она засунет вас в миксер. То есть каждый башлястый дурак в городе подкатывается к ней с цветами, а она обращается с ними, как с собачьим говном. Была замужем, за красавчиком-schwartze, коксоторговцем, черным бандюгой, спуталась с писателем, и ему выбили зубы. Но, конечно, я вас представлю, если увлекаетесь мазохизмом. Хотя не похожи. – Молодой человек меланхолически рассмеялся. – Сам я предпочитаю тупых англичаночек.

В тот вечер, когда Соня сделала ему выговор, Нордстром капитулировал и сел во главе стола. Его не огорчало, что люди, для которых он готовит, курят марихуану, – напротив, это, кажется, улучшало у них аппетит. Он зажарил перепелов, которых начинил зеленым виноградом, располовинил и ночь вымачивал в кальвадосе. Их съели с жадностью, к его удовольствию, после чего он долго беседовал с двумя гарвардскими магистрами по менеджменту об энергетическом кризисе и последствиях ближневосточной политики для нефтяного импорта. Молодых людей удивило, что повар летал в Джидду и участвовал в переговорах с ОПЕК. Без особой охоты они отъехали с остальными в Рокпорт, в дискотеку. Соня по пути к двери поцеловала его и похлопала по спине.

Нордстром смотрел им вслед, пока красные огни не скрылись в теплой тьме, а потом накормил кота, вылезшего из-под задней веранды. Теперь, если посторонних не было, кот приходил на кухню; сегодня тут было жарко и душно, в воздухе стоял гниловатый запах отлива, обнажившегося дна, похожий на запах летнего болота. Кот съел последнего перепела – Нордстром собирался оставить его себе на завтрак, но решил, что коту он доставит больше удовольствия, чем ему. Кот захрустел коричневой корочкой и схрумкал даже кости. Нордстром гладил его, но кот вдруг напрягся и кинулся к кухонной двери. Вошла в голубом кафтане некрасивая девушка с грушевыми грудями. Пожала плечами; Нортон выпустил кота за дверь. Она на лила себе стакан воды из сифона и выпила так, словно умирала от жажды. За обедом Нордстром ее не видел.

– Обгорела сегодня, как головешка, и чувствую себя отвратительно.

Она говорила, кривя рот, как было принято теперь в их кругу. Нордстром не знал, что ответить, поэтому надел свой белый фартук и принялся мыть посуду. Пока ел кот, он снял рубашку и теперь, при девушке, чувствовал себя несколько раздетым.

– Надеюсь, вам здесь нравится, – запинаясь, сказал он.

– Еще бы. Сказочно. Если бы я не изжарилась как последняя идиотка. – Она помолчала, без стеснения оглядывая Нордстрома. – Вы просто ангел, что всех нас кормите. Как же Соне повезло.

Она села за кухонный стол, вынула из сумки пакет с бумажками, свернула большой косяк, зажгла и глубоко затянулась.

– Завтра я лечу к матери в Санта-Барбару, если кто-нибудь сможет рано проснуться и отвезти меня в Логан. – Она подошла к Нордстрому у раковины и, хотя он замотал головой, вставила ему в рот косяк. – Это хорошая дрянь, якобы гавайская.

– Я отвезу вас в аэропорт, – прохрипел он, выдохнув дым.

Несколько мгновений они смотрели друг другу в глаза, и был проблеск понимания, в котором Нордстром решил себе не признаваться. Он посмотрел на свои руки, погруженные в мыльную воду. Она ушла в комнату, поставила пластинку и вернулась помогать ему с посудой. Сквозь музыку они услышали грозу, идущую с запада. Воздух стал совсем теплым и неподвижным. Она болтала о будущей карьере в модельном бизнесе, а у него пот прилепил волосы к голове и струйкой тек между лопаток. Она рассеянно провела пальцем по его потной руке, и он внутренне вздрогнул. Потом она стащила через голову кафтан и швырнула в угол.

– Не знаю, как вы, а я совершенно задыхаюсь, и ожоги чешутся.

На ней были очень тонкие светло-бежевые трусики и лифчик. Ока обгорела, но не сильно – над лифчиком, над и под трусами. Он протянул руку и мокрым пальцем дотронулся до соска под тканью. Она повернулась кругом и подняла руки:

– Спина не так сгорела.

Он вытер руки о фартук и прижал ладони к ее пояснице. Она подалась назад, слегка запнувшись и сандалиях на деревянной подошве. Он посмотрел вниз на свои руки и на ее оттопыренные ягодицы. Она тронула sa спиной его руки и спустила до колен трусы.

– Ну, начинайте. Я уже час об этом думаю.

Нордстром, так сказать, начал. По завершении он отвалился на пол в брюках, спущенных на щиколотки, под фартуком, образовавшим маленький шатер над его членом. Она засмеялась, и он засмеялся. Она зажгла для него сигарету, и он курил, не поднимаясь с пола. Она вышла из трусиков и сняла лифчик. Достала из холодильника бутылку белого вина и подала ему вместе со штопором. Бросив посуду, они залезли в бассейн с выключенным освещением и смотрели, как приближается гроза над огнями Марблхеда. Потом опять соединились – на этот раз он сидел под ней в плетеном кресле. Дождь загнал их в дом, и они сидели голые на кушетке, чувствуя, как постепенно холодает, и наблюдая за молниями, грохочущими над океаном. Выкурили еще один косяк и потанцевали. Потом уснули на кушетке и не услышали смеющихся голосов, выключивших свет и проигрыватель.

Через неделю кончилось лето. Нордстром сварил грустный буйабес на двадцатерых, и на другой день все исчезли. Еще неделя в Бостоне, и Соня вернулась в колледж, а Нордстром – на работу. Вечерами он был осязаемо одинок и начал танцевать в одиночку под оставленные пластинки, с той же горько-сладкой болью в груди. Через месяц с небольшим, в середине октября, поздно ночью ему позвонила мать и сказала: "Папа умер".

На заре, первым же рейсом, на какой удалось попасть, Нордстром вылетел в Чикаго. Он улыбнулся, вспомнив то утро, когда привез девушку в аэропорт и столкнулся там со старым деловым партнером из Лос-Анджелеса. Нордстром несколько опешил, когда коллега сказал: "Сожалею о твоем разводе", а когда представил ему девушку как подругу дочери, видно было, что тот подумал другое. Но после этой встречи настроение у него поднялось и не покидало его всю дорогу обратно, до Марблхеда, откуда двигался к аэропорту густой поток машин: он довольно чудесно переспал с девушкой, во-первых, а во-вторых, от слова "развод" и мысли о нем ком в животе не встал и ни тоска, ни раздражительность не напали.

В Милуоки предстояло пятичасовое ожидание рейса "Норт-сентрал" на Райнлендер, поэтому он арендовал свободный реактивный "Лир", на которых любил летать, когда работал в нефтяном бизнесе, – это было ближайшее подобие полета на истребителе в домашних условиях. Известие о смерти отца воспринято было пока что только умом, и во время трудной, ухабистой посадки он подумал, что может отправиться вслед за отцом. Второй пилот заранее радировал на аэродром, и Нордстрома встречали мать и родственник, землистый парикмахер с циничным складом ума. Были слезные объятия, потом парикмахер не удержался и, глядя на "Лир", съязвил: "Летаешь с комфортом". Нордстром не ответил. В прошлые наезды, когда он пытался скрыть свой успех, все его старые знакомые были страшно разочарованы. Те, кто остался дома, не хотели, чтобы Нордстром оказался одним из них, – он был фокусом их экономических фантазий, и всякая попытка отрицания воспринималась неодобрительно. Шагая с матерью к машине под холодным дождиком, он вспомнил, как родители приехали к нему в Лос-Анджелес. Дом Нордстрома они сочли чем-то вроде "особняка" – так его и называли, – а в предпоследний день мать робко попросила его показать, где живет Кэри Грант. Нордстром не знал колонии киношников и не интересовался ею, поэтому отвез мать за несколько кварталов и показал на какой-то внушительный дом. Он любил кино и романы, но знаменитости – актеры, актрисы, писатели – любопытства у него не вызывали. Отец всегда хотел, чтобы он стал лесничим, и Нордстрому это занятие все еще представлялось благородным. Гостя в Калифорнии, отец удил рыбу с пирса или садился в Санта-Монике на судно, вывозившее людей на рыбалку. Потом он съедал громадное количество песчаной камбалы, останавливаясь только на пороге серьезного несварения, и рассказывал о своем первом посещении Лос-Анджелеса в 1930 году. Он родился в семье бедных иммигрантов-норвежцев, живших в Чикаго, и, когда разразилась Депрессия, четыре года мотался по стране, перебиваясь случайными заработками.

После коротких изъявлений вежливости в материнском доме, набитом друзьями и родственниками, Нордстром отправился в похоронное бюро и увидел самое смерть. Он стоял у открытого гроба – остальные держались поодаль, чтобы единственный сын мог без помех дать выход горю. Он поцеловал отца в холодный лоб, и его затрясло, слезы хлынули потоком. Он был сокрушен потерей и немыслимым фактом смерти. Он снова был мальчиком, и это не укладывалось в сознании; он снова и снова шептал "папа", пока в нем не осталось больше слез, и тогда он вышел из похоронного бюро и пошел по улице на край города и дальше, мимо озера, обставленного коттеджами, на лесную дорогу, по которой возили древесину. Он прошел по ней километра полтора, небо расчистилось наконец, выглянуло солнце, и он снял плащ. Вдруг наступило в лесу бабье лето: яркие густо-желтые и красные кроны уходили в дымку к тенистым холмам с белыми пятнами берез и зелеными – сосен. Нордстром шел, пока не стер ноги; тогда он постелил плащ на пень и сел. Он думал об отце и даже завидовал тому, что во время Депрессии отец разъезжал по стране, "смотрел, где, что и как". Отец начинал с нуля, и все, что лучше голодухи, было для него прекрасно. Он заработал деньги потому, что был хорошим работником, имел мозги и не мог не заработать. Это был просто другой мир, думал Нордстром. Собственная жизнь вдруг показалась ему отвратительно расчисленной. Кого он знает, что он знает, и кого он любит? Сидя на пне, придавленный отцовской смертью и зрелищем бренности, запечатленной в предсмертной пестроте ярких крон, он подумал: жизнь – это только то, что ты делаешь каждый день. Он будто видел, как время мерцает и поднимается над ним сквозь листву, и опускается к его ногам, и проникает к нему в нутро. Ничто не похоже ни на что другое, и даже он сам на себя, все непрерывно меняется. Он понимал, что не может воспринять изменения, потому что тоже меняется, вместе со всем остальным. Нет ни одной неподвижной точки. Мгновение он парил над собой и насмешливо смотрел на безупречно одетого господина, сидящего на пне, на солнечной прогалине в лесу. Он встал и прижался к молодому топольку, качающемуся взад-вперед под музыку, которая была ему непонятна. Он окинул взглядом прогалину и сообразил, что заблудился, но его это не огорчило – правильной дороги он никогда не знал.

