Служащий похоронного агентства явился минута в минуту, и Мария дус Празериш была еще в халате, а вся голова — в бигуди, она только успела заложить красную розу за ухо, чтобы не выглядеть такой непривлекательной, какой себя ощущала. Она еще больше пожалела о своем виде, когда открыла дверь и увидела, что пришел не унылый нотариус, какими, она полагала, должны быть коммерсанты от смерти, а робкий молодой человек в клетчатом пиджаке и галстуке с разноцветными птичками. Он был без пальто, хотя весна в Барселоне неверная, сечет ветром с изморосью, так что переносится почти всегда хуже, чем зима. Мария дус Празериш, принимавшая стольких мужчин в любое время суток, почувствовала себя так неловко, как редко бывало. Ей только что исполнилось семьдесят шесть, и она была уверена, что умрет еще до Рождества, и все равно чуть не захлопнула дверь и не попросила продавца захоронений подождать немного, пока она оденется, чтобы принять его, как он того заслуживает. Но потом подумала, что он замерзнет там, на темной лестнице, и впустила его в квартиру.
— Прошу прощения за мой вид — чистая летучая мышь, — сказала она, — но я пятьдесят лет живу в Барселоне, и первый раз тут человек приходит точно в назначенное время.
Она прекрасно говорила по-каталонски, с немного старомодной правильностью, хотя в нем и слышалась музыка забытого португальского. Несмотря на годы и на проволочные букли, она все еще была стройной живой мулаткой с жесткими волосами и жгучими желтыми глазами, давным-давно потерявшей сострадание к мужчинам. Торговец, все еще ослепленный ярким уличным светом, ничего не сказал, только вытер ноги о циновку из джута и почтительно поцеловал руку хозяйке.
— Ты похож на мужчин моего времени, — сказала Мария дус Празериш и звонко рассмеялась. — Садись.
Хотя он и был новичком в своем деле, все-таки знал его достаточно, чтобы не ожидать столь радостного приема в восемь утра, да еще от безжалостной старухи, которая на первый взгляд показалась ему сумасшедшей беженкой из Южной Америки. А потому он остановился у двери, не зная, что сказать, в то время как Мария дус Празериш раздвигала тяжелые бархатные шторы на окнах. Мягкий апрельский свет неярко осветил аккуратную гостиную, больше походившую на витрину антикварной лавки. Все вещи в гостиной были предметами повседневного обихода, каждая находилась в точности на своем законном месте и при этом они были подобраны с таким вкусом, что, казалось, трудно найти лучше обставленный дом даже в таком древнем и потаенном городе, как Барселона.
— Простите, — сказал он. — Я ошибся дверью.
— Хорошо бы, — сказала она, — да только смерть не ошибается.
Торговец развернул на обеденном столе сложенный во много раз чертеж, похожий на навигационную карту, где участки были обозначены разными цветами и в зависимости от цвета помечены крестами и цифрами. Мария дус Празериш поняла, что это план огромного пантеона Монжуик, и с застарелым ужасом вспомнила кладбище в Манаусе, где под октябрьскими дождями меж безымянных могил и украшенных флорентийскими витражами мавзолеев, успокоивших искателей приключений, бродили тапиры. Однажды утром, когда она была еще совсем девочкой, вышедшая из берегов Амазонка превратила все в тошнотворное болото, и она своими глазами видела, как в их дворе плавали развалившиеся гробы, из которых торчали обрывки одежды и волосы мертвецов. Именно это воспоминание было причиной того, что она выбрала холм Монжуик, чтобы покоиться в мире, а не кладбище Жервазио, такое близкое и хорошо ей знакомое.
— Мне нужно место, куда никогда не доходит вода, — сказала она.
— Вот оно, — сказал торговец, указывая место раздвижной указкой, которую носил в кармане вместе со стальной авторучкой. — Никакое море сюда не дойдет.
