Это первое мое поражение. Сорвался — глупо, по-мальчишески. Черт меня дернул схватиться с этой бабкой! И Егоров! Я думал, славный, а он сразу: «Хулиганство! Самоуправство!» Я ведь уже у Олега понял, что ошибся. И Егоров понимал, что до меня «дошло», а все-таки отхлестал. Можно бы и вежливо, а то: «корову сманить можете». Совсем неуместная шутка. И эта отвратительная начальственность тона…

И вдруг трезвая мысль: «А ты сам как со старухой? Тоже начальственно».

Шагаю по комнате, не нахожу себе места.

Через два дня план готов. Я аккуратно переписываю его в двух экземплярах и несу Егорову. Откровенно говоря, я ожидаю его похвалы: в плане предусмотрено все, чем должен заниматься врач на селе. Но сегодня мне опять не везет. Егоров берет из моих рук бумагу, не читая сует ее в ящик письменного стола. Затем накрывает чернильницу бронзовым колпачком, похожим на древнеассирийский шлем, берет фуражку.

— Творение ваше посмотрю завтра, а сейчас еду на луга. — Вздохнул, покачал головой. — И так каждый день — ни минуты отдыха… Да, между прочим, если хотите, можете со мной. — Приподнял бровь. — Не мешает расширить кругозор.

Я охотно соглашаюсь. Вместе идем на конный двор. Егоров запрягает темно-карего жеребца. Кидает в телегу охапку сена. Усаживаемся. Егоров взмахивает кнутом:

— Но, Пострел!

Конь идет неторопливой, размеренной рысью. Спустились переулком к реке. Переезжаем обмелевшую протоку. Пострел останавливается, тянется пить. Под телегой журчит, переливается прозрачная вода. Наклоняюсь и вижу пестрое дно из разноцветной гальки и стайку тоненьких мальков. Они застыли около спиц колеса. Я взмахиваю рукой — они исчезли, словно их сдуло ветром. Пострел засопел, тряхнул головой, тронулся.

Выехали на остров. Дорога петляет узким тоннелем сквозь заросли тальника и черемухи. Бледно-зеленые лапчатые листья хмеля на тонких стеблях свисают с ветвей. Пахнет смородиной. Чавкают подковы лошади в жирной черной грязи. Почти из-под колес вылетает серенькая плисточка, садится впереди, прыгает, затем снова перелетает дальше, как будто указывая нам дорогу.

Как чудесно волнуют меня деревья, освещенные сверху солнцем, с паутиной на ветвях, и этот воздух, напитанный прохладой, запахом земли и сырых листьев, и жужжание золотой осы, которая почему-то гонится за нами, вьется и не отстает.

Прощально плеснув водой, колеса телеги последний раз ныряют в глубокие колеи. Дорога круто вздымается. Зеленый занавес раздвигается.

Жадно всматриваюсь в просторы лугов. Все кругом облито солнцем, ослепительным, щедрым, горячим. Вот она, Сибирь! Не такая, какой я представлял ее прежде. Не сумрачная старуха, укутанная туманами да изморосью, а светлая ясноглазая красавица.

От копыт лошади и до самой последней голубой черточки, которую улавливает глаз вдали, бугрится, бежит и кипит волнами свежее, не моченное дождями сено. Ветер радостно шевелит его, треплет, помахивает сухими, чуть поблеклыми цветами. В этом море мечтательно синеют островки черемуховых колков. В небе, распластав крылья, парит коршун, а еще выше сияет жемчужной иглой тонкий след реактивного самолета. Он разрезал небосвод будто нарочно для того, чтобы открыть его неизмеримую глубину.

Как жаль, что нет со мной Веры! Она поняла бы здесь, что есть в жизни то, чего нельзя променять ни на тряпки, ни на собственный автомобиль. Этот свежий ветер раздул бы, как пух, все ее сомнения. Как широко и свободно дышится здесь!

А Егоров этого не чувствует — сосет свою наполовину изжеванную папиросу и не замечает ничего вокруг.

Телега сворачивает с дороги, качается, как лодка, по мягким буграм и яминам напрямик к бледному дымку лугового стана.

