Хасан молился сутками, молился исступленно, самозабвенно. Из мечети теперь он почти не выходил. Он ничего не ел, держался на одной воде. Такое жестокое отношение к себе истощало его жизненные силы, способности мозга, подавлялась воля, слабел дух. Больная фантазия порождала в его мозгу новые картины фанатизма и галлюцинаторных видений. Он над собой часто терял контроль, сбивался с толку от необычайных видений, возникающих в его больном воображении. Когда плоть и кровь бунтовали, он в конвульсиях корчился на полу, беспомощно извивался. Он слезно просил Аллаха, чтобы его поскорей забрал к себе.
Потом на время обретал спокойствие, ясность ума. Наступал период короткой передышки. В минуты душевного спокойствия он понимал, что, принеся себя жертвой на алтарь жены-калеки, убивает себя. Но со стойкостью спартанца преодолевал свои душевные и телесные терзания, приступы беспамятства. Он был похож на слепого орла в клетке с перебитым крылом и вырванными когтями. Борьба со своей тенью, еще более мучительная, обескровливающая, возобновлялась снова и снова. Упорно напрягая все силы, он усмирял бунтующую плоть, а в самые тяжкие минуты стискивал зубы, ревел и стонал, как потерявший в волчью яму вожак волчьей стаи.
Единственными друзьями Хасана, кому полностью он доверял, стали теперь деревья в его райском саду, кусты роз, безмолвные рыбешки в пруду. Одно время он пришел к умозаключению, что Аллах слился в его воображении с благодатной природой, и сам тоже стал частицей Ее благодати.
Наступило время вечернего намаза. Небо над горами было желто-золотистым, с полосками лиловых облаков; выше оно принимало светло-бирюзовый оттенок изумительной прозрачности.
Хасан сидел в своем саду, под яблоневым деревом, наслаждаясь вечерней прохладой, глядя на резвящиеся под самым небосклоном облака. С водоворотов Караг-чая доносились ласковые журчания водных струй, с полей и лугов носились вязкие запахи колосящейся пшеницы, скошенной травы, марева, исходящего с полей, из ущелий гор.
Издалека внезапно порыв ветра принес обрывки женских голосов и заразительный смех. Они звучали не громче шелеста колосьев с пшеничного поля. Но и среди этих голосов Хасан различил голос Шах-Зады. Вся кровь его отхлынула к сердцу, он побледнел, с ужасом в глазах схватился за сердце.
На тропинке вдоль Караг-чая показались фигуры трех сельских красавиц. Подружки были одеты в тонкие летние блузки и юбки до колен, волосы были распущены, они игрались на ветру. Шах-Зада шла посредине, она была одета в очень красивое модное платье с короткими рукавами бирюзового цвета. В пряди ее волос были вплетены золотые нити, бирюзовые бусы в горошину. Ее грудь, спина и обнаженные до плеч руки смотрелись величественно. Бирюзовое шелковое платье с золотистым шелковым шарфом, небрежно наброшенным на покатые плечи, мерно колыхались в ритме движения ее тела.
Проходя мимо Хасана, женщины поздоровались: «Добрый вечер, дядя Хасан, как поживаете?»
Он заглянул на Шах-Заду глазами, жаждущими живой плоти: «Добрый вечер, мои родные! Спасибо, живу, как хлеб жую…»
Хасан крепился, чтобы не оглянуться назад. Он чувствовал, что сердце встрепенулось, потянулось за любимой женщиной. Он испугался, если она не остановится, не обернется назад, его сердце выскочит из груди, расколется на части. Она не обернулась. Сердце ушло из-под его контроля. Какая-то горячка стала жечь ему кровь, мутить рассудок. Много лет он умерщвлял свою плоть, усмирял кровь, теперь они восстали, грозные, беспощадные, отстаивая свои права.
На бедного имама жалко было смотреть. Он лежал, распростершись на зеленой траве. И душевные муки терзали его, озноб тонкой змеей пробегал по спине, в груди пылал пожар. Больно было смотреть в его неподвижные глаза, горящие, словно раскаленные уголья. Одинокий, ни от кого не слыша теплого слова, лежал он в высокой траве, стонал и медленно угасал.
