«Легла зима», — так говорят здесь, когда выпадает настоящий зимний снег. Коров из летних лагерей перегнали в село. Надя не ездит на дойку, у нее теперь много свободного времени, и мы видимся каждый вечер. Приходит она обязательно вместе с Варей — вероятно, этого требуют деревенские приличия, ведь Надя — моя невеста. Хотя об этом и не говорится, но, кажется, все об этом знают. Кроме девушек, неизменно приходит Олег.

Нравятся мне дружные вечера за одним столом, среди разложенных учебников. Вспоминаются студенческие времена, когда я ходил готовиться к экзаменам к моим друзьям в общежитие.

Олег всегда заразительно весел, всегда старается чем-нибудь нас удивить. Потрясая в воздухе свежим журналом, восклицает:

— В Сахаре пробурили скважину артезианского колодца, и струя воды выбросила на поверхность… что бы ты думал?

— Монету? Сосуд?

— Нет.

— Мумию?

— Сам ты мумия! Живую рыбу! Теперь подумай — как она очутилась под землей?

— Не знаю.

— Я тоже. Или еще: знаешь ли ты, кто такая Венера Милосская?

— Знаю, — отвечаю я с улыбкой. — Это статуя.

— Кем она изваяна?

Олег насупливает брови, выпячивает грудь и говорит, видимо, изображая профессора на лекции:

— Молодые люди! Она изваяна греческим скульптором Агу… Аге… — Заглядывает будто украдкой в записную книжку. — Агессандром в четвертом веке до нашей эры.

— Да сказал бы просто — Александром! — смеюсь я.

— А почему статуя искалечена? Опять не знаете? Ай, ай, ай… Французский консул и константинопольский поп подрались из-за нее и в этой исторической драке пообломали ей руки. Ученые утверждают, что в одной поднятой руке у нее было яблоко, а другой она придерживала одежды. Прошу вашу зачетку. Вы, молодой человек, честно заработали двойку…

Он хохочет, по-детски бурно радуясь своей шутке.

Варя сердится:

— А потише нельзя? — И начинает читать вслух: — Показателем молочной продуктивности коров является удой за триста дней лактации и средний процент жира за лактацию…

Иногда Надя приходит опечаленная. Значит, что-то не ладится у нее с работой.

— Ты знаешь, — говорит она, — сперва мне было стыдно, что без дела болтаюсь, а теперь другого стыдно. Работаю плохо. Варя передала мне пять своих коров. Они у нее давали по двенадцати литров, а у меня сразу сбавили.

— Почему?

— Сама не знаю. Все как будто делаю, как она, а не получается. Как быть? Не могу же я работать плохо. У нас в семье никто плохо не работал. — Упрямо сдвигает брови. — Все равно добьюсь. Пойму в чем дело.

Радует меня в ней это упорство. Молодец она.

Неожиданно Надя не пришла ко мне день, другой. Встревожился. Иду к ней сам. Не домой, а на ферму. Дома у нее, не знаю почему, чувствую некоторый холодок Семена Ивановича. Приду, он поздоровается вежливо, приветливо, но затем ничего не спросит, наденет очки, закроется газетой. Может быть, это просто отцовская ревность?

Коровник далеко за селом. Рядом лес, мелкие березки. Между ними синий вечерний снег, на нем заячьи следы, а дальше молодая сосновая поросль, серое угасшее небо с голубой звездой и подымающаяся белая луна.

В просторной кормокухне полутемно. Глухо ворчит и рокочет кормозапарник. Дрожит, как живая, стрелка манометра. В углу сложены кули, наполненные чем-то мучнистым. Рядом — серые глыбы каменной соли.

Открываю еще дверь. Передо мной длинный ряд столбов. Остро, винно пахнет силосом. Полутемно и здесь. Вдали желтые светляки огней, голоса. Иду вдоль прохода. Коровы, как мне кажется, внимательно и подозрительно разглядывают меня.

Окликают. Голос Ксюши:

— Виктор Петрович! — Она присела около коровы, говорит со мною, не переставая доить. — Надю? В том конце она.

Иду дальше. Навстречу мне девушка. Еще не вижу лица, но узнаю по контурам, по движениям, по походке. В одной руке у нее подойник, полный молока, с шапкой пены, другую откинула в сторону для равновесия. Она во всем белом, похожая на медсестру.

— Вы ко мне? Я сейчас.