Он пошел в сторону заходящего солнца, помня, что в октябре оно садится на юго-западе. Дошел до незнакомого пруда и вспугнул стаю синекрылых чирков. Обошел пруд по зарослям ежевики, несколько раз зацепившись костюмом. Прошел вдоль ручья, измазавшись до колен, когда оступился в родник, и наконец поднялся на возвышенное место. Тут он сбросил плащ и медленно влез на сосну, чтобы оглядеть окрестность. Руки почернели, сделались липкими от смолы, зато стало видно километров на пятнадцать вокруг: он увидел белый шпиль лютеранской церкви, где через два дня будут отпевать отца, увидел моторную лодку на озере, силосную башню без сарая – сарай сгорел, когда он заканчивал школу. Обняв одной рукой для безопасности сук, он закурил и услышал ружейный выстрел – вдалеке кто-то охотился на куропаток. Пролетела ворона, была удивлена его присутствием и, каркая, поспешила дальше – предупредить товарок. На дереве человек в синем костюме. Нордстром посмотрел на костюм – костюм был испорчен, и это показалось ему забавным. Он вынул золотые карманные часы и направил девятью часами на шпиль, помня, что в направлении двенадцати должна пролегать дорога, – на случай, если ему опять понадобится влезть на дерево и определиться на местности. Отец любил лазить на деревья и придумывал для этого нарочито неубедительные поводы. Впервые за двадцать пять лет взобравшись на дерево, Нордстром подумал, что у отца это было связано со склонностью выяснять "где, что и как". Когда Соня была девочкой и они приехали на летние каникулы в Висконсин, она захватила маску для ныряния. Плавать отец не любил, масками раньше не интересовался, но тут стал возить Соню по озеру на моторке и нырять в местах, где любил рыбачить. За обедом рассказывал, что видел ушастого окуня "размером с чертову сковородку" и щуку "с твою руку длиной".

Уже смеркалось, когда Нордстром выбрался наконец из леса возле маленького индейского поселка в пригороде. Он шел по гравию к таверне, думая, как веселился бы отец, глядя на его погубленный четырехсотдолларовый костюм и исцарапанные и заляпанные грязью буржуйские туфли. Последний километр или два он размышлял о костюмах и о правительстве и решил, что хорошего в них мало. Костюмы способствовали формированию плохого правительства, и он повинен в этом не меньше любого, поскольку двадцать лет прилежно их носил. Недавно он впервые в жизни начал бояться правительства, того, что структура демократии теперь портит людей, а не обогащает их жизнь общей заботой. Структура уже не служит цели, ради которой была создана, и среди причин, пусть совсем не главная, думал Нордстром, та, что все политики и чиновники одеваются в костюмы. Он остановился на стоянке перед таверной, где собирались индейцы, и окинул взглядом старые драндулеты и мятые пикапы. Может, надо бросить работу, подумал он, отдать деньги дочери и кое-что матери – ее маленькая страховка стала, наверное, совсем ничтожной из-за инфляции. Потом предостерег себя от этих диких мыслей, подумав, что они, возможно, связаны со смертью, с тем, что он заблудился и полез на дерево после утомительного побега, с тем, что весь день не ел. В баре пахло мочой и потом, и Нордстром заморгал, чтобы получше разглядеть пьющих. Его окликнули по имени. Это был Генри, по-видимому, в стадии запоя. Нордстром стал рядом с ним и раздумывал, обнять ли ему старика, чья голова качалась под воздействием музыкального автомата и виски.

– Ты позвони домой. Тебя все ищут.

– Генри, я хочу, чтобы ты нес гроб, – сказал Нордстром.

Он попросил бурбон для Генри и пиво для себя.

Генри выпил залпом и устремил на Нордстрома напряженный взгляд.

– Хуй я пойду в вашу церковь. Вчера весь день работал с твоим отцом, и он плохо выглядел. Вот мы с ним и выпили. Он говорит: "Генри, я не очень хорошо себя чувствую, думаю, сердце отказывает". Тогда я отвез его домой, твоя мать позвонила врачу, а потом мы поехали в больницу, потому что он не хотел ехать на "скорой помощи". Там сказали, что он плох, и он задыхался. Принесли кислород, но он сказал, что не хочет умереть в кислородной палатке. Лежал, смотрел прямо перед собой, а мы с твоей матерью сидели по бокам. Часов в двенадцать ночи врач сказал, что надежды нет. Чтобы звонили тебе. Мы вернулись к нему, и он держал нас за руки. Он заставил мать лечь к нему в постель, чтобы была рядом, когда он отойдет. А меня крепко держал за руку, так что я остался. Он поговорил немного о рыбалке. Я сказал ему, что пройду с ним в смерть сколько смогу, но мне надо вернуться. Он велел передать тебе привет, сказать, что любит тебя, и поцеловать на прощание.

Генри встал, обнял Нордстрома и поцеловал в щеку, потому что был мал ростом и не мог достать до лба. Они еще раз выпили, молча, а потом Генри отвел его к своему пикапу.

* * *

Через несколько дней Нордстром улетел в Нью-Йорк вместе с Соней, приехавшей на похороны, а оттуда челночным рейсом – в Бостон. Лора прислала телеграмму с соболезнованиями из Мексики – написала, что приехала бы, но узнала о смерти только в день похорон. Нордстром не сомневался в этом: Лора любила его отца, в обращении их друг с другом была игривость, они подтрунивали друг над другом – Нордстром этого не понимал. Прошлым летом но дороге к побережью Лора даже завернула к родителям в гости. Однажды она сказала, что находит его отца "сексуальным", – тогда это заявление шокировало его. У Лоры было преимущество: она знала, что люди умирают, тогда как его даже самое обыкновенное событие – а смерть это самое обыкновенное – заставало врасплох.

 

Глава III

Теперь мы подошли к тому, с чего начали, и находимся в настоящем времени – чудесная иллюзия для тех, кто привержен понятиям "вчера", "сейчас" и "завтра". Каждый вечер после долгой прогулки и легкого обеда Нордстром танцует один – абсурдное зрелище: сорокатрехлетний мужчина, отец, бывший муж, степень с отличием Висконсинского университета 1958 г., в тридцать пять лет – вице-президент по финансам компании "Стандард ойл оф Калифорния" и т.д., – если по этим простецким приметам можно отследить нашего млекопитающего. Но все они – отброшенные атрибуты. Нордстром означает – "Северный шторм", и говорит это немногим больше, чем "Ворона". Из телефонного справочника много не узнаешь. Сейчас в Бостоне, нашем Санкт-Петербурге, зима, и человек танцует – несколько неуклюже, правда, и с бессмысленным упорством. Иногда просто подпрыгивает на месте. Однажды вечером с хозяином кулинарии он пошел на матч "Селтикс" – "Денвер наггетс", чтобы увидеть величайшего прыгуна из всех – Дэвида Томпсона. Томпсон пролетел в воздухе с поворотом на 360 градусов и через себя, за спиной, вбил мяч в корзину, даже не улыбнувшись потом. Зрители вскочили с мест, мгновение тишины, и дружный ор в честь этого номера, который был не столько вызовом земному тяготению, сколько опровержением того, что мы знаем о тяготении. На выходные приехала Соня, и он повел ее с Филиппом на балет, смотреть Барышникова. Нордстром был в костюме от Кардена, когда-то выбранном Лорой, – он стеснялся его носить и никогда не надевал. В фойе, во время антракта, красивые и не очень красивые женщины улыбались ему, полагая, что он кто-то, кого они должны знать. Поздно вечером устроили праздничный ужин по случаю того, что Филиппу присудили стипендию и следующий год он будет заниматься в Уффици. Соня уедет с ним в июне, после выпуска. За ужином Филипп болтал о смерти. Его отец умер, когда Филиппу было четырнадцать лет, и он стал поздно ложиться, курить сигареты и одеваться неряшливо. После он прочел у одного французского автора рассуждение об "ужасной свободе", наступающей со смертью отца. На свете не остается никого, чтобы судить тебя. Соня попыталась его заткнуть, решив, что разговор бестактен по отношению к отцу. Нордстром сказал, что не стоит беспокоиться из-за чепухи, а о самой идее, хотя она показалась ему безобразной, подумал, что это, может быть, правда. Самому ему повезло с отцом, который был целиком за то, чтобы Нордстром поступал по велению сердца – хотя удивительно, что лишь в последнее время сын стал к его велениям прислушиваться.

Ночью у Нордстрома сделалась бессонница, потому что он не потанцевал два часа. Балет ему понравился, но зритель в нем постепенно умирал: он становился любителем в истинном смысле – тем, кто любит делать сам и открыт жизни, как начинающий, – открытость эта но понятным причинам была утрачена после детства. Сейчас, в энергетической бессоннице, он понимал, что не может включить проигрыватель в три часа ночи – Соня и Филипп спят. Он встал и на цыпочках в пижамных брюках перешел в кабинет, где час танцевал без музыки, под тиканье часов и шорох собственных босых ног на ковре.

