Определенные воспоминания обладают свойствами алебастрового транса — ты как бы вплываешь в те места в мозгу, где они сидят, — белая часовенка или шатер посреди рощи. Заведя машину и все еще дрожа после купания, я вдруг совершенно успокоился и только тогда осознал, что все это время безотчетно волновался, смогу ли ее завести, — перспектива пятидесятимильного пешего похода была слишком зловещей, чтобы вообще о ней думать. Я поехал очень медленно и остановился в том месте, где три ночи назад просеку пересекла тень; следов не было, но с таким сильным ветром да еще с дождем — я не мог убедить самого себя, что видел привидение. Помню, Барбару мучили кошмары, и она решила не ложиться всю ночь — ей казалось, что, если спать при свете дня, кошмары не вернутся. На рассвете я очнулся от звука ее голоса и решил, что у нас кто-то посторонний, но, открыв глаза, увидел ее в кресле перед окном — поднятые венецианские жалюзи бросали на ее тело полосы розового света, одна линия шла по волосам, потом через шею, грудь, живот и колени. Я сказал Барбаре, чтобы она ложилась в постель, она легла и мгновенно уснула. Я разглядывал на подушке ее лицо и жалел всех тех созданий, что боятся темноты, а также всех тех, кто в этой темноте живет. Другое похожее воспоминание — я лежу на траве у Клойстерса, голова у Лори на коленях, слушаю григорианский хорал и смотрю на падающую с дерева тополиную почку: с безграничной мягкостью она летит мне на голову, промахивается на несколько футов, но через долю секунды я слышу сквозь музыку, как почка падает на траву, — в точности так однажды, сидя в лесу, я услышал, как царапают ветку воробьиные лапки. Третья часовня — ужас из тех, что невозможно вынести, смесь двух видений, разделенных годами, но соединившихся вместе у меня в мозгу: первое в Неваде, я разглядываю свое отражение в ирригационной канаве, вдруг вижу совсем рядом гремучую змею и шарахаюсь от нее повыше к берегу — этот образ сопровождается воспоминанием о том, как в четырнадцать лет я заблудился в лесу во время оленьей охоты. Было темно, холодно, деревья впереди казались черными колоннами, а когда я, как было условлено, выстрелил три раза в воздух, меня сначала ослепило вырвавшееся из ствола голубое пламя, затем оглушил запоздалый звук. Следом, еще до того, как утихло эхо, я услышал ответ отцовского ружья и быстро повернулся на звук выстрела, чтобы не перепутать его с эхом.

Уезжая из лесу, я чувствовал себя странно и как-то по-новому спокойно, хотя и сомневался, что это надолго; я менял свою жизнь так часто, что в конце концов решил: в ней попросту нечего менять — можно совершать на поверхности какие угодно движения, как если бы я играл в китайские шашки, но все эти подвижки оставались в тонком верхнем слое и никак не нарушали покой глубин. Особого сорта едкий фатализм, в котором я жил, занятый геометрическими делами — работой, алкоголем, браком — и их естественными дополнениями — безработицей, пьянством, изменами. Возможно, все протестантские дети являются жертвами такого самолечения — само понятие закона жизни подразумевает для них шаги, тропы, указательные столбы, лестницы. Святой Павел в красной каменной пустыне пытается не думать о женщинах. Как я сейчас — не думать о виски. Вот доберусь до главной дороги, остановлюсь на бензоколонке и забронирую в Ишпеминге номер, а как только приеду — я знал это заранее, — приму душ, спущусь в бар и напьюсь до коматозного состояния, которого — это я тоже знал заранее — заслуживаю. Трезвость — просто вид работы, каковую я не мог исполнять постоянно, болезнь сопровождается головокружением, мозговым жаром и подавленностью. Царь Давид в ночь перед сражением наверняка тоже упился в хлам под своим балдахином.

В нескольких местах дорога оказалась размыта — семь дней назад такого не было. Первые два таких затора я проскочил слишком быстро и в одном скребнул по земле бензобаком. Вышел проверить, но там оказалась всего лишь свежая царапина. Уф-ф. Я поехал медленнее и, перебравшись через гребень холма, оказался в месте, где дорога пересекала заброшенную бобровую плотину; слева при этом было болото, справа — лужа. Вода из нее перелилась на дорогу, и теперь там красовался глубокий ров, на преодоление которого требовалось не меньше часа работы. Я обругал лесорубов за наплевательское отношение к своей дороге, притом что вовсе не хотел, чтобы они по ней ездили. Босиком на цыпочках я спустился с холма — хотел, чтобы подсохли мозоли, — рассматривать миниатюрное ущелье и струйку чистой воды, текущую в болото. В луже послышался всплеск, кругами разошлась рябь, потом еще один — посильнее. Форель. А у меня нет удочки. От злости я готов был палить по рыбе из ружья. Клаустрофобия последней минуты заставляет меня оставлять позади нужные вещи в надежде найти им замену. На хуй всех гуру на свете со всеми их советами и умозаключениями. Морщась от боли, я натянул башмаки и принялся собирать у подножия холма сухие бревна, обдирать топориком мертвые сучья. От обиды в глазах у меня стоял красный туман, я стащил промокшую от напряжения рубашку. За час с небольшим я залатал эту дыру, разогнал машину, будто на ралли, и прорвался сквозь кучу веток, едва не потеряв управление. Что-то мерзко и глухо щелкнуло — то ли подшипник, то ли кардан. Всю жизнь ненавижу машины; год назад мы с другом, напившись, раздолбали изнутри мой «плимут» сорок седьмого года, на шестидесяти милях в час. Мы в то время работали плотниками; молотками мы разнесли окна и приборную доску, а добравшись до дома моего приятеля, расстреляли колеса из пистолета.

Я посмотрел на спидометр. До главной дороги оставалось еще миль тридцать, и дело шло к вечеру. Я доберусь до Ишпеминга как раз вовремя, чтобы купить чистую рубашку и штаны. В отеле селились в основном горные инженеры или люди, у которых были дела с «Кливленд клиффс». Руду наконец-то признали низкосортной, но кто-то нашел применение тикониту, так что городок расцветал опять. Некогда я отмечал сходство между Ишпемингом, Хафтоном и английскими горными городками — даже люди там выглядят одинаково молочно-белыми и как бы голыми, подобно всем, кто проводит под землей треть жизни. Причина столь частых забастовок еще и в том, что время от времени шахтеры доходят до точки, когда больше не могут жить, как кроты. «Калумет и Хекла» после двухлетней забастовки закрыли медные рудники. Шахты затопила вода, и жизнь тысяч людей стала подобием смерти.