Она сориентировалась по разноцветному плану и нашла главный вход, возле которого находились три могилы, рядом, одинаковые и безымянные, где лежал Буэнавентура Дуррути и еще два вождя анархистов, погибшие в Гражданскую войну. Каждую ночь кто-то писал их имена на голых могильных плитах. Их писали карандашом, краской, углем, карандашом для бровей и лаком для ногтей, писали полные имена, на каждой могиле, как положено, и каждое утро надзиратели стирали их, чтобы не знали, кто лежит под немыми мраморными плитами. Мария дус Празериш была на похоронах Дуррути, самых печальных и самых многолюдных, какие когда-либо случались в Барселоне, и хотела покоиться неподалеку от его могилы. Но не было места поблизости на этом перенаселенном кладбище. Так что ей пришлось смириться с тем, что имелось.
— При условии, — сказала она, — что меня не засунут в узкий ящик на пять лет, как почтовую посылку. — И, вспомнив основное условие, заключила: — И главное — чтобы меня похоронили лежа.
Дело в том, что в ответ на шумную рекламу предварительной продажи могил прошел слух, что для экономии места начали захоранивать гробы вертикально. Продавец изложил заученное и много раз повторенное объяснение: этот слух злонамеренно распускается традиционными похоронными службами с целью дискредитации современного способа продажи могил в рассрочку. Пока он объяснял, в дверь постучали тихонько три раза, он неуверенно замолчал, но Мария дус Празериш сделала ему знак продолжать.
— Не беспокойтесь, — сказала она тихо, — это Ной.
Продавец продолжил, и Мария дус Празериш осталась довольна объяснением. Однако, прежде чем открыть дверь, она захотела вкратце изложить мысль, которая была ею продумана до мельчайших мелочей и вызревала в сердце долгие годы, с того самого наводнения в Манаосе.
— Одним словом, — сказала она, — я ищу место, где бы я лежала без риска быть затопленной, и если возможно, летом — в тени деревьев, и откуда меня не вытащили бы через какое-то время и не выбросили на помойку.
Она открыла дверь, и вошел песик, весь вымокший под дождем, до крайности неопрятный, что никак не вязалось с обликом дома. Он вернулся с утренней прогулки по окрестностям и, едва вошел, сразу же учинил разгром. Впрыгнул на стол с бессмысленным лаем и едва не разодрал грязными лапами план кладбища. Одного взгляда хозяйки оказалось довольно, чтобы унять его.
— Ной, — сказала она, а не крикнула, — baixa d'aca!
Песик сжался, поглядел испуганно, и две чистые слезинки скатились у него по носу. Мария дус Празериш обернулась к продавцу и увидела, что тот просто оторопел.
— Collons! — воскликнул продавец. — Он плачет!
— Он разбушевался потому, что увидел в доме незнакомого человека в такую пору, — извинилась Мария дус Празериш вполголоса. — Обычно он входит в дом аккуратнее, чем мужчины. Ты исключение, как я заметила.
— Но он заплакал, мать твою! — повторил продавец и, вдруг поняв, до чего он невежлив, покраснел. — Прошу, извините меня, но такого я не видел даже в кино.
— Это могут все собаки, если их научить, — сказала она. — Дело в том, что хозяева главным образом обучают их мучительным вещам, как, например, есть из тарелки, или делать свои дела в определенный час в одном и том же месте. И наоборот, совершенно не учат их вещам естественным, приятным, например, смеяться и плакать. Так на чем мы остановились?
Оставалось прояснить совсем немногое. Марии дус Празериш пришлось смириться с тем, что летом не будет тени от деревьев, потому что тень тех немногих деревьев, что росли на кладбище, была зарезервирована для иерархов режима. Некоторые условия и формулировки контракта представлялись излишними, поскольку она собиралась воспользоваться скидкой, которая полагалась при уплате вперед и наличными.
Лишь когда они покончили с делами, продавец, убирая бумаги в папку, еще раз окинул опытным взглядом квартиру и поразился магическому обаянию ее красоты. И посмотрел на Марию дус Празериш так, словно увидел ее в первый раз.
— Могу я задать вам нескромный вопрос? — спросил он.
Она повела его к двери.
— Разумеется, — сказала она, — любой, кроме возраста.
