Анна Уотермен проснулась рано и пошла через пустынный Уиндлсхэм к холмам. Именно пустынным поселок нравился ей больше всего. В эту пору года вскоре после рассвета неяркий шероховатый свет согревал желобчатую черепицу крыш, каменные фасады и садовые дорожки, выложенные кирпичами в елочку; в округе не видно было никого, кроме кота.

За уиндлсхэмской церковью Анна ступила на грязноватую дорогу среди меловых скал, постепенно прибавлявших высоты; заросли боярышника отделяли поселок от второй деревни, изначальной, давно заброшенной, подобной скорее географическому объекту, где по берегам обмелевших прудов тянулись торфяниковые овечьи выгоны. Старые стены терялись в рощицах бузины. То, что Анна сперва приняла за известняковый обрыв у края дороги, на поверку оказалось остатками кирпичной постройки георгианской эпохи; замкнутый уголок этот Анне нравился, как, впрочем, и местность за ним, выше в холмах, где меж широких гребней на возвышенности с неожиданной вольготностью раскинулись травянистые пустоши с редкими кустами боярышника и кровохлебки. Ей нравилось, как гуляет здесь ветер.

Когда Анна достигла Вестерн-Броу, выглянуло солнце. Как на лифте, носились вверх-вниз в чистом небе жаворонки; за изогнутой линией холмов ароматом напоминало о себе море; к северо-западу, в направлении Лондона, протянулся Лоувельд, и в утренней мгле на лесистой местности заметны были очертания поселков – Стрит, Уэстместон, Сент-Джонс-Уизаут, сам Уиндлсхэм, построенный в том месте, где дорога B2112 поворачивала к Льюис-роуд. Наверное, в поселке уже не спят. Местечко дорогое и востребованное, близкое к холмистым пастбищам Даунс, но стоящее вне их тени; даже в пору экономического кризиса в Уиндлсхэме почитали долгом держать домашних австралийских овчарок. В «Веселом меднике» на стенах можно было увидеть раскрашенные фотоснимки фермеров викторианских времен, впечатляюще обросших усами и бородами, корпевших над сельскохозяйственными инструментами, но воскресным днем в баре расслаблялись за выпивкой только менеджеры крупных брендов, председатели советов директоров на пенсии и банкиры всех мастей, в особенности инвестиционные, успевшие сколотить состояние до 2008-го. Они ездили по глинистым дорогам трофейных владений на спортивных внедорожниках, а их жены отлично скакали на лошадях, носили узкие короткие джодхпурские брючки для верховой езды и блестящие высокие сапоги, но, впрочем, к семьям лошадников не имели никакого отношения.

Из открытого окна чьей-то спальни сочился свет; владелец кафе «Привереда», совмещенного с букинистической лавкой, подошел к двери и стал вытряхивать половичок. На выгоне в неожиданном приливе радости носилась пара-тройка пони. Трудно было, даже при желании, отыскать поводы для разочарования жизнью в восемь часов чудесного утра на улице среди домиков с крутыми шатровыми крышами и заведениями на любой вкус. Подъехал грузовичок с французскими сырами – доставлялись они самолетом, еще свежие, дважды в неделю, – остановился у недавно отремонтированной сырной лавки. Уиндлсхэм хоть и привечал приверженцев традиций, но жизнь тут давно была им не по карману.

Анна повернула обратно на Дичлинг-Бикон и пошла на восток по возвышенности навстречу ветру, а потом на обочине широкой, истоптанной множеством ног, усыпанной галькой тропы к Саут-Даунс между Вестерн-Броу и Пламптонской равниной обнаружила поросль коричневых маков вроде тех, что недавно вторглись в ее сад.

