К «неделе чистоты» мы подготовились хорошо. Новиков помог нам расшевелить все село. Теперь совсем по-другому разговаривает Климов. Говорят, его сильно критиковали на партийном собрании. Он без всяких проволочек выделил на один день бульдозер и три машины.
Начали мы с радиопередачи. Я произнес вступительное слово. Затем комсомольцы рассказали о том, что намечено сделать в Озерках за неделю. Поставили задачу привести в порядок все хозяйственные помещения и усадьбы колхозников. Основную работу решили «провернуть» в воскресенье.
День выдался ясный, солнечный. В семь часов утра комсомольцы уже подходили к медпункту. Я был в роли главнокомандующего. Появилась Надя в синем комбинезоне, в красной косыночке, похожая на мальчика. Удивительно, что она и в старом, застиранном комбинезоне умеет быть сияюще красивой. Подошла, застенчиво поздоровалась.
— Можно отправляться?
— Все в сборе?
— Все.
Девчата ушли белить клуб. Подъехал на бульдозере Костя Блинов. Не сбавляя хода, махнул рукой в сторону коровника. Ему поручено очистить от залежей навоза скотный двор. «Давай, давай», — кивнул я в ответ.
Вместе с грузовыми машинами приехали Климов и Новиков. Посадили в кузов парней и умчались к пилораме за опилками — засыпать ямы около водокачки.
Часам к девяти пришли два учителя с учениками, вооруженными граблями, лопатами и метлами. Я их направил счищать от соломы и мусора дворы хозяйственных помещений.
Алла и Варя сели в правлении колхоза выпускать стенгазету.
Когда все занялись делом, я присоединился к звену Климова. Настроение у меня весь день было замечательное, мы ездили на берег реки с песнями, и мне ужасно нравились и небо, и ветер, и река, и я не слезал с машины, а спрыгивал на хрустящую гальку и весь день чувствовал себя веселым, сильным и ловким. Лопаты так и мелькали, и нисколько не чувствовалось усталости. Смешно было смотреть, как Климов, большой, с начинающим откладываться брюшком, кидает гальку маленькой лопаткой — ему досталась почти детская — иногда выпрямляется и виновато вздыхает:
— Сердце, черт возьми. Совсем отвык…
— Физкультурой надо заниматься, — советую я.
А сзади веселые голоса разыгрывают диалог:
— Тит, иди полдничать!
— А где моя большая ложка?
— Тит, иди гальку грузить!
— А где моя маленькая лопатка?
Климов хохочет вместе со всеми.
Работу у водокачки закончили к обеду. А сколько из-за этого было разговоров!
Кто-то предложил пройти по дворам и помочь старикам. Рассыпались по деревне. А с Алешкой Титовым вышел анекдот. Мы знали, что Гаврюшкина сама не раскачается, и направили Алешку к ней. А она решила, что он опять идет к ней искать самогон. Пока он пытался, заикаясь, объяснить ей, зачем пришел, она успела отругать его и вытолкать на улицу.
— Ишь, повадились! Нет у меня ничего.
Когда он пытался вернуться, она спустила с цепи собаку.
— Я насчет чистоты, — выговорил, наконец, Алешка.
— Наплевать мне на вашу чистоту. Хоть утону в грязи — не ваше дело.
Алешка вернулся ни с чем и взволнованно рассказывал:
— Во какая собака… П..п..прямо баскервильская…
В общем, Алешка обозлился, взял лист бумаги, написал на нем: «Здесь еще грязно» и прибил на воротах Гаврюшкиной.
Решили помочь Маломальским. Самого его не было дома. С утра он уехал искать лошадей. К Маломальским пошла Варя. Жена Маломальского отругала ее, и Варя пришла со слезами:
— Да разве мне это нужно? Не пойду больше.
А поздним вечером на трех машинах всей гурьбой поехали купаться и мыть машины.
Было совсем темно. Девчата плескались где-то в стороне, и оттуда доносились их смех, повизгивания, плеск воды.
Я выплыл на середину протоки, лег на спину и долго лежал без движения, смотрел в звездное небо. Голубыми огнями горело созвездие Ориона. Было совсем не холодно, и не хотелось возвращаться на берег. Все вокруг казалось странным и прекрасным. Вода бережно покачивала меня и медленно уносила вниз по течению, словно в колыбели.
С берега начали кричать:
— Виктор Петрович!
— Витя!
— Где же он?
— Да что же вы смотрели?
— Утонул…
— Здесь я, — крикнул я громко и саженками поплыл к берегу. Когда ехали обратно, рядом оказалась Надя. Была она почему-то притихшая, задумчивая.