Проплывают в стороне пестрые девичьи косынки, обнаженные коричневые руки, плечи. Наперерез нам прогрохотал трактор, волоча за собой огромные грабли. Длинные серповидные пальцы хватают ряды сена, звеня стальными пружинами, комкают в пушистый вал. Другой трактор, с большими деревянными вилами впереди, стремительно движется вдоль вала, собирает его в копну и несет к железной башне стогометателя.

Вон в ложке некошеная трава, нет — травища по пояс, до плеч, взбаламученная ветром, перепутанная визирем, терпко пахнущая, распаренная жаром. Управляя парой лошадей, покачиваясь на пружинящем высоком седле сенокосилки, промчался Олег, обнаженный по пояс, со смуглыми тугими плечами, опоясанный красной майкой. Он крикнул мне что-то со смехом, дернул вожжи и повернул прочь.

Подле берез вьется летучий дымок костра. Женщина в белом фартуке нарезает большими кусками хлеб. В тени около разобранной сенокосилки склонился с гаечным ключом мужчина.

Егоров привязывает коня, кивает мне.

— Вот, знакомьтесь, наш механик, он же секретарь парторганизации. — Мужчина выпрямляется, прихрамывая приближается ко мне. Голова у него крупная, остриженная под машинку, с обильной проседью. Лицо в тяжелых морщинах. Глаза черные. Он осматривает свою руку, запачканную солидолом, нагибается, вытирает пальцы о траву. Сжимает мою руку в своей ладони, такой твердой, будто она скроена из кровельного железа.

— Новиков. А вы врач?.. Я вот тоже лечу. — Он указывает глазами на разобранную сенокосилку и обращается к Егорову: — Газеты привез?

Егоров с досадой выплевывает изжеванный окурок.

— Совсем забыл… Завтра привезу.

Лицо Новикова осуждающе темнеет.

— То уж будет не сегодня.

Он возвращается к сенокосилке. Я подсаживаюсь к нему, расспрашиваю, прошла ли повариха медицинский осмотр, почему она работает без халата. Он отвечает охотно, но немногословно. Иногда вставляет короткое:

— Сделаем.

Спрашиваю, откуда берут питьевую воду. Он предлагает:

— Пойдемте, взглянете.

Шагаем через валки сена к колку. Новиков наклоняется, выдергивает клок сена, мнет его. Неожиданно спрашивает озабоченно:

— Как там барометр? У вас есть ведь.

Да, на медпункте есть барометр. Помню — висит слева от письменного стола. Но что он показывает?

— Не знаю, — отвечаю я.

Новиков кидает сено под ноги.

— Метать надо, а народу мало.

Мне неловко оттого, что я по-городскому не интересуюсь погодой, а еще больше оттого, что мы идем молча.

Шагаю рядом и пытаюсь угадать, знает ли он о том, что произошло у меня с Авдотьей. Должен знать. Не может быть, чтоб не знал. Возможно, сейчас кинет недружелюбный, насмешливый взгляд и потребует: «Ну-ка, расскажите». Он обязан спросить, так лучше сразу, чтоб не томиться. Но он не спрашивает.

Внезапно сквозь кусты блеснуло озеро. Оно лежит в глубокой рытвине. Над его ясной поверхностью висят стрекозы с прозрачными целлофановыми крыльями. Новиков ломает веточку, обмахивается от комаров.

— Ключи здесь. Вода, как лед.

Возвращаемся к стану. Колхозники сходятся на обед. Загорелые веселые парни и девчата теснятся у железной бочки, умываются, плещут друг на друга водой. Молодой тракторист на полном ходу подгоняет трактор вплотную к сидящим на траве девчатам. Рывком останавливает машину. Они с визгом вскакивают со своих мест, рассыпаются по сторонам, дружно принимаются ругать парня:

— Сдурел, что ли?

— Задавить так недолго!

— Черт конопатый!

Он, смеясь, ловко соскакивает на землю, и чувствуется, что ему нравится собственная ловкость. Он невысокий, коренастый, веснушчатый.

Новиков подзывает его. Парень стоит перед ним, виляет, заикается:

— Т… т… так ведь я… ну вот, осторожно.

Догадываюсь, что это брат Олега — Алешка. Он не чает, как скрыться с глаз Новикова, а тут еще подходит Олег:

— Опять дурацкие шутки? Хочешь, чтоб с трактора сняли?

