Он спросил, случалось ли мне читать когда-нибудь «Страж Римуса».

Я ответил, что не случалось, и хотел было добавить, что даже не знаю, где находится Римус, но тут он выразил недоумение по поводу того, что в отеле не выписывается «Страж»; и обещал написать об этом редактору. Он не стал бы об этом говорить, но он тоже скромный представитель той профессии, к которой принадлежу и я, и его статьи часто помещались на столбцах этого печатного органа. Некоторые его друзья — они, без сомнения, пристрастны — считают, что его стиль имеет нечто общее со стилем Юния — но, конечно, вы понимаете — словом, он мог бы только сообщить, что в последней предвыборной кампании его статьи были в большом спросе у публики. Кажется, при нем должен быть экземпляр одной из них. Тут рука его нырнула привычным движением во внутренний карман сюртука; и, выложив себе на колени кипу изрядно потрепанных бумаг, каждая из которых явно удостоверяла что-либо за подписями и печатями, он в заключение сказал, что статья, должно быть, осталась у него в чемодане.

Я вздохнул свободней. Мы сидели в вестибюле известного вашингтонского отеля, и мой собеседник, совершенно мне незнакомый лишь несколько минут назад, придвинул свой стул к моему и начал разговор. Я заметил в нем ту смесь робости, одиночества и беспомощности, которая присуща провинциалу, впервые оказавшемуся среди чужих людей и как бы затерявшемуся в мире, который куда шире, холоднее и равнодушнее, чем он мог вообразить. Мне думается, мы склонны приписывать дерзкой фамильярности приезжих из глухой провинции или из деревни, встреченных в поезде или в большом городе, то, что рождено их ужасающим одиночеством и оторванностью от родных мест. Я помню, как в купе канзасского поезда один из таких пассажиров, забросав меня вначале тысячью ненужных вопросов, установил наконец, что я немного знаком с человеком, когда-то жившим в его родном городке в Иллинойсе. Весь остаток нашего путешествия разговор вертелся главным образом вокруг этого его земляка, которого, как выяснилось позднее, мой иллинойсский спутник знал не больше, чем я. Но ему удалось таким образом установить связь со своим далеким домом, и он был счастлив.

Пока все это мелькало у меня в голове, я успел разглядеть моего собеседника. Это был худощавый молодой человек, лет тридцати, не больше, с рыжеватыми волосами и бровями и белесыми, почти незаметными ресницами. Одет он был в черную пару, уже вышедшую из моды, и мне пришла на ум странная мысль, что это его свадебный костюм; как выяснилось впоследствии, я был прав. В его обхождении была какая-то педантическая точность — что-то от назидательности, свойственном сельскому школьному учителю, привыкшему иметь дело с умами чрезвычайно неразвитыми. Из его рассказа о себе стало ясно, что и в этом я не ошибся.

Он родился и вырос в одном из западных штатом, был в Римусе школьным учителем и секретарем попечительского совета, женился на одной из своих учении, дочери священника, человека довольно состоятельного Он снискал себе некоторое внимание своими ораторскими способностями и был одним из виднейших членов «Дискуссионного общества» в Римусе. Различные вопросы, волновавшие тогда Римус, — «Совместима ли доктрина бессмертия с образом жизни земледельца?», «Является ли вальс морально предосудительным?» — доставили ему возможность приобрести известность среди своих сограждан. Быть может, мне случилось видеть выдержки, перепечатанные из «Стража Римуса» в «Крисчен Рикордер от 7 мая 1870 года? Нет? Он мог бы достать для меня этот номер. Он принимал активное участие в последней предвыборной кампании. Ему не слишком удобно говорить об этом, но все знают, что Гэшуилер был избран благодаря ему.

— Кто?

— Генерал Пратт К. Гэшуилер, член Конгресса от Нашего избирательного округа.

— А!

— Замечательный человек, сэр, весьма замечательный человек; человек, чье влияние, сэр, почувствуют теперь здесь, да, сэр, здесь. Так вот, он приехал сюда с Гэшуилером: и, словом, он не знает, почему, и Гэшуилер не знает, почему бы ему не принять, знаете ли, — здесь он виновато усмехнулся, — это воздаяние за те услуги, которые… и т. д. и т. п.

