Шесть дней в апреле
Уже далеко за полночь. Селия перебирает в картонной коробке вещи Фелисии. Под руки ей попадается черный купальник дочери. В остроконечных чашечках бюстгальтера нет ни пенопласта, ни проволочного каркаса, а трусики сзади протерлись почти до неприличия.
Селия помнит Фелисию в другом купальнике, совсем маленьком, лимонного цвета, который она носила в тот год, когда море отступило к горизонту, в тот год, когда океан обнажил свое дно и катакомбы древних кораллов оказались под палящим солнцем. Фелисия сидела на корточках, рассматривая раковины, словно они были драгоценными камнями, и выкладывала из них узоры на песке. Вокруг шныряли соседи с деревянными ведрами, обшаривая берег в поисках выброшенной на берег рыбы и крабов. Солнце запекало их следы, они становились твердыми как камень. Но затем ударяла волна прилива и начисто стирала их с берега.
За день до похорон Селия поехала на утреннем автобусе в дом на Пальмовой улице. Ей было не дождаться попутки. Оттуда она забрала ночную рубашку Фелисии с голубыми розами, потускневшую брошку тети Алисии (Селия подарила ее Фелисии на пятнадцатилетие), огрызок оранжевого губного карандаша, две пары невероятно растянутых шорт и одежду сантеры.
Селия обнаружила неиспользованные продуктовые талоны, по которым Фелисия могла купить полтора фунта курицы в месяц, две унции кофе каждые пятнадцать дней, две пачки сигарет в неделю и четыре метра ткани в год. Но в последние месяцы своей жизни дочь мало нуждалась в продуктах и товарах.
Фелисия оставила записку Эрминии с просьбой похоронить ее как сантеру, и Селия не могла не выполнить последнее желание дочери. В морге подруги Фелисии из молельного дома одели ее в платье посвященной, на голову водрузили корону, на шею повесили ожерелья. Они положили ей на грудь мешочек с раковинами вместе с кусочками копченой рыбы и несколькими зернами кукурузы. В большую тыкву поместили ее обрезанные волосы и краску для волос, охру, пепел, а также обрывки сушеных кукурузных волокон. Тыкву покрыли сложенными крест-накрест полосками ткани, а затем убили черного петуха и положили его на приношения.
После этого они накрыли Фелисию цветными платками, все время тихо причитая, чтобы очистить ее тело. К тому времени, как они закончили, ужасные наросты на голове Фелисии исчезли и кожа ее стала гладкой, как розовые стенки раковин. Глаза тоже обрели свой обычный зеленый цвет.
После того как гроб вынесли на улицу, сантеры разбили глиняную урну перед стареньким «де сото», превращенным в катафалк, и спрыснули его холодной водой, чтобы освежить Фелисию перед последним путешествием. За квартал до кладбища машина сломалась. Тогда восемь сантеро в белом понесли гроб с телом Фелисии на своих плечах.
У входа на кладбище стоял высокий оборванный человек, казалось, весь состоявший из лоскутов и заплат, лицо его было покрыто шрамами. Он стоял очень тихо и, казалось, дышал через темную открытую щель своих глаз, высасывая печаль из воздуха, словно яд.
* * *
Селия бесшумно раздевается в темноте. Затем открывает дверь стенного шкафа и разглядывает свое отражение в зеркале, испещренном пятнами. Она чувствует, как пятно проникает внутрь ее тела, словно вода сквозь оштукатуренную стену. Оно распространяется по ней, медленное и влажное, расшатывая зубы, отяжеляя веки, делая темным шрам на ее иссохшей груди. Оставшаяся грудь Селии свисает до локтя, вялый сосок смотрит вниз, хотя живот у нее остался плоским, как у нерожавшей женщины. Редкие волосы прилегают к бугорку меж ног.
Затем она осматривает руки, опухшие и искривленные, как мокрое дерево, но ей уже их не исправить. Ноги тоже неузнаваемы – колени распухли, мышцы икр усохли, ступни изранены. Разве такими они были в юности? Лицо, тем не менее, еще можно узнать, хотя темная родинка над губой теперь больше похожа на черную бородавку. И серьги с жемчугом все еще висят в мочках ушей.
Селия надевает купальник Фелисии. Снаружи взошедшая на небе луна дразнит ее со своего насеста. Она входит в воду и плывет прочь от берега, разрезая воду короткими резкими взмахами. Небо усыпано звездами, но Селия не может распознать их молочные огоньки, не замечает их изнурительного состязания.
Пилар
Мы с мамой проезжаем мимо щитов, рекламирующих революцию, как новую марку сигарет. Мы едем по Пласа-де-ла-Революсьон, где, как объясняет таксист, Вождь проводит самые большие митинги. Он рассказывает, что у Вождя добавилось забот сегодня утром, когда целый автобус людей, просящих убежища, снес ворота перуанского посольства Мама почти не слушает. Она погружена в свой собственный мир. Водитель едет в объезд по набережной Малекон, показывая нам форт Ла-Пунта и крепость Эль-Морро на другой стороне гавани. Мама бросает только одну фразу – что здания в Гаване полностью пришли в упадок и держатся только за счет прочности деревянных конструкций. Я замечаю что большинство домов с балконами.
Водитель поворачивает на Пальмовую улицу. Дома покрашены в кричащий желтый цвет. Штукатурка на стенах отваливается, отслаивается, и кажется, будто они осыпаны конфетти. Мы останавливаемся перед домом тети Фелисии, домом, где прошло детство абуэло Хорхе. Окна наглухо закрыты, квадратный двор усеян глиняными черепками и грязными флагами. Мама говорит, что на тамариндовом дереве, когда-то усеянном гроздьями стручков, жили целые стаи воробьев.
Мама даже не удосуживается выйти из машины, чтобы спросить у соседей, что случилось с ее сестрой. Она утверждает, что ожидала этого, с тех пор как абуэло Хорхе говорил с ней на Бруклинском мосту. Что до меня, то я не знаю, чего ожидать мне. Вероятно, только встречи с абуэлой Селией – именно это открылось мне после девятой ванны.
С того дня в Морнингсайд-парке я могу слышать обрывки чужих мыслей, передо мной мелькают краткие проблески будущего. Я не в состоянии это контролировать. Восприятие возникает неожиданно и хаотично, как сверкание молнии.
– Отвезите нас в Санта-Тереса-дель-Мар, – приказывает мама шоферу и закрывает глаза. Наверное, потому, что ей слишком неприятно смотреть в окно.
Мы едем по прибрежному шоссе к дому бабушки. Я смотрю на море, которое когда-то собиралась пересечь на рыбацкой лодке. Пассат гонит воду огромными волнами. Надвигается ураган. В море живут дельфины и скаровые рыбы, черепахи с ястребиными клювами и тупоносые акулы. В Мексиканском заливе на дне лежит затонувший корабль, заполненный золотыми слитками и дублонами. Через три года его найдут люди в водолазных костюмах. Они отметят это событие шампанским и убийством.
Четыре трупа плывут во Флоридском проливе. Это семья из Карденаса. Они украли лодку у рыбака. Она перевернулась сегодня рано утром. В следующий четверг лодка с гаитянами выйдет из залива Гоневес. У них есть номера телефонов друзей из Майами и сбережения родственников. Они доплывут до Тропика Рака и утонут в море.
Я привезла с собой альбом и коробку с кистями и красками, в основном акварельными. Мне хотелось взять с собой гитару, но мама сказала, что здесь негде играть. Она набила наши чемоданы дешевыми кроссовками и синтетической одеждой из латинских магазинчиков на Четырнадцатой улице. Я хочу сделать несколько набросков с абуэлы Селии, может быть, даже напишу ее портрет на подвесной плетеной скамье. Думаю, ей это понравится.