Когда мы не одни, Надя все еще называет меня на «вы», и каждый раз мне это неприятно и пугает. Приостановилась. По-прежнему прямо и открыто смотрят глаза, так же смеются губы, ставшие родными, но все же есть в ней что-то смущенное, какая-то отчужденность. Что это?

Ушла и быстро вернулась.

— Пойдемте, мне последнюю корову осталось. — Опустилась на скамеечку. Придерживая ведро коленями, склонилась к вымени. Стала рассказывать: — Плохо у нас еще. Все не устроено, а главное, света нет. Ты посвети.

Беру фонарь, освещаю руки Нади, ее лицо, большое розовое вымя коровы. Ударили о дно подойника первые струи молока. Мне они кажутся белыми, туго натянутыми шнурами. Они дергаются, поют сперва звонко, затем все глуше, глуше. Мелькают Надины пальцы так легко и проворно, словно не работает она, а играет. Знаю, что это не так, что очень тяжело выдоить четырнадцать коров, и все-таки не могу отделаться от мысли, что Надя просто из озорства вызванивает струями молока о тонкую жесть жизнерадостную, бодрую мелодию.

Кончила доить, поднялась, погладила ладонью лоб коровы, смахнула клочки приставшего сена. Проговорила ласково:

— Это моя Красуля.

— Давай понесу ведро, — предлагаю я.

— Зачем? Я сама. — Надя несет молоко, останавливается и показывает мне трубы вакуумной установки для электродойки, рельсы подвесной дороги. Объясняет: — Пока все вручную. Тяжело. С непривычки у девчат руки болят. Но скоро будет легче: электродойка, автопоилки…

Угадываю, что она знает, зачем я пришел, и не хочет, чтобы я заговорил об этом здесь. Уводит меня в комнату для доярок. Она еще не отделана. Холодно. Недоложенная печь. На ней мастерок с присохшей глиной. В углу бухты проводов. Светится неярким светом заиндевевшее квадратное окно, словно в рыбьей чешуе.

— Надя, почему не приходишь?

— Соскучился? — Прильнула ко мне, обняла. Шепчет: — Стыдно мне.

— Чего?

Прячет глаза за опущенные ресницы.

— Люди нехорошо говорят.

— Что именно?

— Совестно повторять…

Обдавая щеку горячим дыханием, приникла к моему уху.

— Погрызова рассказывает, что я живу с тобой. Понимаешь, как жена…

— От нее всего ждать можно.

— До наших дойдет или дошло уже. Сегодня у магазина на ставне про нас нехорошо написано было. Варя стерла.

— Кто писал?

— Лаврик. Хвастал, что ворота дегтем вымажет.

— Не посмеет.

— А что сделаешь? Ночи темные. — Испуганно отпрянула от меня. Дверь приоткрылась. В щель просунулась чья-то рука, сняла с гвоздя марлю и исчезла. Надя объяснила смеясь: — Ксюша. Не хочет мешать нам. — И заторопилась: — Я пойду. Девчатам еще помочь надо.

Я удерживаю ее.

— Обожди. Нельзя так. Встречаться урывками, будто крадучись. Я хочу, чтобы мы всегда были вместе. Совсем, совсем. Навсегда.

Надя судорожно сжимает мне руку, на секунду закрыла глаза.

— Сватайся! — выдохнула она и убежала.

«Сватайся!» Значит, все решено. Пытаюсь соединить два слова «Надя» и «жена». Звучит странно, так странно, что замирает сердце, словно стоишь над обрывом. Домой возвращаюсь мальчишеской пружинистой походкой. Хочется, чтобы заиграла, засвистела метель, хочется громко петь, смеяться, кинуть в луну снежком.

— Ариша! — кричу я, врываясь в ее избушку. — Почему дома сидите? В такой праздник!

Она отодвигает недопитый стакан чая, смотрит на меня с недоумением.

— Какой такой праздник?

— Великий праздник: ледоход, весна, почки распускаются! Ну, давайте танцевать.

Вытаскиваю Аришу из-за стола. Она упирается, размахивая чайной ложкой.

— Где ты нагрузился-то, Виктор Петрович? Шел бы отдыхать.

Причем тут отдых? Меня подхватила, закружила и уносит вперед сама жизнь. Но как свататься? Вопрос практический. Как это делают? Вспоминаю, что видел в кино, в театре, и ничего толком не могу вспомнить. Да зачем вспоминать? Неужели это так важно? Буду свататься, как умею.