Я спросил, имеет ли он в виду какую-нибудь определенную должность.

Правду говоря, нет. Он предоставил это Гэшуилеру. Гэшуилер сказал (он помнит это дословно): «Предоставьте все это мне. Я прощупаю в нескольких ведомствах и посмотрю, что можно будет сделать для человека с вашими дарованиями».

— И?

— Он ищет. Я ожидаю его с минуты на минуту. Он ушел в министерство Волокиты — взглянуть, что можно там сделать… Ах, вот и он.

К нам приближался рослый мужчина. Очень тяжеловесный, очень громоздкий, очень елейный и в то же время подавляющий. Он старался выглядеть «честным фермером», но так неудачно, что последний деревенский бедняк почувствовал бы себя задетым. Он так смахивал на стряпчего-крючкотвора, что уважающий себя судья немедленно выдворил бы его из зала суда. И было в нем что-то военное, просто вопиявшее, чтобы его немедленно предали военно-полевому суду. Мы были представлены друг другу, и я узнал, что имя моего приятеля, ожидавшего должности, — Экспектент Доббс. После чего Гэшуилер обратился ко мне:

— Наш молодой друг ждет, да, ждет… У кормила государственных дел, сказал бы я. Молодость, — продолжал достопочтенный мистер Гэшуилер, как бы адресуясь к воображаемым избирателям, — не что иное, как время ожидания, так сказать, подготовки!

Когда он протянул руку отеческим жестом — жестом столь же фальшивым, как и все от него исходившее, — не знаю, кем я был более возмущен — им или его жертвой, пожавшей эту руку с явной гордостью и удовлетворением.

Тем не менее Доббс отважился на робкий вопрос:

— Что-нибудь уже сделано?

— Пока нет; не могу сказать, чтобы что-нибудь… ну, скажем, чтобы что-нибудь было завершено; однако могу сказать, что у нас сейчас превосходная позиция для начала — ха-ха! Но мы должны подождать, мой юный друг, подождать. Как это сказал римский философ? «Как бы то ни было, давайте поспешать медленно». Ха-ха! — И он доверительно повернулся ко мне, как бы обращая мое внимание на то, «сколь нетерпеливы эти молодые люди».

— Я только что встретился со своим старым другом, товарищем детства, Джимом Мак-Глэшером, он начальник бюро по распространению Бесполезной Информации, и, — понизив голос до таинственного, но отчетливого шепота, Гэшуилер договорил: — Я увижусь с ним завтра еще раз.

Крик кондуктора, возвестивший, что омнибус сейчас отправится, вырвал меня из общества этого даровитого законодателя и его протеже; но когда мы тронулись в путь, я увидел через раскрытое окно, что могущественный разум Гэшуилера продолжает, если можно так выразиться, воздействовать на восприимчивость мистера Доббса.

Прошла неделя, прежде чем мы встретились опять. В утро моего возвращения я увидел их обоих в вестибюле, но в отличие от первой нашей встречи даровитый Гэшуилер явно старался отделаться от своего друга. Я слышал, как он говорил что-то о «комиссиях» и о «завтра»; и когда Доббс повернул ко мне свое веснушчатое лицо, я увидел, что оно наконец-то приобрело какое-то выражение — и это было разочарование.

Я вежливо осведомился, как подвигаются его дела. Он еще не утратил гордости: все идет хорошо, но коллеги его друга Гэшуилера так высоко его ценят, что все его время уходит на занятия в различных комиссиях Конгресса. Костюм моего собеседника, как я заметил, был уже не в столь хорошем состоянии, как раньше, и он сообщил, что переехал из отеля в меблированную комнату на тихой улочке, так дешевле. На время, конечно.