Мама выпрыгивает из такси и бежит мимо разросшихся кустов, мимо засохшей папайи и вверх по трем ступенькам крыльца. Я следую за ней. Пол покрыт расписным кафелем с блеклыми бутонами и вьющимися виноградными лозами. Его месяцами не мыли. Там, где отвалилась плитка, виден цемент. Софа покрыта пыльной, траченной молью мантильей. У задней стены стоит белесое пианино, рядом с ним заржавевший холодильник.
Мама оглядывает спальню, где она жила вместе с тетей Фелисией, теперь пустую. Только в стенном шкафу висит вечернее платье с оборками. Она проходит через холл в комнату абуэлы. На кровати постелена вязаная кружевная скатерть. На ночном столике – фотография Вождя. Мама отворачивается от нее с отвращением.
Я нахожу абуэлу, она неподвижно сидит на своих качелях. На ней поношенный купальник, распущенные волосы прилипли к голове, ноги чем-то изрезаны. Я опускаюсь перед ней на колени и прижимаюсь щекой к ее щеке, соленой от морской воды. Мы крепко обнимаем друг друга.
– Dios mio, что с тобой? – увидев нас, вскрикивает мама и убегает, чтобы вскипятить на плите воду и приготовить горячую ванну.
У абуэлы нет одной груди. Остался шрам, похожий на пурпурную застежку-молнию. Мама прикладывает палец к губам и бросает на меня взгляд, который предупреждает: «Притворись, что ничего не замечаешь».
Мы моем абуэле голову и прополаскиваем волосы кондиционером, затем вытираем насухо полотенцами, как будто это может как-то ей помочь. Абуэла ничего не говорит. Она подчиняется маме, как на торжественной церемонии. Мама расчесывает ей волосы частым гребнем. «Ты могла умереть от воспаления легких!» – причитает она и включает фен, который вырубает свет в гостиной.
Я замечаю бабушкины жемчужные сережки; тонкие золотые дужки искусной работы продеты через мочки ушей. В жемчужинах прячутся голубоватые тени, их гладкая поверхность таит прохладу. Когда я была маленькой, я гладила эти жемчужинки кончиками пальцев и прислушивалась к ритму бабушкиных мыслей.
– Я плавала ночью, – шепчет мне абуэла Селия, когда мы остаемся одни. Она смотрит в сводчатое окно над пианино на волны, как будто желая показать мне точное место. Затем сжимает мне руку. – Я рада, что ты помнишь, Пилар. Я всегда знала, что ты вспомнишь.
Мама застилает кровать абуэлы новыми простынями и покрывалом из овечьей шерсти, которые мы привезли из дома. Я помогаю абуэле переодеться в новую фланелевую ночную рубашку, а мама тем временем готовит бульон и пудинг из растворимой тапиоки. Абуэла Селия пробует по ложке того и другого, проглатывает таблетку витамина С и проваливается в глубокий сон.
Я укрываю абуэлу покрывалом и ищу в ее лице сходство с собой. С тех пор как я видела ее последний раз, волосы у нее поседели. Родинка, когда-то черная, посветлела. Руки покрылись светло-коричневыми пятнышками из-за больной печени.
Я знаю, что снится бабушке. Ей снятся убийства в далеких странах, беременные женщины, растерзанные на площадях. Абуэла Селия ходит между ними, немая и невидимая. Соломенные крыши дымятся в утреннем воздухе.
– Как ты можешь верить в это дерьмо? – Мама хватает фотографию Вождя с бабушкиного ночного столика Она вставлена в рамку из старого серебра прямо поверх абуэло Хорхе, чьи голубые глаза выглядывают из-за армейского кепи Вождя. Мама идет к берегу океана в шелковом платье и чулках, ее плиссированная юбка раздувается, как парус. Она кидает фотографию в море. Две чайки ныряют за ней, но поверхность воды уже пуста. Горизонт постоянно меняется, словно яркая линия буев.
Я думаю о путешествии к старым колониям. Океанские лайнеры плывут в Африку и в Индию. Женщины на борту в черных перчатках до локтей пьют чай из фарфоровых чашек. Желая побыстрей увидеть землю, они наклоняются через палубное ограждение.
Может быть, маме стоило бы приплыть в Гавану морем. Сесть на корабль в Шанхае и постепенно, волна за волной, пересечь Тихий океан. Обойти мыс Горн, затем плыть вдоль бразильского побережья и остановиться в Порт-оф-Спейн, чтобы посмотреть там карнавал.
Куба – своеобразный изгнанник, думаю я, остров-колония. Мы можем прилететь туда получасовым чартерным рейсом из Майами, но все равно никогда ее не достичь.
* * *
Потом, пока абуэла Селия спит, мы с мамой идем прогуляться до угла Калье-Мадрид. Мама останавливает крестьянина, торгующего стеблями сахарного тростника. Она выбирает один, и продавец, ловко орудуя мачете, очищает его от листьев и кожуры. Мама жует стебель, пока не добирается до сладкого сахарного сока.
– Попробуй, Пилар. Правда, он не такой сладкий, как раньше.
Мама рассказывает, как она стояла на углу и рассказывала туристам, что у нее умерла мать. Иностранцы ее жалели, покупали ей мороженое и гладили по голове. Я стараюсь представить маму тоненькой, дочерна загорелой девочкой, но все, что я могу увидеть, – это миниатюрную копию теперешней тучной женщины в бежевом платье и подобранных в тон туфлях-лодочках. Она выглядит настолько устрашающе, что могла бы остановить рейсовый скоростной автобус на Лексингтон-авеню.
Внезапно у меня возникает желание узнать, как я умру. Думаю, я предпочла бы самосожжение, возможно, на сцене, со всеми моими картинами. Я определенно хочу уйти до того, как стану слишком старой, прежде чем кому-нибудь придется вытирать мне задницу или возить в инвалидном кресле. Не хочу, чтобы моя внучка вынимала мне вставную челюсть и клала ее в стакан с водой, где растворяются шипучие таблетки, как я делала это для абуэло Хорхе.
Мама что-то говорит, но я почти ее не слушаю. Я представляю абуэлу Селию под водой, она стоит на рифе, и крошечные блестящие рыбки проносятся перед ее лицом, как вспышки света. Прилив колышет ей волосы, глаза у нее широко открыты. Она зовет меня, но я не слышу. Может быть, она разговаривает со мной во сне?
– Ты только посмотри, в чем здесь ходят. Думаешь, они могут подобрать одежду со вкусом? – Мама выражает свое недовольство громко, так, чтобы все слышали.
Я оглядываюсь по сторонам. Женщины на Калье-Мадрид одеты в обтягивающие блузки без рукавов. Они носят брюки-стрейч и pacuelos, сочетая горошек и полоски, клетку и цветочный рисунок. Мужчина в темных очках накачивает сдувшуюся шину. Пара ног в потертых брюках высовывается из-под «плимута» 55 года. Шикарные автомобили величественно, словно лайнеры, проплывают по улице. У меня такое чувство, будто я вернулась назад во времени и вижу своего рода кубинскую версию молодой Америки.
Я думаю о «Гранме», американской яхте, которую Вождь нанял в 1956 году в Мексике, когда пытался вторично свергнуть Батисту. Какой-то судовладелец из Флориды ошибся в слове «Grandma», и вот что получилось: родился миф, переименована провинция, издается коммунистическая газета.
