Нестерпимо медленно тянутся дни. Жду вестей от Нади. Прошла уже неделя. Ни одного письма.

Ужинаю у Ариши в ее маленькой избушке. У ног моих примостился Трезор. Думаю о Наде, о том, что без нее холодно и неуютно жить и что я сам виноват в том, что не посмел признаться ей в своем чувстве, и потому теперь все так неопределенно и мутно.

— Трезор, — спрашиваю я пса, забыв, что мы с ним в комнате не одни. — Почему у меня в жизни все так не ладится?

Он смотрит на меня блестящими преданными глазами, не понимает, чего я от него хочу, стыдливо опускает морду.

Ариша сидит на сундучке поодаль. Говорит неожиданно:

— Напрасно тоскуешь, Виктор Петрович.

— С чего вы взяли? О ком мне тосковать?

— Ясно о ком. Только посмотрю я на вас — разные вы люди.

— Тетя Ариша, к чему вы…

— Зачем тебе Надя? — продолжает Ариша. — Девчонка, как девчонка. На личико, правда, пригоженькая, а в остальном ничего особого. Влюбился ты — вот в чем дело. Потому и кажется она тебе лучше всех на свете. Не зря говорят: «Не по хорошу мил, а по милу хорош».

Может быть, Ариша и права, но от этого не легче. Я молчу, а она ворчит укоризненно:

— Ей бы Андрей, тракторист, самая пара. Так нет — ей доктор нужен.

— А вы думаете, я ей нужен?

— Она в тебе души не чает.

— Откуда вы знаете?

— Будто сам не замечал? Когда смотрит на тебя, вся аж светится… Чудные нынче парни, как слепые.

«Неужели это правда? Значит, не обманывался я».

Вечерняя заря уже догорела, и только бледно-зеленая полоса света указывает на западе то место, где зашло солнце. Вечер выдался прозрачный, чистый, пахнущий травой и хвоей, и оттого, что вечер этот так хорош, особенно остро чувствую я свое одиночество.

В полутьме возвращаюсь к себе. Слабый свет из окон едва освещает предметы. На диване кто-то сидит. Зажигаю настольную лампу и оглядываюсь. Надя!

— Я вас дожидала, — улыбается она своей удивительной, сияющей улыбкой.

Я теряюсь от нахлынувшего счастья. Все прекрасно в ней: и платье, синее в белую горошинку с рукавами-фонариками, и юные загорелые руки, и все те же вмятинки на мочках от сережек, которые она носила в детстве, и слово «дожидала», неправильное, но в ее устах милое.

В порыве радости беру ее за плечи.

— Ну, рассказывай, рассказывай.

Неожиданная радость кружит мне голову. Слишком поздно замечаю, что губы ее улыбаются невесело, со скрытой болью, а глаза блестят оттого, что наполняются слезами.

— Что рассказывать? Сочинение на тройку написала. По конкурсу не прошла.

Она силится объяснить что-то и не может. Большие детские слезы сбегают с ресниц, ползут вниз по щекам.

— Надя, Надюша. Зачем ты?

Она сидит, бессильно бросив руки на колени. В ее позе, в косах, скрепленных сзади полумесяцем, в легком золотистом пушке на шее столько детского, беспомощного, что сердце щемит от боли за нее.

— Надя, милая, может быть, можно пересдать?

— Нет, нет, — отвечает она сквозь всхлипывания.

Глажу ее пушистые волосы, целую руки. Она прячет лицо у меня на плече и затихает. Я говорю о том, что она обязательно подготовится и пересдаст, говорю еще что-то…

Надя поднимает лицо. Вижу ее серые глаза, в них смущение, счастье.

— Надя!

Выдергиваю из-под резинки ее рукава маленький, обшитый зеленым шелком платочек, вытираю ей глаза. Девушка удивленно пожимает плечами:

— Вот глупо. Не думала, что разревусь, как девчонка. У вас есть расческа? Раскосматилась я.

Надя уходит к зеркалу, прибирает волосы.

— Не смотрите на меня.

В эту минуту заскрипела дверь, в комнату просовывается желтоватое лицо Погрызовой.

— Можно к вам?

Прежде чем я успеваю ответить, взгляд ее жадно шмыгает по комнате, останавливается на Наде, перебегает к смятому, влажному платочку на диване.

— Войдите.

Погрызова проскальзывает в дверь.

— Извините, пожалуйста. Я помешала?

Она старается казаться смущенной.

— Я на одну минуточку. Виктор Петрович, не откажите. — Надя отходит от зеркала, становится перед окном, спиной к Погрызовой. — Не откажитесь поприсутствовать. Ко мне сестра приехала. Так вот, собираемся своей компанией.