Я снова притормозил, переезжая рытвину, и заметил на красноватом песке чьи-то следы. Достал из мешка книгу Мюри, но это оказались следы койота. Я по-прежнему злился на все подряд, но, выезжая на главную дорогу, вдруг понял, что обычные страхи куда-то подевались. Опасное чувство. На хуй темноту, машины, электричество, пожар, полицию, Чикаго, Эгню, университеты, боль, смерть и морпеховскую ментальность. Даже земной шар, как гнилой помидор, смерть от сжатия, медленное гниение изнутри. Я включил радио и поймал «криденсовский» хит.

Тягучая музыка. Кто станет обувать дедовы башмаки? Или ковбойская глупость снова притащила нас на прежнее место? Я остановился у бензоколонки и забронировал по телефону номер. Моими первыми за неделю словами, обращенными к другому человеку, стали:

— Заливай полный и масло проверь.

— Почему мы не можем пожениться?

— Потому что ты блядь.

— Я не буду блядью.

— Не сможешь.

— Я найду работу или деньги, и мы поедем в Мексику.

— Я не хочу в Мексику, и у нас нет машины.

Я хотел только «триумф» с двигателем на пятьсот кубиков. У меня было три доллара, а байк стоил восемьсот. Я перевернулся на другой бок и заглянул ей в глаза, которые, как обычно во время таких дискуссий, были теперь лужами-близнецами ореховых слез. Ореховые глаза — большая редкость.

— Я не хочу работать, и у меня никогда не будет работы.

— Значит, ты меня не любишь.

— Точно.

Я встал и выпил чашку тепловатого кофе. Повсюду жуткий бардак — остатки вечеринки и впитавшийся в кожу застоялый дым. Я вышел на свежий воздух и дошел до Пятой. В многоквартирные дома входили слуги, начинать дневную работу. Я смотрел на Метрополитен на другой стороне улицы, на третью ступеньку, где мы так часто сидели с Лори, и на парк вдали. Ни одного квадратного дюйма без сигаретного бычка. Мы занимались любовью у иглы Клеопатры, на скамейках, под заборами, на траве, за камнями, под деревьями. Однажды около Сентрал-парк-уэст мы чуть не запутались в венке из ромашек. Кроме шуток. Я дошел до Истсайдского Терминала и сел на автобус до Ла-Гуардиа. Двое суток ушло на то, чтобы понять: я снова не в том месте, не в то время и не для того. Оглушенный скукой, я проспал весь путь до Детройта, самого никудышного из наших городов. Затем полет до Лансинга вместе с не иначе как местными политиками, скучавшими еще сильнее, чем я. В марте все скучают и мечтают сбежать из этой холодной грязной дыры, сбросить старую кожу. Моя последняя экспедиция. Мать Лори откажется дать мне по телефону ее адрес и добавит гнусавым бронксовским говором: «Неужели ты ее недостаточно помучил?» Нет, конечно, что вы. Я вернусь героем с пятью медалями, и тогда-то ты пожалеешь. Миссис Менопауза. Из тех мамаш, что трясутся над своими двадцатилетними дочерьми и суют им каждый день бумажки для анализов — узнать, что там у них делается. Я сел в машину, доехал до дома, в полном молчании собрал одежду и направился на север. Увидев, сколько там снега, повернул опять на юг. Я проспал три месяца, прежде чем двинуться дальше.

Стою в ванной перед большим, в полный рост, зеркалом, в новых хлопчатобумажных штанах и гавайской рубашке с короткими рукавами — только сегодня рубашки всего за три доллара. В зеркале я видел все того же себя, только немного загоревшего, с обветренным лицом и, может быть, на десять фунтов легче: слабохарактерный подбородок, левый глаз бродит в поисках своих собственных незрячих приключений. Минимум пять штук на пересадку роговицы. Хорошо бы оказаться в Сан-Франциско с ожерельем на шее, ебать старлетку, и чтобы трубка с гашишем дотлевала в пепельнице. Укуренный хер. Не все сразу, Брэд. Выбери себе яд. Мне достался неудобный столик в углу зала, зарезервированный для криминальных типов и немодных рыбаков, — фактически тот же самый столик, за которым я сидел два года назад. Я поднял вверх указательный палец, и подошла официантка.

— Сиг на доске и стейк с кровью на косточке.

— И то и другое?

— Да.

— Сразу?

— И тройной бурбон с водой, но без льда.

— Стартеры?

— Не надо.

Я выпил бурбон тремя большими глотками. Какое поразительное успокоительное тепло. Виски рулит. Прошло несколько минут, и я получил то, что мой приятель-наркот называл приходом, — слегка головокружительную вакуумную дыру в мозговой кастрюле. Ноги немеют. Сначала я огромными кусками заглотил рыбу, затем, не торопясь, приступил к стейку. Достаточно сырой для разнообразия и еле теплый внутри; я ухватился руками за кость и вгрызся в мясо, к вящему отвращению мистера и миссис Америка за соседним столиком. День рождения мамы или какой-нибудь юбилей — зуб даю. Увести на один вечер от старой горячей плиты, дать покрасоваться в пасхальном платье и шляпке. Я встал и непроизвольно рыгнул, гулкий звук вернулся ко мне эхом из дальнего конца зала. На меня стали оглядываться, и я слегка смущенно помахал рукой. Извините, ребята. Теперь на прогулку, купить журналы и газеты, доступные в этом заводском городишке, и вперед по барам.

«Лайф», «Тайм», «Ньюсуик», «Спортс иллюстрейтед», «Плейбой», «Кавалер», «Адам». Я проигнорировал «Аутдор лайф», «Спортс эфилд» и «Форчун». Жаль, что нет журналов с мохнатками. Я уже забыл, как эти самые выглядят. Три бара, таких пустых и убогих, что питье не лезет в горло, в воздухе реют сбивчивые завывания с финским акцентом. Я вернулся в отель и заглянул в бар на первом этаже, с горной машинерией и красивой настенной росписью на тему ловли форели. Юный бармен приветствовал меня радостным возгласом:

— Здоро́во, приятель!