— Ты… ну вот… не кричи. Сказал, не буду.

Черты лица у него тоньше, чем у брата, глаза озорные. Ростом он Олегу до плеча.

Обедаем под березами, в тени, поставив алюминиевые миски прямо на траву. Гороховый мясной суп. Пшенная каша. И то и другое вкусно. Олег рядом, жует и расспрашивает:

— А применяют у нас иглотерапию? Какие результаты?

За спиной кто-то произносит насмешливо:

— Вон и подмога идет.

Вдоль колка по тропинке спешат три бабы. Первая — сухая, жилистая, с двумя корзинами на коромысле. Идет крепким, стремительным шагом. Лицо мокрое от пота. Две другие, тоже с коромыслами, едва поспевают за ней. Все оживляются.

— Гаврюшкина не тушуется. Ишь нагрузилась.

— В колхозе-то работать, так больна.

Кто-то окликает:

— Тетка Глаша, давай к нам.

Гаврюшкина не оглядывается, только сутулится и прибавляет шаг.

— Эй, ягода сыпется! — Алешка засунул два пальца в рот и свистнул резко, пронзительно. — Словно медведь за ними гонится.

— К поезду опаздывают.

Бабы скрываются за кустами.

— Кто такие? — спрашиваю Олега.

— Наши. Та, что впереди, — Гаврюшкина… Она у них вроде бригадира. Сейчас на почтовую машину и с ягодой в Пихтовое, к поезду. Стаканчиками будут продавать. Сама не работает и других сманивает. Ей даже сын из армии писал: «Уважаемая мама, не позорьте меня». Ничего не помогает.

Оглядываюсь на Новикова. Он сидит, прислонившись к березе. Лицо его хмурое, темное, без улыбки.

После обеда стан пустеет. Повариха моет посуду. Егоров растянулся на траве, задремал, прикрыв фуражкой лицо. По нижней губе его ползает большая зеленая муха.

Новиков садится на мотоцикл, говорит Невьянову:

— Съезжу, посмотрю, как ребята начали. Ты закладывай без меня пока. Да широко не разводи.

Уезжает. Шум мотоцикла будит Егорова. Он приподнимается, смотрит вслед. Невьянов берет вилы, уходит.

Зеленый мотоцикл Новикова снует по лугу, от одной группы людей к другой. Вот остановился. Новиков слез, говорит с людьми. Поехал дальше.

Затрещали сенокосилки, двинулись, звеня пружинами, конные грабли. Новиков уже около Невьянова. Вдвоем кидают сено из подвезенных копен.

— Что ж? Домой пора? — спрашивает Егоров.

Уезжать мне не хочется.

— Василий Максимович! Может, не к спеху нам?

— А что?

Я киваю в сторону начатого стога. Егоров разглядывает меня насмешливо.

— Что ж, испытайте. В новинку размяться не вредно.

Он опять растягивается на траве. Хватаю вилы, бегу к стогу. Стог только начат. Он похож еще на огромную зеленую лепешку. Невьянов легко подхватывает на вилы большой пласт сена, ловко поворачивает его и кладет на место. Просто завидно, как это у него четко получается! Новиков со своей больной ногой не так подвижен. Навильники у него меньше, и двигается он вперевалку, с усилием.

— С той стороны вставай, — коротко указывает Невьянов.

Подскакиваю к копне, с размаху глубоко вонзаю вилы, дергаю их вверх, но странно… сено ни с места. Тяну изо всех сил — пласт словно примерз. Оглядываюсь. Кажется, никто не заметил, как я пыжился. Нет, не так. Надо присмотреться. Внимательно слежу за Невьяновым. Вот он неторопливо приблизился к остаткам копны, воткнул вилы в сено, нагнул их вниз, уперся острым концом черена в землю и поднял целое облако сена, до пояса скрывшись в нем. Пробую повторить все его движения. Опять не получается. Новиков окликает:

— Вы по пластикам разбирайте.

Пластики? А где они? Пробую сено в нескольких местах. Наконец, отделяется пластик. За ним другой, третий. Нащупал слабое место. Уже легче пошло. Но куда мне до Невьянова — его навильники раз в пять больше. А ведь издали казалось легко и просто. От стыда меня бросает в жар. Успокаивает только то, что ни Новиков, ни Невьянов не обращают внимания на мою неловкость. Невьянов снимает фуражку, заслоняя ею солнце, смотрит наверх.