Сажусь и пишу маме письмо о том, что собираюсь жениться.

* * *

В комнате вкусно пахнет печеным хлебом. Древний деревенский запах.

Сижу за столом против Семена Ивановича. Он в шерстяных носках, синяя сатиновая рубаха навыпуск. Полина Михайловна чистит картофель. Надя в другой комнате — спряталась, притихла, не шелохнется. Сердце у нее бьется, должно быть, так же сильно, как у меня.

Надо начинать. Пытаюсь взять степенный тон, но получается почему-то порывисто.

— Семен Иванович, я насчет Нади.

Знаю, что она сейчас слышит меня, и это придает мне бодрости, будто говорю не я один, а мы вдвоем.

— Что такое? — поднимает глаза Семен Иванович.

Ясно, что он уже догадался, зачем я пришел. Смотрю не в глаза ему, а на длинные, загорелые пролысины, бегущие от висков.

— Хочу просить… Мы с Надей хотим пожениться.

Он лезет в карман за кисетом. Отрывает лоскуток затертой газеты, складывает его желобком, насыпает табак. Зачем он медлит? Он зовет:

— Надежда!

На пороге шорох. Она появляется в дверях, приостанавливается. Серые ясные глаза ее смотрят на отца с мольбой.

— Слышишь, что Виктор Петрович говорит?

— Слышу, — еле различимо произносит Надя.

— Так садись, давайте думать.

Надя присаживается в стороне, поправляет волосы.

— И ты, мать, давай сюда поближе. Дело серьезное.

— Мне и здесь ладно, — откликается Полина Михайловна.

Семен Иванович закуривает.

— Ну, дочь, слово тебе.

Надя говорит, овладевая собой:

— Сам знаешь, папаня. Мне другого счастья не надо.

— Так, понятно, — удовлетворенно кивает Семен Иванович. — Как ты, мать?

Полина Михайловна откладывает нож, вытирает руки о фартук, улыбается.

— Я что?.. Промеж себя они и без того решили. — Она кидает добрый взгляд на меня, на Надю. — Чему быть, тому не миновать.

Видно, ей хочется сказать еще что-то, но она боится обидеть нас. Семен Иванович тоже это улавливает.

— А ты говори, говори, не затаивай.

Полина Михайловна подходит к дочери, гладит ее по волосам.

— Вы, Виктор Петрович, не подумайте чего. Я как мать. Не обождать ли? И ты, Надюша, подумай. Андрей хоть не сватался, так все равно людям известно, ты за него собиралась. Конечно, дело твое. Насильно мил не будешь, но все же, наверно, лучше обождать. Если сейчас, так что люди скажут? Ветреница.

Так вот в чем дело! Ждать! Надя смотрит в пол, упрямо, в одну точку.

— Да и то, пожалуй, — подхватывает разговор отец. — Не рано ли? Мужа найти нетрудно, себя надо найти. Ну, что ты сейчас? Ни два, ни полтора. Недоучка — одно слово.

— Учиться я буду, — сумрачно отвечает Надя.

— Как сказать, — с сомнением произносит отец. — А коли дети пойдут?

— Ты уже не о том начал, — останавливает его Полина Михайловна.

— Почему не о том? Дело законное… Не с закрытыми глазами, не в омут кидается. По-доброму надо все рассудить. А без детей как? Чай, не статуи они какие-нибудь… Так вот я и думаю: рано вы это, ребята, затеяли. Про Виктора Петровича ничего плохого не скажу, человек он самостоятельный, к делу вышел. Сам себя скромно ведет, а что касается Надежды, то много еще ветра у нее в голове. Ой, много… В общем, и мой совет: обождать… Не горит ведь. Хоть до весны. Мы, значит, очень рады, как говорится, но…

Срывается с места Надя. Слышно, кинулась с разлета в кровать, и опять тихо.

Беру шапку.

— Что ж, до свидания.

Семен Иванович поднимается из-за стола.

— Ты только правильно пойми…

Уже понял: «Ждать». Это «ты» звучит примиряюще-родственно. Выходит за мной в сени. Ловит за руку, осведомляется озабоченно:

— Причины-то неотложной нет спешить?

— Что вы, Семен Иванович?

Он облегченно вздыхает.

— Ну, ну, не серчай. Дело молодое, глупое. — Еще раз берет мою руку. — Почаще к нам заходи. Как к своим. Ей-то к тебе не личит бегать. Не девичье дело. А порознь, я так понимаю, тоже теперь трудновато.