А что, если бы лодка называлась «Барбара Энн», или «Сластена», или «Дэзи»? Изменилась бы история? Мы все каким-то образом связаны с прошлым. Взять хотя бы меня. Мое имя – это название лодки Хемингуэя.
Мама говорит все громче и громче. Во рту у меня пересохло, как в детстве, когда мы вместе с ней ходили в универмаг, чтобы вернуть какой-нибудь товар. Четыре или пять человек собрались на почтительном расстоянии. Ей просто нужна аудитория.
– Посмотрите на эти старые американские машины. Они держатся на скрепках и резинках и все равно работают лучше, чем новые русские. Нет, вы послушайте! – взывает она к слушателям. – Вы могли бы иметь кадиллаки с кожаными салонами! Кондиционеры! Автоматические окна! Вам не нужно было бы чинить их в жару! – Она возмущенно поворачивается ко мне: – Посмотри, они еще и смеются, Пилар! Идиоты! Они не понимают ни слова из того, что я им говорю! Только и знают, что талдычат: компаньеро да компаньера. У них мозги промыты, вот что!
Я увожу маму от растущей толпы. Язык, на котором она говорит, давно устарел, как и идиомы, которые она употребляет.
* * *
Я лежу на детской кровати тети Фелисии. Мое дыхание совпадает с дыханием мамы, с ритмом волн снаружи. Когда я была маленькой, мама спала чутко и нервно, как магнитное поле, реагирующее на малейшие раздражители. Она всю ночь металась и ворочалась на постели, как будто ей снились борющиеся привидения. Иногда она с плачем просыпалась, держась за живот и выкрикивая название какого-то места, которое я не могла понять. Тогда папа гладил ее по голове, и она снова засыпала.
Мама как-то сказала мне, что я сплю, как ее сестра, широко открыв рот, так что впору мух ловить. Мне кажется, мама завидовала моему покою. Но в эту ночь все наоборот. Теперь я не могу заснуть.
Абуэла Селия сидит на своих плетеных качелях и смотрит в океан. Я сижу рядом с ней. Руки абуэ-лы, в застарелых мозолях, с потрескавшейся кожей на большом пальце, покойно сложены на коленях.
– Когда я была совсем маленькой, одно время я сушила листья табака, – начинает она тихим голосом. – Они пачкали мне руки, лицо, одежду. Однажды мама искупала меня в жестяном тазу за домом и растерла соломой чуть не до крови. Я надела платье в оборку, которое она мне сшила, шляпу с ленточками, лакированные туфли – я впервые такие надела. Ноги в них казались драгоценностями, упакованными в сверкающие пакеты. Затем она посадила меня на поезд и ушла.
Я слушаю и чувствую, как бабушкина жизнь проникает в меня. Она как электрический ток – напряженная и подлинная.
– А до твоего дедушки у меня был мужчина. Я его очень любила. Но я дала обещание, еще до того как родилась твоя мать, не отпускать ее в эту жизнь, воспитывать ее как для войны. Твой дед отправил меня в лечебницу, когда родилась твоя мама. Я рассказала ему о тебе. Он сказал, что нельзя видеть будущее. Мне было так горько, когда мама тебя увезла. Я просила, чтобы она тебя оставила.
В окне за дверью видна морщинистая рука. Занавеска падает, тень исчезает. Ночь наполняется запахом гардении. Женщины, которые переживают своих дочерей, – сироты, говорит абуэла. Только внучки могут их спасти, храня их знание, словно первый огонь.
Лурдес
Каждый раз, когда Лурдес сюда возвращается, здесь еще больше разрушений, еще больше запустения. Sodalismo о muerte. [61]Социализм или смерть (исп.).
Эти слова ранят ее, как будто они вышиты на ее коже толстыми нитками. Она хочет поменять «о» на «es» красной краской на каждом плакате. Socialismo es muerte, писала бы она снова и снова до тех пор, пока люди не поверят ей, пока не восстанут и не освободят страну от этого тирана.
Вчера вечером ее поразило, как племянник набросился на еду в отеле для туристов на Бока-Сьега. Иванито шесть раз накладывал себе в тарелку бифштексов, жареных креветок, маниоки в чесночном соусе и пальмового салата. Иванито сказал, что в интернате их так вкусно не кормят, там всегда только курица с рисом или картошкой. Этого даже не скрывают. Лурдес знает, что лучшие продукты на Кубе идут туристам или на экспорт в Россию. Упадок, думает она, всегда идет рука об руку с лишениями.
За соседним столом несколько обгоревших на солнце канадских французов наслаждались запеченными омарами и напивались на кубинские деньги. Лурдес слышала краем уха, как одна из женщин рассказывала о кубинском юноше, который флиртовал с ней на пляже. И это заграничные сторонники Вождя? Гнусные кабинетные социалисты! Им-то карточки не нужны! Им не надо ждать по три часа, чтобы получить жалкую банку крабов! Лурдес потребовалось немало усилий, чтобы спокойно усидеть на месте.
Селия сосредоточилась на еде и почти ничего не говорила за столом. Она заказала две тарелки кокосового мороженого и медленно съела его суповой ложкой.
Неужели это правда, изумляется Лурдес, что чем ты старше, тем меньше чувствуешь вкус, и последнее, что ты еще можешь ощущать, – это сладкое? Неужели ее мать действительно так стара? Сколько же времени прошло?
Она мне совсем чужая, думает Лурдес. Папа был неправ. Некоторые вещи нельзя изменить.
Ее племянницы оказались совсем не похожи ни на Фелисию, ни на своего отца, которого Лурдес знала по фотографиям. Лус и Милагро некрасивые и приземистые, с приплюснутыми носами. Такие черты бывают у метисов – помесь негров с индианками. Может быть, Фелисия спала еще с кем-то, кроме Уго? Лурдес бы этому не удивилась. Она не удивлялась ничему из того, что делала Фелисия. С детства ее сестра стремилась быть в центре внимания, даже однажды сняла кофту перед соседскими мальчишками и назначила цену в пять сентаво с каждого за прикосновение к ее груди. Фелисия часто вмешивалась в разговоры Лурдес с отцом, хныча и топая ногами, пока они не принимали ее к себе. Естественно, в ее присутствии ни о чем важном они не говорили.
Пилар выглядела такой неуклюжей вчера вечером, когда танцевала с Иванито. Оркестр играл ча-ча-ча, и Пилар двигалась резко, не попадая в такт, небрежно и рассеянно. Она танцует, как американка. Но Иванито прекрасный танцор. Его бедра неторопливо покачиваются, а ноги двигаются точно в такт музыке. Он скользит в танце, как будто катится на коньках.
Когда Лурдес под конец пошла потанцевать с племянником, она почувствовала, что полностью подчинилась конге – могущественной силе, которая влечет людей к танцу. Ее тело вспомнило то, о чем забыл разум. Внезапно ей захотелось показать дочери, что значит танцевать по-настоящему. Лурдес безупречно подчеркивала каждое па, соблазнительно поддразнивая ритм. Привлекала внимание к своим бокам и бедрам, к грациозному изгибу спины. Иванито угадывал ее движения, он вел ее так плавно и томно, что музыка страстно стонала и расцветала вокруг них. Постепенно собралась толпа, чтобы посмотреть на их прекрасный танец. Потом кто-то захлопал, и через мгновение зал задрожал от аплодисментов, а Лурдес все кружилась, кружилась, кружилась по полированному полу.
Утром Иванито сказал Лурдес, что танец с ней напомнил ему мать. Он думал, что это комплимент, но его слова разрушили для нее магию танца, разрушили воспоминание о нем. Однако Лурдес ничего не сказала. Вчера у Иванито был день рождения. Ему тринадцать. Что, спрашивает себя Лурдес, что ждет мальчика в этой стране?
