Я хорошо помню, как это случилось. В декабрьские дни торжественный голос диктора возвестил о наступлении под Москвой. Затаив дыхание, мы слушали сводку Совинформбюро. Никогда до этого я не слышал по радио ничего, что доставляло бы такую глубокую радость.

«В течение 20 декабря наши войска вели бои с противником на всех фронтах. На ряде участков Западного, Калининского, Юго-Западного и Ленинградского фронтов наши войска, ведя ожесточенные бои с противником, продолжали продвигаться вперед, заняли ряд населенных пунктов и в том числе города: Волоколамск, Плавск и станцию Войбокало (южнее Ладожского озера)».

Дальше говорилось о действиях партизан Тульской области.

«По далеко не полным данным, партизаны только за последний месяц пустили под откос три немецких железнодорожных воинских эшелона, сожгли 15 фашистских танков, взорвали 102 автомашины с пехотой и 29 пулеметами, 35 мотоциклов и 70 повозок. Бойцы тульских партизанских отрядов истребили до 1200 вражеских солдат и офицеров».

А в передаче «В последний час» перечисляли наши трофеи: десятки самолетов, сотни танков, орудий и минометов, тысячи автомашин… Мы тогда считали, что начавшееся наступление не приостановится, что в ближайшие дни враг будет наголову разбит. Никто не знал, что впереди еще почти три с половиной года войны.

Домрачев пришел в цех, расчистил место на моем верстаке, чтобы положить газету, но так ни разу и не взглянул в нее. Он помнил сводку наизусть.

Катя радостно пожала мне руку. Трагелев внешне ничем не выразил своей радости, но, работая рядом, я прислушался — он все время напевал что-то. Морячок, ударив меня по плечу, спросил восторженно:

— Значит, скоро домой?

Бекас проговорил мрачно:

— Похоже, что обойдутся без меня. Здорово погнали фашистов.

Буров подарил мне карту европейской части СССР, и я прикрепил ее кнопками к фанерной перегородке над койкой. Из булавок и куска красной материи я смастерил десятка два маленьких флажков и укрепил их во всех освобожденных населенных пунктах. Посмотреть карту с флажками приходили даже из других квартир.

Буров рассказал мне о томиче Иване Черных, который вместе со штурманом-лейтенантом Семеном Косиновым и стрелком-радистом Назарием Губиным, защищая Ленинград, повторили подвиг Николая Гастелло. Он слышал это по радио. А потом я прочел в газетах.

В конце декабря получил письмо от Юрки Земцова.

«Здравствуй, Алеша! Жалко, что мы не можем поговорить, а всего не напишешь. Трудно было в первые месяцы, когда мы отступали. А теперь, после победы под Москвой, совсем по-другому дышится. Ты видел бы эти поля под Ельцом и Епифанью, забитые мертвой немецкой техникой, и занесенные снегом тысячи трупов наших врагов. Видел пленных в валенках, сплетенных из соломы. Смешное зрелище, но нам… (Что-то зачеркнуто военной цензурой)… штудируют законы истории. Освободили Ясную Поляну — нашу национальную святыню. К одному привыкнуть не могу и, кажется, никогда не привыкну — к бомбежкам. Каждый раз внутри что-то обрывается, а земля качается волнами. (Опять что-то зачеркнуто толстым химическим карандашом.) Ну, живи, друг. Скоро встретимся».

Вместе с этим пришло письмо от Шурочки.

«Алексей, в семье Земцовых страшное горе — погиб Юрий. Обстоятельства неизвестны, но пришло официальное извещение. Мать его, ты помнишь, была почти молодая женщина, а сейчас настоящая старуха. Разговаривает вслух сама с собой. Меня встретила — не узнала. Она твердит, что это какая-то ошибка, что Юра скоро пришлет письмо. Да, по правде сказать, это и у меня никак не укладывается в голове — так и кажется, что он вышел покурить в коридор и стоит с книжкой в руке. Шура».