— У меня мания — отгадывать занятие людей по вещам в доме, а тут, по правде сказать, не могу догадаться, — сказал он. — Чем вы занимаетесь?
Мария дус Празериш расхохоталась.
— Да я проститутка, сынок. Или по мне уже не видно?
Продавец покраснел.
— Извините, я сожалею…
— Жалеть-то надо бы мне, — сказала она, беря его под руку, чтобы он не ударился головой о дверной косяк. — Ходи осторожнее! Смотри не раскрои себе череп, пока не похоронишь меня как следует.
Едва закрыв за ним дверь, она взяла на руки песика и принялась его гладить, и вплела свой красивый африканский голос в ребячий хор, который как раз в этот момент зазвучал из расположенного по соседству детского садика. Три месяца назад во сне ей было откровение, что она скоро умрет, и с того момента она все время чувствовала, до чего же привязана к этому существу, разделявшему ее одиночество. Она заранее с таким тщанием распорядилась судьбою всех своих вещей и собственного тела после смерти, что теперь могла умереть в любой момент, не причинив никому беспокойства. Некоторое время назад она добровольно отошла отдел, скопив состояние, понемногу, без слишком горьких жертв, и выбрала для окончательного приюта предместье Грасиа, уже захваченное и переваренное городом. Купила полуразвалившийся бельэтаж, провонявший копченой селедкой, со стенами, изъеденными селитрой и сохранившими на себе следы бесславного сражения. Привратника не было, на сырой и мрачной лестнице не хватало нескольких ступеней, хотя во всех квартирах жили. Мария дус Празериш отремонтировала ванную и кухню, обила стены тканью яркой расцветки, вставила в окна граненые стекла и повесила бархатные портьеры. И наконец привезла великолепную мебель, посуду, предметы украшения и обитые шелком и парчою сундуки, — все это фашисты крали в домах, оставленных республиканцами, бежавшими после поражения, и все это она покупала понемногу, на протяжении лет, по случаю, на закрытых распродажах. Единственное, что теперь связывало ее с прошлым, была дружба с графом Кардона, который продолжал навещать ее в последнюю пятницу каждого месяца, чтобы отужинать с нею, а на десерт получить вялую порцию любви. Но даже эта сохранившаяся с юности дружба держалась в секрете: граф оставлял свой увенчанный всеми полагающимися геральдическими знаками автомобиль на более чем осторожном расстоянии и шествовал к ее бельэтажу пешком по теневой стороне, оберегая как ее, так и свою собственную честь. Мария дус Празериш не знала никого в доме, за исключением молодой пары с девятилетней девочкой, недавно поселившейся в квартире напротив. Казалось невероятным, но она действительно никогда никого не встречала на лестнице.
Однако же, распределяя наследство, она убедилась, что на самом деле гораздо более, чем ей представлялось, вжилась в это сообщество суровых каталонцев, чье национальное достоинство зиждилось на целомудрии. Даже самые дешевые безделушки она распределила между теми, кто был близок ее сердцу, а именно — кто был близок к ее дому. Под конец она не была слишком уверена, что все сделала по справедливости, но одно знала точно: никто из заслуживавших того забыт не был. Все было подготовлено так тщательно, что нотариус с улицы Арболь, полагавший, что видел все на свете, не мог поверить своим глазам, когда она по памяти диктовала его писцам подробнейший перечень своего имущества с точным названием каждой вещи на средневековом каталонском, а вслед за тем — полный список своих наследников с указанием их рода занятий и адресов, а также места, которое они занимали в ее сердце.
После визита продавца захоронений она стала одним из многочисленных воскресных посетителей кладбища. Посеяла на своей делянке, как это сделали на соседней могиле, цветы для всех четырех времен года, поливала взошедшую газонную траву и стригла ее садовыми ножницами, пока она не стала как ковер в муниципалитете, и так сроднилась с этим местом, что в конце концов уже не могла понять, почему вначале оно показалось ей таким бесприютным.