Ему снились кошмары. Перед его взором возникали зеленые леса, высокие горы его детства; отец в своей безмолвной агонии перед смертью; вопрошающие глаза и губы сына, выдавливающие в предсмертной агонии слова: «Отец прости»; плутоватые глаза и манящие жесты Милы; пожухлое лицо жены-калеки; бесстрастные лица священнослужителей, старых и колючих мулл, завистливых муталлимов. И, наконец, перед его взором стал лучезарный лик Шах-Зады, окаймленный сиянием неба, сопровождающий мягким дыханием, страстной музыкой Вселенной, лик горделивой мадонны, бросающей вызов черным силам подземелья и пагубной природной стихии.
Ему грезилось, что он идет один, идет по необъятной иссохшей серой пустыне. Солнце жжет ему голову, жажда – горло. А он идет, все идет в ужасающем безмолвии моря огня, идет упрямо, исступленно, словно голодный, покинутый родней дервиш. И перед ним тянулась все та же пустыня, тот же безграничный, подернутый пурпурной дымкой горизонт. Он не видит уже ничего, кроме этого ровного, неугасающего света. Пытается крикнуть, но голос его глохнет на губах, замирает в раскаленном воздухе, разделяющем небесный купол на разноцветные квадраты.
Хасан очнулся, немощной рукой стал шарить по земле, искать кувшин с водой, нашел, но он был пуст.
Ветер издалека до его ушей доносил звуки песни любимой женщины. Песня наполняла его сердце глубокой печалью:
Сделав сверхчеловеческое усилие, он приподнялся на дрожащих ногах, оперся о ствол яблоневого дерева. Лучи заходящего солнца ударили ему в глаза. Он прошептал:
Песня любимой все приближалась и приближалась. Она несла ему на своих крыльях ее нежное, томящее сердце. Собрав последние силы, Хасан закричал: «Ша…х-Зада-ааа…»
* * *
Он бессильно повалился на землю, тело его забилось в конвульсиях, оно стало цепенеть, словно застывает живая струя воды на морозе. Биение сердца прервалось и снова возобновилось. Его ноги свело судорогой, он открыл глаза, осмотрелся, словно прощаясь с прошлым; в них все еще искрилась жизнь. Он чувствовал, как предсмертный холод поднимается по его ногам, подступает к паху; тело стало тяжелеть, язык перестал слушаться. Сердце то беспорядочно скакало, то останавливалось, словно прислушиваясь к наступающей на его горло смерти. Предсмертный холодок поднимался выше и выше… Ноги, руки костенели, они в изнеможении вытянулись. Он застыл, теряя контроль над отмирающим телом, но опираясь на энергию еще не угасшего мозга и умолкающего в груди сердца. Вдруг себя увидел у ворот мира Подземных теней. И там, за воротами, его встречает Шах-Зада…
В обители Шах-Зады послышался глухой стон пораженной в грудь женщины, она заполнилась рыданиями мужчины, раздался резкий звон падающего под ноги клинка…
Погасли свечи…
Со стороны Урочища оборотня вырвался вой одинокой страждущей волчицы. Этот вой, набирая высоту, постепенно переходил в душераздирающие вопли. Вой, отдаваясь гулким эхом в лесном массиве, приближался к священному дубу-великану. У дупла дуба-великана вой превратился в скребущий душу плач. Угасающее сознание Хасана воспринимало этот плач так, будто рядом Шах-Зада оплакивает кого-то. Не его ли?.. У него застывала кровь в жилах, он терял нить мыслей…
Волчий вой нагонял на лесных обитателей жуткий страх. От этого ужасного воя, от которого стынет кровь, все живые твари попрятались в своих норах. Глухие отзвуки, как из глубины подземелья, замирали в угасающем сознании Хасана. И тут волчий вой перешел в горестный стон, потом в охи, ахи… и в скулеж. В этом душераздирающем плаче волчицы слышалась боль, утрата, стон страждущей матери-волчицы.
«Оуу-оуу-ааа-ааа! Тяв-тяв-тяв!» – впервые в жизни к горестному вою одинокой волчицы присоединились визгливый плач, прерывистое тявканье ее волчат. И эти дикие, полные тоски рыдания волчицы и ее детенышей в темной ночи сочетались с треском ломающихся и падающих с вышины ветвей священного дуба обломанных сучьев и тяжкими его вздохами. Сорвавшийся с гор ветер разносил эту жуткую многоголосицу далеко вниз, по долине Караг-чая.
2009 г.