* * *

17 февраля 1978. Планировал долгое путешествие после того, как уйду от дел, – по Ю.Америке и Африке. Поразительно, до чего близки Рио и Дакар. Вот уже месяц, как стол завален атласами, картами из «Нэшнл джиографик», путеводителями, но энергия быстро исчезает. Зачем я хочу узнать чужое, если не знаю знакомого. Недавно утром впервые за много лет действительно заметил свою щиколотку. Мне нравится ворона на альбоме «Грейт-фул дзд», танцевать под их музыку очень трудно. Купил парку и сапоги-снегоходы в спортивном магазине на Бойлстон-стрит и много ходил после работы. Снег в этом году замечательный, хотя иногда и парализует город. Лучшее время для гуляния – от пяти до восьми. Сперва электрический позыв у людей попасть домой с работы, потом обеденное затишье, потом у них вечерний выход в город. Провел много времени, помогая людям вытащиться из сугробов на стоянках. Висконсин делает из тебя специалиста по снегу и вытаскиванию. Старик с женой погребены в своем «крайслере» – я их откапывал, потому что у старика одышка, а потом раскачивал машину, пока она не вылезла. Он дал мне пять долларов и не желал взять обратно. Сказал: «Это на горячий ужин и выпивку». Отдал их через несколько кварталов бездомному. Купил дюжину гавайских рубашек в «Джордан Марше» – для путешествия, к которому, кажется, охладел, хотя сказал в бюро путешествий, чтобы действовали. Всегда считал их безвкусицей, но теперь мне нравится их шелковистость, странная расцветка, хотя за пределы квартиры ни в одной не выходил – не было случая. Стал думать о своей кулинарии, что в моем увлечении новой cuisine minceur есть нарциссизм и частично глупость, хотя и несколько хороших идей. Люди могли бы есть все, что захотят, если бы не отказывались слегка утруждать тело. С тех пор как танцую, ремень подтянулся на две дырочки. Внимательно изучал камбалу, из которой приготовлял филе, – чтобы лучше прочувствовать, чем питаюсь. Тонкие жемчужного цвета косточки, хребет, в котором через желеобразный жгутик тело получает указания от маленького мозга. Плыви туда-то, и туда-то, и туда-то. Интересно, что она видела в своей водной жизни. Приготовил court bouillon, чтобы не пропала эта тушка – к тому времени, когда я перестал ее изучать, она приобрела непропорционально большое значение. Потом сварил горсть вермишели про запас, перекусить после танца. Эта неделя прошла под знаком рубца – по ошибке мясника купил слишком много: рубец по-милански, menudo – мексиканское жаркое из рубца, затем справедливо славящийся рубец a la mode de Caen. У старика в экспедиции рак печени; провел решение о бонусе – он хочет умереть на родине, в Голуэе, в Ирландии, где у него живет мать. Моя написала, что у нее все благополучно и к ней переезжает двоюродная сестра, тоже вдовая. Пишет, что получила хорошее письмо от Лоры. В такси случилась эрекция, когда подумал о ее заде – не так подумал даже, как представил. У нее была маленькая грудь, но она справедливо гордилась ногами и задом. Сколько лет прошло, но до чего ясно помню ее танец под Дебюсси в жарком спортзале. У меня уже были кое-какие интуитивные представления о сексе, но в целом искаженные. Например, я видел фильм «Прелестная малышка», и хотя девушка – первостатейная красавица, сексуально привлекательна на самом деле ее мать. Непрожитая жизнь – вот из-за чего влечет мужчину к такой юной девочке. Быть двенадцати– или тринадцатилетней, быть беззаботной и глупой, неуклюже грациозной. Лицо мира кажется пугающим, ничего удивительного. За одну ночь она превращается в свою мать. Я часто вспоминал с вожделением ту студентку у раковины в Марблхеде – но таким событиям свойственно не возвращаться. Например, госпожа Дитрих, как она предпочитает себя называть, замужем за архитектором-планировщиком, бездетная, около тридцати пяти лет, секретарь, хотя свободно могла бы руководить компанией. В прошлый четверг мы проработали двенадцать часов, готовясь к аудиту, – последние три на квартире после того, как я приготовил легкий ужин. Работа была напряженная и монотонная, и после, чтобы снять напряжение в усталых шеях и глазах, выпили бутылку шампанского. Я тесно общаюсь с этой женщиной уже три года, но был поражен тем, как на нее подействовало вино. Она расплакалась и сказала, что плачет обо мне – евреи отняли у меня и жену, и дочь. Так неожиданно, что стало смешно, и я сказал: будет вам, госпожа Дитрих, это полная чепуха. Она обняла меня, и я понял, что она хочет в постель, а про себя подумал, что на мой вкус пухловата. Занимались довольно долго по очереди друг на дружке, и в какой-то момент я вдруг «очнулся», глядя на ее зад, и сказал себе: «Это – реальность». Ощущение жило во мне несколько дней. И так же, как прошлым летом, когда жарил ягненка, решил в этом не сомневаться, поскольку мне кажется, что сомнение – часто форма жалости к себе, такой как бы скулеж по поводу существования. Бедный я, жалкий и всякая такая ерунда. Генри не сомневался, что поможет отцу добраться до смерти, откроет ему ворота и пожмет руку перед тем, как он уйдет в небытие, или что там еще представляет собой вечность. Я не читаю книг по вопросам мистики, где людям вроде лютеран приписываются особые способности. Я вел дела с азиатами в Токио и нахожу, что они не отличаются от нас. Генри – один индеец из сотни несчастных, которых я знал. Он подарил мне черепаший коготь. Очень смешно было, когда в конторе госпожа Дитрих делала вид, что ничего не произошло, – очень по-немецки. При свете дня интимности могут быть пугающими. Как тогда, когда заблудился, а потом нашел гравийную дорогу, я всерьез думал о том, чтобы отказаться от денег и поста. И что лучше бы я готовил омлеты. В молодости, когда приходилось мотыжить сад или рыть яму для помойки, я возмущался этим, а потом забывался за многочасовой работой. Госпожа Дитрих так скована потому, что старается быть госпожой Дитрих каждую минуту. Как Филипп старается быть особенным и потому говорит беспрерывно, словно боится, что исчезнет, если замолчит. Какие мы все странные. Минуту назад занимались бухгалтерией и вдруг налезаем друг на дружку, как собаки. Или медведи. Генри и отец один раз видели в бинокль, как медведи спаривались на другом берегу озера, в Канаде. На днях прочел, что киты совершают гомосексуальные акты.

* * *

Весна для Нордстрома выдалась до противности трудной. Невероятно сложным оказался уход с работы. Владельцы компании, семья нью-гемпширских аристократов, чудаковатые янки, очень не хотели расставаться со своим вундеркиндом-администратором. Предлагали все на свете, а когда их щедрость была отвергнута, вознегодовали. Еще труднее и смутительнее было раздать деньги. Соня их не желала, а мать ударилась в истерику. Человек из брокерской фирмы "Э. Ф. Хаттон" настаивал, чтобы Нордстром показался психиатру.

Нордстром легко согласился – из любопытства, а кроме того, понимая, что, на взгляд окружающих он творит нечто возмутительное. Мать печалилась, что он всю жизнь тяжело работал ради этих денег. Брокер поехал в Нью-Йорк встретиться с Соней, в надежде, что она уговорит отца вести себя разумно. Соня приехала в Бостон, и они обедали с брокером, которого Нордстром на самом деле очень уважал. Нордстром вел себя смирно и к концу дня убедил их, что отдаст двадцать пять тысяч Одюбоновскому обществу, хотя никакой особой слабости к птицам не питал. В выходные он любил часами наблюдать за прибрежными птицами возле Ипсвича, но не интересовался их названиями. Увидев какую-то породу второй раз, он вспоминал, как видел ее впервые. Так что ему не было нужды ходить с определителем.

Не сказать, что близкие тревожились за Нордстрома безосновательно. Откуда им, с их собственным складом ума, было знать, что он не очередной полудурок, свихнувшийся от трудностей, осознанных и неосознанных, из которых складываются наши жизни? Соня, с цинизмом молодости, думала, что отцу поздно меняться. Лора, с которой тоже связались, отказалась вмешиваться, считая, что вся эта история глупа и вместе с тем очаровательна, – так же, как и брокер, она верила вульгарным рассуждениям касательно мужского климакса, кризиса среднего возраста к так далее – тарабарщине, такой же кощунственной по отношению к жизни, как непреложный факт участия власти в существовании каждого человека. Мать же, воспитанная в понятиях протестантской бережливости, считала просто, что люди должны держать деньги про черный день. Она написала Нордстрому о том, как видный гражданин Райнлендера заболел раком, и в безнадежных стараниях спасти ему жизнь на медиков было потрачено около семидесяти тысяч долларов. Озабоченность госпожи Дитрих имела более приземленный характер – в подоплеке ее лежала надежда на еще одну любовную сессию с Нордстромом до того, как он убудет. Муж ее выполнял свои обязанности чисто номинально и после эякуляции засыпал, тогда как Нордстром был не в пример игристее, по-видимому, хорошо обучен женой.

* * *

В утро психиатрического визита Нордстром прошел пешком из Бруклайна в Кембридж. Дело было в том, что в процессе напряженного изучения реальности он сделался слегка придурковат. Он понимал это и решил, как говорят, "показаться". Было ясное утро в начале мая, и, переходя Коммонуэлс-авеню, он остановился на островке безопасности, чтобы посмотреть на пассажирский самолет, подлетавший к Логану. Серебристая машина выглядела красиво на фоне ярко-голубого неба. Он задержался в Оллстоне и позавтракал итальянским сэндвичем с колбасой, зеленым перцем и луком. С холодным пивом было очень вкусно, и он поговорил на ломаном итальянском с буфетчиком, раздумывавшим, на какое число поставить доллар. Двинувшись дальше, Нордстром опять решил, что ничего одинакового во вселенной нет.

Одно количество не может равняться другому качеству. Никакие два яблока на свете не одинаковы, никакие две машины перед светофором, никакие два из трех или скольких там миллиардов людей на свете. Он рассмеялся вслух над философской наивностью своих мыслей, но это не убавило их напряженности. Неодинаковы собаки, дни, часы и мгновения. И наконец, он сам не такой же, как вчера, и отличается, пусть неуловимо, от себя же мгновение назад. Подойдя к мосту около Гарвардской школы бизнеса, он посмотрел на воду, потемневшую от вчерашнего ливня. Это была река Чарльз, и Нордстром всегда считал, что она лишена очарования студеных чистых рек северного Висконсина, хотя любители истории убеждали всех и каждого, что с рекой связана большая история. Сегодня у Нордстрома не было мнения о реке Чарльз. Он просто смотрел на нее. В последнее время он особенно устал от ненужных мнений и старался от них избавиться. Ловил себя на мыслях, какие бывают у каждого: слишком жарко, слишком холодно, слишком зелено, слишком жирное, слишком острое, уродливое здание, старые шлепанцы, громкая музыка, приятная женщина, толстый человек. Не в том дело, думал он, что не надо проводить различия, просто стало скучно возбуждаться, составляя мнение обо всем на свете. В той мере, в какой ему удалось преодолеть этот рефлекс, он ощутил в себе большую легкость и гибкость. Беспокоило то, что жизнь, окружающий мир стали казаться более хрупкими, почти эфемерными. Например, он смотрел на реку так долго, что забыл, что это такое. Пожилая дама с магазинной тележкой остановилась рядом и заглянула через перила – посмотреть, на что он смотрит; Нордстром, придя, как мы почему-то говорим, в чувство, сказал: "река", и дама, слегка встревоженная, двинулась дальше.

Нордстром прошел по набережной вниз по течению и сел на траву за гарвардским эллингом. Там на скамейке сидел старик в закатанных до колен брюках и грел на солнце голени. Старик глядел на молодую женщину в блузке без рукавов, сандалиях и широкой зеленой юбке: стоя к нему спиной, она катала мячик со своим маленьким сыном. Когда она наклонялась за мячом, западный ветер вздувал ее юбку, и старик смотрел на ее гладкие ляжки. Старик не огорчился, что Нордстром застиг его за подглядыванием, да и сам Нордстром воспринял это полуденное зрелище как удачу. Немного погодя женщина и мальчик перебежали через Мемориал-драйв и навсегда исчезли. Нордстром ощутил подъем, скорее общий, чем сексуальный – хотя и его тоже, но к нему примешивалось довольство от хорошей еды, хорошего пива и еще одно, наверное, более странное чувство, какое бывает, когда отпускаешь только что выловленную красивую форель. Ему показалось забавным, что он так расчувствовался от вида женских бедер.