В первое посещение кладбища у нее ухнуло сердце, когда она увидела у самого входа три безымянные могилы, но она даже не остановилась посмотреть на них, потому что всего в нескольких шагах находился бдительный страж. Но в третье воскресенье она воспользовалась тем, что он отвлекся, и исполнила свою мечту, одну из самых великих, — написала губной помадой на первом могильном камне, промытом дождями: Дуррути. С тех пор когда могла, она всегда писала — на одной, на двух или на всех трех могильных плитах, всегда твердой рукой, а сердце при этом заливало давней тоской.
Однажды в воскресенье, в конце сентября, она впервые присутствовала при погребении на холме. Три недели спустя холодным ветреным днем в могиле по соседству похоронили юную новобрачную. К концу года были заняты еще семь могил, но зима пролетела, а ее не тронуло, не задело. Она не испытывала ни малейшего недомогания, и по мере того, как делалось теплее и в распахнутые окна стал снова проникать бурливый шум жизни, она начинала чувствовать, что, пожалуй, в состоянии пережить загадочное откровение сна. Граф Кардона, проводивший самые жаркие месяцы в горах, по возвращении в город нашел ее еще более привлекательной, чем в ее поразительно молодые пятьдесят лет.
После многочисленных отчаянных попыток Мария дус Празериш все-таки добилась, что Ной стал находить ее могилу среди бесчисленных одинаковых могил на огромном склоне. Потом она упорно учила его плакать над пустой могилой, чтобы он по привычке продолжал делать это после ее смерти. Несколько раз она пешком водила его от дома до кладбища, по дороге обращая его внимание на различные ориентиры, чтобы он запомнил маршрут автобуса до Рамблас, пока не почувствовала, что натаскала его достаточно и может отправлять одного.
В воскресенье генеральной репетиции, в три часа пополудни, она сняла с Ноя весенний жилетик, отчасти потому, что лето уже ощущалось, а отчасти — чтобы не привлекать к нему внимания, и выпустила его. Она видела, как он трусил по тротуару, по теневой стороне улицы, — хвостик подрагивал над печальным поджатым задиком, — и с трудом сдержалась, чтобы не заплакать — и по себе, и по нему, и по стольким и таким горьким годам совместных мечтаний, — а потом увидела, как он повернул в сторону моря и скрылся за углом Калье Майор. Пятнадцать минут спустя на площади Лессепс она села на автобус до Рамблас, стараясь увидеть его так, чтобы он не заметил ее в окне, и на самом деле увидела его среди воскресной ватаги ребятишек: отстраненный и серьезный, он ждал на Пасео де Грасиа, когда загорится светофор для пешеходов.
«Господи, — вздохнула она. — Какой же он одинокий».
Ей пришлось ждать почти два часа под безжалостным солнцем на холме Монжуик. Она здоровалась с какими-то скорбящими, с которыми виделась в иные, менее памятные ей воскресные дни, хотя с трудом узнавала их, — прошло столько времени с тех пор, как она видела их в первый раз, на них уже не было траура, они уже не плакали и приносили цветы на могилы тех, о ком уже не думали. Немного погодя, когда все ушли, она услыхала мрачный рев, вспугнувший чаек, и увидала в бескрайнем море белый океанский пароход под бразильским флагом, и всей душою возжелала, чтобы он привез ей письмо от кого-нибудь, кто бы умер за нее в застенках Пернамбуку. В начале шестого, на двенадцать минут раньше срока, на холме появился Ной, роняя слюни от усталости и жары, но с видом одержавшего победу ребенка. В этот миг Мария дус Празериш одолела страх, что некому будет плакать над ее могилой.
