Это было в сорок четвертом осенью. Хмелев ходил по сожженному селу, от землянки к землянке, и с ожесточенным упорством выспрашивал, как это было. Ходил и на то место, на школьный двор. Видел один из тех двух столов. Он, сломанный, стоял в сарае.

— Она нисколько не мучилась. Сразу кончилась. А парень, партизан, тот долго отходил, — рассказывали ему. Но этого было мало Хмелеву.

— Во что она была одета?

— В халатик в такой, в цветной…

Хмелев хорошо помнил этот халатик. Он помнит, как она радовалась, что удалось достать такой материал, и как она его шила.

— Знал ли кто-нибудь, что она беременна?

— По ней еще не заметно было.

— Сказала она что-нибудь? Крикнула?

— Нет. Она только обняла и поцеловала того партизана, которого прятала, и он ее поцеловал.

— А потом?

— Потом их повели к виселице, но она вдруг остановилась и спросила: «Зачем дети?».

— А были дети?

— Были. Ее ученики. Их пригнали смотреть.

— И больше ничего не сказала?

— Немцы стали кричать: «Шнель, шнель». Они очень торопились.

— Почему?

— Гроза подходила…

— А потом?

— А когда петли надели, того партизана и Елену Николаевну сфотографировал один немец. А потом пошел дождь…

Он ясно видел это. В тысячный раз видел, как начиналась гроза. Уже падали первые капли. Из школы были вынесены два стола, и между ними положена доска. На нее они хотели их поставить. И была еще одна доска. Одним концом она опиралась о стол, другим лежала на земле. По ней они должны были взойти наверх.

Она пошла по этой доске, остановилась и покачнулась. Тогда немец подал ей руку и помог войти. А наверху стоял еще один немец, который накинул петлю…

У Хмелева хранились два ее письма. Он получил их в госпитале, а теперь они лежали в ящике письменного стола, в школе. Он не перечитывал их, знал наизусть. Иногда только вынимал их, держал в руках, разглядывал почерк.

А вот фотографии не сохранилось. Когда его ранили, она лежала в кармане гимнастерки. Очнулся он в госпитале уже переодетый. Но он ясно видел лицо Лены. Стоило лишь закрыть глаза. И за всяким делом он помнил ее. Входя в класс, он думал, что так же могла бы войти она.

Но было одно обстоятельство, которое его мучило. Он чувствовал себя виноватым перед ней. И это чувство не проходило с годами. Она была тихая и ничем не примечательная. Он считал, что ему не повезло с женитьбой. Теперь он мучительно думал о том, что, будучи самым близким ей человеком, не сумел оценить ее, считал ее слабой и не особенно умной. Она боялась тараканов, грозы. Не любила холодной воды. Не любила стирать, готовить. Как-то ей поручили доклад — она почти целиком списала его из журнала. Она иногда делала грамматические ошибки. Ей нравился Тургенев, но не Толстой и не Достоевский. О Достоевском она как-то сказала: «Он страшный. Я бы не осталась с ним в одной комнате». Если что-то не ладилось, она плакала…

И он иногда обижал ее. Теперь вспоминается даже самое незначительное. Не забылся и такой случай. Были они однажды в клубе. Перед самой войной. Приехал духовой оркестр из района, она танцевала, а ему хотелось уйти домой. Она подошла к нему, раскрасневшаяся, радостная, и попросила:

— Ну, еще немножко!

Он сам не танцевал, ему было скучно и еще досадно, что ей хорошо и радостно не с ним, а с кем-то другим. Он холодно посмотрел на нее. Она как-то сразу померкла и проговорила:

— Тогда пойдем.

Они шли молча, и музыка позади звучала все тише и тише. Она ничего больше не сказала ему, но много позже он понял, что был с ней жесток.

Через два месяца они расстались. Он в первые же дни войны ушел добровольцем на фронт, а она продолжала работать в школе. Вскоре его ранило, он попал в госпиталь. В последнем своем письме она писала: «…я была на приеме у врача, и теперь уже точно — у нас будет ребенок».

Ребенок умер вместе с ней, не родившись. Кем он был бы сейчас?