Лурдес едет по северному шоссе в Варадеро на черном «олдсмобиле», который взяла напрокат у соседа. Ей нравится море, спокойное, яркое, бирюзовое, раскинувшееся по левую руку от нее, и знакомый узор королевских пальм, отмечающих ландшафт пунктиром. Она вспоминает летние каникулы, во время которых разъезжала с отцом по всему острову. Они останавливались на площадях и главных улицах каждого города и деревни от северного побережья до Гуантанамо. Прежде чем вытащить вентиляторы и электрощетки из багажника, отец смотрелся в зеркальце над ветровым стеклом, поправляя галстук и чуть сдвигая набекрень шляпу. Лурдес терпеливо ждала его на переднем сиденье, и каждый раз, когда он возвращался с заказом, она обнимала его и целовала в щеку. Отец светился от удовольствия.
Лурдес едет через городок Матансас, протянувшийся вдоль знаменитого залива. Ей больше всего нравилось останавливаться здесь, потому что рядом находились пещеры Бельямар. Они казались ей самым замечательным, таинственным местом на острове. Силой воображения она превращала сталагмиты и сталактиты в скульптуры висящих аллигаторов, руки ведьм или в лицо ненавистного учителя истории.
Доехав до узкого полуострова Икакос, Лурдес ищет взглядом очертания отеля «Интернасьональ» на дальнем конце пляжа Варадеро. В этом отеле они с мужем провели медовый месяц. Она вспоминает мужчин в белых смокингах, женщин, затянутых в платья без бретелек, с рубиновыми серьгами в ушах. Из игорного зала не видно было ни луны, ни полуострова, покрытого мелким песком, только огни свеч, соблазняющие остаться в казино. Однажды ночью Лурдес выиграла в рулетку шестьсот долларов.
Сегодня город почти разрушен. Только от особняка Дюпона что-то еще сохранилось. Лурдес жалеет, что с ней нет Иванито, она бы показала ему это богатство – поле для гольфа на девять лунок, взлетную полосу для гидроплана, мраморные полы. Невозможно, думает Лурдес, нищете соперничать с успехом.
Она поднимается наверх, в бальную залу с видом на залив. В глубине сумрачных вод скрываются коралловые рифы. Лурдес вспоминает, как они с Руфино мягко покачивались на волнах над рифами на следующий день после брачной ночи. Когда первая боль утихла, возникло ощущение, будто шторм ворвался меж ее ног, заполняя все ее тело. Она охотно бы утонула.
До усадьбы семьи Пуэнте час пути на юг. Красная глина напоминает Лурдес заляпанную грязью рабочую одежду Руфино. Он часто опаздывал на бухгалтерские курсы, приводя странные доводы в свое оправдание – у коровы нет аппетита, трудные роды у кобылы, принесшей сразу двух жеребят. Их преподаватель, деликатный иезуит с всепрощающим взглядом, просто указывал на сиденье в заднем ряду.
Лурдес научилась ценить застенчивость Руфино. Он не был похож на своих буйных братьев, которые водили кадиллаки с откидным верхом и якшались с аппетитными официантками и курящими девицами, работающими в казино их отца. Мать Руфино, донья Сейда, одобряла беспутство своих сыновей. Ведь пока ее дети не начинали относиться серьезно к какой-нибудь девушке, они всецело принадлежали ей.
Когда донья Сейда поняла, что ей не удастся отговорить Руфино от женитьбы на Лурдес, она взяла подготовку к свадьбе в свои руки. Лурдес помнит тот день, когда донья Сейда появилась в их маленьком кирпичном домике, приехав на лимузине с собственным шофером.
– Моя дорогая Селия, я не могу позволить, чтобы свадьба моего сына была похожа на пикник на пляже, – терпеливо объясняла донья Сейда, как будто мать Лурдес была слабоумной. – В конце концов мы должны поддерживать свою репутацию.
После того как Лурдес и Руфино поженились, его братья быстро последовали его примеру и женились на хорошеньких девушках с тусклыми глазами, из семей, которые донья Сейда самолично одобрила. Донья Сейда решила, что не может позволить себе иметь в семье еще одну Лурдес.
Лурдес сворачивает с шоссе на старое ранчо. Она узнает цезальпинию у ворот. Месяца через два дерево запылает багряно-розовыми цветами. Лурдес проходит в патио. Бассейн наполнен бетоном, фонтан пересох. Рыжеволосая женщина толкает кресло на колесах, в котором сидит другая женщина. На обеих нейлоновые халаты. Они описывают прямоугольник, затем меняются местами и повторяют все сначала.
На парапете фонтана сидит одинокий слепец. Его кровоточащие пальцы отрешенно сжимают перила. Он смотрит невидящими глазами на женщин, на их непогрешимую хореографию.
Мысли Лурдес мечутся, как голодные собаки. Она вспоминает ту ночь, когда молния ударила в королевскую пальму, – как растерянно кружились птицы в разрушительном северном ветре.
Здесь она потеряла своего второго ребенка. Мальчика. Сына, которого хотела назвать Хорхе, в честь отца. Мальчика, вспоминает Лурдес, мальчика в мягком сгустке крови у своих ног.
Ей вспоминается рассказ о Гуаме, который она читала однажды, о том, как американцы завезли на остров коричневых змей. Змеи уничтожали птиц одну за другой. Они похищали яйца из гнезд, а джунгли оставались безучастны.
Вот чего она боится больше всего: что изнасилование и смерть ее сына были спокойно приняты землей, что все это значит для нее не больше, чем падение осенних листьев. Она жаждет неистовства природы, ужасного и постоянного, чтобы зафиксировать зло. Больше ничто ее не удовлетворит.
Лурдес возвращается на нетвердых ногах к парадному входу. Резные двери красного дерева заменены нелакированной фанерой. Она следует за сиделкой через ворота в пустынный вестибюль. Лурдес вглядывается в линолеум с шашечным рисунком, страстно желая найти в нем свое прошлое, как собака – спрятанную кость, вызвать его из-под черного покрывала земли, вытребовать то царапающее лезвие.
Худенькая сиделка встает перед Лурдес, склонив голову, как попугай. На щеке у нее маленький шрам.
– Могу я вам чем-нибудь помочь? – спрашивает она, обеспокоенная блуждающим взглядом Лурдес.
Но Лурдес не в силах ответить.
Иванито
Все смешалось, как будто меня разделили на части, и они крутятся в разных направлениях. Я проснулся весь измученный, сам не знаю отчего, как будто во сне тяжело работал, передвигая в темноте свои мысли, словно камни.
Прошлой ночью мне приснилось, что я навестил в интернате сестер, и они взяли меня с собой покататься верхом в лесу. Начинался дождь, и лошади блестели от влаги. Я ехал, держась одной рукой за луку седла, а другой погонял лошадь прутом. Мы выехали в поле, где паслись другие лошади. Я пустил свою в галоп, как будто испугался чего-то и мне захотелось убежать, скрыться. Я несся как вихрь через поле и исчез в лесу на другой стороне. Я не знал, куда мчусь, знал только, что не должен останавливаться.
По вечерам мы с двоюродной сестрой Пилар подолгу беседуем на пляже. Я рассказываю о маминых причудах, о кокосовом лете и о том, как мы с ней разговаривали по-зеленому. Я рассказываю о русском учителе, мистере Микояне, и о том, что болтали мальчишки в школе, и о том, как я увидел отца над шлюхой в черной маске, и о его твердом члене с красными венами. Я рассказываю о том, как хоронили маму и как все цвета растаяли, будто в летний день, и о радиоприемнике на пороге у абуэлы. Я рассказываю ей о Человеке-волке. Никогда не думал, что столько могу рассказать.