Здесь, на возвышенности, маки росли гуще и выше: казалось, что они не столько гнутся под ветром, сколько черпают из него силы. Стебли шелестели друг о друга. Цветки тянулись к потокам света. Анна вытащила было телефон сделать фото для Марни, потом, разнервничавшись, спрятала обратно. Восторг и удивление заставили ее осторожно коснуться медных цветков, похожих на фольгу. Ей почудилось, будто она что-то слышит; она прислушалась, встав на колени. Ничего; то есть ничего, в чем можно остаться уверенной. Но она почему-то вздрогнула. Потом позволила ветру и жаворонкам увлечь себя на пастбища – откуда появилась часом позднее, по неожиданному изгибу тропы, сбившись с пути, но продолжая испытывать странно блаженное чувство. Она спустилась по крутой известняковой тропе к заливным лугам, низкорослым выгонам, там и сям утыканным кустами чертополоха, шиповника и в особенности куманики, и обрамленной ивами речушке. Пейзаж оживляла только постройка на краю выгона.

Дом на четыре спальни был построен в 1990-х из крепкого кирпича блеклого оттенка и продолжал выглядеть так же, как на архитектурном рисунке, устойчивый к прихотям погоды. Малоэтажный, но не бунгало. Перед крыльцом – патио, похожее скорее на парковку. Белые решетки на всех окнах, словно бы заклеенных, насколько можно судить с такого расстояния. На пологой крыше сверкали под лучами утреннего солнца солнечные панели и приспособления для автономного водонагрева. На краю длинного асимметричного сада – несколько деревец, явно унаследованных от предыдущей, аутентичной версии этого дома. Скворцы свили себе гнезда в дуплах, и оттуда доносился энергичный щебет: единственное проявление жизни на всем участке. В остальном же дом напомнил Анне забытую на коврике детскую игрушку, устойчивую к старению ввиду простой и практичной искусственности всех ее материалов. Она сообразила, почему здание показалось ей знакомым: дом этот был ее собственный.

– Не уверена, что он мне теперь по душе, – сказала она тем вечером доктору Альперт. – Не могу объяснить почему.

Но на самом деле могла. Комнаты как пластиковые упаковочные ящики. Слишком много старой, однако безликой мебели. Одежда, которая ей больше не по размеру. Машина, за руль которой она никогда не сядет. Дом скорее напоминал склад старых вещей.

– Там каждая комната похожа на грузовой отсек, – пожаловалась она.

– Вы уверены, что это был именно ваш дом?

Анна расхохоталась.

– А знаете, – сказала она, – у меня три унитаза. Один в ванной, один в сауне и один внизу под лестницей. Кому нужны три унитаза? Я по ночам просыпаюсь, думаю, на какой сходить, и жалею, что больше не живу в однокомнатной квартире. Я в точности знаю, как выглядит комната моей мечты. Я ее часто воображаю.

Доктор Альперт заинтересовалась.

– Расскажите мне о комнате, которую себе воображаете, – попросила она.

– Зачем?

«Потому что сеанс получился такой нудный, – подумала доктор, – что с тем же успехом можно было бы сходить куда-нибудь чайку выпить. Потому что за многообещающим утром последовал дождливый день. Потому что… – Она посмотрела в окно консультационного кабинета на Чизвик-Эйот, потом скользнула взглядом по столешнице, где история болезни, ваза бледно-желтых нарциссов и упаковка «Клинекс» в прозрачной лужице водянистого света, казалось, стали значительнее самих себя. – Темза поднялась до самого шоссе, и нет ничего страшнее дождя в наводнение. Потому что сегодня ты кажешься непримечательной милой вдовушкой».

– Потому что это любопытно, – ответила она. – Да ладно, Анна, ну прикольно же!

– Ну, я бы хотела комнату с деревянными стенами, – начала Анна. – Похожую не так на садовый домик, как на пляжный. А если бы стены были кирпичные, то пусть бы их обшили деревянными панелями. – Белые деревянные панели до уровня плеч, а выше стены должны быть выкрашены сизо-серой краской. Голые половицы – тоже сизо-серые. Одно большое окно за тяжелыми кремовыми льняными шторами с тонкими вертикальными полосками оттенка мороженого; такая же штора поперек дверного проема, чтоб не дуло. На стенах не должно быть картин. Собственно, это и всё. На этом ее воображение иссякало. Конечно, нужны еще кровать и стул, но много места они не займут. Ничего такого, что вытесняло бы хозяйку из комнаты, подумалось ей, разве что покрывало или коврик ярких цветов, чтобы бросались в глаза.

