Я бродил по холмистым, поросшим клевером равнинам в окрестностях одного из портовых городков Новой Англии. Было воскресное утро, столь удивительно исполненное покоя и умиротворения, столь проникнутое духом седьмого дня недели, дня отдохновения, что даже ленивый перезвон воскресных колоколов, летящий издалека над солончаковыми топями, почти не звучал ни увещеванием, ни предостережением, ни навязчивым призывом, и казалось, что с утонувших в мглистой дымке колоколен льется сонный голос какого-то отступника-муэдзина:

— Сон лучше молитвы! Усните, о сыны пуритан! Тихо смежите вежды, о диаконы и церковнослужители! Дай покой, о, дай покой своим ступням, так стремительно влекущим тебя к пороку! Сложи свои ладони под подушкой, дабы не тянулись они к злату нечестивых. Сон лучше молитвы!

И в самом деле, хотя солнце стояло уже высоко, в воздухе была разлита дремота. Поддавшись тройному воздействию моря, солнца и воздуха, я растянулся на большом плоском камне, на склоне холма, отлого сбегавшего к морю. Величественный Атлантический океан расстилался передо мною; еще не совсем пробудившись, он дышал медленно, ритмично, глубоко. В туманной дали не белело ни одного паруса. Мне нечем было занять себя, оставалось только лежать на спине и смотреть в незамутненную синеву небес.

Внезапно откуда-то потянуло крепким запахом табака. Обернувшись, я заметил бледно-голубой дымок, вьющийся над огромным валуном в нескольких шагах от меня. Я встал, перебрался через гранитную глыбу и увидел небольшую впадину, в которой, удобно устроившись на ложе из лишайника и мха, покоился какой-то мужчина весьма внушительного сложения. Он был крайне обтрепан; он был чрезвычайно грязен; производимое им впечатление прежде всего сводилось к тому, что у него слишком много волос, слишком много ногтей, слишком много пота, слишком много необязательных для человека наростов, шишек и различных выделений, которые современное цивилизованное общество всячески стремится укрыть от взоров. В то же время бросалось в глаза, что, помимо всего вышеперечисленного, у него не было почти ничего. Это был бродяга.

Как это всегда бывает в тех случаях, когда кто-нибудь живым упреком нагло встает перед нами, олицетворяя своей персоной наш собственный порок, я не замедлил прийти в крайнее негодование при зрелище такого безделья. Возможно, это как-то отразилось на моем поведении, потому что бродяга приподнялся на локте, виновато поглядел на меня и сделал вид, что собирается выбить содержимое своей раскуренной трубки о камень.

— Право слово, сэр, знай я, что вторгся во владение вашей милости, — произнес он с заметным ирландским акцентом, — так лучше бы лег там внизу на камни и укрылся солеными волнами заместо одеяла. Только, поверите ли, я за эту благословенную ночку отмахал семнадцать миль и ни маковой росинки во рту, чтоб поддержать силы, а живот так подвело — прямо хоть помирай, пропал бы, если б не щепотка табаку, что дала мне вдовушка Мелони, когда я уже не знал, куда мне и податься. В черный день покинул я свой очаг, чтобы направиться в Бостон, и если вашей милости будет угодно одолжить двадцать пять центов одинокому бедняге, который оставил жену и шестерых ребятишек в Милуоки, — всего двадцать пять центов, до тех пор, пока он не подыщет себе работенку, — бог благословит вас за вашу доброту.

В моем мозгу молнией пронеслась мысль о том, что этот самый человек прошедшей ночью нашел гостеприимный прием на кухне моего маленького коттеджа в двух милях от берега, представ в обличье попавшего в шторм рыбака, которого безжалостный капитан оставил без гроша в кармане. Жена у него умирает от чахотки в соседней деревушке, а двое детишек (один из них калека) побираются на улицах Бостона. Я припомнил, что все эти чудовищные удары судьбы растрогали моих домашних, и многострадальный рыбак был снабжен одеждой, пищей и мелкой монетой. Пища и мелкая монета испарились, но где же одежда для чахоточной жены? Он использовал ее вместо подушки.

Я тотчас указал ему на этот факт и уличил его в обмане. К моему удивлению, он выслушал меня спокойно и даже немного снисходительно.

