Фрэнсис Брет Гарт
КАКОЙ ПОДАРОК РУПЕРТ ПОЛУЧИЛ К РОЖДЕСТВУ
Рассказ для маленьких солдат
Был канун рождества в Калифорнии — время проливных дождей и первых ростков травы. По временам из-за гонимых ветром туч являлось чудо — солнце освещало понурые холмы; смерть и воскресение сливались в одно, и сквозь мучительную агонию разрушения пробивалась и тянулась вверх ликующая жизнь. Даже буря, обрывавшая сухие листья, питала нежные почки, которые рождались им на смену. Не было картин снежного безмолвия; на оживающих полях плуг фермера шел вдоль борозд, проложенных недавними дождями. Может быть, именно поэтому рождественские вечнозеленые деревья, украшавшие гостиную, выглядели чужеземцами и составляли странный контраст розам, которые смутно виднелись в окнах, когда юго-западный ветер пригибал к стеклам их нежные головки.
— Ну, — сказал доктор, пододвигая стул к огню и окидывая мягким, но решительным взглядом полукруг белокурых головок, — прежде чем я начну свой рассказ, я хотел бы, чтобы вы твердо усвоили, что меня нельзя прерывать нелепыми вопросами. При первом же вопросе я перестану рассказывать. При втором я сочту своей обязанностью дать каждому из вас по порции касторки. Если кто из мальчиков шевельнет ногой или рукой, это будет означать, что он хочет, чтобы ее отрезали. Инструменты я захватил с собой и никогда не позволю себе ради удовольствия пренебречь своими обязанностями. Обещаете?
— Да, сэр, — одновременно отозвались шесть тоненьких голосков. За этим залпом последовало, однако, полдюжины отдельных вопросов.
— Тише! Боб, сядь как следует и перестань греметь саблей. Флора усядется рядом со мной, как барышня, и будет служить примером остальным. Фун Тан, если хочет, тоже может остаться. Теперь убавьте немного газ, так, хорошо, — в самый раз, чтобы огонь в камине казался ярче и видны были рождественские свечи. Тихо! Если кто-нибудь будет щелкать миндаль или громко сопеть над изюмом, я выгоню его из комнаты.
Наступила глубокая тишина. Боб бережно отложил саблю в сторону и задумчиво потер себе ногу. Флора, кокетливо пригладив карманы своего передничка, положила руку на плечо доктору, и тот усадил ее рядом с собой. Фун Тан, маленький слуга-язычник, которому ради торжественного случая позволили участвовать в рождественских развлечениях в гостиной, наблюдал за всеми с кроткой и в то же время философской улыбкой. Только тихое тиканье французских часов на камине, которые поддерживала смуглолицая и стройная молодая пастушка, нарушало рождественский покой комнаты, — покой, в котором гармонически сочетались запахи хвои, новых игрушек, ящичков кедрового дерева, клея и лака.
— Года четыре тому назад в это время, — начал доктор, — я посещал лекции в одном большом городе. Один из профессоров, человек общительный и любезный, хотя, пожалуй, чересчур уж практичный и упрямый, пригласил меня к себе в сочельник. Я с радостью принял приглашение: мне очень хотелось повидать одного из его сыновей, двенадцатилетнего мальчика, про которого говорили, что он очень талантлив. Боюсь даже сказать вам, сколько латинских стихов этот мальчик знал наизусть и сколько английских сам сочинил. Во-первых, вы захотели бы, чтобы я их повторил; во-вторых, я не знаток поэзии — ни латинской, ни английской. Но были знатоки, которые считали их замечательными для мальчика, и все предсказывали ему блестящую будущность. Все, кроме его отца. Когда заговаривали об этом, он с сомнением покачивал головой, потому что, как я уже говорил, это был человек практичный и деловой.
В этот вечер у профессора собралось приятное общество. Были дети со всей округи, и среди них даровитый сын профессора, по имени Руперт. Худенький мальчонка, ростом с нашего Бобби, и такой же светловолосый и хрупкий как вот Флора. По словам отца, он не отличался крепким здоровьем; он редко бегал и играл с другими мальчиками, а предпочитал сидеть дома над книгами или сочинять свои стихи.
Там была рождественская елка, точь-в-точь такая, как эта; мы смеялись и болтали, выкликая по именам детей, для которых висели подарки на дереве, и все были очень довольны и веселы, как вдруг кто-то из ребят вскрикнул от удивления и со смехом сказал:
— А вот здесь есть что-то для Руперта; как вы думаете, что это такое?
Мы попытались отгадать.
— Бювар.
— Сочинения Мильтона.