А осенью она почувствовала горькие знаки, которых не могла разгадать и которые тяжестью ложились на сердце. Она снова стала пить кофе под золотистыми акациями на Часовой площади, выходя в пальто с воротником из лисьих хвостов и в шляпке с искусственными цветами, такими давними, что они снова вошли в моду. Она заостряла инстинкты. Пытаясь объяснить себе томившую ее тоску, она вслушивалась в трескотню женщин, торговавших на Рамблас птицами, в тихие разговоры мужчин на книжных развалах, которые впервые за многие годы не говорили о футболе, в глубокое молчание тех, что были изувечены войной, — они кормили хлебными крошками голубей, — и во всем находила безошибочные знаки смерти. К Рождеству на акациях загорелись разноцветные огоньки, с балконов зазвучали веселые голоса и музыка, и толпы туристов, далеких от нашей судьбы, заполонили кафе под открытым небом, но даже и в празднике ощущалось сдерживаемое напряжение, какое предшествовало тем временам, когда анархисты стали хозяевами улицы. Мария дус Празериш, которая жила в ту пору великих страстей, не могла подавить беспокойства и первый раз проснулась среди ночи — страх сдавил ее. Однажды ночью агенты Государственной безопасности пристрелили у нее под окном студента, который толстой кистью написал на степе: «Visca Catalunya lliure».
«Боже мой, — подумала она с удивлением, — такое чувство, будто все умирает вместе со мной!» Похожую тоскливую тревогу она переживала только совсем маленькой девочкой, в Манаусе, за минуту до рассвета, когда бесчисленные ночные шумы вдруг стихали, воды останавливались, время словно начинало колебаться, и вся амазонская сельва погружалась в бездонную тишину, которую можно сравнить лишь с тишиною смерти. И вот в обстановке этого невыносимого напряжения в последнюю пятницу апреля, как обычно, пришел к ней ужинать граф Кардона.
Его посещения уже давно стали ритуалом. Граф приходил всегда в одно и то же время — от семи до девяти вечера, с бутылкой каталонского шампанского, завернутой в вечернюю газету, чтобы не привлекать внимания, и коробкой трюфелей. Мария дус Празериш приготовляла для него запеканку и нежного цыпленка в собственном соку, излюбленные кушанья местных каталонцев в старые добрые времена, и большое блюдо фруктов, соответствовавших времени года. Пока она возилась на кухне, граф слушал граммофон — отрывки из итальянских опер в лучших записях — и прихлебывал из рюмки медленными глотками опорту, так что ему хватало как раз, пока звучали пластинки.
После ужина, длинного, сдобренного хорошей беседой, они предавались любви по памяти, что всегда оставляло у обоих привкус катастрофы. Перед уходом, всегда встревоженный приближением ночи, граф оставлял в спальне под пепельницей двадцать пять песет. Такова была цена Марии дус Празериш в те времена, когда он познакомился с ней в отеле на Паралело, и это оставалось единственным, что не тронула ржавчина времени.
Ни он, ни она не задавались вопросом, на чем зиждилась эта дружба. Мария дус Празериш была обязана ему незначительными одолжениями. Он давал ей удачные советы относительно того, как распоряжаться накоплениями, научил определять истинную ценность украшавших ее квартиру вещей и содержать их таким образом, чтобы не обнаружили, что вещи эти — краденые. Но главное — именно он указал ей путь к достойной старости в районе Грасиа, когда в доме терпимости, где она провела всю жизнь, нашли, что для современных вкусов она слишком потрепана, и хотели отправить ее в тайный притон вышедших в тираж профессионалок, которые за пять песет обучали любовным занятиям мальчишек. В свое время она рассказала графу, что мать продала ее, четырнадцатилетнюю, в Манаусском порту и первый же офицер с турецкого судна безжалостно пользовал ее все время, пока пересекали Атлантический океан, а потом бросил — без денег, без языка и без имени — среди топких огней на улице Паралело. Оба сознавали, что у них мало общего, и никогда не чувствовали себя более одинокими, чем когда бывали вместе, но ни один из них не решался поступиться очарованием привычки. Потребовался всплеск национальных чувств, чтобы оба в одно и то же время поняли, как они друг друга ненавидели при всех нежностях на протяжении стольких лет.
Это было озарение. Граф Кардона слушал любовный дуэт из «Богемы» в исполнении Лючии Альбанезе и Беньямино Джильи, когда до него случайно донесся обрывок радионовостей, которые Мария дус Празериш слушала на кухне. Он подошел на цыпочках и тоже стал слушать. Генерал Франсиско Франко, вековечный диктатор Испании, взял на себя ответственность решить окончательную судьбу трех баскских сепаратистов, только что приговоренных к смерти. Граф вздохнул с облегчением.