— Это вы все верно говорите, сэр. Только видите, сэр, какое дело, — доверительным тоном сказал он, — пока я не раздобуду работенку — а я ведь ищу работенку, понимаете? — волей-неволей приходится иной раз прилгнуть, чтоб потрафить, так сказать, здешнему народу; он, прости господи, не очень-то жалует тех, кто не ходит в море.

Я высказал предположение, что такой крепкий мужчина, как он, мог бы, вероятно, найти себе все же какую ни на есть «работенку» где-нибудь между Милуоки и Бостоном.

— Так видите, какое дело, я ведь пользовался бесплатным, так сказать, проездом в товарном вагоне и не делал остановок. Думал вот на побережье подыскать себе работенку.

— Знаете вы какое-нибудь ремесло?

— Ремесло? Так я же кирпичник, видит бог! Посмотрели бы вы, сколько я этих самых кирпичей пообжигал в Милуоки! Да уж я на этом деле руку себе набил, с кем угодно могу потягаться! Может, ваша милость знает, где тут поблизости есть печь для обжига кирпича?

Насколько мне было известно, ближайший кирпичный завод находился по меньшей мере в пятидесяти милях отсюда, и вообще этот песчаный полуостров, летняя резиденция нескольких состоятельных людей, был самым неподходящим местом для поисков «работенки» такого рода. Но самообладание бродяги, которому этот факт был известен не хуже, чем мне, восхитило меня, и я сказал:

— На два-три дня у меня, пожалуй, найдется для вас работа. — И, предложив ему забрать одежду, предназначенную для его чахоточной жены, и следовать за мной, я направился к своему коттеджу.

Мое предложение поначалу как будто застало его врасплох и даже испугало немного, но он почти мгновенно овладел собой и обрел дар речи.

— А! Есть работенка? Ну и слава тебе господи! Я-то ведь всегда рад-радешенек поработать, только вот, правда, поотвык я от чистой работы, кирпичи-то обжигая.

Я заверил его, что работа, которую ему предстоит делать, не потребует особой тонкости, и мы пустились в путь по холмистым, утонувшим в дреме равнинам. По дороге я обратил внимание на то, что, невзирая на мою хромоту, я был несравненно лучшим ходоком, чем мой спутник: он плелся позади и то и дело отставал, так что даже в роли бродяги казался как бы самозванцем. Он задерживался у каждой изгороди, которую нам предстояло перелезть, делая вид, что хочет поведать мне еще что-то о своих злоключениях, о которых он повествовал мне всю дорогу, и я заметил, что он редко может устоять против соблазна присесть на мшистый камень или на травянистую кочку.

— Понимаете, сэр, — говорил он, неожиданно присаживаясь у дороги, — вот как обрушились на меня все эти невзгоды, тут-то... — И лишь после того, как я удалялся на такое расстояние, что его голос уже не мог достичь моих ушей, он лениво подбирал с земли свой узелок и плелся за мной. Когда мы подошли к моему саду, он привалился к калитке, бессильно опустил могучие руки и сказал:

— Эх, слава тебе, господи, вот и воскресенье подоспело — всем слабым да усталым отдых. Да и тем, кто семнадцать миль отмахал, чтобы до него добраться.

Я, конечно, понял намек.

Было совершенно очевидно, что ждать какой-либо работы от моего приятеля-бродяги в воскресный день не следовало. Однако его лицо просветлело, когда он увидел ограниченные размеры моих владений и понял, что так называемый сад — это всего лишь цветник размером десять шагов на четыре. Так как, без сомнения, многие уже не раз пытались использовать его способность орудовать лопатой, ему, должно быть, представлялось, что и здесь от него потребуют того же самого, и я, признаться, привел его в замешательство, указав на разрушенную почти до основания каменную ограду, примерно двадцати футов в длину, и сообщив, что от него требуется возвести эту ограду заново, а камней он должен натаскать с ближайшего откоса.

Через несколько секунд он уже удобно расположился на кухне, где наша повариха, его соотечественница, тотчас затеяла с ним перепалку и выпустила в него хороший заряд шуточек и насмешек, постичь смысл которых было мне не дано. Однако от меня не укрылось, что на закате солнца мой приятель-бродяга сопровождал Бриджет к ручью за водой, бойко размахивая пустым ведром, а на обратном пути сумрачная Бриджет тащила ведро, полное воды, а мой приятель шагал позади на некотором расстоянии, непринужденно болтая и собирая по дороге куманику.