— Золотое перо.
— Словарь рифм.
Нет? Что же это, наконец?
— Барабан!
— Что? — переспросили все в один голос.
— Барабан! И на нем имя Руперта.
Так оно и было. Большой, блестящий, новенький, окованный медью барабан, а на нем бумажка с надписью: «Для Руперта».
Конечно, мы все расхохотались и нашли шутку очень остроумной. «Вот видишь, Руперт, ты должен прогреметь на весь мир!» — сказал один из гостей. «Вот пергамент для поэта», — сказал другой. «Последнее произведение Руперта в переплете из бараньей кожи», — вставил третий. «Сыграй нам какой-нибудь классический марш, Руперт», — предложил четвертый; и все в том же роде. Но Руперт был так огорчен, что не мог произнести ни слова; он краснел и бледнел, кусал губы, наконец разразился бурными рыданиями и выбежал из комнаты. Тогда гостям, которые шутили над ним, стало стыдно, и все стали спрашивать, кто повесил барабан. Но никто не знал, а если кто и знал, то, видя, как все внезапно прониклись сочувствием к впечатлительному мальчику, промолчал. Позвали даже слуг и спросили у них, но и те не имели представления о том, откуда взялся барабан. И — что самое странное — все заявляли, что не видели барабана на дереве до тех пор, пока его не сняли. Что я сам думаю? Ну, у меня есть на этот счет свое мнение. Но — никаких вопросов! Довольно вам знать, что в этот вечер Руперт больше не спустился в гостиную, и гости вскоре разошлись.
Я совсем забыл об этом, так как весной вспыхнула гражданская война и я был назначен врачом в один из вновь сформированных полков. Но когда я направился на театр военных действий, мне пришлось проездом побывать в городе, где жил профессор, и там я с ним встретился. Мой первый вопрос был о Руперте. Профессор грустно покачал головой. «Он не совсем здоров, — сказал он, — с рождества, когда вы его видели, его состояние все ухудшается. Очень странная болезнь, — добавил он и назвал ее длинным латинским термином. — Очень редкий случай. Но, может быть, вы зайдете повидать Руперта сами, — предложил он, — это могло бы развлечь его и принести ему пользу».
Я навестил профессора. Руперт лежал на диване, обложенный подушками. Кругом были раскиданы книги, а над головой, самым неподходящим образом, висел на гвозде тот самый барабан, о котором я вам рассказывал. Лицо у мальчика было худое и изможденное; на щеках горели красные пятна; широко раскрытые глаза ярко блестели. Он был рад меня видеть, а когда я сказал, куда еду, он засыпал меня бесчисленными вопросами о войне. Я думал, что совершенно отвлек его от болезненных, меланхолических фантазий, как вдруг он схватил меня за руку и притянул к себе.
— Доктор, — прошептал Руперт, — вы не будете смеяться надо мной, если я вам что-то скажу?
— Нет, — говорю, — конечно, нет.
— Вы помните этот барабан? — спросил он, указывая на блестящую игрушку, висевшую на стене. — Вы ведь знаете, как он ко мне попал. Через несколько недель после рождества я лежал здесь и дремал, а барабан висел на стене, и вдруг я услышал, как он стал бить; сначала тихо и медленно, потом быстрей и громче, и, наконец, загрохотал на весь дом. Ночью я его опять услышал. Я никому не решился сказать про это, но с тех пор я слышу его каждую ночь. — Он умолк и испытующе посмотрел на меня. — Иногда, — продолжал он, — барабан бьет тихо, иногда громко, но всякий раз темп ускоряется, и бой переходит в грохот, такой громкий и тревожный, что я озираюсь по сторонам, не сбежались ли ко мне в комнату люди спросить, в чем дело. Но мне кажется, доктор... мне кажется, — медленно повторил он, с болезненным любопытством вглядываясь в мое лицо, — что никто, кроме меня, его не слышит.
Я тоже так думал, но спросил, не приходилось ли ему слышать барабанный бой в другие часы.
— Раза два днем, — ответил он, — когда я читал или писал; и тогда он бил очень громко, точно сердился и старался отвлечь мое внимание от книг.
Я посмотрел ему в лицо и пощупал пульс. Глаза у него лихорадочно блестели, пульс был неровный и учащенный. Я попытался объяснить ему, что он очень ослабел и что его чувства очень обострены, как это часто бывает в минуты слабости, и поэтому, когда он увлечется книгой или еще чем-нибудь и взволнуется или когда лежит усталый ночью, пульсация большой артерии кажется ему барабанным боем. Руперт слушал с печальной, недоверчивой улыбкой, но поблагодарил меня, и вскоре я ушел. Спускаясь по лестнице, я встретил профессора и высказал ему свое мнение... Впрочем, какое оно было — неважно.