— Двойной «Бим» с водой и без льда.

— Как улов?

— Только мелочь.

Мы пустились в предсказуемый разговор о реках Верхней Пенсильвании, подтянулись еще несколько человек. Такие красивые названия, так приятно катаются на языке: Блэк, Файерстил, Салмон, Гурон, Йеллоу-Дог, Старджон, Балтимор, Онтонагон, Ту-Хартед, Эсканаба, Биг-Седар, Фокс, Уайтфиш, Дриггс, Манистик, Тахкваменон. Я врал в меру и вежливо, они отвечали мне столь же неправдоподобными рыбацкими историями. Очень по-дружески брали на всех, и я наконец-то почувствовал, что мой мозг онемел и способен уснуть. В комнате бросаю на кровать мешок с журналами, всего глоток на ночь из свежей пинты, ибо наутро вести машину. Я полистал журналы от комиксов к новостям, от них к спорту, затем к ретушированным сиськам и несмешным шуткам. Еще глоток. Мне здесь не нравилось. Где моя заплесневелая палатка — в кабине бульдозера. И где мои мозги, и почему они до сих пор не подохли. Мечты о Британской Колумбии, выдвинуться на три месяца и не забыть кольт-магнум сорок четвертого калибра на случай храбрых гризли. Взять на берегу лодку до Бела-Кулы и отправиться на восток, без провожатого, со складной удочкой и сухим кормом. Отшельник. Пять фунтов табака, «Баглер» и бумагу для самокруток, но никакой травы и никакого виски. Познакомиться с индейской девушкой, и трах-потрах. Хрен мертвый. Или опять с женой, забыть все десять лет, списано, как говорится, а кому было легко. Вот бы на двадцать лет назад, вечером перед ужином доить коров, кидать силос в корыто под навесом. Овес лошадям и сена. Люцерна слишком густая, через нее не проберешься. Сколько лет я уже не был дома, где все равно теперь никто не живет?

Обычный похмельный завтрак, слишком много воды со льдом. Я заказал яичницу с ветчиной и картошкой, двойную «кровавую Мэри».

— Бар закрыт.

— Можно поговорить с заведующим?

— Его нет.

— Тогда с помощником?

Я добрался до клерка, тот спустился со второго этажа и принес мне выпить. Я дал ему доллар на чай и развалился на стуле. В дальнем конце зала двое мужчин, судя по всему, из Нью-Йорка читали каждый свой «Уолл-стрит джорнэл». Когда я вошел, они посмотрели на меня с явным отвращением — я быстро показал им средний палец, но они уже уткнулись в свои газеты и ничего не заметили.

Я переехал мост Макино за рекордное время, разогнав старую колымагу до восьмидесяти миль и в первый же час приговорив пинту. Лихо я ее прикончил. Здоро́во, лес и вода, здоро́во, мост. Я ехал по нему, отводя глаза, — жутко боюсь мостов, особенно Верраццано-Нэрроуз и Макино. Уж больно они длинные. Почему-то Бэй-бридж и Золотые Ворота кажутся прочнее. Может, перееду во Фриско и сяду на вещества, но мне нужна смена времен года, а чередование тумана и дождя наводит тоску. К вечеру я добрался до Трейдинга, повернул, чтобы проехать мимо дома, где родился, и с отвращением отметил, что торговцы, очевидно, решили превратить городок в «альпийскую деревню», понавесив на свои лавки фальшивые кровельные мансарды. Ни хуя себе родина, и я все так же равнодушно порулил на юг, купив еще одну пинту.

Отец оставил меня на берегу около черной ямы в речной излучине и велел не двигаться. День только занимался, я простоял на одном месте почти до вечера — только тогда он вернулся с большой корзиной, полной форели. Но я тоже поймал штук шесть форелей и несколько окуньков, которых он выбросил в воду на прокорм черным дроздам. Мы ехали обратно в коттедж от Лютера через Бристоль к Тастину, потом в Лерой на озеро есть рыбу. Двое взрослых и пятеро детей в маленьком домике, крытом асбестом. Мы чуть-чуть поспали, около полуночи поднялись опять и отправились в окуневую экспедицию, начинавшуюся ровно в двенадцать. Я греб вдоль озерного берега, отец раз сто забрасывал удочку со своей любимой сочлененной блесной. Он поймал четыре штуки, я — одну. Мы съели их на завтрак с яичницей и картошкой. Мы с братом спали под голыми бревнами чердака, жар струился над нами, а вместе с ним комары и запах дровяного дыма. Часто по крыше в футе от моей головы начинал стучать бешеный дождь, а когда он кончался, другой дождь порывисто сыпался с веток деревьев. В то время я совсем не думал о близких мне людях — о родителях на нижнем этаже и о брате в одной постели со мной. На неизбежные и нудные сборища съезжались родственники то матери, то отца, а еще ежегодные сходки менонитов, с которыми через отца мы были как-то связаны. Сотни человек, породненных старой фотографией Линкольна; на дальнем плане предок, улыбающийся в окладистую бороду. После смерти отца я оборвал эти связи — без всяких усилий, оставив лишь похороны время от времени. Я терпеть не мог ту увеличенную фотографию, которую его мать, моя бабушка, повесила на стену вместе со старыми снимками из колледжа, окружив все это веточками сухих цветов и газетных вырезок. Маленький иконостас, на который она собиралась смотреть до самой смерти. Думаю, семьи, основанные на родстве, исчезают — медленно, конечно, но все равно исчезают.