— На стог кому-нибудь пора.

Новиков кивает мне:

— Лезьте!

Невьянов смотрит с сомнением:

— А сдюжите?

С облегчением швыряю в сторону ненавистные вилы. Вооружаюсь граблями. Меня подсаживают, впихивают на стог. Делаю шаг и тону в шуршащем сене.

Хожу по кругу, утаптываю. Сено летит ко мне зелеными, шумными облаками. Я подхватываю его граблями, укладываю.

— Рано не затягивай, — командует Невьянов. Что значит «не затягивать»? Догадываюсь: надо сено раскладывать пошире.

— Мы его корчажечкой выложим, — поясняет Новиков. Невьянов со смехом рассказывает старый анекдот о вятских:

— Один подает, семеро на стогу стоят и кричат: «Не заваливай!».

Кручусь на стогу, едва успеваю поворачиваться. Тону в сене. По краям оно зыбкое, ползущее, обманчивое. Становится жарко. И не мне одному. У Невьянова рубаха между лопаток темно-синяя, мокрая.

Он мечет по-молодому лихо, прямо мне под ноги, покрикивает:

— Середочку топчи… А это, серенькое, ты его поближе к краю. Пообыгает.

— А ну, наддай, Захарыч! — подбадривает он Новикова.

Тот работает сосредоточенно, без лихости, но не останавливаясь, не отдыхая.

Я все выше, выше. Невьянов снимает вилы с короткого черена и насаживает на длинный. Стог под моими ногами покачивается, словно плывет по воде. Все уже круг, на котором мне можно двигаться. Мучит жажда.

Копны к стогу возят мальчишки. Загорелые, бойкие. Отцепив копну, они вперегонки мчатся по лугу, шлепая коней в бока босыми пятками. Особенно нравится мне один с мордашкой, перепачканной ягодой, и глаза у него, как спелая черемуха, с темной голубизной. Поодаль две девушки лет по семнадцати подскребают граблями оброненное сено. Часто оборачиваются в мою сторону. Одна в синей косынке, в новом клетчатом платье. Красивая девушка. Она поет громко, не для себя одной:

На закате ходит парень Возле дома моего…

Прелестный свежий голос, И вдруг нога моя куда-то проваливается, я взмахиваю руками и вместе с огромным пластом сена лечу вниз, неловко, боком. Пока барахтаюсь, выпутываясь из сена, слышу ранящий звонкий девичий смех.

— Зашиблись? — встревоженно наклоняется ко мне Новиков.

А девчонка, та, в синей косынке, уже тут как тут. Даже не понятно, как она успела подскочить. Вся еще вздрагивает от смеха, а сама торопливо спрашивает Новикова:

— Дядя Илья, я буду вершить? А они пусть подскребают.

«Они» — это я. И какая самоуверенность — она уже протягивает мне свои грабли!

Отряхиваю сено с рубахи, чувствую себя неловким, постыдно неумелым.

— А что? Ксюша может, — неопределенно, задумчиво тянет Невьянов. Посматривает на Новикова. Ксюша, русая, белозубая, с высокой грудью, спрашивает:

— А? Дядя Илья?

От нетерпения она даже топнула ногой. Смотрю затаив дыхание, на Новикова. Что он скажет? Не хочу я подскребать. А главное, не хочу видеть эту белозубую, смешливую там, на стогу, на моем месте. Мелькает даже мысль: «Бросить все и уйти».

Новиков добродушно разглядывает девчонку, переводит взгляд на меня. И тут словно теплый ветерок перебежал от него ко мне. Внезапно стало ясно мне, как хорошо он понимает сейчас и меня, и эту белозубую. Он чуть сомкнул брови, может быть, чтобы не рассмеяться.

— Ксюша-то может. А мы что, Семен Иванович? Неужто не справимся?

— Справимся, — поспешно с облегчением подхватываю я. «Молодец Новиков, не дал в обиду». Ксюша кидает быстро:

— Ну и ладно. — Бежит к подруге, потом оборачивается и кричит мне:

— Другой раз за землю крепче держитесь. Зубами!