– Мне бы полку-другую книг, но не больше. – Через эту комнату пройдет много книг, но мало задержится. – Лучше, чтобы окно выходило на море, но если нет, то пускай будет тихий садик, возможно, чей-то еще, но чтобы владельцы им не пользовались. Я бы с ними тогда познакомилась, но не участвовала бы в их делах. Когда я размышляю об этом, то мне представляются весна или осень. Зимой я бы лучше пожила где-то в другом месте. Там, где тепло.

Она поняла, что описывает летний домик вроде своей садовой беседки или скорее идеализацию ее. Она вообразила, как там оканчивается ее жизнь. Расплакалась. Не смогла сдержать слез.

– Я себя такой дурой чувствую! – воскликнула она.

Хелен Альперт несколько минут наблюдала за ней, и острые черты ее приняли удовлетворенное выражение. Потом психиатр подвинула через стол упаковку салфеток.

– Возьмите, сколько вам понадобится, Анна, – посоветовала она.

Остаток дня Анна то и дело принималась плакать без причины: на перроне Клэпхэмской пересадочной станции, дома перед телевизором при выпуске новостей. Истощенная этими приступами, она рано улеглась в постель, и ей приснилось, что у нее в деснах застряла иголка. Трудноинтерпретируемое ощущение: не столько боли, сколько настойчивого вмешательства изнутри. Она знала, что, если подумает об иголке, ощущение это куда-нибудь уйдет. На что сместится фокус ее внимания, туда и уйдет. Анна чувствовала, как игла скользит ей в грудину, поднимается, касается ключицы – не колет, только касается; затем, когда на миг упокоилась на кости, ощущение пропало, словно игла скользнула мимо. Она понятия не имела, что с ней происходит, но полагала, что это результат ее собственной ошибки. Во рту скопилась слюна, будто иглу можно было попробовать на вкус, словно вкус ее стал вероятностной ветвью, следствием этого ощущения. От этой мысли слюны еще прибавилось. Она проснулась в лунном свете, чувствуя себя как никогда усталой и в полной уверенности, будто только что поблизости кто-то говорил. Спустилась на кухню.

– Я бы все на свете отдала, – сообщила она коту Джеймсу, – за ночь прекрасных снов, в которых бы оказалась кому-нибудь по-настоящему желанна.

Джеймс, высокомерно потершись о ее ноги, дал понять, что ему надо наружу. Анна открыла заднюю дверь и проследила, как кот, подняв хвост трубой, удаляется в сторону фруктового сада.

Через минуту, сама не поняв, с какой целью, она обулась и пошла за ним. Кот вскоре исчез за яблонями.

– Джеймс?

Она оставила его там, послушала немного шелест ветерка в маленьких травяных туннелях и направилась к задней ограде – взглянуть на заливные луга.

Весь вечер погожий атмосферный фронт, затормозивший над Европой, гнал на север теплые воздушные массы из Марокко, окутывая южные графства словно пуховой шалью; ночь слегка пахла корицей и рождала небольшие туманы. Свет половинной луны падал на луг, придавая ему сходство с гравюрой на дереве: такие перестали делать еще до молодости Анны, но она помнила, что там тени фигур на земле всегда казались чересчур резкими. Все в свете луны представлялось ей чрезмерно резким, особенно трава. Анне померещилось, что быстролетная тень скользит к ней через чертополоховые заросли. Она покинула сад и пошла вниз к реке, куда вроде бы сходились все пути-дорожки.