Через несколько дней у меня оказалось дело в одном из министерств. Множество разнообразных указателей на множестве дверей его отделов и бюро всегда странно приводило мне на ум торговое заведение Стюарта или Арнольда и Констэбла. Здесь можно получить пенсии, патенты и заводы. А также земли, и семена для посева, и индейцев, рыскающих вокруг, и все, что душе угодно. Здесь непрерывно дребезжат служебные звонки и мечутся курьеры, сильно напоминая приказчиков перед праздником.

Так как у меня было дело к самому управляющему этой гигантской национальной лавки чудес, я ухитрился пробраться сквозь толпу грустноглазых, возбужденных мужчин и женщин, заполнивших приемную, и вошел в комнату министра, сознавая, что оставляю за собой немало зависти и злобы. Открыв дверь, я услышал монотонную речь с характерной западной интонацией. Голос показался мне знакомым. Действительно, это был голос Гэшуилера.

— Назначение этого человека, господин министр, будет единодушно одобрено моими избирателями. Его семья состоятельна и пользуется влиянием, а для осенних выборов как раз важно обеспечить правительству поддержку попечителей. Наши делегаты в парламенте все до одного… — но тут, заметив по блуждающему взгляду министра, что в комнате присутствует посторонний, он начал шептать остальное ему на ухо с такой фамильярностью, что министру, вероятно, потребовался весь его политический такт, чтобы не поморщиться.

— Вы принесли необходимые документы? — спросил министр. Их у Гэшуилера оказалась целая кипа, — и министр бросил их на стол к другим бумагам, среди которых они как бы мгновенно обезличились и теперь, казалось, рекомендовали на должность кого угодно, кроме своего владельца. Так, если в одном углу делегация штата Массачусетс в полном составе с верховным судом во главе, по-видимому, серьезно настаивала на удобрении пустующих земель штата Айова, то в другом неискушенный взгляд усмотрел бы подпись известной защитницы женских прав под прошением о пенсии за раны, полученные на войне.

— Да, кстати, — сказал министр, — у меня, кажется, лежит письмо от кого-то из ваших избирателей с просьбой о назначении на эту должность с ссылкой на вас. Вы берете свою рекомендацию назад?

— Неужели кто-то позволил себе сослаться на меня? — произнес достопочтенный мистер Гэшуилер с нарастающим гневом.

— Письмо лежит у меня где-то здесь, — сказал министр, озадаченно оглядывая стол. Слабым движением он пошевелил бумаги, бессильно откинулся в кресле и выглянул в окно, как бы предполагая и даже надеясь, что письмо могло вылететь вон. — Его прислал некий мистер Глоббс, или Гоббс, или Доббс из Римуса, — сказал он наконец после сверхчеловеческого напряжения памяти.

— А, ерунда! Какой-то полоумный, который надоедал мне весь последний месяц.

— В таком случае вы его не рекомендуете?

— Безусловно нет. Подобное назначение не выразило бы… а, вернее сказать, могло бы вызвать бурное негодование в моем округе.

Министр испустил вздох облегчения, и даровитый Гэшуилер вышел из комнаты.

Я попытался поймать взгляд этого достопочтенною негодяя, но он, очевидно, меня не узнал.

Мне подумалось, не должен ли я изобличить его предательство, но в следующий раз, когда я встретил Доббса, он был в таком радужном настроении, что я этого не сделал. Оказалось, его жена написала, что помощник начальника бюро по смачиванию отворотов конвертов в министерстве Волокиты доводится ей, как теперь выяснилось, троюродным братом, и она попросила его содействовать Доббсу, и Доббс с ним уже виделся, и тот обещал…

— Понимаете, — сказал Доббс, — при исполнении своих обязанностей он весьма близко соприкасается с министром, часто работает в комнате рядом, — это влиятельный человек, сэр! Заметьте, сэр, очень влиятельный человек.

Я не помню, как долго все это продолжалось. Достаточно долго, во всяком случае, чтобы Доббс успел принять самый жалкий вид — манжеты исчезли, башмаки он не чистил, брился редко, глаза у него глубоко запали, а на скулах выступил лихорадочный румянец. Помню, я встречал его во всех министерствах — он писал письма или терпеливо сидел в приемной с утра до вечера. Он уже целиком утратил свой назидательный тон, но сохранил еще свою гордость.