— О чем ты?
— Зачем же вы так пугаете? — прозвучал ее голос так же тихо.
У гаража слезли с машин, пошли пешком. Около избы Маломальского Олег зашептал:
— Тише, посмотрите-ка!
А посмотреть было что: через окно, не прикрытое занавеской, было видно, как Маломальский, стоя на столе, в женском переднике белил потолок. Жена его что-то бубнила, указывала, как надо.
— Дошло-таки, — засмеялась Варя.
«Не дошло», кажется, только до одной Погрызовой. На воскресник она не явилась, а в понедельник ворчала:
— Никак не могут жить спокойно. То воскресники, то субботники, то недели всякие. Ну к чему затеяли возню? Радио и все прочее?
— А вы пройдите, посмотрите, сколько мы сделали за вчерашний день, — посоветовал я. — Совсем другой вид стал у села.
— Пустые хлопоты. Штрафанули бы как следует, сразу бы все заблестело. Без всякого радио.
Ее, видно, ничем не раскачаешь. До чего тяжело и неприятно работать с таким человеком! Через день-два опять столкнулся с ней. На прием явился ее брат Лаврентий. Медлительный, неопрятно одетый парень. Лицо дремотное, сальное, в нечесаных волосах белеют чешуйки перхоти. Он еще молод, но под глазами дряблые морщины синева. Спрашиваю:
— На что жалуетесь?
Лаврентий опускается на кушетку, потирает ладонью лоб.
— Голова болит. Аппетита нет и жар. Жар просто одолевает.
Руки у него дрожат, как это бывает у алкоголиков. Отвечает мне, но смотрит почему-то на сестру. Даю ему термометр, приглашаю следующего.
— Виктор Петрович, — жалуется Погрызов, — душно здесь. Я в коридор выйду.
Минут через десять он возвращается, волоча ноги, расслабленный. Термометр показывает сорок и пять десятых.
Пульс у Погрызова нормальный, зрачки не расширены. Замечаю, что из-за прищуренных век его следит за мной изучающий, слегка враждебный взгляд. Меняю термометр.
— Измерьте этим.
— Зачем?
— Надо проверить.
На этот раз термометр показывает тридцать шесть и четыре.
— Зачем вы набили температуру? — спрашиваю я.
— Ничего я не набивал, — дерзко отвечает он.
— Идите, вы здоровы.
— Виктор Петрович! — вступается за брата Ольга Никандровна. — Я точно знаю — он два дня лежал без движения. Как вы могли подумать? Да и зачем ему?
— Не знаю зачем, но он симулирует.
— Я болен, — бормочет Погрызов.
— Не задерживайте других, — тороплю я его.
Ольга Никандровна принимается меня убеждать:
— Это какое-то недоразумение. Лаврентий, действительно, болен. Вчера он даже сеанса не мог закончить.
— Вы же говорили, он два дня без движения.
— Через силу пошел, и на половине сеанса ему стало плохо.
— Почему он не пришел вчера?
— Я сама оказала ему помощь.
— Так зачем он явился ко мне?
— Ему справка нужна в отдел кинообслуги. Если они узнают, что сеанс сорвался, его могут уволить. Может быть, напишем все-таки? А?
Справки я не написал, а о болезни Лаврентия решил поговорить с Букиной. Зашел к ней вечером.
В клубе никого. В пустом зале между скамеек сонно бродит серый котенок. Заблудился, мяукает. Алла в гриммировочной. Она сидит под картонным, чрезмерно зеленым деревом, похожим на большой огурец, и читает.
— Где же молодежь? — спрашиваю я.
— А что им здесь делать? — Алла вызывающе смотрит на меня. — Это плохо? Да?
— Вы сами понимаете.
— Простите, я не то говорю. Глупо.
Она встает, встряхивает косичками, кидает книгу на стол.
— Я еще, когда посылали, говорила: «Клубная работа не для меня. Что я в ней смыслю?» Ну, кончила курсы, а я все та же. Я их боюсь. Просто боюсь. Недавно кто-то бумажку к косам привязал, как собаке. Смеются. Я бранюсь, но знаю, что это не поможет. Сама скучная — ни петь, ни танцевать.
— Зачем же вы взялись?
— Как зачем? Направили. Я комсомолка — отказываться не могла. А знаете, когда с работой не ладится — такая тоска! Никто не имеет права работать плохо. Я таких людей сама терпеть не могу. Но что делать?
— А что любите вы?
— Книги. Читать люблю, о книгах говорить. Читки у меня хорошо получаются, но не могут же ребята только читать и читать. Они ж молодые. Придет Лаврик с баяном или Алешка — вот и веселье, а без них скука. Олег наш преподобный сюда носа не показывает.