После Манселоны и Калкаски — Кадиллак, затем Лерой и Эштон, где я повернул по грунтовке налево, чтобы проехать мимо озера. Но через несколько миль остановился. Я не был там уже больше десяти лет и сейчас решил, что лучше не ехать. На особенно огромной пихте, росшей на другом берегу озера, всегда сидели три синие цапли. Две легко различимые гагары, самец и самка, некоторое количество больших каймановых черепах — все знакомы настолько, что впору давать имена. И в первые несколько лет после войны в глубине леса — семейство рысей с их особенной музыкой, сердитым пронзительным визгом. Возможно, на рысином языке это значит «я тебя люблю». Едва не увязнув в канаве, я развернулся на сто восемьдесят градусов. Вторая пинта уже принялась за свою восхитительную работу. Потом я снова пришел в себя и выкинул ее через окно в канаву, хотя в бутылке еще оставалась почти половина. Дело к вечеру, и мне хотелось спать. Я запарковался у дороги на чью-то ферму, расстелил на заднем сиденье спальный мешок, свернулся в нем калачиком. Если я хочу быть ничем, то это мое дело. Полным ничем, к которому потом я, может, что-то и добавлю, но сейчас — нечего. Сейчас мне бы вареный окорок с хлебом, маслом и острой горчицей. Предположение: вдруг я уже выбрал свою долю пойла, подобно явному, хотя и мифическому числу китайских оргазмов. Мы с отцом строили в доме мансарду, дополнительную спальню, гараж с крытой верандой и патио. Провозились почти месяц, потом я залез на только что построенную крышу и решил уехать в Нью-Йорк. Мы сидели в желтой кухне за желтым кухонным столом.

— Зачем тебе в Нью-Йорк?

— Не хочу здесь оставаться.

— Ты там уже один раз был.

— Хочу попробовать еще.

— Где ты будешь работать?

— Не знаю. У меня есть девяносто долларов.

И я ушел наверх укладывать вещи в картонную коробку. Кое-какую одежду, еле на меня налезавшую. Пишущую машинку, которую он купил мне два года назад за двадцать долларов. Пять или шесть книг — Библию с комментариями Скофилда, Рембо, «Бесов» Достоевского, «Переносного Фолкнера», «Смерть в Венеции» Манна и «Улисса». Именно так. Я принес из подвала кусок бельевой веревки и обвязал ею коробку. Отец так и сидел за кухонным столом.

— Можешь взять мой чемодан.

— Пишущая машинка туда не влезет. И потом, он тебе самому нужен.

— Жалко, что я не могу дать тебе денег.

— Зачем они мне.

Мы сидели за столом, и я выпил банку пива. Мы говорили о пристройке к дому, сооруженной во время его отпуска. Затем он встал, достал из стенного шкафа бутылку виски, и мы выпили несколько стопок. Он ушел в спальню, принес оттуда два своих галстука, завязал их. Я запихал их под крышку коробки.

Утром мать, братья и сестры плакали из-за того, что я уезжаю, — все, кроме старшего брата, служившего во флоте и расквартированного сейчас на Гуантанамо; отец отвез меня на автобусную станцию.

— Дома тебя всегда ждут.

Я проснулся посреди ночи на заднем сиденье с пересохшим горлом и умеренным отвращением к самому себе. Завел машину и включил радио, чтобы узнать, сколько времени. Всего одиннадцать. Братья Эверли пели «Любовь странна». Да, из этого следует, что ею можно управлять. Я поехал обратно через Рид-сити и выпил кофе в том самом кафе, где двадцать пять лет назад съедал в темноте кукурузные хлопья, перед тем как отправиться ловить форель. В первом классе мне завидовали из-за того, что я таскался за взрослыми, как собака, на все рыбалки. В речке Бакхорн водилась одна мелочь. Быстро проехать старый дом и поляну с фиалками у ряда огромных ив. Никаких привидений, а сантименты — крышка, которой вовсе ни к чему прикрывать настоящее. Перекрашенный линолеум и кладовка для продуктов. Больничка, за ней перелесок и куча шлака, где мне выковыряли «розочкой» глаз. Кажется, почти не болело, но, когда я пришел домой, поднялся крик. Обретя «спасение» в баптистской церкви, я пробыл спасенным два года, десять раз за это время перечитав Библию, — по средам и субботам молитвенные собрания в церкви, когда люди клянутся в своей повседневной жизни быть достойными неподражаемой благодати Иисуса. Я обращался к ним, цитируя «К ефесянам» Павла об облечении во всеоружие Божье. Религия воодушевляет львов — даже беглый взгляд под платье, если он запрещен, означает мгновенный стояк. О, если бы ты был холоден или горяч в Лаодикее, а раз ты только тепл, я тебя попросту изрыгну. Апатия. Дети, лишенные наследства. Как точно. Современные пилигримы бродят по стране, не пожелав стать страховыми агентами. Просто скажи «нет», скажи кому-нибудь, и весь этот кошмарный блядский бардак оставит тебя в покое. Сопротивляйся его кильватерной струе. В ночном заведении Лансинга один негр сказал мне: не переступай эту черту, — и нарисовал носком ботинка невидимую линию. Я не переступал, но мы тогда напились и обо всем забыли. Съели большого бизона, который на самом деле карп. Но я не так уверен в себе, как молодые. Я успел пожить до спутника. Не выходит женатая жизнь. Там в темноте, мимо которой я проехал, осталась женщина — я знаю ее, но не уверен. После чтения Исаии и Иеремии какие могут быть вопросы о товариществе. Я слышал, что теперь это помешанные на религии придурки, но мои мозги повернуты против шерсти, так что вон из моей комнаты. Настоящий лапсарианин с хриплым дыханием. Напуганный Каином и матерью Ишмаэля. Как мог Авраам даже помыслить о том, чтобы убить своего сына? Я поехал в Колорадо и позабыл всю религию, когда на заброшенной пожарной каланче она стащила с себя «ливайсы». Хотя бы десять секунд удовольствия, потом опять и опять. Новые открытия. Я припарковался у забегаловки в Париже, Мичиган, городке на две сотни жителей. Надвигалась новая жажда.

