Только что вернулся из Лопатино. Не успеваю снять сырой от дождя пиджак, как за мной приходят.

— Виктор Петрович, скорее! У Вани ручки отнялись, — торопит меня маленькая, похожая на школьницу женщина, тоненькая и чистая, как птичка. В карих глазах ее бьется испуг, тонкие губы подергивает судорога подступающих рыданий.

Выходим на улицу. Я спешу, она, не поспевая за мной, задыхаясь, говорит:

— Мы уж не останемся перед вами в долгу. Муж в сельпо работает.

— Постыдитесь! — обрываю я ее.

У ворот нас встречает мужчина в коричневом выцветшем пиджаке.

— Думал, уж не придете, — облегченно вздыхает он.

Это Елагин. Рядом с женой он выглядит совсем старым. Кожа на лице его загрубевшая, морщинистая, вся в крупных угрях.

В тесной комнате окна завешены одеялами. В желтых сумерках белеет тюлевый полог детской кроватки.

— Снимите одеяла, — прошу я.

Полузакрыв глаза и раскинувшись на перинке, лежит мальчик лет двух. Лицо его горит, головка закинута назад.

— До меня лекарства давали?

— Нет, — отвечает Елагин глухо и кашляет. — На прошлой неделе Ольга Никандровна заходила, признала грипп. А больше не была.

Беру руку мальчика. Она безжизненно виснет. «Похоже на менингит, — думаю я, — но какой? Елагин болен — значит, возможно, туберкулезный». А Погрызова решила, что грипп. «Вот, — размышляю я, неприязненно глядя на запавшие щеки Елагина, — стареющий, больной мужчина женился на этой тоненькой девочке, а расплачиваться приходится Ване».

Посылаю Елагина с запиской к Погрызовой.

— Идите сейчас. Пусть принесет все, что нужно для инъекции стрептомицина.

— Как звать вас? — спрашиваю женщину.

— Светланой. Что с ним? Скажите.

— Не знаю пока.

Приходит Ольга Никандровна. Приносит флакончики стрептомицина. Сделал пункцию спинномозговой жидкости. Жидкость прозрачна. Значит, менингит туберкулезный. Ввожу стрептомицин. Улучшения нет. Всю ночь не отхожу от Вани. Мальчик прерывисто дышит. Изредка ноги его сводит судорога. Тогда он протяжно стонет и скрипит зубами. Светлана подает мне мокрые полотенца. Я прикладываю их к пылающему лбу мальчика. Потом посылаю на молочный завод за льдом.

Елагин уехал в Пихтовое за стрептомицином.

Проходит еще один страшный день. Ваня — без сознания. Значит, стрептомицин уже не поможет. Время течет. Елагин не возвращается. На улице становится прохладно, мы открываем окно. В восьмом часу прогоняют стадо.

Темнеет. Светлана мечется по комнате, будто боясь хоть на минутку присесть.

— Что могло случиться? Почему их нет?

Она думает, если вернется муж, значит, все будет хорошо — был бы стрептомицин. Я не разуверяю ее. Иногда она подходит к кроватке, склоняется к ребенку.

— Ванечка, что с тобой? — Мы пытаемся напоить мальчика, насильно разжимая зубы, вливаем в рот воду, но она вытекает на подушку.

— Ванечка, что с тобой?

В окно смотрят звезды. «Жизнь идет, словно ничего не случилось, а в кроватке умирает мальчик. Никогда больше он не увидит звезды, не станет взрослым», — думаю я. Где-то поют девичьи голоса.

В половине первого Светлана выходит посмотреть, не едет ли муж. В это время умер Ваня. Я выхожу позвать ее.

Светлана стоит на крыльце, подняв лицо к небу, крестится и шепчет:

— Оставь, сохрани последнее счастье мое.

Мне хочется закричать: «Не надо, Светлана! Не надо!» Меня пугают ее молитвы, как приступ безумия.

— Света, — зову я тихо. — Идите в дом.

Услышав мой голос, она в ужасе вскрикивает, кусает пальцы.

Ваня лежит на подушках. Веки его полуприкрыты, лоб обнимает ненужная уже влажная тряпочка, ворот белой рубашечки расстегнут, бледные руки спокойно лежат поверх легкого светло-зеленого одеяла.

Все не нужно теперь: и шприц, который лежит на столе в блестящем никелированном футляре, и серые куски льда, медленно тающие в глубокой тарелке. И я не нужен. Я разбит. Страшная усталость сковывает меня.

Светлана не плачет.

— Как же это? — тупо спрашивает она и широко раскрытыми глазами смотрит на сына.

Подхожу к ней. На полу хрустят осколки разбитого термометра. Кладу руку на ее плечо, выговариваю через силу:

— Надо пережить. Вы молоды. У вас еще будут дети.

Она, как обожженная, отшатывается от меня.

— Дети? Не хочу. Никого мне не нужно.

Сухие глаза ее смотрят на меня с ненавистью.

— Что же вы, врачи… ничего не умеете?

Потом в комнате появляются всхлипывающие шепчущие старухи, они крестятся, причитают певучими деревенскими голосами. Светлана тоже плачет вместе с ними. Теперь ужас и несправедливость смерти отступили куда-то. Мелкими хлопотами люди стараются заслонить большое непоправимое горе: кто-то тянет от головы к ногам ребенка клеенчатую сантиметровую ленту, кто-то завесил зеркало и положил на веки мальчика черные медные монеты.