Снова я на стогу. Хорошо здесь!

Серебряное легкое облачко на минуту заслонило солнце. Ветер скользнул прохладными струйками под влажную рубашку. Окидываю взглядом луг. Девичьи косынки вдали, как цветы на зеленом шелковом платке. Совсем близко надо мной летит коршун. Он кричит жалобно, как ребенок. Другой плывет в вышине под самыми облаками.

Приплелся Егоров с травинкой, припечатавшейся к щеке. Смотрит сонно. Нехотя стаскивает с себя пиджак.

— Помочь, что ли?

Теперь их трое, а я один. Егоров кидает сено сильно, но бестолково: то на самый край, то мне в лицо.

Неужели они не будут отдыхать? Я уже весь мокрый от пота. Сено горячее, парное, душное. И ветер, как назло, почти затих.

— Теперь затягивайте сильней. Сена не хватит — со стога не снимем, — кричит Невьянов.

Болят ладони. Я уже набил крупную водяную мозоль. Она горит, как ожог.

И вот я стою на острой вершине стога, подбивая под ноги последний навильник. Стог раскачивается, как вершина тонкого дерева.

— Сколько здесь копен? — спрашивает Егоров.

— Тридцать сложили да пять наскребли. Значит, тридцать пять, — шутит Невьянов.

Мне кидают талинки. Связываю их вершинами крест накрест. Они крепят вершину стога.

Серой змеей летит ко мне веревка. Спускаюсь вниз. Обхожу стог. Прислушиваюсь. Он шепчет о чем-то, как живой. Издали он похож на исполинскую луковицу.

Ложусь на траву. Подставляю лицо ветерку. И вдруг Невьянов говорит:

— Пожалуй, еще один успеем до росы.

— Успеем, — соглашается невозмутимо Новиков.

Стараюсь не выказать усталости. Опять все сначала…

Когда спускаюсь со второго стога, ноги у меня дрожат, спина вся облеплена колючими, едкими крошками сена. Оно в сапогах, в ушах, набилось в волосы. Саднит раздавленная мозоль.

Продираемся сквозь высокую береговую траву к реке. Раздеваемся, складываем одежду на теплых камнях. У Новикова крепкое мускулистое тело, но на ногу страшно смотреть — она тонкая, бледная, с кожей, стянутой длинными шрамами.

С размаху кидаюсь в темно-зеленую воду. Она охватывает меня холодными крыльями. Ныряю. Плыву в ледяных сумерках мимо длинных стеблей водорослей. Течение шевелит их, как распущенные волосы. Вырываюсь наружу. Переворачиваюсь на спину. Рядом всплескивает испуганная рыба.

На обратном пути, покачиваясь с Егоровым в телеге, спрашиваю его о Новикове. Егоров рассказывает о нем скупо, неохотно:

— Года три у нас уже работает. Сам откуда-то из-под Курска. Семья у него погибла еще в войну. Кажется, пароход разбомбили немцы на Волге. Здесь женился другой раз, живут, вроде, ничего.

— Жена его здешняя?

— Нет. Откуда-то с Украины приехала. Оксана. Красивая, молодая еще. Он-то ее значительно старше. Что еще о нем скажешь?

В село возвращаемся в сумерках. Светится зеленовато-голубая заря. С севера на чистое небо просачиваются высокие, размытые облака. Прощаясь, Егоров поучает:

— Надеюсь, вы энергично возьметесь за дело. Но не считайте, что все умеете, все знаете. За планчиком своим забегите завтра.

После злосчастной истории с Авдотьей он взял по отношению ко мне тон назидательный и строгий. Видимо, он считает, что я человек ненадежный и держать меня в руках надо твердо.

Утром позвонил Колесников.

— Как живете? Как работаете? — слышится в трубку его голос.

— Неплохо, Иван Степанович.

— Что у вас получилось с Окоемовой?

— Было дело, — отвечаю я. — Самому стыдно.

Кратко рассказываю.

— Оказывается, не так страшно. А мне звонили и наговорили такого, что волосы дыбом становятся.

— Кто звонил?

— Не знаю. Женский голос.

Кладу трубку и думаю: «Кто бы это мог быть?».