Опять ходил в военкомат. Военком принял меня вежливо. Я рассказал ему о себе, о маме, дал прочесть оба последних письма, но все без толку. Уходя, столкнулся в прихожей с Бекасом. Он тоже направлялся к военкому — в новой стеганке, новых валенках, в фуражке, несмотря на мороз. Мне едва кивнул, показав тем самым, что ни о чем не хочет говорить. Значит, не оставил своей мечты попасть в летное училище.

Из военкомата я пошел на Алтайскую. Почему-то в голову вбилась дурацкая мысль, что я встречу Олю. А впрочем, чем черт не шутит. Долго ходил по улице, всматривался в старые дома, несколько раз выходил на берег реки. Встретил бойкую старушку, которая гуляла с маленькой девочкой, вероятно, внучкой. Спросил, живет ли она на Алтайской. Да, на Алтайской. Давно? Да, почитай, всю жизнь. Не видела ли она здесь девушку на костылях, красивую такую? Старушка поспешно сказала: «Нет, нет, не встречала», — и увела внучку. По всей вероятности, она усомнилась, в своем ли я уме.

В этот же день (отпросился с работы для улаживания личных дел) побывал и в адресном бюро. Оказывается, Ольга Михайловна Перевалова, рождения 1922 года, прописана все еще на Спортивной. Туда я, конечно, не пошел. Только бы она не уехала из Томска. А куда ей ехать? Насколько я знаю, у нее нигде нет угла. Как и у меня.

«Здравствуй, Шура!

После гибели Юры послал тебе два письма. Это уже третье. А ты молчишь. Стоит ли писать, если ты не хочешь отвечать. А почему я писал тебе? Только потому, что иногда хочется поговорить. Просто поделиться.

За время, что мы не виделись, я, мне кажется, лучше стал понимать жизнь. Раньше я делил людей на плохих и хороших. Причем чаще всего в один или другой разряд люди попадали в зависимости от того, как они относились ко мне. Так получалось само собой. Теперь жизнь показала мне, что люди сложнее, чем я считал. Люди не покрашены одной черной или белой краской. Есть, правда, такие, которые почти открыто мечтают, чтоб вернулись дореволюционные времена. Например, наши квартирные хозяева, но они из вымирающего племени. Чаще встречаются люди, которые далеки от идеала, но которые делают нужное дело и в ответственный момент умеют забыть о себе. Война многих научила на первое место ставить дело, а потом уже заботиться о себе. Вот хотя бы случай, который произошел со мною.

…На днях Домрачев сообщил, что комбинату выделен „пульман“ и все мужчины мобилизуются на погрузку лыжной болванки. Лыжная болванка — это березовые бруски длиной в два метра, концы которых обмакнуты в смолу, чтобы при высыхании не растрескивались.

При этом Домрачев пояснил, что когда привезем болванку, можно будет пустить в ход станки.

— А шамовку обеспечат? — спросил кто-то из „беспризорников“.

— Об этом уже договорились со столовой станции Томск-II.

Так сказал Домрачев. Не думаю, чтобы он хотел обмануть нас. Я лично ему верю.

На работу шли пешком. Вид у нас был, должно быть, не внушающий доверия, потому что встречные с опаской уступали нам дорогу. Пока доплелись до Томска-2, пока завхоз оформил документы, наступило время обеда, и мы гурьбой направились в столовую. Здесь вкусно пахло щами, официантки разносили миски с густой пшенной кашей, а нам заявили, что кормить нас не будут, потому что „лимиты не спущены“.

— Черт с ними, с лимитами. Вы дайте нам пожрать, — бузили „беспризорники“, но их никто и слушать не хотел.

Завхоз бегал в контору, звонил Домрачеву, но Домрачев уехал зачем-то на Черемошники — поговорить с ним не удалось. В результате обеда мы так и не получили. Нас даже попросили „очистить помещение“. „Беспризорники“ возмутились таким оборотом дела, обругали ни в чем не повинного завхоза и дернули домой. Остались мы втроем: Трагелев, завхоз и я. Конечно, уйти домой было очень заманчиво, но завхоз объяснил нам, что если мы сегодня не загрузим „пульман“, то второй раз нам выделят вагон не раньше чем через месяц, а стало быть, все это время наш комбинат будет без материала. Положение создавалось безвыходное. Нам троим предстояло выполнить работу семерых, притом на голодный желудок. Посидели, покурили, ничего не придумали и принялись за дело.

