Давно убран хлеб с полей, давно опали последние листья в лесу. Место для больницы мы выбрали в молодой сосновой роще между селом и рекой. Срезали деревья, образовалась квадратная поляна. Вырубили просеку для дороги. Задерживается только заготовка леса. Сейчас на колхозную деляну не попадешь. Надо ждать, когда замерзнет и окрепнет болото. Будет это в конце ноября.

В будни с Надей мы видимся только мельком. Забежит на минуту, клюнет в губы, поиграет любящими пальцами в волосах и исчезнет. Вечно она куда-то торопится. Новая работа все сильнее захватывает ее.

Изредка захожу к ней. Сидит в кухне, обложившись зоотехническими учебниками, таблицами рационов, чертежами.

— Переходим на электродойку, — рассказывает она. — Уже привезли доильные аппараты. Строят вакуумную установку. Ты знаешь, мне все больше нравится. Оказывается, совсем не просто стать хорошей дояркой.

Меня радует, что исчезло в ней чувство разочарования в себе, которое я замечал в ней в конце лета.

Погрызова тиха, как осенний пасмурный день. Внешне молчалива, равнодушна, но что-то готовит, плетет против меня. Узнал об этом случайно, зайдя к Елагину. У него обострение процесса. Лежит он, напуганный, бледный. Температура повышенная. В легких прослушиваются свежие очаги. Решил направить его в больницу.

Когда уходил, Светлана остановила меня.

— Виктор Петрович, предупредить вас хотела.

— О чем?

— Ольга Никандровна приходила. Уговаривала подписать заявление.

— Какое?

— На вас. В больницу. Пишет, что вы моего мальчика загубили.

— А вы что?

— Выгнала ее. Но это не все. Она говорит, что у вас моральный облик не в порядке. — Светлана усмехнулась недобро: — Что вы женаты и, простите… в то же время с Надей… Рассказывает, что собственными глазами видела.

— И не женат я, и ничего она не видела…

Светлана глянула просветленно.

— Я так и думала. — И тотчас же прибавила зачем-то: — Впрочем, вы человек взрослый, сами за себя отвечаете.

Насчет того, что я услышал о Погрызовой, мне хотелось посоветоваться с Новиковым. Даже пришел к нему домой, но потом говорить раздумал. Стыдно беспокоить его такими мелочами. Говорили о работе детсада, о том, что задерживается строительство больницы.

Новиков последнее время как будто помолодел. Не заметно выражения усталости в глазах, сутулая спина расправилась. В нем светится какая-то глубоко скрытая радость. О причине ее догадался я, когда зашел к нему. Первое, что бросилось в глаза, — это обжитость той квартиры, которую я летом видел почти пустой. Вместо газет — на окнах тюлевые занавески. Книги не лежат на подоконниках, а аккуратно расставлены на новой книжной полке. Обстановка пополнилась и гардеробом, и венскими стульями, но одна обнова понравилась мне больше всего: в спальне одна кровать была отодвинута в сторону, и на ее месте стояла никелированная, сияющая детская кроватка с шелковой сеткой и красной погремушкой, привязанной к изголовью.

Оксана пополнела, походка у нее стала осторожнее, тяжелее.

Очень удивило меня, что болезнью Елагина заинтересовался старик Валетов. Опять приходит мысль, что он чем-то связан с ним или со Светланой. Но чем? Повстречался он мне на улице, в своем черном длинном пальто и черной фетровой шляпе, похожий на ворона. Он слегка волочил ноги, обутые в теплые боты. Глаза бледные, зеленоватые, как будто наполненные стоячей водой, оживились при виде меня.

— Э… э… Виктор Петрович! — окликнул он меня, делая вид, что не сразу вспомнил мое имя. Небрежно, словно между прочим, заговорил: — Извините, я на секундочку. Вы, кажется, пользуете некоего больного, Елагин его фамилия. Так вот, я намеревался навести справочку. Относительно, так сказать, шансов на его скорейшее выздоровление…

— А зачем вам?

Не понравилась мне его скороговорочка, лживая участливость. Заметив мою холодность, он стушевался.

— Слышал я, что он плох, так я просто из человеческого сочувствия. Если невозможно, можете умолчать. Не смею настаивать.

На этом наш разговор кончился, но через два дня он появился в моем кабинете. Я думал: он снова заговорит о Елагине, но ошибся.

— Собственно, я не о себе, — проговорил он.

— Присаживайтесь.

— Не стоит. Я не о себе пекусь.

В глазах его тревога.

— О ком это?

— Местный участковый. Вероятно, он вам известен.

— Зарубин Павел Арсентьевич?

— Так точно — он.

— Что с ним?

— Затрудняюсь определить. Измерил ему температуру. Тридцать девять градусов. Он намеревался выйти на работу и даже упорствовал, так что я вынужден был запереть его и проследовать к вам.

— Я приду.

— Только прошу вас, не забудьте.

Дом Валетова стоял в конце переулка, ведущего к лесу, Построено здесь было всего два дома: в начале переулка дом с мезонином, с резьбой и нарядным крыльцом — Андрея Окоемова. Дом еще без печей, с незастекленными окнами. Над крышей флюгер, на воротах табличка «№ 1».

Вдали, на опушке молодой сосновой рощи, желтел свежими бревнами дом Валетова. Большой, с высоко поднятыми над землей окнами, придавленный сверху грузной тесовой крышей. Валетов заметил меня издали, вышел на тропинку.

