Вечерами часто захожу к Олегу. Встречает он меня с неизменным радушием, но тут же смотрит на часы и объявляет:

— На разговоры полчаса.

Когда истекает время, я поднимаюсь и ухожу. Знаю, так надо. Обидного в этом ничего нет. Напротив, мне нравится такая его собранность.

Иногда я остаюсь и наблюдаю, как он решает задачи. Если встречается что-то трудное, брови его сердито соединяются, между ними ложатся две глубокие, нервные складки. Он напряженно подымает плечи и нетерпеливо покусывает конец ручки. Найдя решение, пишет быстро, с нажимом, потрескивая пером и брызгая чернилами. Сверившись с ответом, смеется.

Глубокая ночь. Только что вернулся от Олега. На столе в кухне стакан молока и булка, прикрытая белой салфеткой, Это Ариша ждала меня, не дождалась и оставила ужин.

С Олегом говорили о книгах. Все чаще отмечаю, что мы с ним похожи друг на друга. У нас одинаковые взгляды на жизнь, но характером он сильнее и тверже меня. Я никогда не умел так разумно управлять собой.

Вот и сейчас — опять тяжелые, непроизвольные мысли о Вере. Пытаюсь представить, чем занята она.

У них там еще вечер. Может быть, собирается в кино? Стоит у зеркала и легонько подкрашивает губы? Любопытно, что у нее в эти минуты ужасно серьезный и озабоченный вид. А возможно, сидит одна на берегу Волги, на «нашей» скамье? Все может быть.

А мне чего-то не хватает. Чего — я не знаю. Почему-то вспоминается человек в подтяжках, его дребезжащий, женский голосок: «Сами головой в прорубь тискаетесь». Да где тут прорубь? Здесь люди, газеты, радио. Тысячи кровеносных сосудов большой жизни протянулись и сюда. Отец мой в таком же таежном селе жил долгие годы и никуда не собирался уезжать.

Из леса через открытое окно доносится призывный голос какой-то одинокой пичужки. И вдруг всеми чувствами я ощутил Саратов. Саратов, с его ночным потаенным гулом, с мглисто озаренным небом, с огнями широкой Волги. Сейчас там вечер. Около консерватории продают цветы. Стремительно и беззвучно проносятся троллейбусы. В Липках играет духовой оркестр. Высоко над городом, на Лысой горе, блестит красный глаз телевизионной антенны. Политый водой асфальт влажен, черен. На улицах тысячи людей. Быстрые, веселые жесты, смех, обрывки разговоров. В витринах блекло мерцают разноцветные буквы рекламы. Шуршат автомобили, ярко сияют их глаза… Вот чего мне не хватает — большого города…

Еще раз перечитываю письмо от мамы. Пишет о том, что дома без меня стало пусто, беспокоится, как устроился с питанием, кто стирает. «Мальчик мой, я так беспокоюсь, все думаю, что ты заболеешь. Ты ведь единственный врач в Озерках, и ты один лишен квалифицированной медицинской помощи. Мне снилось, что ты вернулся худой, измученный, в чужом старом пальто. Я не верю снам, но этот почему-то встревожил меня».

До сих пор я для мамы «мальчик». Помню, как смущало меня такое обращение. Когда я учился в школе, мне очень не терпелось стать взрослым и вдруг: «мальчик». Я сутулился, покашливал и спешил скрыться. Теперь это смущение представляется мне смешным. Подпись в конце письма: «Твоя Мама». «Мама» написано с заглавной буквы. Это единственное несогласие мамино с русской грамматикой.

Представляю во всех мелочах нашу комнату, в которой мы прожили столько лет. Комната с широким окном, выходящим на Волгу. Мама, должно быть, вернулась из школы, сложила на письменный стол стопки ученических тетрадей, греет на электроплитке ужин, сваренный еще утром. Чтобы не было скучно, она включила репродуктор. Все напоминает ей обо мне: сундук в углу, на котором я спал, полочка для книг, сделанная мною, трещина на зеркале, которое я уронил в детстве. Она ужинает одна и думает о том, что настает время, когда пора расстаться со школой, которой она отдала двадцать пять лет жизни. За окном темнеет, и та же луна, что смотрит здесь в мое окно, там освещает поверхность Волги. Серебряной листвой трепещут маленькие волны.

Все это происходит как будто на другом континенте, бесконечно далеко от меня. Одинокая птичка за окном, в лесу, все поет, поет…