Лыжная болванка была сложена штабелями на грузовой площадке метрах в двадцати от вагона.

— Начнем, — сказал Трагелев.

И мы стали подносить лыжную болванку, а горбатый завхоз аккуратно укладывать ее в вагоне. Все бы ничего, если бы мы не были голодными. Каждое движение стоило огромного труда. Сперва Трагелев ворчал, затем материл „беспризорников“, Домрачева и весь наш „дурацкий комбинат“. Потом замолчал. Завхоз сбросил свой брезентовый плащ и работал молча.

Иногда, когда совсем становилось плохо, мы присаживались отдохнуть на полуразобранный штабель.

Стояла оттепель. На мглистом небе не видно было звезд.

На путях сияли зеленые и красные огни, гудел маневровый паровоз. От него до нас долетали запахи пара и шлака. Обычно станционная обстановка вызывала во мне острое желание уехать домой. А тут я вдруг обнаружил, что обычного чувства нет — мне никуда не хочется ехать.

— Кончать перекур, — командовал Трагелев и вставал со штабеля.

Вероятно, ему было труднее всех — самый старый. А я старался думать о постороннем: о тете Маше, о Зое Маленькой, о том, как приду домой, напьюсь горячего чая и усну на своей койке. Потом стал стыдить себя: „Как не стыдно? Ведь ты комсомолец — нечего распускать нюни“. Вспомнил о Юрке Земцове, как он поступил бы на моем месте.

А потом и думать стало тяжело. Все внимание направлялось на выполнение механических движений: двадцать пять шагов налегке к штабелю, затем четыре березовых бруса на плечо и столько же шагов обратно к вагону. И опять все сначала. В конце концов все это получалось бессознательно. Час за часом одно и то же. Только бы не свалиться. Нет, упасть нельзя, хотя ноги подгибаются, как ватные. А как тем, кто на фронте? Разве им легче?

Неожиданно появился Морячок. Я обрадовался ему, а Трагелев сердито пробурчал:

— Лучше поздно, чем никогда, — сказала жена на могиле своего мужа.

Мне показалось невероятным, что Трагелев еще пробует шутить. Правда, никто не засмеялся.

Минут через десять мы увидели, что по шпалам к нам движется высокая фигура.

— Никак, Бекас чапает, — хихикнул Морячок.

Он не ошибся. К нам подошел Бекас с тлеющей цигаркой в зубах.

— Ну что, орлы, дела идут?

Никто не обратил на него внимания. Он выплюнул окурок на рельсы и принялся таскать болванку. Теперь дело пошло совсем быстро.

Не знаю, что бы мы делали без Морячка и Бекаса. Даже впятером мы закончили погрузку в третьем часу ночи. Бекас ушел, ни с кем не попрощавшись. Следом за ним Трагелев и завхоз. А позади всех поплелись мы с Морячком. Ему не хотелось бросать меня одного. Помню, присели отдохнуть на каменном крыльце ветеринарной аптеки. Морячок достал из кармана облепленную махоркой ириску и протянул мне:

— На, съешь.

Я с жадностью стал жевать ее. Захотелось пить. Поел снега — стало легче.

Морячок устал меньше, поэтому он мог еще говорить. Стал убеждать меня, что Зоя Маленькая отличная девчонка. Я только соглашался.

Этот путь до Черепичной по пустынным белым улицам запомнился мне на всю жизнь. Мне самому пока не ясно, но что-то в эту ночь произошло. Нет, дело не в том, что мы все-таки нагрузили вагон. Случилось что-то другое, очень важное — с Бекасом, с Морячком, со мной и даже Трагелевым…

Ты взяла б и описала мне один свой день. Почему-то хочется знать, как ты живешь. Алексей».