В комнате становится тесно и жарко. Никто не оборачивается, когда я направляюсь к двери. На крыльце неожиданно наталкиваюсь на Валетова. Он без сюртука, без шляпы. Настороженно смотрит через открытую дверь в комнату. Увидев меня, поспешно отстраняется. Как в тумане скользит мимоходом мысль: «Зачем он здесь? Что ему до Светланы? И почему не идет в дом?»

На улице ударяют мне в лицо сверкающие лучи света. Рядом со мной резко тормозит автомашина. Скрипнула дверца. На землю соскакивает Елагин.

— Мотор забарахлил, — начинает он бойко. — Около моста сидели часа два.

Протягивает мне аптечную коробку. Я отстраняю его руку.

— Теперь не надо.

— Как?

— Вани нет уже.

Мотор машины заглох. На улице ни звука. Слышится только дыхание Елагина — тяжелое, с присвистом.

Он уходит. Я стою один в темноте и плачу.

На следующий день Елагин, пошатываясь, входит ко мне в кабинет. За эту ночь он постарел, осунулся. Выкладывает мне на стол пузырьки со стрептомицином.

— Возьмите, может пригодится кому-нибудь.

Я благодарю, напоминаю ему:

— Вы заходите.

— Зачем?

— Время от времени вам надо проверяться.

— Э, проверяться, — кривит он губы. — Я знаю, моя песенка спета. Год-два — и крышка.

Сутулясь, нетвердо направляется прочь. У самой двери останавливается.

— А вы как думаете?

— Если вести правильный образ жизни, не простужаться…

— Знаю, что скажете, — не хочет он слушать меня. — Все для успокоения.

Когда он уходит, говорю Погрызовой:

— Ольга Никандровна! Как же так получилось? Поставили диагноз — грипп и ни разу потом не зашли, не посмотрели ребенка. Ведь если бы мы захватили болезнь вовремя…

Она взвизгивает внезапно, пронзительно, как будто у нее внутри разбилось что-то стеклянное и посыпалось звенящими осколками.

— Не имеете права! Ребенок и без того был безнадежный. Я ошиблась! А вы что, не ошибались никогда? Все ошибаются. — И все более разгораясь: — А вы сами-то как работаете? Больше милуетесь со своею кралечкой, чем делом занимаетесь. Жену где-то бросили. Закрутили голову девчонке. Я еще буду писать в райком комсомола. Пусть и там узнают, что вы за штучка.

— Жену? Какую жену? — изумляюсь я.

— Не считайте меня грудным младенцем, — кричит она. — Все знаю, все. Все вы распутники. Чуть юбку увидели, так хвост трубой…

Швырнув халат на стул, она убегает из комнаты.

— О, боже мой, — вздыхает Леночка.

Леночка тихая. Она боится неприятностей, готова покориться, приспособиться. А что делать? Тяжело и отвратительно работать с Погрызовой — человеком равнодушным к своему делу. Для нее ничего не стоит лгать, клеветать. Изо дня в день она отравляет жизнь мне и Леночке. В маленьком ее мирке — корова, куры, муж-заготовитель. Она, как хорек, готова кусаться, царапаться, тявкать, обороняя свою нору. Никогда она не думала, чем живут другие люди. Она думает лишь о себе. Только о себе, и, может быть, поэтому погиб Ваня. Ошиблась! Все ошибаются! Но почему она не зашла к ребенку второй раз?

Даю себе слово: по вызовам на дом буду ходить сам. Пусть будет трудно, но так надо. Разве забыть мне когда-нибудь полный тоски голос Светланы: «Что же вы, врачи?».

Что ответить на этот горестный, полный отчаяния упрек? Да, во многом медицина еще бессильна. Ведь ее детство растянулось на тысячелетия, и только теперь она переживает свою молодость. Долгие века она шла наощупь, наугад, с интуицией слепого, ничего не зная ни о микробах, ни о нервах, ни о кровообращении, не имея представления о строении клетки, железах внутренней секреции, ферментах, витаминах. Ведь только теперь медицина научилась экспериментировать не вслепую, прочно сомкнулась с техникой, физикой, химией, микробиологией. Совсем недавно пришли на помощь ей вакцины, рентген, электронный микроскоп, лучевая терапия, меченые атомы, антибиотики, полимеры, обладающие биологическими свойствами. За каких-то сто последних лет сделано столько, сколько не могла она осилить за тысячелетия. Побеждены оспа, холера, малярия, чума, которые наводили ужас на человечество. Хирурги уже научились делать операции на сердце, пересадку тканей и целых органов, уже поставлена великая задача совсем покончить с инфекционными заболеваниями и это не мечта — это реальность.

Перед медициной открываются новые дали: начаты решительные наступательные действия против туберкулеза, и нет сомнения, что через десять-пятнадцать лет он будет побежден. Целая армия ученых пытается разобраться в микромире вирусов, разгадать тайны структуры нуклеиновых кислот белка, чтобы победить рак. Ученые уже проникли в святая святых органической природы — человеческий мозг и вычерчивают его электрическую схему, предчувствуется возможность применения математических методов исследования, счетных машин… И все-таки еще звучит этот голос, надрывающий сердце: «Что же вы, врачи?» Разве успокоится сердце матери, если сказать ей, что через пятнадцать лет туберкулеза не будет? Ведь никто не вернет ей ее сына лучшего, единственного, неповторимого…