— Мне все равно, где ожидать — здесь или в другом месте, — говорил он, — и к тому же я получаю пока некоторое представление об особенностях государственной службы.

Вот почему я очень удивился, получив от него в один прекрасный день записку, содержавшую приглашение пообедать с ним в весьма известном ресторане. Я еще не успел преодолеть свое изумление, как ко мне в отель явился сам автор этой записки. В первую минуту я еле узнал его. Так изменил его новый элегантный костюм, не скрывавший, однако, деревенской угловатости его фигуры и общего облика. Он даже пытался держаться светски небрежного тона, но так неуверенно и наивно, что это не производило неприятного впечатления.

— Понимаете, — начал он в объяснение, — я нашел способ продвинуть мое дело. Все эти большие люди, члены правительства, знают меня только как просителя. Ну, вот, чтобы продвинуть мое дело, нужно встретиться с ними в обществе, угостить их, пообедать с ними. Посему, сэр (он опять впал здесь в свой назидательный учительский тон), за моим столом обедали вчера вечером два министра, два судьи и один генерал.

— По вашему приглашению?

— Конечно, нет. Я только платил. Дал обед и пригласил их Том Соуфлит. Тома все знают. Понимаете, меня надоумил один мой друг, он сказал, что Соуфлит устроил таким образом множество назначений. Понимаете, когда эти господа за вином размякнут, он вдруг говорит, словно невзначай: «Между прочим, мой приятель, имярек, славный малый, просит о том-то и о том-то, удовлетворите эту его просьбу». И не успеют они оглянуться, как он уже вырвал у них обещание. Они получают обед, и хороший обед, а он получает просимое назначение.

— Но где же вы достали такие деньги?

— Да… — Он заколебался и запнулся. — Я написал домой, и отец Фанни раздобыл для меня полторы тысячи долларов. Я занес их в графу расходов на представительство. — У него вырвался слабый смешок. — Поскольку старик не пьет и не курит, он очень бы удивился, если бы узнал, на что ушли деньги; но я все верну, когда получу место, а этого ждать недолго, дело на мази.

Жаргон не шел к нему, как и его новый костюм, а его фамильярность казалась более жалкой, чем прежняя неловкая застенчивость. Но я не мог удержаться от вопроса, каков был результат этой траты.

— Пока никакого. Но министр Волокиты и начальник Низшего Департамента, оба говорили со мной, и один из них сказал, что мое имя он, кажется, уже где-то слышал раньше. Это возможно, — прибавил Доббс с принужденным смехом, — потому что я писал ему пятнадцать раз.

Прошло три месяца. Бурный снегопад остановил бег моей колесницы по Западной железной дороге, в десяти милях от нервничающих устроителей моей лекции и нетерпеливо ожидающей публики. Оставалось только добираться до них в санях. Но дорога была длинна, сугробы глубоки, и когда через шесть миль мы дотащились до небольшого селения, возница заявил, что его лошадь дальше не пойдет и надо остановиться здесь. Ни посулы, ни угрозы не помогали. Мне пришлось примириться с неизбежностью.

— Как называется эта местность?

— Римус.

Римус… Римус… Где я раньше слышал это название? Но пока я над этим размышлял, мы подъехали к дверям захудалой гостиницы. Это унылое заведение, казалось, не сулило спокойного сна. А было только девять часов вечера, и вся долгая зимняя ночь впереди. Потерпев неудачу в попытке получить у хозяина упряжку, чтобы продолжать путь, я решил покориться судьбе и довольствоваться сигарой да теплом докрасна раскаленной печки. Через несколько минут ко мне подошел один из посетителей буфета; назвав меня по имени, он грубовато, но сердечно посочувствовал моей беде и посоветовал переночевать в Римусе.