На следующий день в семь часов утра он весело приступил к работе. К девяти часам он уложил уже три крупных камня, потратив около часа на поиски кирки и молотка и заполнив промежутки светской пикировкой с Бриджет. В десять часов я пошел поглядеть на его работу. Это был рискованный шаг, ибо он заставил его почтительно сдернуть с головы шляпу, бросить работу и, привалившись к ограде, вступить со мной в непринужденную беседу.

— Вы любите куманику, капитан?

В надежде помешать ему сделать предложение, которое, как я понимал, должно было за этим последовать, я сказал, что куманику у нас обычно собирают дети — на лугу за домом.

— Э, капитан, уж кому-кому, а мне-то, позвольте, лучше знать, где надо искать куманику, даром, что ли, я столько дорог исколесил, питаясь одними ягодами с кустов! Право слово, капитан, ваши ребятишки — и какие же они у вас оба красавчики! — уж так-то меня просили показать им места, которые только я один и знаю.

Стоит ли говорить, что он одержал победу. По методу всех бездельников любых мастей и оттенков он перетянул на свою сторону женщин и детей и сделал то, что задумал. Он отбыл в одиннадцать часов утра и возвратился в четыре часа пополудни с небольшим котелком, наполовину пустым. Мои мальчики сообщили, что они «знатно» провели время, но когда я подверг их допросу, выяснилось, что все ягоды собрали они. От четырех до шести вечера к кладке прибавилось еще три камня, и упорный дневной труд был закончен. Когда я стоял, глядя на шесть камней первого ряда, мой приятель-бродяга потянулся, раскинув свои мускулистые руки, и сказал:

— Эх, работенка! Это как раз то, чего моя душа просит. Дайте мне только поработать, больше мне ничего не надо.

Я отважился заметить, что его успехи пока что не слишком велики.

— А вы подождите до завтра. Вот тогда увидите. Больно уж у меня рука привыкла к кирпичам, а к камням она еще вроде не привычна. Ну ничего, вы подождите до завтра.

К несчастью, я не подождал. Дела заставили меня отлучиться из дому в очень ранний час, а когда в полдень я подъезжал верхом к своему коттеджу, моему удивленному взору предстало нижеследующее зрелище.

Мои сыновья усердно трудились, выкладывая стену; им помогали Бриджет и Нора — они таскали камни с ближайшего холма, а мой приятель-бродяга, удобно растянувшись на стене, благосклонно руководил их действиями, время от времени лениво отпуская шутливые замечания. В первую минуту я неразумно вознегодовал, но он быстро меня вразумил:

— Помилуйте, сэр, я же только даю, так сказать, урок, приучаю мальчуганов к трудолюбию. Играючи, понятное дело. Не сойти мне с этого места, если я пожелаю им в поте лица добывать свой хлеб. А если дамы и отлучились с кухни, так, право, вашей милости от них куда больше пользы, когда они подсобляют мне здесь, чем когда торчат на кухне и только зря чешут языки.

Тем не менее я почел целесообразным раз и навсегда запретить детям и прислуге «подсоблять» моему приятелю в его «работенке».

Вероятно, именно этот запрет был причиной того, что на следующий день рано утром мой приятель пожелал увидеться со мной.

— Жаль мне вас огорчать, сэр, — начал он, — да только эта возня с камнем погубит всю мою сноровку к кирпичному делу, так что лучше уж я покину вас и поищу себе работенку у печи. Мне, понимаете, в первую очередь работенка нужна. А есть ваш хлеб на дармовщину — это не по мне, капитан. Так что прощайте покамест, а если можете одолжить мне пятьдесят центов до той поры, пока я не разыщу хоть какой ни на есть кирпичный завод, бог вознаградит вас за вашу доброту.

Деньги он получил. Но, кроме того, еще и письмо, адресованное моему соседу — богатому, ушедшему на покой врачу, обладателю большого поместья, которым он управлял весьма успешно, будучи человеком самой практической складки. На бесплодном участке земли, именуемой фермой, у него работала целая уйма поденщиков, и — подумал я — если в душе моего приятеля-бродяги еще теплится хоть искра трудолюбия, которую мне по нерадивости и лености раздуть не удалось, то моему соседу это, пожалуй, удастся лучше, чем кому-либо.