«Помириться хочет», — заключаю я и говорю:

— Я занят.

Она уговаривает:

— Ну, хоть на полчасика. Отдохнете…

— Извините, я не устал.

— Не мешает развлечься, изредка, конечно. Все — свои люди: начальник почты, директор молзавода, — не отстает она.

— Нет. Нет.

— Я понимаю, — Погрызова бросает выразительный взгляд в сторону Нади. — Надеюсь, и Надежда… Семеновна не откажется. Мы люди простые.

Она все стоит в дверях, а я не предлагаю ей сесть. Мне хочется только, чтобы она скорее ушла.

— Нет, не просите, — отказываюсь я твердо.

— Тогда извините, — оскорбленно выговаривает Погрызова. Она исчезает. Надя встревожена:

— Пойдут теперь сплетни.

* * *

Ясноглазая, неповторимая, нежная. Каждая минута наполнена ожиданием ее. Она приходит всегда чем-то непонятным, неуловимым новая. Прячет от Ариши сияющие глаза, еще стесняется, робеет, старается проскользнуть ко мне незамеченной. Все еще избегает называть меня по имени…

— Надя, — говорю я укоризненно. — Надюша, ты мне самая близкая, самая родная. Теперь я твой навсегда, понимаешь? А ты чего-то боишься, зачем-то торопишься, не хочешь назвать меня по имени, как будто я учитель, а ты ученица. Зови меня просто — Витя.

Она шевелит губами, произнося мое имя про себя.

— Не могу.

— Почему?

— Не получается. Но я научусь. Обязательно.

Мы уходим в лес. Горит красная листва осин, трепещет под прохладным ветром. Сквозь зелень берез пробиваются желтые длинные пряди. Во всем чувствуется приближение осени.

Здесь, в лесу, Надя совсем иная — свободная, любящая. Нетерпеливо перебивая друг друга, мы вспоминаем.

— А помнишь грозу? — спрашивает Надя, как будто это было лет двадцать назад. — Я тогда боялась, что уеду, а ты полюбишь другую.

— А разве ты знала, что я люблю тебя?

— Конечно, знала.

— А ты? Когда ты полюбила?

— Когда с Андреем дружила, то думала, что люблю, а сама даже не знала, как это бывает. Просто нравился он мне. Замуж предлагал, а я не решалась. А вы приехали…

— Опять «вы»?

— А ты приехал, и вдруг поняла: «Вот мое счастье». И тут испугалась: «Да кто я такая, чтоб он полюбил меня?»

— Тебя нельзя не полюбить.

— Видела, что нравлюсь тебе, а поверить не смела. Боялась тебя. Ты умный, образованный. Я и сейчас боюсь, что тебе со мной скучно.

— А тебе?

— Нет, мне хорошо. Даже сказать не умею как. — Поцеловала и засмеялась: — Ты лекарствами пахнешь.

Мы счастливы, и все-таки я улавливаю в ней тоску и растерянность. Она не может ее скрыть. Иногда она умолкает и думает. Думает о чем-то своем, отъединенном.

— Скажи, Надя, — допытываюсь я. — Ты не оставила мысль об институте?

— Нет. — И продолжает с досадой: — Не понимаю и никогда не пойму, почему надо писать «прочь» с мягким знаком. Разве это важно? «Прочь», «прочь», — повторяет она. — Где тут мягкий знак? И не слышно его вовсе. Ну, скажите, зачем он нужен?

— Не знаю, Надя. В этом случае мягкий знак сохраняется, как аппендикс. Не нужен, а существует.

Надю моя шутка не веселит. Она возмущается:

— У меня голова не держит того, чего нельзя понять. И от такого пустяка зависит судьба человека. — Тут же решительно добавляет: — Работать буду и готовиться. Мама советует на бухгалтера учиться. А я не хочу. Косточки гонять не по мне.

— А что по тебе?

— Не знаю, куда и кинуться, — признается девушка. Трудно ей принять решение. Делится своим горем: — Мать жалко и совестно, что не сдала. Ведь, бывало, дома возьмусь за что-нибудь, а она отнимет: «Оставь, я сама. Тебе заниматься надо». Весной дрова и то не позволяла резать, чтобы только к экзаменам готовилась. И вот, провалила. Бабушка приезжала, так даже не поцеловала. Я к ней: «Бабонька». А она мне: «Уймись, стрекоза. Что бабонька? Бабонька свой век прожила, теперь тебе жить. Вон вымахала какая, заневестилась, а ума не нажила».