— Комнаты в этой гостинице, — прибавил он, — не сказать чтобы лучшие в мире. Но есть здесь один старик, прежний священник, так он уже лет двадцать пускает к себе ночевать таких вот людей, как вы, и платы не берет, а так, от чистого сердца. Прежде у него водились денежки, а теперь он совсем обеднел. Продал свой большой дом у перекрестка и живет с тех пор вместе с дочкой в хижине. Но коли вы к нему пойдете, то очень его уважите, а услышь он, что я отпустил вас из Римуса и не отвел к нему, так он с меня голову снимет. Погодите-ка, я вас провожу.

Почему бы мне было в конце концов и не нанести визита старику? Я последовал за моим проводником сквозь продолжавшуюся метель. Мы подошли к маленькому домику. Мой спутник постучал, а когда дверь открылась, тотчас ушел, предварительно представив меня в не слишком лестной речи:

— Вот, почтенный, я вам привел одного застрявшего тут лектора.

Хозяин дома, седовласый человек лет семидесяти, с приятным лицом, поздоровался со мной и пригласил меня войти. Его радушие рассеяло неловкость, возникшую после рекомендации моего проводника, и я спокойно вошел за ним в чистую, но бедно обставленную гостиную. С дивана поднялась слегка увядшая молодая женщина, и старик познакомил меня с ней. Это была его дочь.

— Мы с Фанни живем здесь в совершенном одиночестве, и если бы вы знали, как приятно бывает хоть изредка видеть кого-нибудь из большого мира, вы бы не стали просить извинения за то, что назвали своим вторжением.

Пока он говорил, я старался припомнить, где, когда и при каких обстоятельствах я видел раньше это селение, дом, этого старика и его дочь. Было ли это сном или одним из смутных видений прошлого бытия, иной раз возникающих в человеческом сознании? Я вновь посмотрел на обоих. В линиях, проведенных заботами у губ молодой женщины (наверное, еще недавно это был милый девичий ротик), в изборожденном морщинами челе старика, и тиканье старомодных часов на полке, в слабом шорохе идущего за окнами снега я как бы читал надпись: «Терпение, терпение, жди и надейся».

Старик набил табаком трубку и, передав ее мне, продолжал:

— Хотя я редко пью сам, я привык всегда держать в доме какой-нибудь подкрепляющий напиток для проезжающих гостей, но сегодня у меня нет ничего.

Я поспешил предложить ему свою флягу; после мгновенного замешательства он принял предложенное и теперь, как бы сбросив с плеч добрый десяток лет, сидел в своем кресле, выпрямившись и обретя словоохотливость.

— А как идут дела в столице, сэр? — начал он.

По правде говоря, я не имел об этом ни малейшего представления. Но старику явно хотелось обстоятельно побеседовать о политике, и я ответил неопределенно, однако не опасаясь уклониться от истины, что, по моим наблюдениям, там ничего особенного не делается.

— Да, да, — сказал старик, — в вопросах возобновления платежей; что же касается суверенных прав штатов и федерального вмешательства, то вы согласитесь, что следует придерживаться осторожной консервативной политики, пока Комиссия по выборам не вынесет окончательного решения.

Я беспомощно оглянулся в сторону молодой дамы и слабым голосом произнес, что он совершенно верно изложил мою точку зрения. Проследив направление брошенного мною взгляда, старик сказал:

— Хотя муж моей дочери занимает пост в федеральном правительстве в Вашингтоне, он так поглощен делами, что не имеет возможности сообщать нам не столь уж важные новости… Простите, вы что-то сказали?

Действительно, у меня вырвалось невольное восклицание. Значит, это был Римус, родной дом Экспектента Доббса, и передо мной были его жена и тесть; и блеск вашингтонского банкета — подумать только! — стоил крови сердца этой бедной женщины, и вся роскошь его была поддержана этой шаткой кариатидой — ее отцом.

— А какую должность он занимает?

Старик не знал этого точно, однако полагал, что инспекторский пост. Мистер Гэшуилер заверил его, что это место первого класса — да, именно первого.