Я повстречался с моим соседом неделей позже. Не без смущения осведомился я у него о моем приятеле-бродяге.

— А, да, да, — сказал мой сосед задумчиво, — припоминаю. Он пришел ко мне в понедельник и ушел в четверг. Такой дюжий с виду малый, добродушный, услужливый, но подверженный самым разнообразным недугам. В первый же день, когда я определил его на работу в конюшню, у него начался озноб, а потом жесточайший приступ лихорадки, которую он подхватил где-то в болотах Луизианы.

— Позвольте, — перебил я его, — вы хотите сказать, в Милуоки!

— Я прекрасно знаю, что я хочу сказать, — несколько сварливо ответил доктор. — Он поведал мне о всех своих бедах. О том, как он дезертировал из армии южан, и как на него напали вооруженные до зубов негры, и как он прятался в болотах и зарослях.

— Хорошо, хорошо, доктор, — устало проговорил я, — но вы что-то начали о его работе.

— А, да... Видите ли, малярия прямо-таки сжирала его. В первый день я хорошенько закутал его в одеяло и закатил ему основательную дозу хинина. На следующий день у него развились все симптомы азиатской холеры, и мне пришлось поддержать его силы коньяком и стручковым перцем. На третий день у него открылся ревматизм, полностью лишивший его сил, и я решил отправить его с запиской к директору городской лечебницы. Как объект для изучения патологических явлений он был чрезвычайно интересен, но мне требовался человек на конюшне, а использовать его и в том и в другом качестве я не мог.

Поскольку я никогда не был уверен, шутит доктор или говорит всерьез, мне не захотелось развивать эту тему дальше, и мой приятель-бродяга мало-помалу ушел из моей памяти, оставив, впрочем, после себя в сарайчике, где он спал, стойкий запах виски, лука и табачного перегара.

Но недели через две испарились и эти ароматы, и в моем «домишке», как непочтительно именовал наше жилище мой приятель, о нем позабыли. Все же мне хотелось думать, что в конце концов он нашел себе работу на кирпичном заводе, или возвратился к своему семейству в Милуоки, или еще раз осчастливил своим появлением родной дом в Луизиане, или снова решил попытать счастья в борьбе с морской стихией и отправился добывать рыбу — на этот раз под командой благородного и справедливого капитана.

Было прелестное августовское утро, когда я верхом пересекал наш песчаный полуостров, решив проведать одну почтенную чету, все сыновья которой отличались доблестью, а дочери — красотой. В передних комнатах я не обнаружил ни души, но с задней веранды доносился шелест платьев и, временами заглушая его, звучал голос, подобный голосу Улисса, повествующего о своих странствиях. Ошибиться было невозможно: я узнал голос моего приятеля-бродяги!

Он, насколько я мог уразуметь из его речей, прошел пешком от Сент-Джона в Канаде, чтобы соединиться в Нью-Йорке со своей обездоленной женой, проживавшей, между прочим, у весьма зажиточной, но малопочтенной родни.

— Уж поверьте, мисс, не стал бы я просить у вас двух центов взаймы, если бы мог раздобыть себе работенку по моей части: я ведь ковровщик... Да, кстати, может, вы знаете где-нибудь тут поблизости какую ни на есть фабрику, где ковры ткут? Да что там, мисс, даже если вы не дадите мне ни цента, хватит с меня и того, что я видел, как мои невзгоды заставили прослезиться самые красивые глазки на свете, и да благословит вас за это бог!

Я уже догадался, что Самые Красивые Глазки На Свете принадлежали обладательнице самого великодушного и нежного сердечка на свете, и почувствовал, что простая справедливость требует оградить это сердечко от посягательств самого отъявленного мошенника на свете. И, не дожидаясь, чтобы слуга доложил о моем приходе, я отворил дверь и ступил на веранду.

Но, рассчитывая пробудить совесть моего приятеля-бродяги, столь драматически появившись перед ним, я был посрамлен! Ибо, едва он меня увидел, как тотчас испустил рев восторга, упал передо мной на колени и, театральным жестом схватив мою руку, повернулся к дамам.