Тихое, осеннее небо. Звезды морозные. Под ногами похрустывает ледок. Что ж, будем ждать до весны.

* * *

В середине ноября умер Елагин. Из районной больницы его привезли хоронить в Озерки. Дул сильный южный ветер. Сани с гробом медленно волочились по сырой дороге. Люди шли за ними вразброд. Председатель сельпо вполголоса выговаривал бухгалтеру колхоза за то, что тот не перечислил деньги за шифер. Светлана шла молча, засунув руки в глубокие карманы серой шубки. Она была спокойна, бледна. Заметив меня, рассеянно кивнула.

У покосившихся тесовых ворот кладбища лошадь остановилась. Мы понесли гроб на связанных полотенцах к тому месту, где желтела свеженакиданная глина. Поставили гроб на край узкой глубокой ямы. Председатель сельпо, сильно морща лоб и комкая в руках шапку, пытался произнести речь.

— Товарищи, сегодня мы хороним нашего товарища… Мы вечно будем помнить его скромность, трудолюбие, честность… — Прокашлялся и продолжал: — Надолго останется он в нашей памяти.

Постоял, силясь припомнить еще что-то, затем кивнул мужчинам. Гроб опустили.

Светлана наклонилась, взяла горсть земли, осторожно кинула в могилу и вытерла пальцы носовым платком.

Неслышно приблизился Валетов.

— Света, я очень сочувствую.

Она посмотрела на него, как на пустое место, не ответила. Когда кончили засыпать могилу, повернувшись ко мне, спросила:

— Что ж? Пойдем?

Ветер утих. Желтый свет зари горел в окнах изб. Светлана шла рядом, тщательно обходя пихтовые веточки на дороге. С упреком, задумчиво себя самое спросила:

— Зачем люди лгут? Даже сегодня вот: хороший товарищ, скромность, трудолюбие, честность. Сколько слов… Спросили бы меня. Я бы сказала… Нет, зря говорю — не сказала бы. Таких людей надо закапывать молча.

— Почему?

— Потому, что он никого не любил. Или этот еще: «Сочувствую, Света».

— Валетов?

— Да. Сердечный старичок. Не правда ли?

— Что ж плохого — человек посочувствовал.

— Он человек? Да что в нем человеческого? Расчет один голый.

— Почему вы так думаете?

— Не думаю, а точно знаю. Говорить только сейчас не хочется. Длинная история и гадкая.

У своего дома Светлана остановилась.

— Сейчас спать, спать. Устала я. — И неожиданно грубо засмеялась: — Если бы вы знали — какое счастье спать одной. Прощайте.

* * *

Пришло письмо от мамы. Она пишет: «Ты намерен жениться? В твоем возрасте это естественно, но знаешь ли ты, насколько это серьезно? Любовь и брак — это ведь не только радость, но и трудные человеческие обязанности по отношению к жене, самому себе, детям.

Прежде всего пойми, что ты соединяешь свою жизнь не с девушкой, не с женщиной, а прежде всего с человеком. Ведь то, что кажется тебе в ней таким удивительным и прекрасным, — женские молодость и красота — со временем окажется не таким уж важным.

И еще: хватит ли у тебя и у нее силы разума и любви, чтобы найти равнодействующую ваших характеров, без которой немыслима повседневная супружеская жизнь? Не будет ли все то иное, не похожее на тебя, что есть в ней, коробить тебя, раздражать? Сможешь ли ты отказаться от того, что задевает ее, научишься ли уступать ей, прощать мелкие недостатки и слабости?

Ты скажешь: но разве можно все предусмотреть на всю жизнь? Нет, конечно, все предусмотреть нельзя, но задуматься над этим ты обязан. От этого зависит не только твоя, но и ее судьба, а ведь женщины намного тяжелее расплачиваются за свои ошибки.

Говорю это потому, что мне хочется, чтобы твоя семейная жизнь сложилась удачнее, чем у меня.

Твой отец был хороший человек: трудолюбивый, честный, умный. Но он ошибся во мне тогдашней. Жизнь в Сибири, в деревне, казалась мне слишком серой. Я уехала от него на родину. Думала на месяц-два, а оказалось — навсегда. Через несколько лет я поняла свою ошибку, но исправить ее не позволила глупая молодая гордость. Так осталась я одинокой, а ведь мы, как я понимаю теперь, могли бы быть друг с другом счастливы.