У рыбного питомника я притормозил. Уже ночь, но можно пригрозить ружьем, тогда они откроют и пустят меня поглазеть на двух осетров и всех этих огромных бурых и радужных форелей, которые плавают у них для развода. Кто сказал, что хищник опекает свою жертву? Только не мы, а если и говорили, то лишь потому, что они не хищники. Я с отвращением бросил историю искусства, когда узнал, что храмы никогда не были белыми, их потом покрасили свежей краской. У Дианы красные блестки и синие гончие. Через несколько лет эта мысль мне стала нравиться. Единственный раз я нюхал кокаин в каком-то нью-йоркском переулке; потом открыл железную огнеупорную дверь и вошел в комнату, в дальнем углу стоял мужчина с ребенком; увидев меня, он уронил его на пол. Ребенок был желтым и, кажется, ненастоящим, поскольку от удара о пол его дырявая голова раскололась. Когда я снова поднял взгляд, мужчины не было, а когда опустил взгляд, ребенка тоже не было. Я уверился, что на самом деле ничего не видел, но стоило мне повернуться кругом, как оказалось, что двери нет, а стоило мне повернуться еще немного, как исчезла вся комната. Я сжал кулаки, но их у меня не оказалось, зубы тоже не стучали. Меня больше не было. Дерьмо этот кокаин, и хотел бы я знать, что побуждает Америку повторять по-идиотски снова и снова: «Когда-нибудь я перепробую все». Соседу, жившему за нашим домом, в 1918 году напустили в уши газа, с тех пор он ничего не слышит, зато вырастил у себя во дворе самую большую клубничную грядку во всем городе. Напротив его дома стояла посреди поля буровая установка с паровой машиной, в нее можно было залезть и заглянуть в котел. Выпусти стрелу в небо — она вернется и вонзится в голову твоей сестре, чему суждено было произойти через пятнадцать изнурительных лет. В этом рыбьем питомнике поймали моего дядьку, когда среди бела дня тот пытался вытащить форель, привязав к штанине леску с крючком. Рыба оказалась слишком большой, она мокро и бешено билась внутри дядькиной брючины, пока он пытался удрать от охранника, подтаскивая форель ногой. Обычное браконьерство. Ослепить оленя. Врезаться на цистерне с нефтью в продовольственный магазин. Мой отец как-то опрокинул грузовик с пивом на главном городском перекрестке, потом долго разгребал мусор. Еще он рассказывал, как, напившись, улегся спать под стоявший на парковке другой грузовик с пивом. Кто-то на нем потом уехал, колеса прокатились всего в трех дюймах от отцовской головы. Поется же в песне: «Всякий хочет в рай, а помирать не хочет». Ха. Кабак был пуст, только за столом у края стойки мужики играли в покер. Я заказал двойной, купил сигарет и через столько лет узнал бармена. Наверное, троюродный брат. Мы немного поболтали, потом сыграли три раунда в бильярд, он выиграл два. Местный кий знал на этом столе каждую щербинку, сукно было все истерто, а шар вероломно катился не в ту сторону, потому что стол стоял криво. Я ушел, когда заведение уже закрывалось, не чувствуя, что надрался. Виски явно не желал опускаться ниже кадыка, так что пришлось выпить несколько кружек имбирного пива.

Через два года после того, как мы в последний раз виделись с Барбарой, мне переслали от нее записку со словами: «Хочу, чтобы ты знал: я вышла замуж, и у нас сын». Мужа зовут Пол, а квартира все та же. Потом я узнал через друзей, что Лори тоже вышла замуж. И моя вустерская девушка вышла замуж. И моя несчастная школьная любовь — заводила болельщиков с леденцом-сердечком и пуууммммпоошшшками. Руки на уровне груди, мистер. Что-то есть особенное в этой институции, что заставляет переходить в разговоре о ней на высокий штиль. Дым ест глаза. И весь этот номер с «нашей песней», как если бы наступал конец органической жизни. Коттедж с миртом на лужайке и пирамидки лиловой глицинии. Я выступал свидетелем на нескольких разводах, каждый раз это напоминало работу кинолога или ветеринара, исследующего рвоту или дерьмо, чтобы выяснить, чем же больна собака. Тридцатитрехфутовый ленточный червь с сапфировыми глазами, разумеется. Все эти люди, которые сталкиваются и слипаются из-за чего-то, не выразимого словами. Люди ВНП. Я же один, а помимо средней простоты любви моногамия обычно влечет за собой трусливое бегство. Неизбежно. Наверняка. Сирены и лепестки лотоса. Нынешний механистический виток — это, как нам говорят, всего только одна тысячная срока существования на Земле человека. Нужно датировать по периоду полураспада брак, дождь, ностальгию, очаг. Лучше обежать три раза вокруг палатки и начать все сначала — в темноте, без уличных фонарей, фабрик и бунгало. Испанский кавалер. Странно: что бы ты кому ни сказал, большинство обязательно сочтет это поучением и решит, что сказанное для тебя закон. Как-то я произнес фразу из семи слов насчет Билля о правах; тут же какой-то мужик заявил, развернувшись на табурете от стойки: «Эй, комми, вали-ка со своим Эбби Хоффманом в Россию». Не стесняясь в выражениях, я сообщил, что сейчас заеду ему в жирную рожу. Я говорю о своей собственной свободе, которая никому не мешает. Я не хочу, чтобы кто-то перенимал мои манеры или мнения. Будь у меня такие инстинкты, я баллотировался бы на выборах. Мои интересы анахроничны — рыбалка, лес, алкоголь, еда, искусство, именно в таком порядке. Кропоткин — замечательно, а вот Нечаев чересчур программен. Вряд ли я способен стать частью чего угодно или просто поднять руку, чтобы задать вопрос.

