Митя, поджав ноги, примостился на скамейке у стены. Перед ним задачник алгебры, тетрадь в клетку, линейка, карандаш. Он пробует вычертить график параболы, но она почему-то получается вверх ногами. В чем дело? Он никак не может сосредоточиться. Ему мешает Кланька. Он то и дело поглядывает на нее. Это первая женщина, которую он наблюдает так близко.

Скоро должен прийти отец, и всякий раз в это время она прихорашивается. Мите любопытно наблюдать, как она занимается своими глупостями: как, играя глазами, заплетает косы, пудрится перед старым зеркалом, как подкрашивает и без того красивые черные ресницы. Наблюдать это интересно и немного стыдно. Он понимает, что ей хочется нравиться отцу, но отец на все это не обращает внимания. Вот он сейчас придет, и Митя заранее знает, что будет. Он войдет, кинет шапку на печку и спросит:

— Пожрать есть?

Кланька поставит на стол сковородку:

— Ешь, пока горяченькая.

— Опять картошка? Чтоб ты ею подавилась.

— А ты денег на мясо дал?

Насытившись, отец ляжет на постель и протянет Кланьке сперва одну, затем другую ногу. Кланька, краснея от натуги, стянет с него сапоги. Отец поморщится, когда она возьмется за больную ногу, и окажет:

— Полегче ты, уродина!

Но Митя не верит ни отцу, ни Кланьке. Не верит этим: «Чтоб ты подавилась» и «Полегче, уродина». Он знает, что есть что-то другое, чего они не показывают. Это что-то заставило молодую Кланьку прийти к ним в тесную избу, стирать потные отцовы рубахи, вставать чуть свет готовить ему завтрак. И здесь многое Мите непонятно.

— Теперь косы не модные, — вдруг говорит он.

— А мне горя мало, — спокойно отвечает женщина.

Митя вырывает лист из тетради и снова начинает составлять таблицу. На этот раз он не позволит этой упрямой параболе кувыркаться. Он заставит ее вести себя как надо.

Внезапно он чувствует Кланькины руки на своих плечах. От неожиданности он вздрагивает.

— Сиди, не дергайся, — говорит Кланька.

— Ты что?

Кланька прикладывает к его плечам сантиметр.

— Рубаху тебе шить буду.

Она заставляет его встать, вытянуть руку. Измеряет его вдоль и поперек. Потом женщина развертывает на столе пахучий темно-синий сатин. Намечает контуры цветным мелком, прежде чем взяться за ножницы, разглаживает ладонью материю, любуется ее шелковистой блестящей поверхностью.

— Не надо мне рубахи, — говорит Митя.

— Не выдумывай. И пошто ты такой неладный? Ровно еж.

— Ты бате сшей.

— Тебе вперед надо. Тебе в школу. А костюм прибереги. И не бойся, я плохо не сошью.

Кланька раскладывает на сатине пожелтевшие выкройки.

— Как у тебя ученье-то?

— А тебе какая забота?

— Да я так.

Митя понимает, что вовсе не так. Женщине хочется скорее стать в их доме своей.

Мите нравится хрустящий звук ножниц, которые режут новый сатин, нравится, как она озабоченно хмурится и по-детски высовывает кончик языка, когда кроит, и нравится, что рубаху она шьет ему, а не кому-нибудь.

Он никогда не видел, как женщины шьют. Конечно, у нее получается ловчее, чем у него. Она кончает сметывать, обкусывает нитку, втыкает иголку в кофточку на груди.

Митя много слышал о ней нехорошего и, когда она пришла в их дом, все ждал от нее чего-то безобразного, и сейчас ему не совсем еще верится, что она именно такая, какой кажется. Его злит хорошее чувство к ней, и он нарочно старается думать о том, что отец мало обращает на него внимания из-за Кланьки. Ему хочется обидеться на нее. «Нет, — говорит он себе, — не было матери, и эта не мать». Но это неправда. С каждым днем он все сильнее привязывается к ней.

Митя засовывает книги и тетради в портфель. Парабола опять получилась вверх ногами. Ну и пусть себе кувыркается на здоровье, если ей нравится.

Он одевается и идет в сени. Сегодня на улице тепло, и можно постолярничать. Здесь у него верстак, заготовки, ящик с инструментом. Все в строгом порядке. Несколько дней уже он возится над рамой. Сегодня, пожалуй, он сумеет ее связать. Это куда интереснее, чем корпеть над всякими упрямыми параболами. И кто только выдумал эту дурацкую алгебру, язви ее. Если б не Антонина Петровна, он бы за нее и не брался. Но у Антонины Петровны такой несчастный вид, когда она ставит двойки. У нее ведь тоже жизнь не сладкая… Да еще надо покормить Бурана. Он уже, наверно, заждался.

А Буран в это время лежит подле своей конуры. Глаза его закрыты, но он не спит, а думает. Мысли у него простые, собачьи. Может быть, он и уснул бы, но раздражает его блоха. Ползает где-то по шее. Узнала, подлая, где зубами ее не схватить. Он уже не раз пробовал вычесать ее задней лапой, но куда там, не получается. Весь день она портит настроение.

По тропинке звук шагов. Это возвращается Степан Парфеныч. Буран настораживается, подбирает и напружинивает ноги, приподнимает голову. От Степана Парфеныча хорошего не жди. В случае чего, нужно успеть залезть под крыльцо. Только не в конуру — конура, как ловушка, а из-под крыльца его не достать.

Степан Парфеныч проходит мимо. Буран на всякий случай тихонько повиливает хвостом, принюхивается. Нет, сегодня от Степана Парфеныча не исходит тот особенный неприятный запах — запах опасности. Когда есть этот запах, Степан Парфеныч идет нетвердо, ноги у него заплетаются, а сейчас идет, как надо. Буран успокоенно кладет морду на передние лапы.

Скоро выйдет Митя и что-нибудь даст ему поесть. Хорошо жилось раньше, когда были только Егор и Митя. Зачем же появились еще эта женщина и старик? Женщина принесла с собой непонятные и бесполезные запахи, а старик — опасность. Ему почему-то нравится пихнуть Бурана носком сапога или кинуть в него камнем. Теперь Буран всегда начеку. Трудно и беспокойно стало жить.