Прочти мое письмо и подумай над ним, не знаю, способен ли ты сейчас мыслить трезво. К сожалению, ум, знание людей и способность ценить их приходят с возрастом.

Желаю счастья тебе и твоей юной подруге».

Мама — неисправимый педагог. Даже в таком письме она поучает, поучает. Но зачем мне сомневаться в Наде и самом себе? Мы любим друг друга. Наше будущее — это мы сами. Нелепо бояться за самих себя.

За несколько дней до нового года заболел Андрей. Невьянов, встретив меня на улице, попросил:

— Вы бы заглянули к Андрею. Заболел он, на работу не вышел.

Андрея я застал на кровати. Он лежал одетый, поверх одеяла.

— Что с тобой? — спросил я.

— А не все ли равно вам? — вскинул он на меня злые глаза. — Вам-то какая забота?

— Понятно какая — я врач.

Вмешалась мать Андрея:

— Ты не груби. К тебе пришли, так разговаривай толком.

— Что у тебя болит? — еще раз попытался я заговорить с ним.

— Это вас не касается. Не звал я вас и умирал бы, не позвал.

Мать его заплакала.

— Вы уж простите его. Он как дурной стал. И со мной тоже — слова доброго не скажет.

Я ушел, ничего не добившись. Обещал прислать вместо себя Леночку.

На другой день я встретил Олега на улице. Он ехал верхом на серой лошади. Увидев меня, резко дернул повод.

— Куда это ты? — удивился я.

— Провода тянем к новому коровнику.

— Как Новый год встречать будем?

Ответить ему не пришлось. Из переулка послышалась песня:

Ах, вы кони мои вороные, Вороные вы кони мои…

Появились в обнимку Андрей и Погрызов. Оба в пальто нараспашку, с шапками, заломленными лихо на затылок.

Поравнявшись с нами, остановились пошатываясь. Андрей крикнул:

— Секретарь! Можно тебя?

Олег спросил:

— Что скажешь?

Андрей, будто не замечая меня, начал:

— Ты объясни, почему это всякие приезжие, так сказать, приезжают и это самое… воду мутят. Скажи, нужны они нам или нет?

— Знаешь, Андрей, давай завтра поговорим, когда ты трезвый будешь.

— Забрезговал, значит? Чуешь, Лаврик? Он не хочет.

Олег тронул лошадь. Я пошел рядом.

Назавтра Олег отправился к нему домой, хотел потолковать по-товарищески. Нужного разговора, однако, не получилось. У Олега вырвалось неосторожное:

— Ты под гору катишься.

Андрей сразу отшатнулся.

— А мне все равно, куда катиться, — в гору или под гору.

Олег пытался склонить его к откровенности:

— Ты что, из-за Надежды?

— Ты мне о ней не говори, — сжал зубы Андрей.

— Но, пойми, нужно взять себя в руки. Ты ведь неглупый человек.

— Кто человек? Я? Ты пойди у Надежды спроси, кто я. Она тебе скажет: «Подлец он». Вот как я теперь прозываюсь. И, пожалуйста, не «проявляй чуткости», иди лучше свои книжки читай.

— Ну, а из-за чего у вас так с Надей-то?

— Опять в душу полез? Отстань. А впрочем, извини — мутит жутко с похмелья. Не до тебя.

Рассказав мне это, Олег сжал кулаки.

— И все-таки я его не оставлю. Обсуждать его сейчас на комсомольском собрании бесполезно. Обижен он и считает себя опозоренным. Мне кажется, Погрызов нарочно подогревает в нем ревность. Тот тебя сильно не любит. Самое плохое, что у Андрея сейчас нет никакого поручения. После Нового года он поостынет, надо будет поручить ему вести кружок трактористов в школе. Дело живое, может быть, заинтересуется.

Внезапно он обмяк, опустил плечи. Задумался.

— О чем ты?

Он ответил вяло:

— Не умею я очень важного, может быть, главного.

— Чего не умеешь?

— Подойти к товарищу, растормошить, чтоб открылся, выложил душу. Вот ты меня хорошо знаешь. Почему это так?

Я ответил откровенно:

— Потому, что ты всегда несколько свысока к людям.

Он испуганно вскинул глаза:

— Правда? Странно. Не замечал. И к тебе?

— Ко мне, пожалуй, нет. А вообще-то это есть у тебя.

Олег улыбнулся, глянул на меня недоверчиво, искоса.

— А может, выдумываешь? С чего бы это мне вдруг — свысока?