Я не стал сообщать ему, что в данном случае, как и во многих других, в Вашингтоне принято вести счет в обратном порядке. Я только сказал:

— Я полагаю, что ваш депутат, мистер… мистер Гэшуилер…

— Не называйте его имени, — проговорила маленькая женщина, поспешно вскочив на ноги. — Он никогда не приносил Экспектенту ничего, кроме горя и разочарований. Я ненавижу, я презираю этого человека!

— Милая Фанни, — с мягкой укоризной возразил старик, — это и не по-христиански и несправедливо. Мистер Гэшуилер — замечательный, весьма замечательный человек! Он трудится на великом поприще, его время отдано более важным делам.

— Однако у него хватило времени воспользоваться услугами бедного Экспектента, — сказала раненая голубка с некоторой злостью.

Все же я почувствовал известное удовлетворение, узнав, что Доббс получил наконец место — неважно, какое, неважно, через кого; и, улегшись в постель в комнате, которая, по всей видимости, должна была служить супружеской спальней, я пришел к выводу, что худшие испытания Доббса остались позади. Стены комнаты были увешаны сувенирами юных дней этой четы: тут был портрет Доббса в возрасте двадцати пяти лет; засохший букет в стеклянной шкатулке, подаренный Доббсом Фанни в день экзамена, вставленное в рамку постановление Дискуссионного общества Римуса о благодарности Доббсу, удостоверение об избрании Доббса президентом римусского Общества любителей математики, патент Доббса на чин капитана независимого отряда Национальной гвардии Римуса и, наконец, масонская грамота, в которой Доббс аттестовался в эпитетах более преувеличенных и экстравагантных, чем любая царствующая особа.

И при всем том эти дешевые лавры узкого мирка и узкого кругозора были хранимы и освящены любовью преданной жрицы домашнего храма, которая поддерживала пламя своего светильника во мраке печали, сомнения и отчаяния. Вьюга бушевала вокруг дома и била белыми кулаками в окна. Сухой лавровый венок, которым Фанни увенчала Доббса после его прославленной речи, произнесенной в здании школы в день Столетней годовщины, 4 июля 1876 года, качался под порывами ветра. И сухие листья падали на пол, а я лежал в постели Доббса и ломал голову над тем, что представляла его должность первого класса.

Я это узнал лишь летом. Бродя по длинным коридорам некоего министерства, я натолкнулся на человека, который держал на плечах коромысло, нес два огромных ведра со льдом и добавлял лед в кувшины с водой, стоявшие в кабинетах. Пройдя мимо, я оглянулся на него. Это был Доббс!

Он не снял с себя своего груза; это не полагалось, сказал он. Однако в беседу вступил охотно, сообщив, что начинает с самого подножия лестницы, но надеется в ближайшее время взобраться наверх. Предстоит реформа гражданских учреждений, и, конечно, он скоро получит повышение.

— Место вам устроил Гэшуилер?

Нет. Он считал, что обязан этим мне. Именно я рассказал его историю помощнику министра, имярек, который, в свою очередь, сообщил ее начальнику бюро NN — оба прекрасные люди, но вот все, что они могли сделать. Во всяком случае, это первый шаг. А теперь ему пора.

Однако я пошел с ним дальше — вверх и вниз и старался ободрить его, описывая в розовых красках его жену и семейство и мой визит к ним; и, наконец, оставил его с его коромыслом, пообещав зайти повидаться с ним в первый же раз, когда буду в Вашингтоне.

Реформа гражданских учреждений пришла вместе с новым правительством; незрелая и плохо продуманная, как всякая внезапно и спешно проводимая реформа, жестокая в отношении отдельных лиц, как все незрелые преобразования. И среди беззащитных мужчин и женщин, потерявших способность к другой работе на длительной службе в притупляющей машине федеральных ведомств, с которыми было покончено одним ударом, попала на плаху и слабая, глупая голова Экспектента Доббса. Впоследствии выяснилось, что даровитый Гэшуилер должен был нести ответственность за раздачу двадцати служебных мест, и письмо Доббса, в котором он посмел упомянуть Гэшуилера, ныне уже лишенного влияния, решило его судьбу. Страна, в назидание другим, сурово наказала Гэшуилера и… Доббса.