Темное течение змеилось от ив до бузины, поблескивая в лунном сиянии. Мягкий бережок, стоптанный поколениями уток, ежеутренне продолжали разрыхлять энергичные псы-лабрадоры. Анна стояла, по впечатлению, довольно долго, будто прислушивалась к чему-то. Разулась, натянула белую ночнушку на голову и, скрывшись таким образом от чужого взгляда, ступила в речку; она продолжала идти, пока вода не подступила к бедрам. «О, дорогая, – подумала она, – ну кто ж плавает по ночам?» Доктор Альперт сочла бы такое предложение интересным, Марни же – безответственным. Марни, которая в семь лет так любила плескаться вместе с папой в реке, и ее красный купальный костюмчик быстро протерся до коричневых ниток. Анна торопливо отступила на шаг к берегу, потом, передумав, опустилась на колени и рванула вперед, следя, чтобы вода не попала в рот. Река приняла ее. Вода оказалась теплее ожидаемого, течение – медленным и дружелюбным. На середине реки вода ненадолго стала прозрачнее, отразила небо, но тени остались плотными и самодостаточными. Она медленно проплыла пятьдесят ярдов, еще через тридцать повернулась на спину, затем раскинула руки, сдвинула ноги и позволила течению увлечь себя мимо тополей, между темных домов, через поселок и за его пределы.

Уиндлсхэм купался в лунном свете, обличавшем отходы городских утех: птичий помет и собачьи какашки, бумажки на черном полированном торфе спортплощадки, где блестящие стойки ворот казались костяными, бетонные кульверты, использованный презерватив, свисавший с ветви над водой в одном из длинных садов, откуда до Анны доносились тихие голоса или длинные музыкальные рулады. За пределами обжитого пространства, там, где по берегам росли камыши и ситники, а поля уходили к невысоким холмам, река стала ей незнакома. Течение набрало силу. Вода теперь казалась темнее и тяжелее, словно обретя собственные непостижимые мотивы. Анну не то чтобы сносило, но скорости ей основательно прибавляло, а марокканский воздух продолжал разогревать ночь, перед тем ясную и белую от луны, теперь же полную розово-неонового света из непонятного источника. Розовый свет перешел в голубой, потом слился с ним, потом обесцветился вовсе, вернее, стал таким тусклым и рассеянным, как от неоновой вывески за пару улиц, а может, это сами поля начали втихую его источать. На теплом сухом ветру клонились к воде медные маки. Анна постепенно стала различать предметы. Длинные тени коротких объектов падали на поля, как указующие персты – каменные, простой формы, плоские, издырявленные, возносящиеся вверх или наклоненные под разными углами. Затем возникли более крупные изолированные фигуры, все еще двумерные и очень неподвижные, размещенные на любопытно прецизионных расстояниях от берегов, словно сошедшие с рисунка на уроке художественной перспективы. Силуэты их были сложными, не поддавались интерпретации, больше всего напоминая изображения сатиров в книгах XVII века: людей с лошадиными ногами. Члены тоже были конские. И очень большие. Головы существ повернуты к реке в три четверти, застыли в различных позах, словно те внимательно прислушиваются. Вреда Анне те не желали, но откуда-то знали, что она здесь. А между фигурами столько всего происходило: бурлили жизнью городские улицы, шумели стройки, мощные лучи рассекали горизонт, который, единожды подавшись, так и продолжал отступать, отдаляться на существенное расстояние. Анна предположила, что в этом месте все подвержено внезапным и полным переменам: если выбраться из воды и пуститься на прогулку, можно узнать то, чего лучше не знать. Наверху медленно пульсировали звезды; исполинская арка с рваными контурами излучала хаотичные черные порывы радиоветра, о которых так любил рассказывать Майкл Кэрни, прежде чем ушел в море. Майкл Кэрни всего боялся, но в минуты секса на краткий миг обретал сходство с нормальным человеком, способным к проявлению эмоций. Под любой поверхностью, наставлял он ее, на любом уровне таятся вещи нечеловеческие и дурные: если проникнуть под любую поверхность, тут же становится ясно, как там все неправильно, не по-нашему.