У Пилар есть книжка, китайский оракул, которая предсказывает будущее. Сегодня она собирает всех в гостиной и предлагает каждому задать вопрос. Лус и Милагро обмениваются взглядами, которые говорят: «Только не это, еще одна ненормальная в семье!» – и отказываются спрашивать. Они странно подавлены присутствием тети Лурдес и Пилар и редко разговаривают с ними, да и со мной тоже. Я рад, что они завтра уезжают в свой интернат. Мне не нравится, как они укоризненно смотрят на меня, как будто общение с Пилар или с тетей меня оскверняет.
Пилар пыталась заговорить с близнецами, но они отвечают ей односложно. Их мир – тесная, наглухо запечатанная коробка. Лус и Милагро боятся впустить туда постороннего. Они боятся любознательности Пилар, как будто это какая-то бомба, которая может разнести на куски их жизнь. Я знаю, вместе они выживут. А что будет со мной? Я стараюсь придумать для «Ицзин» подходящий вопрос, но боюсь спросить о том, что мне действительно хочется узнать. Тетя Лурдес сначала не желает ничего спрашивать и говорит, что все это «китайское суеверие», но потом соглашается. – Увижу ли я когда-нибудь, как восторжествует справедливость? – сердито спрашивает тетя, как будто уже знает, что оракул ее обманет. Но потом она ласково смотрит на меня, трясет в ладонях три монетки и кидает их на стол.
Тетя Лурдес относится ко мне особенно по-доброму, с тех пор как мы танцевали с ней в отеле. Она украдкой смотрит на меня, когда думает, что я этого не замечаю, и часто крепко обнимает без всякой причины. Кажется, тете неприятно, что я столько времени провожу с Пилар, и при всяком удобном случае она меня уводит. «Покажи мне новые танцы, Иванито!» – упрашивает она. Или: «Иди-ка сюда, Иванито, у меня для тебя сюрприз!» Она покупает мне сувениры в магазинах для туристов – шоколадные плитки с орехами, немецкие плавки и много белья, гораздо больше, чем мне нужно. Я говорю ей, что мне так много не надо, что ей не стоит зря тратить деньги, но она настаивает, насильно всучает мне подарки. «Ты мой славный мальчик, Иванито. Ты этого заслуживаешь», – говорит она и целует меня снова и снова.
Она рассказывает мне об Америке, но только то, что, по ее мнению, мне будет приятно услышать. О мальчике с ранчо, который стал миллиардером, или о мальчике, который раньше продавал газеты, а теперь у него дюжина собственных спутников в космосе. «Все возможно, если ты будешь трудиться, mi hijito». Тетя говорит, что собирается открыть сотню булочных по всей стране, от одного побережья до другого, что она хочет стать богатой, как ее кумир – Дюпон, но ей нужна помощь. Я говорю ей, что хотел бы стать переводчиком у мировых лидеров, что хорошо знаю русский язык, но вряд ли она меня слышит. Тетя смотрит сквозь меня и описывает рождественское шоу с шествием верблюдов в Рокфеллер-центре. Я не хочу ее расстраивать, поэтому молчу.
Пилар водит пальцем вверх и вниз по китайской таблице, толкуя символы, затем тихонько качает головой и начинает читать. Тете Лурдес она говорит, что «времена требуют сверяться с течением космоса» и это нужно проделывать, прежде чем предпринимать что-либо. «Выясните свои побуждения, – читает Пилар по книге, сразу переводя на испанский, – именно они являются причиной ваших проблем».
Тетя Лурдес огорчается и говорит, что это похоже на гороскоп и ничего не значит, если сам не захочешь вложить смысл в эти слова, что все это просто пустая трата времени. «Вроде газет здесь на Кубе! Даже для туалета не годятся!»
– А ты, абуэла? – спрашивает Пилар, не обращая внимания на мать. – Ты можешь спросить все, что захочешь. О будущем, например.
Абуэла Селия думает, затем поднимает глаза, улыбаясь. Я не видел ее такой счастливой с тех пор, как умерла мама. Они с Пилар целыми днями просиживают на качелях. Пилар пишет портрет бабушки. Говорит, что уже использовала всю синюю краску и ей приходится смешивать другие, чтобы получить синий цвет. Не знаю, что будет, когда Пилар уедет. Абуэла говорит. «Пока Пилар здесь, все будет хорошо», хотя и знает, что Пилар и тетя Лурдес приехали только на неделю. До их приезда я думал, что бабушка скоро умрет. Но Пилар вернула ее к жизни.
– Будет ли в моей жизни страстное увлечение? – спрашивает абуэла, и мы все удивляемся.
Но ответ не совсем понятен. Пилар говорит, что расположение монет указывает на нечто, что называется «Та куо» – критическая масса. Она объясняет, что это как если деревянный брусок положить на сиденья двух стульев, а сверху нагрузить разными тяжелыми предметами; стоит чуть-чуть нажать, и брусок сломается. «Вы не должны рассчитывать на постороннюю помощь, под натиском этих тяжких времен нужно действовать самостоятельно и решительно», – с сомнением читает Пилар.
Однако абуэлу это толкование, похоже, не слишком занимает, она уходит, чтобы вздремнуть.
Потом Пилар отводит меня в сторону и просит отвести к дому Эрминии Дельгадо. Она говорит, что хочет узнать правду о моей маме и о себе.
– Мне нужно знать больше, чем ты можешь рассказать, Иванито, – объясняет она.
Я никогда не был в доме Эрминии, но все в городе знают, где она живет. Это белый дом с красными ставнями и огромной акацией во дворе. Эрминия выходит нам навстречу, как будто давно ожидала нашего прихода, и угощает соком гуайявы из высоких стеклянных стаканов. Внутри тихо и спокойно. На диване лежат бархатные подушки с кисточками, под потолком крутится вентилятор.
Эрминия садится рядом с нами и берет руки Пилар в свои. На голове у нее высокий тюрбан, и сидит она очень прямо. Когда она говорит, длинные красно-белые стеклянные бусы позвякивают у нее на коленях.
Она рассказывает про маму, про то, какой она была в детстве, как она жила с моим отцом и с другими мужчинами, про тайные церемонии в молельном доме и – потому что Пилар настаивает на подробностях – про ее посвящение и последние месяцы жизни на Пальмовой улице.
Закончив, Эрминия на секунду закрывает глаза, потом встает и ведет Пилар в заднюю комнату, освещенную свечами. Там в углу стоит статуя женского божества из черного дерева, перед ней супница на алтаре, заваленном яблоками, бананами и блюдами с приношениями.
– Bienvenida, hija, – говорит Эрминия и обнимает Пилар. Затем прижимает к себе и меня, и я ощущаю сладкий, томный аромат моей матери.
Пилар
– Скажи, какой ты хочешь, чтобы тебя запомнили, – прошу я абуэлу Селию. Сейчас раннее утро, и свет прозрачно-голубой. – Я могу нарисовать тебя, как ты захочешь.
– Тебе не обязательно меня рисовать, hija. Мне просто хочется побыть здесь с тобой. – Она сидит на качелях и подтыкает под себя подушку. На абу-эле заношенное желто-зеленое домашнее платье, новехонькие кроссовки и толстые хлопчатобумажные носки. Внезапно она наклоняется ко мне: – Говоришь, так, как я захочу?
– Да, абуэла. Только скажи.