— О! Да это же он сам, сам, собственной персоной! Вот тот, кто может поведать обо мне всю правду! О да, ведь это же он месяц назад, когда я при последнем издыхании лежал на морском берегу, подал мне руку помощи, поднял меня и отвел в свой дом! О да, никто, как он, поддерживал горемыку и вел через поля, и когда на меня напала лихорадка и озноб пробрал меня до костей, это он, да благословит его небо, снял с себя сюртук и отдал его мне, говоря: «Возьми его, Деннис, не то холодный морской воздух может тебя погубить». Ах, да вы только посмотрите на него! Посмотрите на него, мисс, посмотрите на его приятное, скромное лицо! Посмотрите, он заливается румянцем совсем как вы, мисс. Ах, взгляните на него, взгляните! Он сейчас станет все отрицать, да благословит его бог! Взгляните же на него, мисс. И до чего же прелестная получилась бы из вас парочка! (Негодяй отлично знал, что я женат.) Ах, мисс, если б только вы могли видеть, как он сидит, и пишет, и пишет день и ночь, пишет этим своим прекрасным почерком. (Прислушиваясь к болтовне слуг, он, видимо, принял меня за переписчика.) Если б только вы видели его, мисс, как видел его я, вы бы тоже гордились им.

Тут он задохнулся и умолк. Я был так ошеломлен, что не мог вымолвить ни слова. Грозная обвинительная речь, которую я сочинил, чтобы произнести на пороге, полностью испарилась из моей головы, а когда Самые Прекрасные Глазки На Свете с благодарностью обратились ко мне... Что ж, тут я...

Но у меня все же хватило мужества попросить дам удалиться на то время, пока я буду обсуждать с моим приятелем-бродягой положение его дел и окажу ему соответствующую помощь. (Кстати сказать, лишь впоследствии стало мне известно, что этот негодяй уже уменьшил скудное содержимое их кошельков на три с половиной доллара.) Когда за дамами закрылась дверь, я гневно воскликнул:

— Ах ты мерзавец!

— О, капитан, неужели вы откажетесь дать мне хорошую аттестацию, в то время как я так прекрасно аттестовал вас! Господь этого не допустит! А вы бы посмотрели, какой взгляд бросила мне та, хорошенькая! Эх, когда я был помоложе и зарабатывал десять долларов в неделю на кирпиче, а лихорадка еще не сломила вконец мой дух, я тогда в подобных случаях...

— Я считаю, — прервал я его, — что доллар — хорошая цена за твою басню, и так как не позже чем через сутки я с этими россказнями покончу и изобличу тебя перед всеми во лжи, тебе, пожалуй, лучше поторопиться в Милуоки, в Нью-Йорк или в Луизиану.

Я протянул ему доллар.

— Запомни, я не желаю больше видеть твоей физиономии.

— Вы ее не увидите, капитан.

И я ее не увидел.

Но случилось так, что в конце сезона, когда все перелетные гости этого приморского местечка возвратились в свои обогреваемые горячим воздухом резиденции в Бостоне или Провиденсе, мне пришлось завтракать у одного из таких перелетных гостей, отбившегося от своей стаи. Это был довольно известный бостонский адвокат, напичканный принципами, честностью, самодисциплиной, статистикой, эстетикой и исполненный горделивого сознания, что он является обладателем всех этих добродетелей, а также глубокого понимания их рыночной стоимости. Мне кажется, он снисходил до общения со мной, проявляя примерно такую же терпимость, какую мы проявляем иной раз к иностранцам: мягко, но решительно он отметал любые мои суждения по любому вопросу, нередко выражая сомнение в истинности приводимых мною фактов, еще чаще — в правильности моих выводов и без исключения всех моих идей. В беседах он позволял себе лишь слегка спускаться до моего уровня с высот своего нравственного и интеллектуального превосходства. И всегда преподносил все свои умозаключения непререкаемо, словно приговор суда.

Я заговорил о своем приятеле-бродяге.