После этого он исчез. Я тщетно высматривал его в приемных, кулуарах, коридорах отелей и наконец пришел к заключению, что он уехал домой.

Как прекрасно было июльское воскресенье, когда утренний поезд из Балтимора прибыл на вашингтонский вокзал. Как нежно и целомудренно свет утреннего солнца лежал на восточном фасаде Капитолия, погружая все здания в величественный, внушающий благоговение покой. До чего трудно было представлять себе Гэшуилера, проползающего между этими колоннами или прокрадывающегося под портиком, и не изумляться, почему та величественная статуя не спустилась вниз, чтобы мечом нанести убийственный удар по жирным округлостям этого незваного гостя. До чего трудно думать, что руки матереубийцы поднимались на Великую Матерь, изображенную здесь в целомудрии белых, полных изящества покровов, с благородным спокойствием чела, собравшей вокруг себя своих детей в белоснежных одеждах. Тут мне вспомнился Доббс, и вдруг перед окном моего экипажа мелькнуло знакомое лицо. Я приказал остановить лошадей и увидел женщину, растерянно стоявшую на углу улицы. Когда она повернула в мою сторону встревоженное лицо, я узнал миссис Доббс.

Что она здесь делает и где Экспектент?

Пытаясь объясниться, она произнесла несколько несвязных фраз и залилась слезами. Я усадил ее в свой экипаж; и между рыданиями она рассказала, что Экспектент домой не возвращался; из письма одного здешнего друга она узнала, что он болен — ах, очень, очень болен! — а отец не мог поехать с ней, и она здесь одна. Такая испуганная, одинокая, такая несчастная…

Есть у нее его адрес?

Да-да, вот! Он живет где-то на окраине Вашингтона, около Джорджтауна. Быть может, я буду так добр, что провожу ее туда, — она никого тут не знает.

По дороге я пытался несколько развлечь ее, указывая на детей Великой Матери, уже упомянутых мною; но она только закрывала глаза, пока мы катили по длинным улицам, и шептала:

— О, эти ужасные, ужасные расстояния!

Наконец мы доехали. Это был негритянский квартал, но вокруг все выглядело чисто и опрятно. Я видел, как вздрогнула бедняжка, когда мы остановились у дверей низкого двухэтажного деревянного дома и из него при появлении столь редкого здесь экипажа высыпала на улицу толпа полуголых ребятишек, вслед за которыми к нам вышла благообразная, аккуратно одетая миловидная мулатка.

Да, этот самый дом. Он наверху и чувствует себя неважно; кажется, он уснул.

Мы поднялись наверх. В первой комнате, прибранной, но скудно обставленной, лежал Доббс. На дощатом столе около его кровати валялись груды писем и записок, адресованных в разные министерства и департаменты, а на одеяле лежало неоконченное письмо, вероятно, только что выпавшее из его слабых пальцев, адресованное в министерство Волокиты.

Когда мы вошли, он приподнялся, опираясь на локоть.

— Фанни! — пробормотал он, и тень разочарования пробежала по его лицу. — А я думал, что это ответ от министра, — добавил он, словно оправдываясь.

Бедная женщина выстрадала слишком много, чтобы отступить перед этим последним ударом. Она тихо подошла к изголовью больного, без единого слова или слезы опустилась на колени, с любовью обвила его руками, и я оставил их наедине.

Когда вечером я вновь навестил их, ему было лучше — настолько лучше, что, несмотря на предписание врача, он целый час говорил с ней, полный бодрости и надежды… Потом внезапно приподнял обеими руками ее склоненную голову и произнес:

— Знаешь ли, дорогая, в поисках поддержки и покровительств я забыл того, кто пользуется большим влиянием у королей и министров, и я собираюсь, любимая, просить его ходатайствовать за меня. Еще не поздно, дружочек, и я завтра же обращусь к нему.

И прежде чем пришло это завтра, он явился к нему и получил — в этом я не сомневаюсь — хорошее место.

Перевод Е. Куниной