– Даже моложе? Намного моложе?
– Или старше, если хочешь, – смеюсь я. Она тоже смеется, и ее жемчужные серьги прыгают в мочках ушей.
– Ну что ж, я всегда представляла себя в яркой красной юбке. Такие обычно носят танцовщицы фламенко. Может быть, с гвоздиками в руках.
– Красными?
– Да, с красными. С охапкой красных гвоздик.
– Еще что-нибудь? – подпрыгиваю я, как будто собираюсь танцевать фламенко. Но абуэла не смеется. На лице у нее печаль с оттенком надежды.
– Ты останешься со мной, Пилар? Ты теперь останешься со мной?
Я делаю несколько акварельных набросков с бабушки. Однако без практики я потеряла навык. Абстрактная живопись дается мне легче. Я чувствую себя более уверенной, мне так легче выразить свои эмоции. На нескольких набросках я рисую абуэлу Селию такой, как она хочет, – танцующей фламенко в развевающихся красных юбках, с кастаньетами и в обтягивающем шелковом корсаже. Абуэле эти рисунки больше всего нравятся, и она даже просит: «А что, если сделать волосы потемнее, Пилар? А талию потоньше? Рог Dios, я выгляжу как старуха!»
Но чаще я рисую ее в голубом. Пока я не приехала на Кубу, мне и в голову не приходило, что есть столько оттенков синевы. Аквамариновый у береговой линии, лазурный там, где поглубже, нежно-голубой в бабушкиных глазах, бледное индиго ее вен на руках. А еще синий цвет прячется в изгибах пальм, и в словах, которые мы произносим, синий оттенок в следах на песке, в тени от раковин и толстых чаек на берегу. Родинка на щеке у абуэлы тоже синяя, тающего синего цвета.
– Очень красиво, Пилар. Но неужели я и вправду выгляжу такой несчастной?
Пока я рисую, абуэла со мной разговаривает. Она рассказывает, что до революции Куба была гиблым местом, пародией на страну. Здесь производили только сахар, и вся прибыль от его продажи шла кучке кубинцев, ну и, конечно, американцам. Большинство жителей острова работали только зимой, на уборке сахарного тростника. Летом было мертвое время, и крестьяне едва не умирали с голоду. Абуэла говорит, что ее спасло только то, что родители отправили ее к двоюродной бабушке в Гавану. Тетя Алисия воспитала ее и познакомила с прогрессивными идеями. Свобода, говорит мне абуэла, это не что иное, как право на достойную жизнь.
Мама подслушивает наши с бабушкой разговоры, а потом ругает нас, разражаясь одной из своих шестидесяти с лишним обличительных речей. Ее излюбленная тема – бедственное положение политических заключенных, которые почти двадцать лет томятся в тюрьмах. «В чем их преступление?» – кричит она нам в лицо. Или вопрос о возмещении. «Кто заплатит нам за наши дома, наши земли, которые коммунисты у нас украли?» И еще о религии. «Католиков преследуют, обращаются с ними как с собаками!» Но абуэла не спорит с мамой. Она просто дает ей высказаться. А если мама слишком входит в раж, абуэла просто встает с качелей и уходит.
Мы на Кубе уже четыре дня, а мама только и делает, что жалуется да дымит сигарами по ночам. Она спорит с бабушкиными соседями, затевает перебранки с официантами, ругается с разносчиком мороженого на пляже. Она у всех спрашивает, сколько они зарабатывают, и, независимо от того, что ей отвечают, говорит: «В Майами вы могли бы заработать в десять раз больше!» Она все мерит на деньги. И постоянно пытается поймать кого-нибудь на воровстве, чтобы сказать: «Смотрите! Вот их верность революции!»
Комитет по защите революции начал приставать к абуэле по поводу мамы, но абуэла просит их потерпеть, объясняя, что дочь приехала к ней только на неделю. Я хотела бы остаться дольше, но мама отказывается, потому что не хочет давать Кубе еще больше твердой валюты, как будто наши деньги сделают погоду в экономике. (Мама злится, что мы должны платить за комнату в отеле и трехразовое питание, хотя живем у родственников.) «Их песо ничего не стоят! Нас пускают сюда, потому что они в нас нуждаются, и только поэтому!» Но разве моей матери запретили бы сюда приехать, если бы у нее не было валюты? Разве сами кубинцы здесь не работают?
Я постоянно боюсь, что у мамы случится сердечный приступ. Абуэла говорит, что для апреля здесь необычайно жарко. Мама принимает душ по нескольку раз в день, затем мочит одежду в расовине и мокрую надевает на себя, чтобы хоть немного остыть. У абуэлы в доме нет горячей воды. Океан теплее, чем вода из-под крана, но я привыкла к холодному душу. Другое дело еда, жирная до чертиков. Если я останусь дольше, мне придется купить эластичные лосины, которые носят все кубинки. Нужно признать, что жизнь здесь труднее, чем я предполагала, но, по крайней мере, нет нужды в самом необходимом.
Интересно, какой была бы моя жизнь, если бы я осталась с бабушкой. Наверное, я единственный экс-панк на острове, и здесь нет никого, у кого уши были бы проколоты в трех местах, как у меня. Трудно представить себе жизнь без Лу Рида. Я спрашиваю абуэлу, могла бы я здесь рисовать все, что захочу, и она отвечает, что да, если только в моих картинах не будет нападок на государство. Куба все еще развивается, поясняет она, и не может позволить себе такую роскошь, как разногласия. Затем она цитирует мне высказывание Вождя, сказанное еще раньше, до того как начали арестовывать поэтов: «Вместе с революцией – все; против революции – ничего». Интересно, что сказал бы Вождь по поводу моих картин. Искусство, заявила бы я ему, это самая радикальная революция.
Абуэла дает мне коробку с письмами, которые она писала своему возлюбленному в Испанию, но никогда не посылала. Она показывает его фотографию. Снимок хорошо сохранился. Этот испанец и по сегодняшним меркам считался бы красивым, он хорошо сложен, с бородой и добрыми глазами, почти как профессор. На нем белый льняной костюм и канотье чуть набекрень. Абуэла рассказывает, что она сама сфотографировала его однажды в воскресенье на набережной Малекон.
Еще она дает мне книгу стихов, которую купила в 1930 году, после того как в театре «Принси-паль де ла Комедия» Гарсия Лорка читал свои стихи. Абуэла знает наизусть каждое стихотворение и читает их с большим чувством.
Мне стали сниться испанские сны, чего никогда не бывало прежде. Я просыпаюсь, чувствуя себя другой, как будто что-то внутри меня меняется, словно необратимо обновляется мой химический состав. Какое-то таинство происходит у меня внутри. И в растительности тоже есть что-то такое, на что я инстинктивно реагирую, – великолепная бугенвил-лея, пламенеющие цветы палисандрового дерева, орхидеи, растущие из стволов загадочной сейбы. И я люблю Гавану, ее шум и разруху, ее живописную изнеженность. Я с наслаждением могла бы целый день сидеть на одном из этих кованых балконов или с бабушкой на крыльце ее дома и смотреть на море. Я боюсь лишиться всего этого, боюсь снова потерять абуэлу Селию. Но рано или поздно придется вернуться в Нью-Йорк. Я теперь знаю, что принадлежу ему – не вместо Кубы, а больше, чем Кубе. Как мне сказать об этом бабушке?
