Надя Невьянова каждый день приносит газеты. Приходит она обычно после обеда и, если погода сухая, приближается к столу, складывает газеты на его угол и говорит:
— Это вам.
Если погода дождливая, она осматривает свои ботинки, протягивает газеты с порога и, смешно морща нос, произносит озабоченно:
— Не буду проходить, наслежу вам…
Сегодня она принесла письмо, радостно отдала его мне в руки.
— Вот вам, пожалуйста.
Она выговорила это «пожалуйста» очень забавно, с такой интонацией, как будто это она постаралась, чтобы мне написали.
Нет, письмо не то, которого я жду. Это отпечатанная на машинке разнарядка на медикаменты.
Спрашиваю Надю о здоровье Полины Михайловны. Она несмело присаживается на краешек дивана, уверяет меня, что спешит, порывается уйти. И все-таки остается.
Так получается почти ежедневно. Вначале девушка дичилась, отвечала на мои вопросы односложно, но теперь держится просто.
— Виктор Петрович, — выспрашивает она, — трудно учиться в мединституте?
— Трудно, Надя.
— Вы рассказали бы… — Она волнуется, теребит химический карандаш, привязанный бечевкой к почтовой сумке. — Рассказали бы… ведь там трупы вскрывать надо. Не знаю, осмелилась ли бы я?
Она сидит, широко распахнув ресницы, подавшись вперед, ожидает, что я скажу.
— Да, Надя. Неприятно и тяжело. Первый раз я даже потерял сознание. Потом отвращение как-то притупилось, но окончательно так и не привык. Можно привыкнуть к крови, к гною, но к смерти привыкнуть нельзя.
— Как же вы? Против себя шли?
— Против слабости своей. Этого ведь не обойдешь… Это на пути врача…
Мне хотелось добавить: «как роды на пути женщины», но не добавил — побоялся показаться грубым.
Пока я говорю, лицо Нади вытягивается, она встает с дивана, подходит к книжной полке.
— Можно посмотреть?
Берет «Физиологию человека», открывает, рассматривает иллюстрации.
— Возьми, почитай, — предлагаю я.
Она сует книгу под мышку, уходит.
Почему она спрашивала про мединститут? Ведь прежде она думала поступать в сельскохозяйственный.
Славная девушка. Когда она приходит, я беспричинно радуюсь. В ней есть что-то такое чистое, правдивое, что рядом с ней невольно желаешь быть таким же чистым и правдивым. Мне кажется, я никогда не смог бы солгать ей.
Не могу представить себе ее в анатомичке. Это не для нее. Вспоминаю, как несколько лет назад первый раз я присутствовал на вскрытии. До тех пор мне не приходилось видеть мертвых. Когда на улице звучала траурная музыка и показывалось погребальное шествие, я уходил прочь, поддаваясь какому-то непонятному чувству робости.
На мраморном столе лежало тело девушки, приготовленное к вскрытию. Она погибла при автомобильной аварии всего час или два назад. Нежные девичьи груди чуть поникли. Вдоль тела на мраморе лежали ее руки — бессильные, бледные, с узкими накрашенными ногтями. Она вся была еще как живая, но то, что она, такая юная, красивая, лежала перед нами, не стыдясь своей наготы, внезапно открыло мне самое страшное в смерти — бесчувственность, безразличие ко всему на свете.
Странным и неправдоподобным показалось мне, что жизнь вокруг продолжает свое привычное течение. На улице гремел трамвай, по небу текли жизнерадостные, нарядные облака, и курносая студентка, склонившись у подоконника, записывала что-то в тетрадь автоматической ручкой.
Патологоанатом взял в пальцы скальпель так, как берут карандаш. Все медленно поплыло у меня перед глазами.
Потом я сидел у фонтана, и кто-то прикладывал к моим вискам мокрый носовой платок. Около меня теснились девушки-студентки, и одна из них спросила:
— И вы собираетесь стать врачом?.. Ну нет, — возразила она. — С такими нервами вам надо куда-нибудь в кулинарный.
С первой операции, на которой я присутствовал, мне тоже пришлось уйти, чтоб не упасть. Товарищи говорили мне, что я слишком нежен, что чересчур близко все принимаю к сердцу, Вера насмешливо советовала оставить мединститут, поступить на литературное отделение университета и стать поэтом.
Да, насмешничать и язвить Вера любила. Должно быть, это от неуважения к людям. Так легче жить — никого не уважать. Если б Вера хоть немного была похожа на Надю! В Наде нет и тени насмешливости — она видит жизнь просто и серьезно. Впрочем, она совсем еще девчушка. Ей всего восемнадцать. Она на целых шесть лет младше меня. Мне приятно, когда я вижу ее, но это ни к чему не обязывает. Просто я любуюсь ею, как любуются цветами, красивыми закатами.
Между прочим, я догадываюсь, что ей очень хочется спросить, чей портрет стоит на моем столе. Хочется, но я знаю, что она не спросит. Иногда она смотрит на него и о чем-то думает.
А если бы вдруг спросила? Что ответил бы я? Беру в руки портрет Веры. Она подарила мне его накануне отъезда. На фотографии она выглядит почему-то сердито, глаза смотрят с неприязнью. Может быть, против нее, рядом с фотографом, стоял ее муж? Помню, когда протянула мне фотографию, пошутила:
— Я здесь букой гляжу. Ну, да ничего — быстрее разлюбишь.