Я ехал задним ходом до тех пор, пока не поравнялся с ведущей к дому дорогой. Здесь никто не жил с 1938 года, но дом все еще стоял, хотя двор зарос сорняками, из разбитых окон торчала трава, а из зарослей лопухов — обвалившиеся карнизы. Сосед что-то беспорядочно сеял, но бо́льшую часть земли оставил папоротнику, сумаху и канареечнику. Выключив фары, я сидел в полной темноте, слушая, как тикает остывающий мотор и трещат за окнами сверчки. В воздухе влага и сладость — это рогоз и клевер на топкой поляне через дорогу. И кто-то сложил сено в стог. В этом доме родился мой отец. Я ждал импульса, надеясь погрузиться с головой, но его не было; еще раньше, сразу после Гражданской войны, его прадед застолбил здесь участок, но для меня это ничего не значило — я не помнил даже имени этого человека. Предков по материнской линии я тоже не знал — если когда-нибудь попаду в Эрншёльдсвик на северном побережье Швеции, может, там что-то выясню. Но паломничество такого сорта я не считал для себя обязательным. Блондин с нечесаными космами заявляется в эти края, чтобы спрятаться от призыва, через тридцать лет после того, как измученный войной другой такой же блондин топает на север. В конце концов, они поселились милях в тридцати, не зная друг друга, и через много лет волей случая на свет появляюсь я. Сын лесоруба женится на дочери фермера, с которой познакомился на танцах в придорожном клубе у реки Маскигон. По-прежнему ничего не шевелится; все вышло бы иначе, будь у меня их личные бортовые журналы, топографическая карта с маршрутом того клипера или фотография идущего человека. Где он останавливался каждый день, пока шел через Кентукки и Огайо? Что он ел, пил, о чем думал; и так далее — штормило ли в Северной Атлантике и чего он больше всего боялся? Дед и прапрадед. Ни на что не рассчитывали и ничего особенного не добились. Следствие лени, неумелости и нищеты. Очень мило. Новая свобода: когда умирает отец, тебя больше некому судить, хотя он никогда никого и не осуждал при жизни. Подразумевается: делай что хочешь. Великодушие, высокомерие, сила. В том фермерском доме сидел дебильный ребенок, прижимаясь лбом к холодной пузатой печке. Мы качали насосом ледяную воду, а потом сидели за столом, застеленным клеенкой, и они разговаривали. На веревке болталась липкая лента, покрытая приставшими к ней мухами. Ребенок подполз к столу и, не сводя с меня глаз, положил свою восточную голову отцу на колени. В доме пахло коровьим дерьмом, молоком и керосином, на кухне стоял сепаратор. Я крутил такой у деда, а потом относил телятам и свиньям ведра снятого молока.

От Луны меньше четверти. Эти годы, с 1957-го по 1960-й, представляются мне цепью невыносимых судорог, зато следующие за ними — поразительно пусты, в некоторых как будто вообще не было отдельных событий. Реальными событиями становились книги, они могли захватить на несколько недель — соединялись с дыханием, я перенимал их манеру разговаривать, их мысли казались мне собственными. Ферротип Мышкин. Смех, почти перешедший в истерику, когда директор похоронного бюро сказал, что все «косметические» усилия оказались напрасны и оба гроба должны стоять закрытыми. Зачем? Труп он и есть труп, ты, мудак. Хорошо бы оказаться сейчас в Антверпене 1643 года. Наш проповедник говорил, что Голгофа была вообще-то иерусалимской мусорной кучей, с тех пор я не могу пройти мимо мусорной кучи без того, чтобы не вспомнить эту проповедь, хотя в моей памяти она стала туманной древностью. Выкидыши, зеленоватые овечьи кости, козлиные кишки; наверное, бродят, позвякивая колокольчиками, прокаженные, и небольшой не то холм, не то бугор с крестами. Кому могло прийти в голову, что это за кресты и что они станут основой всей мировой истории. Кто-то сказал: это учение о том, что произошло только один раз. Только один раз можно зайти в трюм корабля и только один раз можно умереть в трюме корабля. Пьяный матрос дал тебе по ошибке соленую воду. Скво перерезала горло сначала ребенку, а потом себе, предпочтя смерть позору плена. Два раза мне снились мертвые в образе птиц — один раз это была плачущая горлица, другой — ворона, хотя у обеих оставались человеческие лица, и оба раза птицы улетели прочь, когда я попытался с ними заговорить.

Я завел машину и опять включил радио. Три. Через полчаса начнет светать, я на несколько минут зажег фары, чтобы посмотреть на дом. Передняя дверь распахнута, через эту черную дыру можно войти, если бы у меня хватило пороху, однако половицы наверняка сгнили, я провалюсь в подвал, и там, под земляным полом, вполне возможно, открывается вход в другой, еще более глубокий подвал… На столе керосиновая лампа с фитилем, горит ярко. Мне было пятнадцать лет, когда они выиграли у меня все деньги в покер и в трепел. Отец и двое его братьев. За двадцать лет до того — ссора, кто первым «получит» какую-то девушку. Дешевое пиво «А и П» и четвертушка хлебной водки. Они были опытными игроками и после того, как я выпил слишком много пива, забрали мои деньги, а единственная стопка водки отправила меня блевать на снег — то-то они смеялись. Я полез на чердак, а утром попытался открутиться от охоты, сказав, что заболел. Опять смеются: вставай, это у тебя с бодуна. Господи, да это грипп. Когда мы все же пошли, я один остался без оленя. Три раза стрелял по бегущему и промазывал.

Теперь козодой. Всегда путал его с банши. Призраки живут в снегу — будь я здесь зимой, когда мороз ниже нуля, а открытую дверь и разбитые окна заметает, пролетев через весь двор, голубовато-белый снег. В спальне наверху старые газеты, докажут тебе, что не изменилось ничего, кроме всего мира и скорости света. Через день после того, как обвалился сарай, меня здесь уже не было, а дед собирал доски, чтобы строить гараж. До этого он сидел верхом на чердачной балке, а мы упрашивали его слезть ради всего святого с крыши, потому что в свои восемьдесят пять дед был уже довольно дряхлым. Он так и не слез, и мы ушли в дом, чтобы быстро и нервно съесть ланч, пока он срывает с бывшей крыши доски. Тетка стояла у окна и с набитым ртом докладывала об успехах своего отца. Он пристроил гараж к задней стене дома, получилось криво, гараж кренился и протекал. Потом он заехал в него слишком быстро, и машину безнадежно заклинило у стены. Он умер через два года — после того, как всю ночь прошагал в больничной сорочке двенадцать миль до дома. Его похоронили на маленьком деревенском кладбище рядом с дочерью Шарлоттой, умершей от гриппа во время Первой мировой. С тех пор там добавилось много новых могил. Глупая мысль: когда умрут все, кого я знаю, не останется причин для горя. У дороги здание школы, где в Депрессию проходили собрания Коммунистической партии.