Час с психиатром прошел довольно легко, без ожидавшихся болезненных моментов. Врач счел про себя Нордстрома чем-то вроде религиозного истерика без религии, судя по всему, совершенно безвредного и для окружающих, и для себя самого. Психиатр был последователем Юнга и без всякого цинизма воспринял очевидную попытку ухода от неудовлетворительной жизни. Он спрашивал Нордстрома, не отягощает ли тот мать и дочь, отдавая им деньги. Нордстрома не особенно огорчил этот вопрос, к иронии он склонен был относиться бесстрастно-аналитически, не упуская из виду ее комизма и не обижаясь на зачастую жестокие вопросы, ею порождаемые. Психиатр проследил за взглядом Нордстрома, смотревшего в окно на полностью распустившийся клен, чья листва уже расставалась с последними оттенками пастельной майской зелени. Пациент своей флегматичностью напоминал ему профессиональных рыбаков из Мэна, где у него был летний дом. Он без доверия отнесся к звонку и словам брокера – он лечил его жену и считал его бессердечным олухом под тонкой коркой бостонского аристократизма. По какой-то непостижимой причине Бостон с пригородами представлялся столицей экзотических неврозов, и случай Нордстрома радовал свежей ординарностью.

– О чем вы в эту минуту думаете? – спросил доктор, заинтригованный устремленным в окно взглядом пациента.

– О Робин Гуде. Этот клен напомнил мне о Робин Гуде. Когда мне было двенадцать лет, мы с другом соорудили хижину на клене и играли в Робин Гуда. Потом друг бросил игру и переключился на бросание бейсбольного мяча в стену сарая, чтобы стать новым Хэлом Ньюхаузером. Я был обижен, потому что мы сделали надрезы на руках и стали кровными братьями. Тогда я перенес дом, чтобы никто уже не знал, где он. Но отец застал меня, когда я таскал доски, и сказал, чтобы я строил на буке – в бук почему-то никогда не бьет молния. Я сказал, что у бука листва не такая густая, в ней ничего не спрячешь. Тогда отец сказал: что ж, рискуй тогда, а потом сказал, что в детстве хотел построить хижину на дне озера и смотреть в окно на рыб.

Нордстром сделал долгую паузу, а психиатру хотелось продлить этот интересный ход мыслей.

– Вам по-прежнему нравится воображать себя Робин Гудом?

– Боже упаси. Я никем себя не воображаю. Для этого мне недостает воображения. Мальчики восхищаются бандитами, потому что бандитам не надо делать ничего такого, чего им не хочется делать. Бандит провернул дело и сидит себе в укромном месте, чистит оружие – ну, понятно. Каждый день они делают, что хотят, и живут припеваючи, по крайней мере, так себе представляешь в детстве. Бандиты считают, что закон – это ерунда собачья, не такое уж редкое мнение. Но, честно говоря, сегодня я думал о подружке Робин Гуда. Марианне или Мириам? У меня в хижине были две фотографии женщины, вид спереди и вид сзади. Как мы тогда говорили, передок и багажник. За эти снимки я заплатил три доллара – голых достать было трудно, и три доллара были большие деньги. Эта женщина у реки, наклонявшаяся, напомнила мне о Марианне или Мириам потому, что на ней была зеленая юбка. Меня там в хижине немного удивляло, что по законам природы у Марианны или Мириам тоже были перед и зад, и Робин Гуд, вероятно, этим свойством пользовался.

– У вас возникли фантазии по поводу этой женщины у реки?

– Нет, в общем-то, нет. Говорю, у меня мало воображения, и я стараюсь воздерживаться от фантазий, так что, если они случаются, это всегда неожиданность. Воздержаться бывает трудновато, когда видишь приятную даму, как сегодня. Может быть, это такая моя глуповатая странность. Я заметил на днях, что, если забываю завести часы, мне непременно хочется узнать, когда именно они остановились. Я помню год, когда перестал искать в кармане центы, которые старше меня. Мне было тридцать три года. Мне немного неловко отнимать у вас время, хотя я его оплачиваю. По правде говоря, деньги перестали меня занимать, когда жена от меня ушла. Я стал к ним равнодушен. Я ужасно ее любил, а потом все это кончилось, особенно для нее, не так даже, как для меня. Я думал, что погубили нас мои амбиции, хотя и ее поспособствовали. Заурядная, в общем-то, история. Я не столько разуверился во всем этом, сколько потерял интерес. Совсем.

– Что вас теперь интересует? – Психиатр прервал очередную долгую паузу Нордстрома.

– О господи, не знаю. Мой папа, умерший в октябре, говорил: интересно посмотреть, где, что и как. Может быть, и мне этого хочется. Может быть, отправлюсь в долгое путешествие. Я как бы вернулся к жизни в июле, и это было приятно. Большинство дней я радуюсь тому, что живу, – без какой-либо конкретной причины. Пристрастился к кулинарии, причем замысловатой.

Нордстром целую минуту смотрел на психиатра и улыбался.

– По вечерам я танцую один, два часа. А иногда, знаете, просто подпрыгиваю.

* * *

Май прошел легко и плавно. Из Чикаго прибыла замена Нордстрому. Устроили скромный прощальный ужин; у многих из администрации нашлись причины не прийти. Нордстрому подарили красивый багажный набор. Госпожа Дитрих плакала, напилась и была отправлена домой на такси; ее планы на вечер пошли прахом, тайное белье куплено напрасно. Под конец, после обхода баров, Нордстром оказался в Дорчестере и до рассвета играл в покер с работниками из экспедиции. Туманным тусклым утром долго шел домой; воздух пах Атлантикой, ветерок едва шевелил листья. В квазиопасном Роксбери ему стало мучительно жалко старого негра, лежавшего в луже кровавой рвоты и окруженного воробьями. Еще через квартал его расстроило больное дерево, и он попытался вспомнить, недоумевая, за что Иисус убил смоковницу. Если ты пренебрег показной учтивостью по отношению даже к государственной религии, тебе недалеко до тамтамов. Длинная, серая, пустынная улица была рекой другого вида. Он мог свистеть, исполнять свою собственную музыку, несмотря на аромат джина в носовых пазухах. На протяжении квартала за ним шла старая собака, и он остановился, чтобы дать ей обнюхать брючины.

Он дошел до дома за два часа, принял душ, поджарил омлет с сыром и запил его белым вином. Лег спать, но уснуть не мог. Сварил кофе и без интереса полистал свой дневник. "Видел хорошенькую девушку на пляже Крейнз-Нек. У нее необычайно большие ноги. Наверняка все лето будет прятать их в песке – закапывать. Жестокость генов. Однокласснику с огромным концом все тайно завидовали в раздевалке физкультурного зала и задразнили до того, что стал стыдливым идиотом. Теперь холостяк, водит снегоуборочную машину и возит гравий, прозвище Дупель". Нордстром прошелся по квартире и увидел в окне напротив девушку в короткой пижаме – она делала гимнастику. Возникла эрекция, больше напоминавшая зубную боль, чем что-либо приятное. Он пожалел, что таким неудовлетворительным для него занятием оказался онанизм. Он высунулся из окна и глубоко вздохнул; при этом его член неприятно ткнулся в подоконник. Она улыбнулась и помахала ему рукой. Он помахал в ответ; сердце у него сильно билось. Она потянулась и ушла в темную глубину комнаты. Он вздохнул, вернулся на кухню и включил радио. Безымянный мужчина пел: "Не говори "Manana", если так не думаешь", и Нордстрому томительно захотелось на Карибское море, хотя он никогда там не был. Джо Кариока или что-то вроде. Он снимет маленькую квартиру, будет пить ром и готовить себе рыбу и моллюсков. Солнце будет жаркое, море голубое. Отчаявшись уснуть, он достал из буфета бутылку кальвадоса и начал писать.

* * *

Май 1978. Черт возьми, девять утра, и не могу заснуть. Выпил больше, чем выпиваю обычно за неделю, но успокоительно не подействовало. Потому что в это время обычно не сплю и не люблю стариковские неизменные привычки. Двадцать лет пользовался одним и тем же лосьоном после бритья. Шел из Дорчестера в трансе. Огорчил старый пьяный негр, к горлу подкатили слезы. Написал Генри письмо с покорной просьбой принять папины рыболовные снасти и охотничью винтовку. В ответ получил открытку с картинкой: «Спасибо Генри» – и все. Попросил мать присмотреть за ним, если заболеет. Пьяницы иногда быстро умирают. Однажды на озере папа сказал это Генри, а Генри сказал, что никто не рождается и никто никогда не умирает. Папа сказал: «Не засерай мне мозги», – и мы все засмеялись. Я еще, помню, подумал, что он говорит серьезно. Прочел в «Нью-Йоркере», как человек тридцать пять дней бродил по Гималаям, чтобы увидеть снежного барса, пережил множество опасностей и так и не увидел. Правда, увидел много следов. Из хижины на дереве видел один раз рыжую рысь. И сопящего барсука. Рысь летела по воздуху. Я зашумел, она развернулась на 360, как Томпсон, и исчезла. Рыси всегда настороже. Позвонил летнему приятелю сефарду, чтобы организовал ужин по случаю Сониного выпуска. Он предложил ресторан в Вилледже? где мне приглянулась официантка. Он сказал, что она вернулась в танцы и там уже не работает, – но, может, пригласить ее для веселья, приперчить ужин? Я сказал, конечно, и послал чек, предоставив меню его вкусу. Думая о ней, чувствую некоторый жар во внутренностях. Расставшись с деньгами, буквально левитировал, но теперь чувство ушло, осталась только небольшая легкость. Дано ли нам начать сначала? Поглядим, как говорил папа. Столько лет с Лорой, и постепенное омертвление, а потом три мертвых года. А потом счастливое оживление, о котором не хочу даже думать из страха, что все вернется вспять. Сейчас, как древний хиппи, закурил косяк из оставленных мне Соней, для успокоения ума. Она считает, что мне полезно, но курю не чаще раза в месяц. Не помню даже, когда так хотел женщину. Помешался от усталости. Они самое лучшее, что есть, на горе или на радость. Сердце ноет. Сейчас подошла бы даже та немолодая негритянка из борделя в Грин-Бее, куда мы школьниками поехали расставаться с девственностью. Я обнимал ее и хотел ласкаться, а ей это показалось смешным. Девушка в зеленом у реки поступила бессердечно. Сейчас я, как они говорят, задвинулся. Имущество почти упаковано. Жду людей со склада. Во вторник после Дня украшения – теперь переименован в День поминовения – забыл, по какой причине. В теплый день украшают могилы. Снова представилась Лора. Почти слышу ее запах. Наше лето в сосновом дощатом домике у речки в Монтане, Соня играет на дворе. Речка шумливая, но успокаивала. Лора варит кофе в одних трусах. Она подвязала волосы и смыла сон над раковиной. Потянулась. Солнце светило через окно сзади на ее бедра.