— Существует только один способ обращения с наглецами такого сорта, — сказал он. — А именно: не забывать, что закон считает их правонарушителями, а их образ жизни — судебно наказуемым. И соответственно проявленная вами чувствительность делает вас соучастником преступления. Я еще не уверен, что вы не подлежите судебной ответственности за поощрение бродяжничества. Ну, а у меня имеется весьма действенный способ обращения с этими субъектами. — Он встал и взял с каминной полки охотничью двустволку. — Когда какой-нибудь бродяга появляется в пределах моей усадьбы, я требую, чтобы он немедленно удалился. Если он не подчиняется, я стреляю в него, как выстрелил бы в любого преступника, посягающего на мою собственность.

— Стреляете в него? — переспросил я в испуге.

— Да, стреляю. Но холостым патроном! Однако он-то этого, разумеется, не знает. И больше не появляется.

Тут у меня мелькнула мысль, что многие доводы моего собеседника, в сущности, похожи на стрельбу холостыми патронами и рассчитаны только на то, чтобы устрашить наглецов, вторгающихся не в свою интеллектуальную сферу.

— А если бродяга не подчиняется, закон дает мне право стрелять уже дробью. Вчера вечером ко мне тут наведался было один такой. Перелез прямо через ограду. Но одного выстрела из двустволки оказалось вполне достаточно. Поглядели бы вы, как он улепетывал!

Спорить с человеком, столь неколебимо уверенным в своей правоте, было бесполезно, и я перевел разговор на другое. После завтрака я пошел побродить по холмам, а мой хозяин обещал присоединиться ко мне, как только покончит с домашними делами.

Было прелестное тихое утро, и мне невольно вспомнилось другое утро — то, когда я впервые встретился с моим приятелем-бродягой. Благословенная тишина и покой были разлиты в воздухе над морем и сушей. Два-три белых паруса едва приметно мерцали на горизонте; два-три больших корабля лениво приближались к берегу — так же неспешно, как мой приятель-бродяга. Внезапно я вздрогнул, услыхав, что кто-то меня окликает.

Мой хозяин направлялся ко мне. Вид у него на этот раз был несколько озабоченный.

— Мне сейчас сообщили довольно неприятную новость, — начал он. — Оказывается, невзирая на все принятые мною меры, этот бродяга пробрался-таки ко мне на кухню, и мои слуги угощали его там. А вчера утром в мое отсутствие он, кажется, имел наглость, воспользовавшись моим охотничьим ружьем, отправиться стрелять уток. Часа через два он вернулся с двумя утками, ну и... и с ружьем.

— Что ж, на этот раз по крайней мере он поступил честно.

— Да... но... но эта идиотка горничная говорит, будто, возвращая ей ружье, он сказал, что все, дескать, в порядке, и он снова зарядил ружье — для хозяина.

Вероятно, тревога достаточно ясно отразилась на моем лице, потому что он тут же добавил поспешно:

— Но в конце концов это же была утиная дробь... Несколько дробинок не могли причинить ему особого вреда!

Все же некоторое время мы оба шагали молча.

— То-то мне показалось, что у ружья была отдача, — задумчиво произнес он наконец. — Но мог ли я подумать... Стойте! Что это там?

Он остановился на краю той самой впадины, где я впервые увидел когда-то моего приятеля-бродягу. На этот раз тут никого не было, но на мху виднелись пятна крови и валялись какие-то окровавленные лоскуты, по-видимому, послужившие кому-то бинтами. Я всмотрелся внимательнее: это были обрывки платья, предназначавшегося для чахоточной жены моего приятеля-бродяги. А мой хозяин уже поспешно обследовал кровавые следы: через большой валун, по мху, по камням они вели к морю. Когда я приблизился к нему, он стоял на берегу перед плоским камнем, на котором лежало знакомое мне тряпье, завязанное в носовой платок, и кривая палка.

— Он пришел сюда, чтобы промыть раны. Соленая вода действует как кровоостанавливающее, — сказал мой хозяин, обретая вновь присущую ему краткость и безапелляционность утверждений.

Я ничего не ответил и только поглядел вдаль. Какую бы тайну ни скрывал океан в своих глубинах, она была прочно похоронена там. Чему бы ни был он свидетелем в ту летнюю ночь, это не оставило следа на его холодной зеркальной глади. Он расстилался перед нами равнодушный, невозмутимый и безмолвный. А мой приятель-бродяга скрылся навсегда!