Лурдес
Узнав, что множество людей получили убежище в перуанском посольстве, Лурдес спешит в Гавану, чтобы разузнать все поподробнее. В столице душно, и Лурдес постоянно вытирает лицо влажным платком, который держит рядом на сиденье. У ворот посольства собралась толпа, но никто не осмеливается войти. Неожиданно из-за угла появляется какой-то джип, за ним бежит толпа молодых людей, выкрикивая знакомое имя. Остальные разбегаются, отворачиваясь или прикрывая лица рукавами.
У посольства джип останавливается, и из него выходит мужчина с бочкообразной грудью. На нем оливкового цвета кепи и армейская форма, вьющаяся седеющая борода стекает по подбородку, удлиняя усталое лицо. Он выглядит намного старше, чем на фотографии у матери, той самой, что закрывала лицо отца и которую Лурдес выкинула в море. Он к тому же кажется меньше ростом и выглядит более уязвимым, как карикатура на самого себя.
Лурдес давно готовилась обрушить проклятия на его голову, но сегодня язык не слушается ее, он гладкий и сухой, как клочок земли в пустыне. Она идет за Вождем за ограду посольства. Во дворе перебежчики в его присутствии начинают нервничать. Они теребят воротники и оглядывают стены в поисках фотоаппаратов и винтовок.
Лурдес понимает, что она совсем близко, что она могла бы его убить. Она представляет, как выхватит у Вождя пистолет, прижмет к его виску, надавив на курок, чтобы он услышал характерный щелчок. Она хочет, чтобы он увидел ее лицо, запомнил ненависть в ее глазах. Но больше всего Лурдес хочется, чтобы он испугался.
Внезапно она вспоминает Франсиско Местре, кубинского изгнанника и борца за свободу, который предпринял вылазку на Кубу в 1966 году. Он сражался, пока у него не кончились патроны, тогда, поклявшись, что живым он не сдастся, он взорвал гранату. Он остался в живых и вернулся в Майами как герой, слепой и изувеченный. Лурдес хочет последовать его примеру.
Она глубоко вдыхает, стараясь сосредоточиться на фразе, которая крутится у нее в мозгу.
– Asesino! – вдруг выкрикивает она, привлекая всеобщее внимание.
Несколько солдат направляются к ней, но Вождь останавливает их жестом. Потом, не обращая на нее внимания, он поворачивается к толпе и громко, как обычно произносит свои речи, объявляет: «Вы можете эмигрировать в любую страну, которая вас примет! Никто вас не будет держать здесь против воли!» И прежде чем Лурдес, или солдаты, или небритые предатели успевают что-либо сказать, Вождь садится в джип и уезжает.
* * *
Море отступило от берега и звучит печально, как фагот. Селия гуляет вдоль линии отлива с Пи-лар и Иванито. Лурдес снимает туфли и босиком идет к воде. Волна отхлынула на мгновение, показав семейство серебристых крабов. Иванито поднимает самого маленького и смотрит, как тот хватает клешнями воздух. Его сородичи отчаянно спасаются в волнах.
Не говоря ни слова, Лурдес возвращается в маленький кирпичный домик. Она снимает золотые браслеты, тонкие чулки, розовое платье из искусственного шелка с перламутровыми пуговицами и ложится на свою детскую кровать. Забытые ощущения кроются под матрасом, в ржавых пружинах у нее под спиной. Она думает об отце и о его бесконечных разъездах, о его чемодане, набитом тряпичными куклами и апельсинами, о его голосе, успокаивающем, как шелест листьев. Лурдес закуривает сигару и перекатывает на языке сухой, терпкий дым. Она знает, что не сможет сдержать данное отцу обещание – рассказать матери о том, как он сожалел о том, что отослал ее в лечебницу, как сожалел, что опасался спокойствия ее рук. Слова не идут у нее с языка. Вместо этого Лурдес чувствует, словно жестокое наказание, пальцы матери на своей голой детской ноге, слышит ее слова, произнесенные перед тем, как ее отправили в лечебницу: «Я не вспомню, как ее зовут».
Этой ночью Лурдес снятся тысячи эмигрантов, бегущих с Кубы. Соседи набрасываются на них с бейсбольными битами и мачете. Повсюду плакаты: «SOY UN GUSANO» – «Я предатель». Беглецы садятся на паромы и корабли, плоты и рыбачьи лодки. Покинутые ими дома исписаны ругательствами. Рохелио Угарте, бывший почтмейстер Санта-Тереса-дель-Мар, забит до смерти цепями на углу Калье-Мадрид. У него в кармане виза, которая ему так и не пригодится. Ильда Лимон захлебывается криком. Она нашла на своем дворе мужчину, лежащего лицом вниз в луже от ночного дождя, и, хотя давно уже плохо видит, клянется, что это Хавьер дель Пино. Соседи говорят Ильде, что она сошла с ума, что это не Хавьер, а просто какой-то бедняга, который споткнулся о корень ее гардении и захлебнулся.
Перед рассветом Лурдес будит Иванито, показывая ему жестом, чтобы он не шумел. «Пойдем, я приготовила твои вещи». Лурдес уложила его новую одежду, привезенную из Нью-Йорка, – джинсы с прошитыми крест-накрест карманами, полосатую футболку, белые тряпичные кеды. Она подает ему стакан лимонада. «У нас мало времени. Я не хочу будить бабушку».
Лурдес гонит машину по шоссе в Гавану. Земля почернела от утреннего дождя. К тому времени как они подъезжают к посольству, сотни людей уже толпятся у ворот. Они тащат коробки и картонные чемоданы, перевязанные веревками и поясами. Лурдес вспоминает свое собственное бегство, акварельный пейзаж, который она завернула в коричневую бумагу, свадебную фату, хлысты для верховой езды и пакет с кормом для птицы. Пилар, которая пробиралась через толпу в пышном платьице, убегая, вечно убегая.
Иванито стоит молча, когда Лурдес дает ему конверт с двумя сотнями долларов и надписью по-английски:
«МЕНЯ ЗОВУТ ИВАН ВИЛЬЯ-ВЕРДЕ. Я ПОЛИТИЧЕСКИЙ ЭМИГРАНТ С КУБЫ. МОЯ ТЕТЯ, ЛУРДЕС ПУЭНТЕ, 2212 ЛИНДЕН-АВЕНЮ, БРУКЛИН, НЬЮ-ЙОРК, БУДЕТ МОИМ ПОРУЧИТЕЛЕМ. ПОЖАЛУЙСТА, ПОЗВОНИТЕ ЕЙ ПО ТЕЛЕФОНУ: (212) 834-4071 ИЛИ (212) 63-CAKES».
– Постарайся попасть на первый самолет, Иванито. Ни в коем случае не покидай посольство. Когда доберешься до Перу или туда, куда тебя вышлют, позвони мне. Я заберу тебя, mi hijito. Я отвезу тебя в Бруклин. Летом мы поедем в Диснейленд.
– Y abuela? – спрашивает Иванито.
– Иди, mi cielo, иди.
Пилар
В Санта-Тереса-дель-Мар все толкуют о волнениях у перуанского посольства. Соседка из ближайшего дома, Ильда Лимон, зашла вчера вечером к нам и рассказала, что слышала, как Вождь объявил, что каждый, кто захочет уехать, может отправляться на все четыре стороны. Она твердила, что Вождь не в себе с тех пор, как в январе умерла его хозяйка. «Он подавлен, и это повлияло на его решение», – пояснила она. Мама была подозрительно сдержанна в течение всего разговора, и мне следовало бы догадаться, что она что-то замышляет. Она целый день ездила бог знает где на взятом напрокат «олдсмобиле», а потом отказалась сказать, где была. Я знаю, она того и гляди что-нибудь отмочит, весь вопрос – когда.