 

Глава IV

Мир не жалует дураков, думал Нордстром в четыре часа утра, в угловом люксе на седьмом этаже отеля "Карлайл" в Нью-Йорке. Он без особого удовольствия попивал бурбон. И отчасти ждал телефонного звонка, не желая брать на себя инициативу. Вперед реальности не забежишь. Он представлял себе день по-другому – это пожалуйста, если ты сам по себе и все gод контролем. Но полный контроль возможен только в уборной, подумал Нордстром и засмеялся. Вне уборной неизбежны сюрпризы, и не обязательно приятные. От некоторых возникает пустота в животе, словно надаешь спиной с земного шара. И какой-нибудь из них непременно случится. Сейчас он хотел, чтобы позвонила Лора, но знал, что не позвонит. И он ей не позвонит. Соня с Филиппом и Лора только что подбросили его на такси. Была пропасть, о которой он почти забыл, – между тем, что желало его сердце, и тем, что, вероятно, произойдет в часы, отделяющие его от сна.

Первым сюрпризом было то, что он увидел Лору. Никто его не предупредил, но и сам он не потрудился узнать заранее. И вот, сидела рядом с ним, прилетев из Парижа. Он не видел ее почти четыре года. Во время выверенных банальностей церемонии он думал: за спиной у тебя творится бог знает что и надо быть начеку. Она была все так же хороша, но у него это отложилось как чисто внешнее впечатление, не затронув нутра. Когда церемония выпуска закончилась, они поехали на такси из Йонкерса в "Пьер", где остановились Соня с Филиппом и Лора, – завтра они улетали. Поговорили, а потом Нордстром сделал неправильный ход, продиктованный его врожденной сентиментальностью. Надежно застегнутые в кармане его полотняного спортивного пиджака, лежали пятнадцать тысяч долларов сотенными купюрами. Деньги на "БМВ", обещанную Соне семь лет назад в Лос-Анджелесе. Он успел навести справки: рекомендовалось, чтобы она полетела из Флоренции (Филипп уже произносил "Фиренци") к купила машину в Мюнхене. Его жест привел комнату в оцепенение, и он почувствовал себя очень неуклюжим и старомодным, вроде Сида, хозяина кулинарии, которому, расчувствовавшись, завещал весь свой гардероб. Он хотел путешествовать налегке. Все накинулись на него, он почувствовал себя ужасающе бестактным. Филипп сказал, что дорогой автомобиль может спровоцировать нападение, учитывая смуту, господствующую в итальянской политической жизни. Лора сказала, что на автомобили всем наплевать. Соня сказала, что он и так уже все роздал, а машина им во Флоренции ни к чему. Нордстром ретировался в уборную, но контроля там не обрел. Он был не столько обижен, сколько ощущал неуместность того, что осталось в нем от чувства семьи. Соня и Лора обняли его, когда он вышел из туалета, и у него возник ужаснувший его самого сексуальный позыв к обеим. Завтра они исчезнут, и это было вожделение, порожденное смертью. Филипп развеял странную атмосферу, сделав снимок "очаровательной" семьи.

Следующий сюрприз ожидал его в ресторане. Официантка-танцовщица, с которой он так мечтал познакомиться, при знакомстве повела себя с грубой холодностью и теперь, сидя в дальнем конце между сефардом и Лорой, оглядывала стол с нарочитым высокомерием, хотя была немногим старше выпускников, их спутниц и спутников. Женщина явно светская, с суховатым левантийским лицом, она выделялась отсутствием какой бы то ни было теплоты – или же удачно ее скрывала. Нордстром радовался еде (заливная утка, мидии, приготовленные на пару в белом вине, полосатый окунь, запеченный с фенхелем, фаршированная нога ягненка), но компания вела себя легкомысленно и слишком много пила, чтобы отнестись к еде внимательно. У всех имелись планы. И это возбуждало их почти так же, как Нордстрома – отсутствие планов. Болезненным моментом было то, что по милости длинного Филиппова языка все гости знали, что Нордстром раздал свои деньги и собирается в большое путешествие. На самом деле, думал он, в отношении будущего у них больше ясности, чем у него, поскольку насчет путешествия он совсем не был уверен (отбыть предстояло через три дня), хотя в бюваре, в гостинице, лежала стопка билетов. Факт раздачи денег делал его в их глазах чем-то вроде оголтелого монаха, паломника. Он был в смятении. С большинством из них он познакомился прошлым летом в Марблхеде, но заметил, что кардинально изменился в их глазах. Девушка, сидевшая рядом, решила, что он едет в Индию, и выразила разочарование таким маршрутом. Летом ему показалось, что они аи соиrant и, по моде, изрядно левые, но теперь увидел, что они стоят аккурат посередке и гораздо крепче его. Он вспомнил, до чего мало радикалов 60-х годов совершили что-нибудь такое вызывающее – например, отказались платить налоги, – чтобы угодить за свои убеждения в тюрьму. Смахивало на шарлатанство – нынче, кажется, у большинства из них свои бутики. Было в этом что-то забавное, хотя непонятно что. Все только валяют дурака, как обычно, подумал он. Если бы я сейчас был дома – которого нет, – то танцевал бы. Ему пришло в голову, что самым правильным было бы все время танцевать мысленно, но тут дочь, тоже сидевшая рядом, почувствовала его уныние, сжала ему руку и поцеловала в ухо, сказав: приезжай в гости. В этом слышалась искренняя забота, и он согласно кивнул.

Публика постепенно рассосалась. Он заметил, что Лора и официантка-танцовщица – по имени Сара – то и дело отлучаются в туалет, видимо, нюхать кокаин. Несколько пар уехали в дискотеку, и вечеринка сплотилась, но винной непринужденности и задушевности по-прежнему не хватало. Они сидели в отдельной комнате, и сефард попросил официанта задернуть занавеску. Филипп закурил косяк и пустил по кругу. Ушла еще одна пара, остались только Лора, Сара и сефард, Филипп, Соня, близкая подруга Сони, страстно желавшая, чтобы Нордстром поехал в Катманду, и Нордстром. Сефард разогревал компанию смешными историями, рассказывая их так артистично, что Нордстром смеялся от души и забыл о себе. Он увидел, что Лора остановила на нем взгляд, а потом показала глазами на туалеты у него за спиной.

Нордстром отправился в туалет и стоял перед зеркалом, неизвестно зачем строя рожи. Тут, естественно, была кабинка, а значит, вновь возможность полного контроля. Сядешь на стульчак и станешь царем сомнительной страны размером два на три метра, но только если запрешь дверь, а в данном случае это невозможно. Замок сломан. Наверное, лучше отказаться от идеи царства, пока она не вышла боком. Зеркало показывало человека, гораздо более сильного, чем сам человек себя чувствовал. Он или не он человек в зеркале – не имело значения. Джо-Джо Собачье Лицо, Марвин – сойдет любое имя. Собака приходила к ужину, без зова. Всякий знает, что, когда тебя должны позвать, – это скорее всего не к добру. Когда они валили лес, лесничий помечал дерево, а за ним уже шли лакеи с бензопилами, и метку надо было понимать как имя дереза. Нордстром ухмылялся, размышляя о смысле имен, когда вошли Лора и Сара. О, времена. Женщины в мужских туалетах Что дальше? – подумал он. Сара насыпала дорожку кокаина на предплечье и предложила ему.

– Честно, я бы лучше с кем-нибудь из вас переспал.

Сара комически расширила глаза и посмотрела на Лору, у которой глаза блестели. Потом засмеялась.

– Я слышала, вы стали сумасшедшим, – сказала Сара.

– Я думал, вы не любите богатых бизнесменов.

– У них определенно есть преимущество перед бедными бизнесменами.

Она поднесла руку к носу Нордстрома. Он втянул порошок, хрюкнув, по его представлению, как безумная свинья или заядлый кокаинист.

– Никто не откликнулся на мое первое предложение, – сказал Нордстром.

Женщины переглянулись, и Нордстрома заинтриговало, что они восприняли его слова всерьез. А он просто пытался сохранить контроль над своей страной, предприняв наступление.

– Бросим монетку. – Сара вынула из сумки двадцать пять центов.

– Идет. – Лора придвинулась и поцеловала его в щеку. – Конечно, для меня это – прелюбодеяние, но есть смягчающие обстоятельства. Орел.

Нордстром провел рукой по ее ягодицам, и половинки слегка сжались, как прежде. Когда монета взлетела в воздух, вперся Филипп.

– Что здесь происходит? – сказал он с пьяной хитрецой.

Дамы выскочили, а Нордстром подумал, сколько лет могут дать человеку, задушившему будущего зятя. От кокаина возникло такое чувство, словно его заперли в каком-то гипертиреоидном холодильнике. Монета звякнула об пол, но он вышел, не взглянув на нее.

За столом дамы посмотрели на него и рассмеялись. Он медленно придал взгляду убийственное выражение, в прошлом сильно действовавшее на оппонентов в бизнесе. Они робко смолкли, но он упорствовал, пока не встревожились все за столом. Раунд остался за ним, пусть ничтожный, но почему-то это было важно. Вернулся Филипп, бормоча, что нашел двадцать пять центов. Вдруг откинулась занавеска, и сефард заметно напрягся. В проходе стоял высокий негр в элегантном, сером в полоску костюме. Из-за плеча его выглядывал итальянец, типичный гангстер-психопат из фильмов. Негр обошел стол, схватил Сару за руку и больно сжал. Он потащил ее прочь, полуходячую куклу; лицо ее исказилось от боли.

– Эй, слушай... – сказал Нордстром, поднявшись из-за стола.

– Заткнись, засранец, – сказал черный.

Нордстром ударил его пониже скулы и чересчур сильно. Негра развернуло, и он выпустил руку Сары. Потом колени у него подогнулись, он сел с размаху, но тут же вскочил, ошеломленный. Лора и Соня завизжали, а Нордстром повернулся и увидел рядом с собой итальянца и направленный ему в живот пистолет. Негр тер подбородок, уставясь на Нордстрома.

– Ты умрешь, – сказал он с улыбкой.

На крик с опозданием прибежали два официанта и управляющий. Рисковать уже не стоило.

– Тут просто семейная ссора, – сказал Нордстром.

Негр с Сарой протиснулся между официантами. Итальянец последовал за ним. Управляющий пожал плечами.

* * *

Вернувшись в гостиницу, Нордстром решил, что это происшествие было последним пакостным сюрпризом на сегодня. Но его угрожали убить, и угроза произвела неожиданно сильное действие. Придется принять какие-то меры. Когда ты на просторе, когда ушел далеко от своего крыльца, с тобой всякое может случиться. Он набросал несколько экстренных планов, как выражались в нефтяной фирме. После того как он с полным основанием ударил человека, понадобился целый час, полуторалитровая бутылка "Дом Рюинара" и два Филипповых косяка, чтобы осадить впечатления от ужина. Тогда сефард истерически потребовал совещания в туалете, где твердил только: "О господи, я же вам говорил". Но ленивая самоуверенность Нордстрома успокоила даже его. Нордстром просто возмущен вторжением на вечеринку – вполне возможно, что это их последняя семейная встреча.