Легко, нехорошо сказала это слово «разлюбишь». И смех прозвучал нехорошо. Сказала, чтоб я начал разуверять… И все-таки какое милое и зовущее лицо! Зовущее и чужое. Оно всегда было несколько чужим.
Помню, дома у Веры я бывал редко. Она держалась связанно, смущалась, когда я приходил.
— Тебе, наверно, странно все у нас? — спрашивала она. — Мать у нас простая, деревенская. Отец — бывший машинист. А брат, сам видишь, неотесанный.
Мать ее носила дома платок, завязывая концы его под подбородком. У нее были узловатые, морщинистые руки. Отец-пенсионер копался в маленьком садике перед домом, ухаживая за яблоньками. У него с ладоней сходила желтая отмирающая кожа прежних мозолей. Он отрывал ее лоскутами и, качая головой, усмехался:
— Перехожу в группу интеллигенции.
Брат ее, Михаил, работал в депо токарем. Домой он возвращался в промасленной спецовке, с серыми от металлической пыли скулами. Вечерами на маленькой терраске он возился со своим радиоприемником — бесконечно что-то перестраивал в нем.
Я не понимал, почему Вера стыдится этих простых, трудолюбивых людей. Я чувствовал себя с ними легко и свободно.
Не знаю, где с Верой познакомился доцент Нечинский. Это был брюнет, худой, порывистый, с бурно расплескавшейся прической и красивыми глазами, всегда смотрящими чуть насмешливо. Говорили, что он талантливый фармаколог и его ждет блестящее будущее. Он ходил с Верой в театр, увозил ее на своем автомобиле за город.
Я спрашивал ее:
— Зачем ты встречаешься с ним?
— А что в этом плохого? Неужели я не могу иметь друзей? — удивлялась Вера, стараясь казаться беспечной.
— Он к тебе неравнодушен.
— Ну, это его дело. Как тебе не стыдно ревновать? Ты же сам говорил, что ревность — низкое чувство. И, кроме того, это ужасно скучно…
К сожалению, я успел убедиться, что это чувство не из возвышенных, — когда Нечинский беседовал с Верой, я сходил с ума от ненависти к нему, а прежде он мне нравился.
Однажды я догнал их на улице. Они возвращались с катка. Он держал ее под руку и говорил громко и фамильярно:
— После ваших глаз глаза всех других девушек кажутся пластмассовыми пуговицами.
И она не оскорбилась, а весело рассмеялась этому плоскому комплименту.
Вера начала избегать меня. Мы перестали встречаться.
Наступило лето. Я тосковал без нее. Однажды потребность видеть Веру стала совсем невыносимой. Я пошел к ней.
— Вера? Нет ее, — смутилась Верина мать.
— Случилось что? — встревожился я.
Старушка отвернулась. Подошел отец.
— Ну что оробела, старая? Шила в мешке не утаишь. Надо Виктору прямо сказать: не ходи — замуж она вышла. И здесь ее нет. В Сочах с мужем. Вот так, напрямик, лучше.
Вероятно, я изменился в лице, потому что старик осторожно взял меня за локоть:
— Не расстраивайся. Не стоит она того.
Отдыхать я не стал. Ушел. На углу меня догнал Михаил.
— Виктор, обожди.
Мы уселись на бревнах у какой-то стройки. Он заговорил, не сразу находя нужные слова, как говорят очень молчаливые люди:
— Ты особенно не принимай это близко… Может быть, и лучше. Я ее спрашивал зимой: «Зачем доцента приваживаешь? Виктора тебе мало?» Она ответила нехорошо: «Виктор для души… а мне жизнь устраивать надо. Сами не сумели в люди выйти, так мне не мешайте». И заплакала. «Виктор, Виктор! Что толку в нем? С ним всю жизнь в стоптанных туфлях проходишь. Идеалист». Вот как обернулось. Сами виноваты. С первого класса ей бубнили: «Ах, Верочка! Ах, отличница!» Гости придут — отец хвастает: «Светлая голова. Далеко пойдет!» А чем хвалиться было? Ей ведь все с лету давалось. С детства ей голову закружили: на доске отличников ее фотография, в стенгазете ее заметочки «Как учиться на отлично». С пятого класса ей на духи деньги, на театр. А к театру платье новое надо. И еще красота ей вредила. Придет кто-нибудь и хвалит: «Девчушка у вас, как картинка». А она слушает. Позже мальчишки за ней гурьбой. У зеркала рано крутиться приучилась. Дома ничего не делала, даже посуду не мыла. Белья за всю жизнь ни разу не постирала. Лишь бы училась. Так и вырастили барыньку… Зачем же ей сельский врач? Да еще который в Сибирь собирается?
Мысль о том, что Вера вышла за Нечинского только из-за его положения, показалась мне такой дикой, неправдоподобной, что я не поверил Михаилу. Так я и сказал ему. Он усмехнулся с сожалением.
— Дело твое…
В первых числах сентября снова появилась Вера — посмуглевшая, замкнутая, изящно одетая, сторонящаяся студентов и особенно меня. Говорить я с ней не пытался. Тогда я считал, что все и навсегда кончено.