– Забудь ты эту антропную чушь, – советовал он. – Там ничто по нашей мерке не скроено.

Собственные советы его пугали, и он с новым пылом предавался сексу. Анна в таких ситуациях неизменно чувствовала себя спокойнее его.

– Я пострадала меньше, – сказала она вслух самой себе, глядя на звезды и на сатиров под ними в необъяснимом пейзаже: каждое существо косило на нее краем глаза, и во взглядах этих мелькали разум, самосознание, самоуважение. Она оставила их позади. Фигуры снова уменьшались.

Через пять минут ночь остыла и потемнела. Поля снова превратились в поля, самые обыкновенные, без тайн. Река расширилась, течение замедлилось, вливаясь в длинную запруду, имевшую форму бокала для шампанского. Яростный неумолчный шелест внезапно заполнил все вокруг. Анна подплыла к берегу и прислушалась: это в Браунлоу, примерно в миле за поселком, вода низвергалась со старой четырехфутовой плотины; дальше, повернув ненадолго к востоку через холмы в сторону моря, река потеряет уверенность в себе и еще через несколько миль, где-то за Баркомб-Миллс, лишится своей идентичности, слившись с Узом. Анна довольно, будто загорая на пляже, расселась на теплом мелководье и позволила себе побултыхать ногами в воде, под мерцающей поверхностью реки. Мимо пролетела серая мошка. Анна обоняла ночные ароматы калины и других растений из чьего-то далекого сада; над ними, однако, господствовали тяжелые, с дрожжевой ноткой запахи воды, тонна за тонной низвергавшейся через плотину у мельницы. «А я ни чуточки не устала», – подумала она. Испытывая почти любовное восхищение окружением, она задумалась, чем заняться дальше. Спустя пару минут осторожно, шаг за шагом, направилась через запруду, держась обращенного к течению края плотины, под оглушительный рев и брызги потока, сопротивляясь ногами напору воды. На полпути ее что-то остановило. Она омочила руку в сияющем потоке – это было как погладить по холке крупное спокойное животное и почувствовать ответное движение.

«А что еще было мне делать? – спрашивала она себя впоследствии. – Если видишь, что это возможно, как удержаться и не попробовать?»

Дрожа от восторга и громко смеясь от встречного рукопожатия вод, она выбралась на противоположный берег и прошла милю домой в промокшем исподнем. Ей настойчиво хотелось помочиться. Темно ведь, да и кто увидит? Еще она чувствовала необыкновенный покой и удовлетворение, и эти ощущения не покинули ее даже в миг, когда, бредя через пастбище с мокрой обувкой в руке, она увидела, что беседка снова в огне. Бесшумные крупные языки оранжево-желтого пламени вырывались через крышу под теми же странными углами, что и прежде. Дыма не было. Ни запаха гари, ни дыма. Беседка показалась ей выше прежнего и словно отступала, убегала прочь. Через тепловую рябь воздуха Анне чудилось, что беседка обрела приземистую коническую крышу ветряной мельницы. Яркие струи искр разносились кругом, словно на сильном, хотя вокруг стоял мертвый штиль, ветру, и озаряли кроны фруктовых деревьев внизу. Анне показалось, что из огня ее кто-то зовет.

– Майкл? – прошептала она. – Это ты? Ты тут?

Ответа не последовало, но Анна улыбнулась, словно получив его. Она бросила обувь на землю и распростерла руки.

– Майкл, – успокаивающе обратилась она к нему, – тебе ничто не грозит. Можешь вернуться.

Но Майкл, если это был он, по-прежнему терзался страхом, и, когда Анна проходила через ворота сада, отвернув от жара стянутое лицо, огонь погас. Она осталась стоять в темноте, захваченная между одним движением и другим, застигнутая переходом от одного чувства к другому, пока перед самым рассветом, услышав щебет пробудившихся птиц, не позволила себе уйти в дом.