— Не бойтесь, проходите, я собачонку привязал покороче.

В кухне на веревке висела гимнастерка Зарубина и галифе. Сам он лежал на двуспальной кровати в жарко натопленной комнате.

— Что с вами?

Он приподнялся было, но я остановил его:

— Лежите, лежите.

— Ничего страшного, — заговорил он затрудненно. — Не знаю, зачем Модест Валентинович беспокоил вас. Вчера в Нелидово ездил — должно быть, простыл. Приехал, водки выпил, да вот что-то грудь заложило.

Пока он измерял температуру, я огляделся. Квартира из двух комнат и кухни не была еще оштукатурена. Бревна стен обиты были голубыми обоями с желтыми ромашками. Висели картины, писанные маслом, копии пейзажей Левитана, Шишкина, Куинджи. Новый диван, новый стол, книжный шкаф с книгами подписных изданий в свежих переплетах, новые стулья с мягкими сиденьями — все это едко пахло фанерой, лаком, клеенкой. На окнах фигурные багеты с позолотой. «И зачем это все одинокому старику?» — удивился я.

Осмотрел Зарубина, назначил ему лечение. Валетов несколько раз порывался что-то сказать мне, подходил, но не решался. Наконец, проговорил:

— Павел Арсентьевич вам самого главного не открывает.

Зарубин раздраженно поморщился.

— Модест Валентинович, я ведь просил…

— Что у вас за секреты? — спросил я.

— Пустое дело. Не стоит говорить, — отнекивался Зарубин.

— Он же купался вчера, — воскликнул, не в силах сдерживать себя, Валетов.

— Каким образом?

— Самым натуральным, в реке, — заторопился Валетов в странном волнении.

— Зачем вы? — недовольно проворчал Зарубин.

— Нет, я хочу, чтобы они знали, — настаивал старик. — Представьте — он явился, на нем все коркой застыло.

— Павел Арсентьевич, расскажите.

— Совсем не важно рассказывать.

— Очень даже важно, — возразил старик.

— Дело несложное, — неохотно начал Зарубин. — Ехал из Нелидова. Дорога известная, по-над берегом. Напротив Ковалевской рощи, сами знаете, мостик в две доски, без перил. Гляжу — старуха какая-то через мостик к дороге ковыляет. Досточки, надо думать, обледенились, она и поскользнись. Что тут делать? Шинель скинул, сапоги, и к ней. Вытащил, в тулуп укутал и до Лопатино домчал. Вот и вся история.

— Вы заметили, — спросил Валетов, — как он неинтересно рассказывает? «Скинул сапоги и за ней». И, между прочим, во внеслужебное время.

— При чем тут время? — недовольно заметил Зарубин.

— А то, что надобно мне уяснить, что вас в воду толкнуло.

— Как что? Я сам.

— Да вы же могли решить: мое дело сторона, старуха не озерская, меня никто не видел. Подстегнули бы лошадку, да и тягу. Мало ли на свете старух? Одной больше, одной меньше, убыток невелик. Ан теперь здоровешеньки были бы. А?

— Вы все шутите.

— Напротив, весьма серьезно: интересно мне знать, что вы думали, когда в ледяную воду погружались. Мне психологически необходимо уточнить.

— Думал, как бы поспеть ей наперерез.

— А если б все же сделали вид, что не приметили происшествия? Задремали бы, предположим, на этот момент? Не приметили, да и все. Какой с вас спрос?

Зарубин задумался. Слышно было, как тикали часы, как падали в таз капли из умывальника. Страшно интересно было мне, что ответит Зарубин. Он сказал, сдвинув брови, со вздохом:

— Если б «сделал вид», то, должно быть, она, старуха эта, всю жизнь перед глазами стояла бы и спрашивала: «Как же это ты, Павел Арсентьевич, меня не приметил?»

— Прекрасно выражено! — воскликнул визгливо Валетов. — А как это называется?

— Что именно?

— Это самое — сожаление, которое стоит перед глазами? Картина эта постыдная о самом себе?

— Кто ж ее знает.

— А я скажу, она совестью зовется.

— Ну, правильно, совестью. Что ж вы волнуетесь?

Возбуждение старика дошло до крайности. Он схватился руками за никелированную спинку кровати и так сжал ее, что косточки на кулаках стали, как меловые.

— А то волнуюсь, что у меня тоже было такое. Надо было снять сапоги да кинуться, а я сделал вид, что не приметил. Не на реке, конечно, я и плавать-то не умею, а иносказательно… А теперь поздно, не воротишь.

Высказав это, он поспешно вышел на кухню.

— Он странный какой-то, — сказал я тихо.

Зарубин улыбнулся.

— Его почему-то поразил этот случай. Вчера все расспрашивал и требовал, чтобы со всеми подробностями. В них, говорит, самая соль. А сегодня пришел из магазина, хлеб принес и рассказывает: «Там только и разговоров о том, как вы старуху спасли. Люди из Ковалева сами видели. Значит, правда это, а я, грешным делом, думал, вы сами где пьяные в воду свалились».

После этой беседы и Зарубин, и Валетов представились мне в новом свете: Зарубин стал ближе и понятнее, Валетов, напротив, стал вовсе непонятен. Прежде я оценивал его просто: «Злой, сухой скептик». Но сегодня я убедился, что в нем кипит какая-то скрытая духовная работа, и только как бы отзвуки ее выходят наружу; волнение, внезапная краска в лице, странные вопросы, непонятные намеки.