— Почему преподобный?
— А ну его… Скроит лицо недоступное, правильное-расправильное, хоть икону с него пиши. — Алла закатила глаза, изображая Олега, затем подняла палец, погрозила: «Я о тебе поставлю вопрос…» Пусть ставит хоть двадцать… Ну, что я одна могу?
Спрашиваю о Лаврике. Алла рассказывает брезгливо:
— Пьяный был. Мы это сразу поняли. Долго не начинал, а потом вверх ногами начал показывать. Мальчишки свист подняли. Ноги на место стали — звук исчез. Затем, слышим, аппарат работает, а ни звука, ни изображения. Пошли мы в будку, а он спит в таком виде, что рассказывать стыдно. Сегодня обещал «переказать».
Неожиданно Алла спрашивает:
— Вы море любите?
— Не видел его.
— И я не видела. А хочется. Почитайте, как о нем пишет Паустовский. У него слова прямо пахнут морем. Я даже наизусть знаю. Послушайте: «Тянуло туда, в далекую даль, где над морем лежала, покачиваясь, синеватая мгла. День казался таким высоким, как будто небо растворилось до самой глубины». День — высокий! Хорошо? Правда? А в общем, плакать хочется.
Ушел я из клуба с давящей жалостью к этой некрасивой, неумелой девушке.
Думаю об Олеге. Трудно ему, не хватает на все времени, но и Алла права — резковат он. Зачем так: «Поставлю вопрос», а почему бы просто не поговорить, без «вопросов»?
* * *
Пробуждаюсь от резкого стука в окно. В смутных сумерках белеет припавшее к стеклу лицо. Открываю дверь. В комнату входит женщина, переступает несколько шагов и не садится, а роняет свое тело на стул. Лицо ее и розовая кофточка, заштопанная на плечах, залиты кровью. Она разматывает с головы клетчатую косынку, и из ее складок вываливается, звякая о пол, окровавленный осколок стекла.
— Вот что со мною сделал, — порывисто произносит она.
Я не уточняю, кого она имеет в виду.
— Последнюю молодость во мне убивает.
Осторожно выстригаю волосы вокруг раны на голове.
— Пьяный?
— А когда он бывает трезвый? Много не стригите…
— Чем он вас?
— Кирпичом. Пришел в три часа ночи. Я открывать не хотела. Подошла к окну, так он кирпичом. Стекла выбил, Славку перепугал. Мне прямо в голову. Не знаю, как жива осталась.
Кожа на виске рассечена. Рана кровоточит. На лбу порез стеклом.
Сделав перевязку, осторожно обтираю влажным тампоном запачканное кровью лицо, и оно неожиданно оказывается бледным от испуга и боли, совсем еще юным, хрупким, с выражением тоскливого недоумения. Темные-претемные глаза ее смотрят на меня с затаенной надеждой услышать что-то ласковое. Она зябко поджимает губы, сиреневые от утреннего холода и волнения.
— Жила девушкой — как славно было! Работала в колхозе. А он приехал и начал: выходи да выходи за него. Гармонист. На меня как затмение нашло. Мать отговаривала, а я все свое: выйду да и все. И вышла. Теперь вот маюсь. Жизни не рада.
Предлагаю ей выпить валериановых капель. Она брезгливо морщится:
— Не хочу. На что мне капли? Душа изболелась — места живого нет.
Это была двадцатитрехлетняя Таня Погрызова — жена Лаврентия.
Утром одним из первых явился ко мне милиционер. На пороге он козырнул:
— Участковый, Зарубин.
От него исходил запах новых ремней и одеколона. Невысокий, лет сорока, черноволосый, с выбритым до синевы, раздвоенным подбородком, он понравился мне неторопливыми, точными жестами человека, привыкшего к дисциплине.
— К вам обращалась Татьяна Погрызова?
— Да.
— Когда?
— Сегодня в полчетвертого ночи.
Он расспросил меня обо всем подробно, что-то записал и пояснил:
— Подала мне жалобу на мужа для оформления дела в суд. Прошу вас написать медицинское заключение. Если нужно, я пришлю ее для повторного медицинского освидетельствования.
— Не потребуется. Я помню. Как она себя чувствует?
— В смысле здоровья неплохо. Я был у них.
— А Лаврентий?
— Спит. Через всю комнату растянулся. Проснется и будет божиться, что ничего не помнит.
— Заранее знаете?
— Двадцать лет работаю. Изучил таких типов. Храбры они один на один со своими женами, а как до ответственности доходит, притворяются младенцами. Не буду мешать. До свидания.