На востоке понемногу светлеет, я вышел из машины и потянулся, жалея, что выбросил бутылку. Все равно как закопал в то утро сигареты. Желание сбросить старую кожу и за считаные часы нарастить новую. Измучен изменчивостью. Хотелось чего-то более окончательного, но вряд ли оно существует где-нибудь еще, помимо смерти. Я шагал от коттеджа к ферме, чтобы забрать мешок с продуктами, которые фермерская жена купила для нас в Эштоне, а обратно решил срезать путь и пройти по лесу. Было очень жарко: добравшись до своей любимой поляны, я сорвал стручок молочая, сел на землю и разломил его; серовато-зеленое молочко, немного клейкое, внутри мягкий пух и гнездышки темно-коричневых семян. Тут ветер подул с другой стороны, запахло чем-то неприятным, я прошел через всю поляну к горе меха: олень, уже без глаз, в глазницах мухи, морда, седая от старости, в животе рваная дыра, наверное, поработала лиса, и в этой дыре неправдоподобно густая гора белых червяков, пожирающих мясо. Я вспомнил, что в мешке с продуктами была припасена для отца банка фонарного масла. Встав на колени, разрезал дерн, оттащил в сторону сухую траву, потом, отыскав между гамбургером и молоком банку, разбрызгал масло по червякам и по мухам, их породившим, сунул в эту кашу спичку и резко отпрянул. Жуткая вонь горящего мяса держалась недолго. Я подошел к трупу — живые червяки прокладывали себе путь сквозь спекшуюся массу мертвых. Дома я сказал матери, что эта женщина, наверное, забыла фонарное масло. Странно вспоминать о чем-то впервые — не столько отвращение к червякам, сколько желание посмотреть, как они горят.

Я закурил сигарету и сильно закашлялся, так что в горле пересохло и запершило. Воздух чуть-чуть светился размытым перламутровым светом. У меня за спиной дорогу перешла кошка. Стелется туман, переползая через дорогу, огибая меня пониже пояса, из болота, мимо машины, по траве, вокруг дома, одно волоконце втягивается в дверь. Я прикурил новую сигарету и подумал: для чего я стою на рассвете перед пустым домом — неужели жду, что сейчас в дверях появится отец в оставшихся от колледжа кавалерийских бриджах и позовет меня выпить кофе? Он не узнает во мне своего сына, ведь он, разумеется, еще не женат, а я старше его на десять лет. Отец моего отца скоро тоже встанет, чтобы развезти деревенскую почту, — он занялся этим после того, как закончилась работа в лесу. Он скажет моему отцу, чтобы тот снимал эти свои дурацкие бриджи и шел обрабатывать кукурузу на передних сорока. Я пройду вслед за отцом до сарая, где он полчаса будет запрягать лошадей. Потом мы будем разговаривать, и, прислонясь к забору, он скажет, что с радостью вернулся бы в колледж, а то на ферме очень скучно. Я соглашусь — работа тяжелая, а деньги маленькие. Потом он прицепит культиватор, уйдет прочь вместе с лошадьми, а я скажу: приятно было поговорить — и уйду к машине.

Кто-то проехал по дороге и просигналил мне. Я помахал рукой. Еще одна ранняя птичка. Я сел в машину и поехал в Рид-сити.

Весной 1960-го я опять уехал в Нью-Йорк из желания уехать куда угодно — три февраля подряд я доходил до полного безумия и научился это предвидеть. Дома я нашел для любви двух девушек, и в моих мыслях воцарилось идеальное равновесие — каждая словно отрицала существование в этом мире другой. В сладко-противоречивом сиропе моих мозгов твердо обосновалось двуличие, так что я выбрал альтернативный вариант, то есть бросил обеих. Я прошел пешком от вокзала Пени до Восточной Одиннадцатой стрит и попросился на ночлег к старому приятелю — умнице-гомосексуалисту, преподававшему дизайн в Купер-Юнион. Раньше мы много спорили и ругались из-за его сексуальных пристрастий — он был жутко красив, и я думал, что мне бы такую внешность, все самые роскошные женщины были бы моими. Чисто физиологически у мужчин на одно отверстие меньше, а значит, и на одну возможность. Но он утверждал, что осознал свою гомосексуальность в тринадцать лег — именно в этом нежном возрасте, когда большинство молодых людей дрочат на «мисс Апрель», у него начались «романы».

Когда я заявился, он с двумя друзьями — любовником и жившей вместе с ними юной француженкой — собирались куда-то на ужин. Они выволокли из стенного шкафа матрас, соорудили мне на кухонном полу постель и бросили одного, даже не подумав позвать с собой. Наверное, у них там какая-нибудь мудацкая оргия. С бокалом вермута в руке я облазил всю квартиру. На полках ничего — только вермут и джин. Роясь в книгах, я наткнулся на светло-желтый конверт с фотографиями, это оказались поляроидные снимки голых мужиков. Их было, наверное, не меньше сотни, а в обстановке легко угадывалась эта самая квартира. Я тут же принялся завидовать такой хищной сексуальности. У всех стандартная глупая ухмылка, у некоторых стоит, у других вяло болтается. Господи боже. Если я начну прямо сейчас и посвящу этому все свое время, мне понадобятся годы, чтобы добиться благосклонности такой кучи народа. Я допил бутылку вермута, зашел в ванную и посмотрел в зеркало. Далеко не красавец — может, и стоило бы потратить пару штук на пластическую операцию. Спсб. Я опять достал фотографии и задумался об устойчивых херовых мифах. Ни один из стоячих членов не был особенно велик. Я выглянул в окно, ощущая себя достаточно пьяным и несколько приподнятым. Пользоваться — не значит обладать, вот что важно. Год за годом по всему миру люди проделывают это друг с другом, сцепляясь внутренностями. В пещерах и высокогорных швейцарских шале; мистер Свин Бизнесмен трахается и визжит за пятнадцать минут до смерти от сердечного приступа. Отдайте мою жизнь этой прекрасной розе.

Я поборол отвращение к джину, смешав его с какой-то горькой настойкой и фруктовым пуншем. Выпил половину бутылки, умылся и приготовился лечь в свою скромную постель на кухонном полу. Последний беглый взгляд на фотографии, и тут меня разобрал неуемный смех. На земле вообще-то куча других дел поважнее запихивания этого непритязательного инструмента в посторонних девочек и мальчиков. Я вспоминал, сколько раз из романтических глубин испепелял девушек взглядом; все эти шуры-муры с затуманенными от страсти мозгами. Благодеяние резиновой любви. Ланч с троглодитом, а в голове, наверное, кинозвезда. Хорошо было? Мозги склеивались.

Они вернулись, когда я проспал несколько часов, но я не подал виду, что проснулся. Они поговорили о том, что неплохо бы выпить перед сном, и я подсмотрел, как любовник ставит пластинку. «Чудесный мандарин» Бартока. Затем мой друг сказал:

— Этот сучара вылакал все, что было в доме.