В гостинице обозначились несколько вариантов, слегка, впрочем, расплывшихся в смеси вина с кокаином, а также из-за ощущения, оставшегося на ладони от зада Лоры, – своего рода электрической стигмы. После двадцати лет гормональное смятение любви, возможно, ушло вместе с комом в горле и пустотой в подвздошье, но радостную чувственность, ставшую безрадостной и все же непонятно почему оставшуюся, трудно было игнорировать. Первым вариантом было позвонить руководителю службы безопасности прежней его компании, в прошлом фэбээровскому начальнику в Лос-Анджелесе. Его совет будет профессиональным и дружеским. Те двое чуть свет окажутся в тюрьме. Нордстром отверг этот вариант потому, что на самом деле человека недолюбливал. Было в нем что-то елейное и до крайности нечистоплотное, и Нордстром не хотел у него одалживаться. Второй вариант был более разумный, и Нордстром, возможно, позвонил бы, если бы Лора и Соня не улетали завтра в полдень. Этот бывший телохранитель и фактотум техасского нефтяника жил теперь недалеко от Корпус-Кристи, разводил скаковых лошадей и время от времени обменивался с Нордстромом кулинарными рецептами. Однажды они славно поохотились на перепелов; Нордстром принимал его у себя, когда он с женой приезжал в Лос-Анджелес. Здоровенный мужчина, он содержал семью, занимаясь тем, что эвфемически называл "консультациями". Человек он был умный, собирал издания Диккенса и Теккерея. Нордстрому совсем не претило то, что он выступает арбитром в крупных вымогательствах, из тех, о которых никогда не пишут газеты, а иногда – и в качестве убийцы. Но, с другой стороны, угроза, хоть и прямая, не казалась настолько важной. Потом позвонил телефон.

– Дорогой, я тебя разбудила?

– Нет, я читал. Мой нос еще бодрствует.

– Я за тебя беспокоюсь. Звонила эта девушка Сара. Хотела предупредить тебя, чтобы ты был осторожен. Это очень опасный человек.

– Я уже навел справки. Мелкий торговец дурью.

– Ты умница, дорогой. В общем, я сказала ей, как с тобой связаться.

– А вот это неумно, – перебил он. – Он ее муж. Но не важно. Ложись спать.

– Прости. О господи. – Последовала долгая пауза. – Хочешь, чтоб я пришла?

– Конечно, хочу, но у меня хватит здравомыслия не открывать дверь. Ты сегодня чудесно выглядела.

– Ты тоже. Это, конечно, безрассудство, но в ресторане я была готова.

– Я тоже, но не задалось. До свидания.

– До свидания. Будь осторожен.

* * *

Нордстром был немного огорчен своей твердостью в том, что не пустил Лору. Семья его исчезала на реактивном самолете. Ему вдруг пришло в голову, что он мог бы вернуть Лору, если бы захотел. За ужином Соня обронила явно подсказанный намек, что мать несчастлива. Когда вышли из ресторана, были лихорадочные расспросы Лоры относительно его планов. Один раз такси остановилось, чтобы Филипп мог поблевать в водосток. Питух из него был неважный, и он перебрал вина. Нордстром сказал, что, вероятно, сдаст билеты и на несколько месяцев пойдет в кулинарное училище. Потом поступит на работу в ресторан на берегу океана. Из-за вина, кокаина и быстрой езды он разгорячился: будет стряпать возле океана, купит катерок и в свободное время будет рыбачить. Пока не решил, в Атлантическом океане, в Тихом или в Карибском море. Скорее, в Карибском, потому что уже накупил рубашек. Лора и Соня живо перебили его, говоря, что раз он отдал все деньги, они купят ему ресторан, но он сказал, нет, я не хочу держать ресторан, хочу только стряпать в ресторане. Тут они загрустили, но он ничем не мог им помочь.

Потом позвонила Сара и сказала, что, хотя сейчас пять утра, она должна зайти и кое-что объяснить. Он ответил, что встретится с ней завтра в час в ресторане Мелона. Она как будто изумилась, но возражать не стала. Он почти не сомневался, что его сочли сазаном и намерены раскрутить. Нордстром знал, что, вопреки производимому им впечатлению, у него есть определенное преимущество: он не ошибался в людях, как бывает обычно с теми, кто судит о них предвзято. Сара, ее муж и итальянец разгуливали по Нью-Йорку, как наглые павлины. Люди, спотыкающиеся чаще всего и фатальным образом, спотыкаются из-за алчности, не понимая, что игра их – ограниченная игра, пусть и хитро сплетенная. Нордстром усвоил это в нефтяном бизнесе, если не раньше. По-прежнему бессонный, он выпил холодного пива и сделал несколько заметок в дневнике.

* * *

15 июня 1978. Новая и интересная проблема. Меня угрожали убить. Я рассматриваю это, в принципе, как оскорбление и соответственным образом буду действовать. Иначе я мог бы просто уехать – меня здесь ничто не держит. Но дело не в этом.

193 Люди ужасно уменьшают себя, позволяя шпынять себя недоумкам, будь то правительство или преступники разнообразных мастей. Удивляюсь, что отказал Лоре, впервые за все время, однако жизнь – это вопрос ясных и твердых границ. Сегодня ночью вспомнил, как удил с мамой окуней и должен был сам наживлять крючки, она терпеть не могла дождевых червей и мотыля и вытаскивать рыбу. Потрошить могла – и рыбу, и птицу, и кроликов. А еще, как пошли собирать ежевику и увидели медведя; она сказала: стань позади меня, а я сказал: мама, мне шестнадцать лет, и я больше тебя. Надо завтра ей позвонить, а может, навещу ее и заодно Генри и осенью уеду на юг. Дорогая мама, я попал в передрягу. Генри, наверно, подождал бы до темноты и пристрелил его. Никто из молодых не осмеливался дразнить Генри, даже пьяного в стельку. Сомневаюсь, что мне нужно в кулинарную школу, хотя слаб по части соусов и десертов. Эта произвольная жестокость ранит душу. Послезавтра я мог бы улететь в Рио, но угроза будет донимать меня везде, как зубная боль. Конечно, такое творится не только в Городе. На папиных похоронах услышал, как громадному пьяному рабочему, жившему в хибаре у лесопилки, надоел лай соседской собаки, и однажды ночью он оторвал ей голову руками, а потом ее трупом до бесчувствия избил хозяина. Отсидел тридцать суток и переехал в Дулут. Лора могла быть здесь и говорить о беспричинном насилии. Изумительной она была любовницей и, вероятно, осталась. Однажды мы прочли современную книгу о сексе и не нашли там ничего такого, чего бы уже не делали. Тоскую по танцу. Как же мы хрупки биологически. Живешь сорок три года, и тут кто-то всаживает в тебя нож или 9-миллиметровую пулю – и спокойной ночи. Тот несчастный случай на охоте, когда мне было шестнадцать. Двое заводских охотились на оленей у озера Уэллс. Один принял другого за оленя и выстрелил. Я оказался неподалеку, нес саквояж доктора. Сказал медикам из "скорой помощи", что кислород не нужен, но они все равно вкатили его в лес. Пуля 7,62 вошла ниже пояса, ударилась в тазовую кость, срикошетила вверх и вышла под лопаткой, сделав дыру величиной с яблоко. Было холодно, рана пахла, глаза у него были открыты. Представляю, как Соня ходит по Уффици с блокнотом, внимательная и милая. Как называется эта река во Флоренции? Надо поспать. Светает, а я должен быть в форме.

* * *

Утром Нордстром побрился опасной бритвой, правя ее на своем мягком ремне, – так его научил отец, утверждая, что никак иначе чисто не побреешься. За три доллара ему принесли кофейник, и он пил, высунувшись в окно, в теплый утренний воздух. Далеко внизу, в проулке, человек в грязном белом фартуке курил сигарету. Повар должен курить, глядя на океан, подумал он. Он надел роскошную гавайскую рубашку (серфер на фоне заходящего солнца) и мешковатые бумажные брюки. В замшевый ботинок сунул бритву: ходить помешает, но в случае чего может пригодиться.

В ресторан он нарочно пришел за полчаса. На улице заметил итальянца в припаркованной машине и дал официанту десять долларов, чтобы тот отнес записку: "Привет! Будь осторожен". Сара вошла красавицей – многие головы повернулись ей вслед. Сели возле углового окна, и он заметил, что бандюга исчез. За разговором о танцах Нордстром съел двойной татарский бифштекс для силы, а Сара поклевала салат. Она начала танцевать в десять лет, училась у Андре Эглевски, который совсем недавно умер. Надеялась в июле и августе поработать на фестивале танца "Джейкобс пиллоу" в Массачусетсе. Отец ее – профессор права в Нью-йоркском университете. За Слэтсом замужем три года. Он яркий человек, хотя порой непредсказуем. Нордстром подумал, что до сих пор она никак не проявила себя человеческим существом. В ней было что-то от фотографии или отражения в зеркале. Сказала, что должна поговорить с ним строго наедине, и, наверное, его номер в отеле подходит для этого больше, чем ресторан.

Они прошли шесть или семь кварталов до гостиницы, причем Нордстром слегка прихрамывал из-за бритвы в ботинке. Он решил, что ему очень нравится Нью-Йорк и, если тут все уляжется, и после того, как он съездит в Висконсин, лучше всего пойти в кулинарное училище здесь. Даже паршивый воздух был приятен, вызывал что-то вроде зависимости – смесь озона и кислорода с запахами из ресторанов и вентиляционных решеток метро. Роденовский бюст Бальзака, тяжесть в желудке от обильного обеда, и здесь, на Ист-Сайде, самые поразительные дамы в мире. Если не можешь жить в лесу по причине беспокойства, то здесь – подходящее место. В пригородах повсюду убийственное оцепенение. Ничего яркого, и все деревья выглядят посадками. Он зашел в магазин купить нормандского козьего сыра; завернутый в солому, сыр пах сквозь пакет. Нордстрома забавляла ее взвинченность, и он мог точно предсказать, что будет дальше: она соблазнит его, а потом, топорно изобразив заботу, предложит откупиться. Актриса из нее была неважная На душе было весело и легко, несмотря на бритву, и он был уверен, что до темноты ничего случиться не может.

Так все и вышло. В номере она нюхнула кокаина, а Нордстром отказался. Она вела себя как девочка, включила радио, продемонстрировала несколько танцевальных движений. Сняла с себя все, кроме белья, и гарцевала по комнате. Говорила, как ей понравились Лора и Соня и как жаль, что случилась такая ужасная неприятность. Они легли в постель, и на полчаса она отставила свое дурное актерство и молча занималась делом. Когда ушла в ванную, Нордстром носовым платком вынул из ее сумочки восьмимиллиметровый пистолет и засунул под матрас, насвистывая ресторанную песенку "Душа моей души". Она вышла с озабоченной миной и снюхала две дорожки кокаина.

– Не знаю, смогу ли тебе помочь...