— Значит, их непременно расстреляют, — сказал он, — потому что каудильо — человек справедливый.
Мария дус Празериш впилась в него прожигающим взглядом настоящей кобры и увидела его бесстрастные зрачки, обрамленные золотой оправой, хищные зубы, руки полуживотного, привыкшего к влажности и потемкам. Увидела его таким, каким он был.
— Моли Бога, чтобы этого не случилось, — сказала она, — потому что, если расстреляют хотя бы одного, я насыплю тебе яду в суп.
Граф испугался.
— Это почему же?
— Потому что я тоже справедливая блядь.
Граф Кардона не пришел больше ни разу, а у Марии дус Празериш появилась уверенность, что замкнулся последний цикл ее жизни. Совсем недавно ее возмущало, когда ей уступали место в автобусе, пытались помочь перейти улицу или брали под руку, когда она поднималась по лестнице, но теперь она не только принимала, но даже желала этого, как отвратительной неизбежности. И вот тогда-то она заказала себе могильную плиту, как у анархистов, без имени и без дат, и стала спать с незапертой дверью, чтобы Ной смог выбраться с известием, если она умрет во сне.
Однажды в воскресенье, возвратившись с кладбища, она встретила на лестничной площадке девочку из квартиры напротив. Она прошла с ней вместе несколько кварталов, разговаривая о том о сем, как настоящая бабушка, и заметила, что та обращается с Ноем так, словно они были старыми друзьями. На площади Диаманте она, как и было задумано, пригласила девочку поесть мороженого.
— Любишь собак? — спросила она ее.
— Обожаю, — ответила девочка.
И тогда Мария дус Празериш предложила ей то, что давно обдумала.
— Если когда-нибудь со мною что-то случится, возьми Ноя к себе, — сказала она, — с одним условием — отпускай его по воскресеньям и не беспокойся. Он сам знает, что ему делать.
Девочка была счастлива. А Мария дус Празериш вернулась домой с радостным ощущением, что исполнилась мечта, вызревавшая в ее сердце несколько лет. Однако же — не оттого, что старость устала или запоздала смерть, — мечта эта не исполнилась. И не по ее воле. За нее решила жизнь — студеным ноябрьским днем, когда она выходила с кладбища и неожиданно разразилась буря. Мария успела написать имена на всех трех могильных плитах у входа и шла к автобусной остановке, но тут первый шквал ливня промочил ее до нитки. Она едва успела укрыться в подъезде, в пустынном квартале, казалось, совсем другого города, — полуразрушенные таверны, грязные фабрики, огромные грузовые фургоны, выглядевшие еще более страшными под бушующим ливнем. Мария дус Празериш, согревая собственным теплом промокшего песика, смотрела на проезжавшие мимо битком набитые автобусы, на пустые такси с погашенными «флажками», — никто не обращал внимания на сигналы кораблекрушения, которые она посылала. И вот, когда уже казалось невозможным даже чудо, роскошный автомобиль цвета стальных сумерек почти бесшумно прокатил по затопленной улице и вдруг остановился на углу и подал назад, туда, где стояла она. Стекло точно по волшебству опустилось, и водитель предложил подвезти ее.
— Мне далеко, — сказала Мария дус Празериш откровенно. — Но вы оказали бы мне большую любезность, если бы подбросили хоть немножко.
— Скажите, куда вам, — настаивал водитель.
— В Грасию, — сказала она.
Дверца открылась, хотя он к ней даже не притронулся.
— Мне туда же, — сказал он. — Садитесь.
В автомобиле, где пахло освежающими таблетками, ливень уже казался ненастоящим, город поменял цвет, и она почувствовала себя в другом и счастливом мире, где все проблемы были решены заранее. Казалась волшебством легкость, с какой водитель скользил в хаосе уличного движения. Мария дус Празериш оробела — она показалась себе такой ничтожной, да еще жалкий песик, заснувший у нее на коленях.