Почувствовав рядом чьи-то ботинки, я зажмурился как можно крепче. Бедный пьяный скиталец должен выносить оскорбления. Когда в холодильнике на ужин только сыр и сельдерей. Сельдерей еще и вялый. Они потоптались под обе стороны пластинки, я все ждал, когда услышу о себе какую-нибудь гадость, в этом случае я намеревался вскочить и послать их на хуй, — но они говорили только о человеке, пригласившем их на ужин. И какую, интересно, роль играет в их темных делах эта француженка, и нельзя ли мне посмотреть. Троица подбивает деревенского парня на групповуху, одна залипуха вполне ничего. Не знаю, что эти грязные дикари замышляют за моей спиной, — может, она потом посмотрит фотографии и набросится на мое спящее тело. Это было бы слишком хорошо. Я так и уснул, не успев въехать в «Мандарин».

В комнате бормотание, убегает кофе, чистятся зубы. Открыв глаза, я уставился на голую жопу склонившейся над раковиной француженки. Но тут из спальни явился мой друг, посмотрел на меня и доложил девушке, что эта джиновая свинья пялится на ее жопу. Француженка выскочила из кухни, а я встал, зевнул и поинтересовался, зачем он лишил меня этого маленького удовольствия. Друг только рассмеялся. Мы выпили кофе, и я сказал, что куплю им другую бутылку джина. Он спросил, сколько я у них пробуду, и я ответил, что после полудня уеду домой. Он сказал, что мне никогда не стать художником, если буду торчать на этом гнусном Среднем Западе. Завтрак был вкусным и приятным — любовник сбегал в булочную за круассанами. Я сказал девушке, что у нее очень красивая задница, но они лишь в унисон пожали плечами и посмотрели на висевшую над столом люстру от Тиффани. Против меня заговор. Дают понять, что подхожу я их компании херовато, как говорят фермеры. Тогда я сказал, что, как ни странно, задница у нее мало чем отличается от американской, и никогда не скажешь, что она выросла на улитках и плане Маршалла. Результатом этого замечания стало «о боже» и шиканье моего друга. Она смутилась, а я понял, что навеки лишился места в мире искусства.

Я опять остановился у рыбьего питомника, но на этот раз вышел из машины и отправился бродить среди бетонных водоемов, наблюдая, как у самой поверхности воды скользят огромные форели — медленно, без всяких усилий, еле-еле шевеля хвостами. Кто-то крикнул «эй», и я обернулся: человек в зеленой спецовке сказал, что сейчас только шесть часов, а питомник открывается в восемь. Я представился, и лицо его посветлело. Он сказал, что учился с моим отцом в начальной школе; мы пошли в здание смотреть на мальков в специальных баках, по большей части радужных форелей. Эту рыбу хорошо ловить, но по уму ей не сравняться с бурой форелью. Мы прошли в заднюю комнату, там на плитке стоял кофейник, имелись карточный столик с корзинкой для ланча и несколько стульев. Мы сидели и разговаривали, он сказал, как все переживают из-за того несчастного случая. Блядские машины. В этом мире невозможно жить. Блядские войны и политики. После той истории прошло уже семь лет. Да. Чем ты занимаешься? Да так. А-а. Ладно, знаешь, пора работать.

Я опять поехал на юг, к Биг-Рэпидс, но вдруг, поддавшись импульсу, повернул на восток к еще одной ферме. Могу я сказать «здравствуй» родной бабке, которая в свои восемьдесят три года живет совсем одна. Старая битумная дорога со множеством выбоин, на каждом перегоне по несколько чахлых ферм. Я миновал поворот на короткую дорогу в лес, где пятьдесят лет жил отшельником брат моего деда. Много пил. Питался зверьем, попадавшим на дороге под машины, иногда ставил капканы, разводил большой огород и закатывал консервы. На семейных сборищах он всегда был очень веселым, радовался, когда его дразнили — вспоминали, как в 1922 году он чуть не женился, но все же открутился от этой повинности. Пока все сидели за столом, он сонно жевал, пил и посмеивался, когда же после ужина устраивали непременную карточную игру, обвинял всех в жульничестве. Нильс, Олаф, Густав, Виктор, Джон — все они собрались в 1910 году здесь, чтобы не попасть в Швеции под призыв. Роли поменялись. Разница в том, что они больше не жуют табак и утратили изрядную долю популистского духа. И былого сумасбродного веселья. Кончились трехдневные гулянки с польками и бочками селедки и пива. Я повернул к ферме, ощущая в груди тяжелую и тягучую ностальгию. Ветхий домик, обшитый бурой дранкой; коровьи черепа все так же валяются на берегу пруда? Надеюсь, она не спит — всю жизнь вставала с рассветом. Сарай разобрали, но амбар, остатки свинарника и курятника на месте. Я развернулся — она смотрела на меня из окна кухни. Я вошел, она приготовила мне завтрак, и мы стали медленно говорить о живых и мертвых. Старые водянисто-голубые глаза и норвежский акцент. Дом все такой же, только в 1956 году отец провел канализацию, и на кухне больше нет дровяной печи. Через пару лет они отказались от телевизора в подарок — слишком поздно начинать в жизни что-то заново. Кое-кто из родственников счел это неблагодарностью. Я поднялся наверх взглянуть на книги Сетона Томпсона, Кервуда и на целую полку с романами Зейна Грея. Открыл шведскую Библию и пожалел, что не знаю языка. Христос на языке Одина. Я взглянул с чердака на амбар и уперся ногами в тяжелую медную дедовскую плевательницу, брошенную в углу рядом с двумя походными сундуками, в которых семьдесят лет назад приехал в Америку их скарб. За тысячу лет у них ни разу не завелись наличные деньги. Я спустился вниз и прошел через ток к амбару. В углу на куче старых кукурузных початков лежала сбруя для двух бельгийских коней, живших когда-то у деда, который так и не скопил на трактор. Я утащил с собой эту сбрую и забросил в машину — седельное мыло вполне может вернуть ей бесполезную жизнь. Я сказал бабке «до свиданья». Мы никогда не целовались. Может, она целовала меня в детстве.