— Ему нужен свежий воздух и моцион, — сказал профессор, — и практическое знакомство с жизнью.
Профессор был неплохой человек, но несколько раздражительный и нетерпеливый и думал, — как склонны думать многие умные люди, — что если он чего-нибудь не понимает, то это либо глупости, либо пустяки.
В тот же день я уехал и в лихорадочной деятельности на полях сражений и в лазаретах совсем забыл маленького Руперта. Я о нем ничего больше не слышал, пока однажды не встретился в армии со школьным товарищем. Он знал профессора и рассказал мне, что Руперт совсем сошел с ума и в припадке безумия удрал из дому; найти его так и не удалось, и опасались, что он упал в реку и утонул. Можете себе представить, что в первое мгновение я был страшно потрясен, но, право же, я жил тогда среди сцен не менее ужасных и потрясающих, и некогда мне было горевать о судьбе бедного Руперта. Вскоре после того, как я получил это известие, произошло жестокое сражение, в котором была уничтожена часть нашей армии. Я получил предписание объехать поле сражения и помочь врачам разбитой дивизии, которые разрывались на части. Когда я добрался до сарая, где временно разместился лазарет, я сразу взялся за дело.
— Ах, Боб, — промолвил доктор, задумчиво беря из рук слегка оробевшего Боба блестящую саблю и с сосредоточенным видом держа ее перед собой, — эти красивые игрушки — символ жестокой, уродливой действительности!
— Я подошел к рослому полному вермонтцу, который был тяжело ранен в оба бедра, — медленно продолжал доктор, чертя концом ножен узоры на ковре, — но он стал просить меня оказать сперва помощь другим, более нуждающимся. Сначала я не обратил внимания на его просьбу (такое самопожертвование было обычным явлением в нашей армии); но он продолжал: «Ради бога, доктор, оставьте меня; тут есть маленький барабанщик нашего полка — совсем ребенок, — он умирает, если уже не умер. Осмотрите сначала его. Он лежит вон там. Он спас не одну жизнь. Сегодня утром во время общей паники он остался на посту и отстоял честь полка». Не столько смысл его слов — впрочем, их подтвердили другие раненые, лежавшие рядом, — сколько его тон произвел на меня сильное впечатление, и я поспешил туда, где рядом со своим барабаном лежал барабанщик. Достаточно мне было бросить на него только один взгляд... и — да, Боб, да, дети мои, — это был Руперт.
Так-то! Не нужно было креста, начерченного мелом моими собратьями-врачами на грубых досках, на которых он лежал, чтобы понять, как необходима была ему немедленная помощь; и не нужно было пророческих слов вермонтца и вида влажных каштановых кудрей, слипшихся на бледном лбу, чтобы понять, что помощь опоздала.
Я окликнул его по имени. Он раскрыл глаза — так широко, словно, подумалось мне, перед его взором уже стали витать иные видения, — и узнал меня.
Он прошептал:
— Я рад, что вы пришли; но не думаю, чтобы вы могли мне помочь.
Я не мог лгать. Я ничего не мог ему сказать. Я только сжал его руку в своей, а он снова заговорил:
— Но вы повидаете отца и попросите его простить меня. Во всем виноват я один. Я не сразу понял, зачем мне в тот сочельник подарили барабан, и почему он каждую ночь взывал ко мне, и что он говорил. Теперь я знаю. Дело сделано, и я доволен. Скажите отцу, что так лучше. Если бы я остался в живых, я бы его только огорчал и мучил. Что-то во мне говорит, что я поступил правильно.
Мгновение он лежал молча, затем, стиснув мне руку, воскликнул:
— Слушайте!
Я прислушался, но не услышал ничего, кроме сдавленных стонов раненых.
— Барабан, — прошептал Руперт, — неужели вы не слышите? Он зовет меня.
Он протянул руку к барабану, точно хотел обнять его.
— Слушайте, — продолжал он, — это утренняя зоря. Вот полки, выстроенные для смотра. Видите, как сверкают на солнце длинные ряды штыков? Лица солдат сияют... Они берут на караул... Вот идет генерал; но я не могу взглянуть ему в лицо: вокруг головы у него сияние. Он меня видит, он улыбается, это... — И с именем на устах, которое он знал с давних пор, Руперт устало вытянулся на досках и остался недвижим.
— Вот и все. И никаких вопросов; не все ли равно, что стало с барабаном? Кто это там хнычет? А ну-ка, где мои пилюли?