– Помочь мне с чем? Сомневаюсь, что он опять встанет. Ты просто какая-то сумасшедшая мельница. Честное слово. – Нордстром протяжно зевнул.

– Нет, защитить тебя от Слэтса. Он страшно зол. Знаешь, не было случая, чтобы кто-нибудь его ударил и остался жив.

– Даже мама? Его никогда не шлепали? Наверняка и тебе приходилось.

– Пойми, это не шутки. Он мог бы убить тебя вчера вечером, но я сказала: нет, Слэтс. Он не хотел... Но я не всегда могу его убедить. – Она уже сердилась.

– А я хотел. Он испортил праздничный ужин моей дочери. Я желаю получить извинения. Так ему и скажи. У него плохие манеры.

– Ты ничего не понял, дубина. Если бы не я, ты бы уже был покойником. Я его уговаривала, и в конце концов он сказал утром, что согласится взять десять тысяч, если не хочешь, чтобы тебя убили. Это его последнее слово. У тебя есть время до полуночи завтра. И не надейся сбежать. Он тебя найдет. У него повсюду связи.

– Скажи ему, что я предлагаю то же самое.

– Что ты городишь?

– Я не убью его до завтрашней ночи. И мы квиты. Никто никого не убивает. Никому не надо идти в банк. Все остаются при своих деньгах.

Она ушла в ярости, написав ему телефон, и посоветовала протрезветь. Нордстром выключил радио и задумался над ее советом. На самом деле он никогда не чувствовал себя более трезвым. Он определил свое место на земле – прямо посреди Нью-Йорка, – между тем как его семья таяла в небе над Атлантикой. Его мать и лучший друг отца Генри были на севере Висконсина. Он уже пообедал и переспал с женщиной. Дальше – соснуть, в чем он крайне нуждался, потом долгая прогулка и поздний ужин. Может быть, кино. Но оставался небольшой осадок от того, что он расспрашивал сефарда о Саре прошлым летом, – и обострившееся любопытство в связи с предупреждением. Он еще раз подумал об аэропорте или о том, чтобы просто взять напрокат машину или позвонить в Корпус-Кристи, – но подумал праздно и, приняв окончательное решение, позвонил портье, чтобы к его номеру добавили еще одну комнату, соседнюю со спальней. Потом позвонил озабоченный сефард и сказал, что у него есть в Бруклине троюродный брат, психопат, он может пригодиться. Нордстром заверил его, что все "прелестно" и, если возникнут проблемы, он позвонит. Явился коридорный с новым ключом, и Нордстром собрался спать. Он отбросил мысль, что все это просто дурацкая история и неуклюжую попытку вымогательства, пусть и с угрозой, не стоит принимать всерьез. К вечеру все прояснится; если не поступит новых сигналов, значит, так тому и быть.

Семью часами позже он сидел в новой комнате и читал журнал "Одюбон". До этого он наспех прочел всю книгу Э. М. Чорана "Уроки распада", которую ему оставил Филипп. Чоран сразу стал любимым автором Нордстрома, и он решил поискать в городе другие книги. Он разместил по номеру свое оружие: бритву на подоконнике перед распахнутым окном, пистолет Сары, по-прежнему завернутый в платок (отпечатки пальцев могут пригодиться), и на письменном столе перед собой бутылку вина, завернутую в мокрое полотенце, – в качестве дубинки. При этом он все время сознавал полную абсурдность своего занятия. Нельзя было удержаться от улыбки, несмотря на очевидную опасность; но потом он подумал, что на его стороне небольшое преимущество любителя: полная концентрация, поскольку он потерял – либо отдал – все на свете. Он прошел через незапертую двойную дверь, прошел мимо уличного окна и погасил свет. Теперь, если кто-то наблюдает за окном, то решит, что он лег спать Нордстром расставил по полу пустые банки из-под пива с ложками внутри – игрушечная система раннего предупреждения. Взял дневник и прошел через спальню в новую комнату, оставив дверь между ними приоткрытой. Он был почти уверен, что непрошеный гость клюнет на приманку новой комнаты. Подавил в себе желание выпить.

* * *

18 июня 1978. В полдень девочки с Филиппом вылетели в Европу. Сижу и жду, когда заявится человек от Слэтса, вероятно итальянец, и станет угрожать дальше, – вероятно, с умеренными побоями за мой наглый ответ на вымогательство. Какой сюрприз его ждет – при условии, что получится по-моему. Завтра наведу справки о кулинарных школах и о книгах Чорана. Нравятся мне эти заглавия разделов: «Самонадеянность молитвы», «Преступления храбрости и страха», «Насмешка Новой Жизни», «Непротивление ночи» и «С пренебрежением к времени». Хотя Филипп полный мудак, надо послать ему благодарственную записку. Хочу жареного окуня. И выпить Хорошенькую женщину. Интересно, что делает Чоран в повседневности, пиша из пучин отчаяния? Спросить в письме – бесцеремонность, но подозреваю, что он достаточно счастлив, давши этому, как говорится, выход. Я не воинственный человек и насилием не интересуюсь. Кино, телевизор постоянно романтизируют эту бессмыслицу. Ни разу не прочел ничего точного о людях, которых знаю.

200 Мир устроен тяп-ляп. Каких сил стоит сопротивление этому принципу, видишь, если просто приглядеться к лицам. Первым сигналом для меня был бы звук лифта, если он не пойдет по лестнице. Но дверь заперта изнутри. Замки не помеха – разве что самым бестолковым преступникам. Жаль, нет со мной громадной бельгийской овчарки, которую сбила на берегу машина. Держать в городе такого пса – кошмар. Сефард говорил об испанском ресторане, где первоклассно готовят тушеных кальмаров. Может быть, завтра вечером. Не помнил, что у меня было столько денег, пока не стал расплачиваться у Мелона, и почувствовал себя ослом. У Сары красиво сконструированная писька. Чудо разумного дизайна, аминь. Вспомнил, что мог позвонить старому приятелю в Управлении по контролю за наркотиками, и Слэтса бы замели. Но почему-то не выношу, когда людей сажают. И полезнее научиться все делать самому в той жизни, которую я так старательно выбирал. Полночь.

* * *

Нордстром встал из-за стола и медленно, описав полуокружность взглядом, осмотрел свой арсенал. В пижамных брюках он станцевал перед зеркалом короткую жигу и шаффл, а потом выключил свет. Если все пойдет как надо, он снимет комнату или квартирку с радио и снова начнет танцевать. Номер он оплатил на неделю вперед – двести с лишним долларов сутки, – но пора уже экономить. Он прогнал из головы все мысли, чтобы, сидя здесь, целиком превратиться в слух. Часы нарочно оставил в спальне – эти штуки ходят в другом времени, будут только отвлекать.

Нордстром с интересом отметил, что в темноте, при отключенных мыслях, все равно в мозгу лениво проплывают картины. Он обнаружил, что, если не фиксироваться на этих мысленных образах, сколь бы увлекательны они ни были, они пропадают. Они двигались слева направо: Соня в детской коляске, гроза на озере и журавль, летящий над металлическим полотном воды, мать собирает землянику, авария на шоссе Сан-Диего, танцы в Бруклайне, спаржа в Марблхеде, незваная женщина, которой он отродясь не видел. Теперь его взгляд остановился на пленке света над соседним домом. Она превратилась в луну, почти полную, и ее диск с ореолом осветил комнату и его ноги на полу. Пивная банка с ложкой опрокинулась. Он встал и прижался голой спиной к косяку. Будущее входило со скоростью пять вдохов в минуту, и сердце у него как будто работало чересчур высоко в грудной клетке. Под шнурком пижамных брюк возник легкий зуд. Потом дверь открылась, человек сделал три медленных шага в комнате, остановился, повернулся немного и сделал еще три шага. Оттолкнувшись от стены, Нордстром ринулся в комнату, обхватил его поясницу; два длинных тяжелых шага, и он просунул человека в окно. Тот даже не начал сопротивляться и только в последний миг уцепился за подоконник в попытке спастись. Первые несколько этажей он пролетел молча, а потом раздался крик, быстро затихавший и оборвавшийся, когда он упал на мусорные контейнеры. У Нордстрома было странное чувство, что он бросил тяжелый якорь в глубоком месте, где почему-то не оказалось воды. Он выкинул в окно пистолет Сары и вытер платком потное лицо. Луна светила ясно и ласково ему на лицо и голую грудь. Гости часто забывали, что на город Нью-Йорк тоже светит луна.

* * *

Утром он только что вышел из душа и пил кофе, разговаривая с матерью, когда пришли детективы. Он впустил их и быстро закончил разговор; в ноябре она с двоюродной сестрой Идой собиралась на Гавайи. Они надеялись увидеть, как Джек Лорд снимается в "Гавайи 50". Один детектив согласился выпить кофе, а другой смотрел в окно. Обоим было скучно. Нет, Нордстром ничего не слышал. Спал как убитый. Напраздновались. Дочь закончила "Сару Лоуренс" восьмой. Зачем еще одна комната? Думал, что бывшая жена и дочь останутся еще на день. Он подошел к окну и вместе с ними посмотрел. Да, неприятно. Какой-то бедняга. Самоубийца. Возможно – но не постоялец и не примерный гражданин. На самом деле – бандит, и они пытаются выяснить, что он тут делал. Утро было жаркое, и Нордстром предложил им пива, но они вежливо отказались. Надо обойти еще много этажей. Спасибо.

Едва они успели выйти, как позвонила Сара, в ответ на его ночной звонок Слэтсу – перед тем, как лег спать. Нордстром был суров и торжествен. Пленник во всем признался, а потом от расстройства выпрыгнул из окна. Может быть, не посчитал этажи в лифте. Кто знает? Он настоятельно предложил, чтобы она и Слэтс пообедали с ним в японском ресторане "Уолдорфа". Там они все уладят. Потом он условился об обеде с сефардом, рассчитывая получить толковый совет насчет кулинарного училища.

По правде говоря, он испытывал смешанные чувства в связи с содеянным, хотя выбора, наверное, на было. Не исключено, что в конце концов шайка стала бы угрожать семье. И внутренне он был готов к тому, что ночью дело могло принять другой оборот. Но это не пустяк – вышвырнуть живое существо в вечность. Редко появляется на земле человек настолько плохой, чтобы заслуживать смерти. Он оделся и прочесал окрестные книжные магазины в поисках книг Э. М. Чорана; не без успеха – все-таки нашел их в новом магазине "Бук энд компании около музея Уитни.

Когда он вошел в "Уолдорф", Сара и Слэтс уже сидели – несомненно прибыли заранее, чтобы понюхать воздух. Едва его успела усадить ярко раскрашенная гейша, как к столу подошел пожилой краснолицый коллега Нордстрома по нефтяному бизнесу. Нордстром представил ему своих соседей, но разговор уныло заглох, когда он сообщил, что ничего сейчас не делает, а думает поучиться на повара. Слэтс в синем вельветовом костюме от Хаспела был элегантен. Коллега ушел, и появились напитки.