— Ну просто океанский пароход, — сказала она, потому что чувствовала, что должна сказать что-то, подобающее случаю. — В жизни не видела ничего подобного, даже во сне.
— И в самом деле, единственный недостаток этого автомобиля — что он не мой, — сказал водитель на непростом для него каталонском и, помолчав, добавил по-испански: — Моего жалованья за всю жизнь не хватило бы, чтобы купить его.
— Да уж, — вздохнула она.
Она краем глаза поглядела на водителя, освещенного зеленоватым светом от панели приборов, и увидела, что он — почти юноша с короткими вьющимися волосами и римским профилем. И подумала, что он некрасив, но есть в нем особая привлекательность, и что ладно сидит на нем потертая куртка из дешевой кожи, и как счастлива, должно быть, его мать, когда он возвращается домой. Только по его крестьянским рукам видно было, что он и в самом деле не хозяин этого автомобиля.
Больше за всю дорогу они не разговаривали, но Мария дус Празериш заметила, как он тоже несколько раз искоса взглядывал на нее, и еще раз пожалела, что дожила до такого возраста. Она чувствовала себя некрасивой и жалкой в этой кухонной косынке, которой кое-как покрыла голову, когда начался дождь, и в невзрачном осеннем пальто, которого так и не собралась поменять, поглощенная мыслями о смерти.
Когда они приехали в Грасию, небо расчистилось, однако уже стемнело, и на улицах зажглись фонари. Мария дус Празериш сказала водителю, что он может высадить ее на первом же углу, но он упорно хотел довезти ее до дверей дома и не только довез, но и въехал на тротуар, чтобы она не замочила ног. Она отпустила песика и постаралась выйти из автомобиля подобающим образом, насколько ей позволяло тело, но когда обернулась, чтобы поблагодарить, встретилась глазами со взглядом мужчины, и от этого взгляда у нее перехватило дыхание. Она выдержала взгляд несколько мгновений, не слишком понимая, кто чего ждал и от кого, и тогда он решительным тоном задал вопрос:
— Я поднимусь?
Мария дус Празериш почувствовала себя униженной.
— Я очень благодарна вам, что вы так любезно подвезли меня, — сказала она, — но я не позволю вам смеяться надо мной.
— У меня нет причин смеяться ни над кем, — ответил он по-испански, очень серьезно. — И особенно — над такой женщиной, как вы.
Мария дус Празериш знавала многих мужчин вроде этого, и не раз, случалось, спасала от самоубийства еще более отчаянных, но никогда за свою долгую жизнь не испытывала она такого страха, принимая решение. Она услышала, как он настойчиво повторил тем же самым, ничуть не изменившимся голосом:
— Я поднимусь?
Она пошла прочь от машины, не закрыв двери, и ответила ему по-испански, для верности — чтобы быть понятой:
— Делайте как хотите.
Вошла в подъезд, едва освещенный уличными огнями, и начала подниматься по лестнице, а колени у нее дрожали, и от страха задыхалась она так, как, подумалось, можно задыхаться только на смертном одре. Когда же она остановилась перед дверью своей квартиры, вся дрожа от желания нащупать ключи в кармане, она услыхала, как хлопнули одна за другой две двери — автомобиля и в подъезде. Опередивший ее Ной попробовал залаять. «Замолчи», — приказала она ему шепотом, на последнем дыхании. И почти тут же услыхала шаги по ступеням и испугалась, как бы у нее не выскочило сердце. В долю секунды она припомнила весь свой вещий сон, который совершенно изменил ее жизнь в последние три года, и поняла, что истолковала его ошибочно.
«Боже мой, — изумилась она. — Так, значит, это не смерть!»
Она нашла наконец замочную скважину, слыша четкие шаги в темноте, слыша нарастающее дыхание того, кто приближался к ней, такой же испуганный, как и она сама, и поняла, что стоило ждать столько долгих лет и столько страдать в потемках лишь ради того, чтобы прожить этот миг.