Сегодня утром, когда абуэла пришла ко мне в комнату и сказала, что мамы и Иванито нет дома, я заподозрила самое худшее. Абуэла говорит, что соседка видела, как они уезжали на рассвете. По словам Ильды, Иванито был одет в новую одежду и нес сумку с надписью «Эйр Флорида». «Черт! – подумала я. – Черт! Не могу поверить!» Я побежала к Эрминии и одолжила у нее ее новую русскую «Ладу».
Когда я подъезжаю к дому, абуэла Селия смотрит прямо перед собой. Руки у нее напряжены, как будто она играет на пианино гаммы, но потом они безжизненно падают на колени, как закрывшиеся веера. Я вижу каждую жилку на ее руках, как будто в них течет свет, реки света.
– Мы забыли наши корни, – устало говорит мне абуэла. – Раньше семьи жили в одной деревне, переживали одни и те же разочарования. Они хоронили своих покойников рядом.
Я беру руки абуэлы в свои, чувствую старость ее напряженных пальцев, пористые суставы. Она отворачивается к океану, к голубому горизонту.
– Для меня море было спасением, Пилар. Но оно сделало моих детей непоседами. Это и сейчас продолжается, поэтому нам остается только звать друг друга и махать с разных берегов. – Она вздыхает и ждет, когда придут слова. – Ах, mi cielo, разве все эти годы и разлука не самое большое предательство?
Мысли в моей голове похожи на битое стекло. Я не могу понять, о чем говорит бабушка. Я слышу только ее тихий от душевной от боли голос.
В Гаване улицы забиты машинами во всех направлениях. Мы оставляем машину в переулке и идем остаток пути до перуанского посольства пешком. Полицейские выставили вокруг ограды кордон, чтобы не пускать внутрь вновь прибывших. Желающие уехать сидят на деревьях, как большие индюки. Они насмехаются над полицейскими, яростно проклинают их и кричат слова одобрения, тем, кто хочет проникнуть за ограду. Мы с абуэлой выискиваем Иванито на ветвях, на крыше, на высоких бетонных стенах, но его нигде нет.
У ворот завязывается борьба. Полицейский взмахивает дубинкой и опускает ее на чью-то голову. Это возбуждает толпу. Мне в лоб попадает камень. Сначала я ничего не чувствую, только теплая клейкая кровь заливает мне глаза. Потом голова взрывается болью. Толпа бросается вперед, абуэлу оттесняют в сторону, а я оказываюсь на спине этого зверя, когда он прорывается к воротам. Через секунду все кончено. Ворота закрываются за нами. Толпа собирается снова, не желая терять свою силу, для нового броска.
– Они посылают еще один самолет в Лиму, – говорит полная женщина в футболке с Микки-Маусом. – Те, кто– пришел утром, уже улетели.
Я хочу забраться на дерево, но никак не могу к нему пробиться. Голова у меня болит и, похоже, распухла чуть ли не вдвое. На лбу вскочила шишка. Я едва держусь на ногах. Люди смотрят на меня и отворачиваются. У них и без меня хватает проблем.
– Нас построят и расстреляют как свиней! Нас пошлют в лагеря с maricones! – кричит мужчина с лошадиным лицом. На предплечье у него татуировка с изображением Девы Марии. Рядом с ним жилистый человек в изношенном костюме жонглирует двумя апельсинами и грейпфрутом. И притопывает в такт.
Описать это невозможно, думаю я. Ни словами, ни рисунками, ни фотографиями.
Я продираюсь через толпу в поисках Иванито. На какой-то краткий миг я не могу вспомнить его лица Он – просто имя, импульс, который заставляет меня двигаться, но тут же его образ снова возвращается ко мне, его светло-карие глаза, долговязая фигура, слишком большие руки и ноги. Наконец я вижу его прямо перед собой, он оборачивается и тоже видит меня. «Потр-ря-я-ясно!» – кричит Иванито в небо, обращаясь к миллиону людей одновременно. Я прижимаю его к себе, обняв за талию. Я чувствую, как сквозь спину бьется сердце моего двоюродного брата. Я чувствую, как внутри у нас обоих раскручивается какая-то пружина.
* * *
– Я не нашла его, – лгу я абуэле. Бабушка тоже вся в синяках, голени у нее исцарапаны в кровь. Она ждала меня почти час. – Мне сказали, что самолет в Лиму улетел утром. Иванито, наверное, сел на него.
Абуэла смотрит на гладкий ствол королевской пальмы. Я знаю, о чем она думает: о высоких мужчинах в фетровых шляпах, о черных шелковых зонтах и ржавых дождях северных широт. Господи, что я наделала? Она снова поворачивается ко мне.
– Ты везде посмотрела, mi hija? Ты уверена? – печально спрашивает она. – Ты совершенно уверена?
– Si, абуэла. – Я прижимаюсь лицом к бабушкиной шее. Но в ее морщинах больше нет ни запаха соли, ни аромата фиалковой воды.
Селия
Селия дель Пино спускается по трем ступенькам своего крыльца, как будто с огромной высоты. Она идет мимо папайи, мимо неуклюжей райской птицы, мимо дома своей соседки Ильды Лимон, затем вниз по песчаной тропинке на побережье. Легкий ветерок пахнет жасмином и ароматом далеких апельсиновых деревьев. Море манит пронизанными светом голубыми волнами.
Помню свой первый день в Гаване. Я приехала точно в полдень, и все кругом пело от звона множества церковных колоколов. Тетя Алисия встречала меня на перроне. Она была в пышном платье, из-под которого виднелись нижние юбки, с брошкой в виде павлина под подбородком. Тетя Алисия приласкала и утешила меня после долгого путешествия из деревни. Она учила меня играть на пианино так, чтобы каждая нота звучала отдельно от других, но чтобы все они составляли единое целое.
Селия снимает лаковые туфли и идет к морю. Влажный песок неприятно холодит ступни. Она погружает ноги в песок до тех пор, пока не укореняется в нем, как пальма, как гардения с искривленным стволом. Ее домашнее платье вздымается на ветру и опускается.
Дуэнде звучит в гортанном голосе обольщения, взывает ко мне через поэта. Его черные звуки околдовали меня, он распростер свои черные ленты, а дождь мерно стучал в знак согласия.
Селии пришло в голову, что она никогда не отдалялась от побережья Кубы больше чем на сто ярдов. Она думает, как мечтала уехать в Испанию, в Гранаду, и шагать сквозь ночь с бубном в руке и охапкой гвоздик.
Пой со мной, кричит дуэнде, пой черному морю, оно ждет твоего голоса.
Селия делает шаг в океан и представляет себя солдатом на боевом задании – ради луны, ради пальм, ради Вождя. Вода быстро поднимается вокруг нее. Она заливает ей горло и нос, открытые глаза не чувствуют соли. Распустившиеся волосы плавают в воде, набежавшая волна захлестывает ее с головой. Она дышит через кожу, она дышит через свои раны.
Пой, Селия, пой…
Селия тянется к мочке левого уха и снимает жемчужную сережку. Она чувствует, как та выскальзывает из пальцев. Затем расстегивает тонкую дужку на правом ухе и высвобождает другую жемчужину. Селия закрывает глаза, воображая, как ее уносит, словно светляка, через темные моря, где она медленно угасает.
Письмо Селии
1959
11 января 1959
Мой дорогой Густаво!Селия
Сегодня одиннадцатый день, с тех пор как началась революция. И сегодня родилась моя внучка Пилар Пуэнте дель Пино. Это и мой день рождения. Мне исполнилось пятьдесят. Я больше не буду писать тебе, mi amor. Она все вспомнит.
Навеки любящая тебя,