– Теперь ты убийца, – с проницательным видом произнес Слэтс, и Сара согласно кивнула.

– Точно, – жутковато пропел Нордстром. Он хотел, чтобы им стало не по себе. – Сейчас у меня под скатертью одиннадцатимиллиметровый нацелен тебе на яйца, и я подумываю, не грохнуть ли тебя в порядке самообороны.

Глаза у Слэтса расширились от изумления и испуга. Нордстром по-сумасшедшему подмигнул Саре и гаркнул:

– Бах!

Повернулись встревоженно головы, а Слэтс опрокинул бокал. Подбежала гейша.

– Я рассказал анекдот, который кончается "Бах!", – объяснил публике Нордстром. – Я хочу три сасими и одну большую тэмпуру из кальмара. А ему – еще выпить.

Гейша поклонилась.

– Ты, блядь, сумасшедший, – сказал Слэтс.

– То-очно. Я хотел завладеть вашим вниманием.

– Мужик, ты в глубокой дыре. – Слэтс кивнул.

– В самом деле... – подхватила Сара, но, увидев безумный взгляд Нордстрома, смолкла.

Он уставился на обоих, странно наклонив голову.

– Вы кончайте эту тряхомудию, а то я кому-нибудь перекушу горло. Нашли с кем в игрушки играть. Послали мне недоделанного макаронника, и я доказал, что он не умеет летать, совсем не умеет. Теперь у меня его признание...

– Он никогда бы не раскололся, – перебил Слэтс, начав наконец соображать, что происходит за столом.

– Много ты понимаешь, пизда. – Нордстром наслаждался представлением, которое он давал впервые в жизни. – Я допрашивал в спецназе, в Дананге, в шестьдесят седьмом. Иногда мы выбрасывали их из вертушки, иногда я их душил. У них тонкие шеи. – Нордстром показал руками, как это делается. – С твоим другом пришлось повозиться. Я оглушил его, а когда он проснулся, вести себя хорошо не хотел, так что я скатал мокрое полотенце и засунул ему в рот, чтобы не кусался. Потом засунул туда четыре пальца и вырвал передние зубы. Признание с золотым зубом – в сейфе "Чейз-Манхэттена". – Нордстром заметил золотой зуб в ресторане. – А потом выбросил говноеда в окно. А потом позвонил тебе и лег спать.

Подали сасими, и Нордстром предупредил их, чтобы горчицу с хреном клали понемногу. Слэтс глядел на него с таким выражением, как будто попал в западню. Все шло по-дурацки, и номер явно не удался.

– Рыба сырая, да?

Нордстром кивнул. Слэтс попробовал осторожно, потом вошел во вкус и стал быстро есть.

– Может, разойдемся. Черт, у Берто была моя тысяча. Сейчас какой-нибудь детектив гуляет с моими деньгами. Еще выпьешь? – Он подал знак официантке и показал на стол перед Нордстромом.

– Нет, спасибо. Воздержусь. Но, может быть, угощу друга.

Подали тэмпуру, и Нордстром разложил.

– Вот жру эту дрянь, а мой отец погиб на Иводзиме. – Слэтс засмеялся. – Ты-то при своих. А я представляю, как детектив угощает свою бабу омаром на мои деньги.

– Я, правда, жалею, что ударил тебя. Обычно я не так быстро думаю, но там принял кокаина в туалете и забыл, что вы женаты.

Сара объяснила, что это просто способ добывать деньги, трюк, они не женаты. Богатые люди сочувствуют ей, видя грубое обращение, и дают ей деньги, чтобы вырвать из лап Слэтса. С Нордстромом они решили усложнить, приняв его за простака. Слэтс поинтересовался маршрутом путешествия, о котором Нордстром успел забыть. При слове "путешествие" ему вдруг вспомнились энергичные мужчины, стригущие овец в дальних странах, – фотографии из журнала "Нэшнл джиографик". Они поговорили еще полчаса, и Сара посоветовала кулинарную школу на Уэйверли-Плейс – когда он вернется. Слэтс пожелал заплатить за обед. Нордстром на коленях отсчитал полторы тысячи из Сониных денег на "БМВ". Сара сунула ему под столом пакетик кокаина.

– Я добавил тысячу взамен той, что ты потратил на Берто. Хочу, чтобы мы были в расчете. Все в расчете, кроме Берто.

Они вышли из ресторана в вестибюль гостиницы. Слэтс похлопал Нордстрома по плечу:

– Не страдай. Он был мудак.

* * *

В полночь Нордстром сидел у себя в спальне без света, смотрел на луну и думал о кувшинках. Соня настаивала, чтобы он сходил в Музей современного искусства и посмотрел громадные картины Моне с кувшинками; он пошел после обеда и час глядел на них, ни о чем не думая. Сейчас, при лунном свете, кувшинки на озерах северного Висконсина сменялись у него перед глазами. Иногда цветы были маленькие, желтые, как масло, иногда большие и белые, с сильным мрачноватым ароматом, который он чуял и двадцать лет спустя, в гостиничном номере. Он не знал, отправится ли утром в путешествие, или же поедет на несколько недель в Висконсин. Под листьями кувшинок прятались окуни, и он, бывало, проплывал под ними, смотрел вверх, и листья казались зелеными островками в воздухе, преломляющем свет. За обедом он отдал кокаин сефарду. Сефард с облегчением услышал новости, но был озадачен, когда Нордстром сказал, что Сара и Слэтс "симпатичные люди". С сефардом была нервная англосаксонская девушка с идеальной попкой. Она хотела позвать для Нордстрома подругу, но он отказался. На самом деле он очень устал. Сейчас вполне достаточно было просто дышать на кровати под лунным светом. Сперва вдыхаешь, потом выдыхаешь, и так далее. Это легко, если стараешься сохранять спокойствие.

 

Эпилог

В конце октября, через год после смерти отца, он ехал на юг в "плимуте" 67-го года, купленном за семьсот долларов. Не спеша и ничем не руководствуясь, кроме атласа Рэнд Макнелли, заехал в Саванну, купил две новые шины и решил, что, на его вкус, город слишком хорошенький. Он хотел избежать мест с самомнением. В багажнике лежали один чемодан, одна коробка с книгами и одна коробка с кухонными принадлежностями, с которыми он не смог расстаться, вопреки желанию путешествовать налегке; он не радовался и не огорчался, отвергая одно место за другим, – просто осматривал. Наконец на исходе ноября он нанялся в рыбный ресторанчик на островке Исламорада во Флориде – заведение с хорошей репутацией и ничтожной зарплатой. Вскоре пальцы у него воспалились от чистки креветок и возни с крабами. Ему больно проколол ладонь краб, и он научился работать осторожнее. Через месяц ему доверили готовить дежурное блюдо. Жил он в однокомнатном туристском домике в конце переулка, усыпанного раскрошенными ракушками, с сырыми мангровыми деревьями по сторонам, на берегу несудоходной лагуны. В доме были маленькая газовая плита, двуспальная кровать, пластиковый стол, линолеум на полу, стеклянная лампа леопардовой расцветки с черным абажуром, дряхлый кондиционер, три плетеных ротанговых стула. Много комаров, но он не имел ничего против – вырос среди них в Висконсине. Не желая канителиться с банком, деньги держал в морозильнике, в заиндевелой перевернутой банке из-под апельсинового сока. Пальмовых клопов, кишевших в доме, не убивал, поскольку не кусают и едят мало. Однажды с удовольствием увидел в замызганном пальмовом подросте гремучую змею. Купил гребную лодку и чуть не погиб, когда сломалась уключина и течением его понесло в бурное море; он целый день греб одним веслом и вычерпывал шапкой воду. Спасли рыбаки, и два дня он пробыл в больнице с сильными солнечными ожогами, чувствуя себя идиотом. Стоит быть начеку, думал он, в этой новой жизни, где ты совершенно незащищен. Он развернул много замороженных денег и купил "Бостонский вельбот" с шестидесятисильным "Эвинрудом", решив, что это самая остойчивая лодка из доступных. Толкаясь шестом, он мог скользить по лагуне при не очень низкой воде, а лодку держать возле дома. Купил спиннинг и крючки, маску, ласты и книгу по морской биологии. Он бродил по приливным отмелям, по книге идентифицировал улов и отпускал. Работал шесть дней в неделю, но утра и понедельник были свободны для исследований. Обвыкнувшись в этих незнакомых водах, купил карты, прицеп для лодки и по понедельникам ездил на Биг-Пайн, где было больше мангровых островков и приливных протоков. Как-то погожим теплым днем он подцепил тарпона и был потрясен, когда тот выскочил из воды рядом с лодкой, изогнув серебряное тело и хлопая жабрами, – и сорвался. В тот день он насчитал, наверное, тысячу оттенков бирюзы в воде. Став поваром, он стал еще и созерцателем воды, ветра и облаков. Ночью он танцевал под транзистор. Местные взирали на него с веселым, но почтительным удивлением. Был чудесный роман с официанткой-кубинкой, его сверстницей. У нее был портативный магнитофон, и она обучала его латиноамериканским танцам. Местные зауважали его еще больше, когда он вышвырнул из ресторана двух пьяных амбалов, одного уложив без сознания; но это неприятно напомнило ему об итальянце, и, придя домой, он несколько минут плакал. Он писал во Флоренцию, получал болтливые письма от дочери и обменивался с Филиппом впечатлениями a propos колоссального писателя Э. М. Чорана. После того как кубинка оставила Исламораду ради Майами, у него была трехдневная связь со студенткой, несколько мрачной и, скорее, не любившей это занятие. Мать написала, что все-таки видела Джека Лорда в Гонолулу. Они с Генри собирались приехать к нему на две недели в апреле, когда схлынут туристы и у него будет больше времени. Поедут на автобусе, потому что Генри считает самолеты оскорблением своей жизни и жизни неба. Однажды за рулем Нордстром увидел мурену и черную акулу и пережил настоящий восторг.

Как-то вечером, за перекуром, позади ресторана он увидел двух официанток, которые остановились, не дойдя до него, и стали перешептываться. У него была привычка во время вечерней передышки посидеть на коралловой глыбе – драга вывалила на сушу эту массу древних раздавленных беспозвоночных. Он пил из высокого стакана холодный pina colada, курил и смотрел на океан. На его, шеф-повара, место никто из обслуги не посягал. Но вот официантки, хихикая, подошли к нему, обе пухленькие, но одна с красивым оливковым лицом. Они предложили косяк, он вежливо, но несколько отчужденно затянулся. Затруднение их состояло в том, что вечером в баре у трассы № 1 будут танцы, а у них нет партнеров и они не хотят входить в бар одни. Нордстром был смущен. Он никогда не танцевал при людях. А, черт, почему нет? – сказал он себе. В баре он танцевал с обеими девушками и со всеми, кто соглашался, до четырех часов утра, когда закончили музыканты. Потом под музыкальный автомат танцевал один, когда все разошлись.