* * *

Изредка захожу к Невьяновым. Семен Иванович держится со мной вежливо, но несколько сухо. Однажды встретил меня просьбой:

— Хоть бы вы, Виктор Петрович, посоветовали насчет Надежды. Куда ей теперь?

Был он хмельной, выпил немного после бани.

— На будущий год сдаст, — обнадежил я его.

— Не сдаст. В голове у нее ветер.

— Отец, — остановила его Полина Михайловна. — Посовестись.

— Ты не мне о совести говори, — вскипел Невьянов, — а ей вон. Просвистела десять лет.

Надя пыталась уйти, но отец вернул ее с порога.

— Ты куда? Сиди, слушай. О тебе речь.

Она замерла у подоконника.

— Семен Иванович, — вступился я за Надю. — На одно место было по нескольку человек.

— Знаю. Но кто-то же поступил? Почему не она? Или ей условий не дали? Все ей: и босоножки христовы из одних ремешков, и жакетку мятого бархата, и косынки «газированные». Мать вон даже капроновые чулки подарила. Проку-то в них! Что есть они, что нет — все равно не видно. На тебе, дочка, всякие утехи девичьи. Учись только. И вот вам — отблагодарила!

— Не всем высшее образование иметь, — вступилась Полина Михайловна. — И без высшего честные люди живут.

— Так нечего было нам голову крутить. Теперь вот что, мать, бархатную жакетку в сундук, босоножки туда же. Капроны в печь — ни на что другое не годны. Не к чему фасоны наводить — модиться. Дадим ей сапоги резиновые и марш, на свинарник.

— Ну и пойду, чем испугали! — вскрикнула Надя. — Завтра же пойду. Что, там не люди работают?

— Иди, иди! Там Фенька с тремя классами. Там Нюська Брындина с пятью и дед Зотыч, который ни одной буквы не знает.

— Сам-то ты сколько кончил? — напомнила ему Полина Михайловна.

— Что я? По мне равняться нельзя. У меня капронов не было. У кулака Звягина с десяти годков вкалывал за харчи да за рубаху ношеную. Читать учился без книг: теленка хромого около кладбища пас и на крестах надписи разбирал, так и буквы выучил, а складывать их не умел. Если б не Советская власть, то и по сей день кнутом бы щелкал. Надежде бы хоть десятую долю моего стремления. Я первый в районе на трактор сел.

Он снял со стены фанерную рамочку с фотографией, протянул мне. Всматриваюсь в выцветшие, пожелтевшие контуры: на лесной поляне трактор поднимает целину. Вся деревня бежит вслед. Наклоняются, измеряют глубину борозды.

— Вот, смотрите!

Лицо парня знакомо — во взгляде его счастье и вызов, ветер раздувает буйные вихры. Семен Невьянов!

Семен Иванович не унимается:

— Я первый из мужиков в ликбез пошел и до сих пор беспрерывно учусь. Учусь всю жизнь и все-таки невежда, потому что сразу правильного направления не получил. С крыши дом строить начал, а фундамента нет. Что в школе за день проходят, я месяц своим умом постигал. Теперь по тракторам и машинам все до тонкости умею, а вычислить что-нибудь надо — и стоп. Мне бы математику, так я бы, пожалуй…

— Ну, расхвастался! Человека бы постыдился, — оборвала его жена.

— Так вот я и спрашиваю: чем наша Надежда хуже тех, других? Почему в институт не поступила? Потому, что ей ухажеры головы закрутили.

Мать подошла к Наде, обняла ее.

— Не слушай его. Хмельной он. А ты хватит, отец. И без тебя ей тошно.

— Однако, замуж ей надо. Вон за Никиту гнусавого, — кивнул Семен Иванович, идя к двери.

— Не болтай зря. — Полина Михайловна сняла с вешалки пиджак, протянула его Наде. — Отнеси ему, а то простынет. — Печально подняла на меня серые, усталые глаза. — Вы уж простите старого. Переживает. Все говорил прежде: «Надя должна шагнуть далеко вперед, как я шагнул от своих родителей». Родители его весь век свой в людях жили, батрачили. А он все же бригадир, механизатор. Федя на фронте погинул, так он на Надюшку все надежды возлагал. А она шагнула, да на первом шаге и запнулась.

Позднее Надя рассказывала:

— После вчерашнего отец глаз не поднимает. Делает вид, что сердится, а самому стыдно. Не люблю его хмельного. Говорит, говорит и остановиться не может. Жакеткой попрекнул. Неужели мне самой не совестно?

— Он любя.

— Все одно — обидно. Но теперь я решила окончательно: в институт поступлю. Вызубрю всякие эти «прочь» да «навзничь» и сдам. Не для отца и не для диплома. Стану животноводом. Я ведь и раньше хотела. — Улыбнулась, вспоминая: — Ты меня смутил в медицинский.

— Вот так-так! Ни слова не говорил.

— Шучу. Сама я выдумала, что мне в медицинский хочется.

— Значит, хорошо, что в медицинский не сдала. Теперь поступишь, куда мечтала.

Надя заглянула мне в глаза.

— А еще почему хорошо?

— Не знаю.

Внезапно запечалилась, вздохнула:

— Стыдно мне без дела. Где-то надо устраиваться или на подготовительные курсы ехать.

Что посоветовать ей?

И вдруг однажды пришла с просветленными глазами, сдержанно радостная, и я сразу понял, что она имеет сказать мне что-то важное. Полистала книгу на столе, заметила:

— Когда ты только успеваешь читать?

— Ночами.

— Худой ты стал, не отдыхаешь совсем. — И прибавила: — А у меня прояснилось.

— Ну, ну, говори.

— Не знаю, как ты на это посмотришь.

Смущенно, быстро порхнула ресницами. «Неужели уедет?» — испуганно подумал я.

— Вчера Новиков собирал нас, девчат. Комсомолок. Рассказал, что дела с животноводством надо выправлять, что дальше так продолжаться не может. И грязь и низкие удои… Предлагает, чтобы дела на ферме взяла в руки молодежь. Чтобы все поставить по-научному, на современном уровне в смысле рационов и техники. Девчата решили пойти доярками. Раз такое положение создается.

«Значит, никуда не уедет», — с облегчением подумал я и спросил:

— И ты?

— А как же? — Несмело взглянула мне в лицо: — Не сердишься?

— За что же?

— Скажи совсем откровенно. Тебе не будет стыдно, что ты врач, а я… у тебя простая доярка.

Это «я у тебя», такое нежное, откровенное, взволновало меня.

— Надя, зачем такие мысли?

— Сама не знаю. Говорят, у неровней любовь недолгая. — Продолжала уже радостно: — Работать буду и учиться. Заочно поступлю.

— Почему заочно?

Ответила серьезно, сдержанно:

— Теперь без тебя и дня не могу.

Смешная, боится, что я буду стыдиться ее, доярки. «У неровней…» Не Надины мысли — Аришины. Вековой инстинктивный расчет. А мне не надо расчета. Только быть с ней сегодня, завтра, всю жизнь. «Неровня!» Сегодня неровня, а завтра ровня. Ей только восемнадцать… Она еще не жила. Впереди годы учебы, институт, свежие люди, огромный мир мыслей и знаний. Кем станет она? Как угадать? Жизнь не стоит на месте — она подхватывает человека, как вешняя вода, властно несет вперед. Сегодня Надя мечется, сомневается, а завтра прочно встанет на ноги и, кто знает, может быть, станет знатным животноводом, опытником… А если и нет — все равно пронесет она сквозь всю свою жизнь чистоту и правдивость, готовность учиться и работать. Разве это мало? С такой не страшно пройти жизнь. Такая не кинет в беде.

Да и сами Озерки? Разве через десять-пятнадцать лет они останутся прежними? Все дальше уходит в тайгу шоссе, которое соединит Озерки с железной дорогой. Вдоль нее пройдет высоковольтная линия и узкоколейка к месторождению торфа в Малиновом логу. В Пихтовом намечено построить электростанцию, которая даст энергию всему району. Придет день, и Олег или какой-нибудь такой же, как он, молодой фантазер в красной физкультурной майке придет с астролябией по-новому планировать улицы Озерок, корчевать лес, асфальтировать дороги. Сквозь все, если присмотреться, просвечивает будущее. Не надо мне другого счастья, как идти в это будущее с Надей.

В эти же дни она окончательно поссорилась с Андреем. Он пришел к ней и вызвал во двор, как он сам выразился, «для последнего разговора». Она вышла к нему на крыльцо. От него пахло водкой. Надя объявила ему:

— Ты ко мне пьяный не ходи.

Он спросил вызывающе:

— Почему так строго?

— Противен ты пьяный.

Он прищурился язвительно.

— Ясное дело — врач куда милей… Он и почище, и зарплата у него ежемесячная. Прямой расчет.

— Какой же ты, оказывается, подлец, Андрей, — кинула ему Надя и пошла в дом.

— Ты это окончательно? — крикнул он вслед.