Айханум не помнит, как переступила порог своего дома, открыла входную дверь, вошла в прихожую. Она, униженная, растоптанная, заплаканная, с головы до ног мокрая, обрызганная грязью, озябшая до синевы, упала у лестницы на второй этаж и зарыдала. Она долго и горько плакала. Когда выплакала все слезы, решилась подняться по лестнице к себе в спальню. Преодолевая мучительную боль, горбом изо всей силы упираясь в ступеньки лестницы, здоровой рукой хватая за поручни, подтягивалась со ступеньки на ступеньку. Почти в полуобморочном состоянии, истратив все душевные и телесные силы, наконец, она рухнула на последней ступеньке лестницы. Ее тело застыло в судороге, превозмогая боль, сделала еще один рывок и свое недвижимое тело закинула на палас, расстеленный в прихожей. Оттуда на четвереньках проползла в свою спальню, легла на овчине у очага, стараясь дышать легкими, чтобы не задохнуться.
Встала, злая, холодная, стащила с головы промокшие платья, на четвереньках доползла до постели и тяжело скользнула под одеяло. С подоконника лился матовый свет лампы; в скромном жилище, которое до сих пор было родным, близким, надежным, словно в крепости, теперь все как будто заколебалось, зашаталось и сдвинулось с монолитной основы. Песочная крепость ее мечты потрескалась с основания, трещины пошли по швам, все углубляясь, расширяясь. Их семейный очаг выдыхался, корчился в предсмертных судорогах. Огонь ярости пронесся в ее сердце, ливень бушевал на улице еще яростнее; грозовые тучи с громом и молниями носились поверх их селения; очаг в ее комнате еле догорал.
«О, Аллах! – простонала женщина. И собственный голос показался ей голосом чужой женщины. – Что делать, чтобы спасти себя, сохранить его! Что? Желательно не ложиться спать! Когда он вернется, поговорить с ним прямо и решительно. А потом будет поздно!»
Она под одеялом отогрелась, встала, из казана с водой, греющего в очаге, в тазик набрала воды; помылась, вытерлась, переоделась в сухое нижнее белье; все дрожа, села на тулуп у очага, укуталась в одеяло. В очаг забросила пару поленьев, стала его ждать.
«О, Аллах! Спаси и сохрани мою семью, пожалей отступника! Иначе сгорит, как свеча, пропадет! Ведь такой он беззащитный!»
Она закрыла лицо руками, тотчас перед ее глазами предстали Хасан и та женщина на душистом сеновале. Они лежали в обнимку; женщина была под ним, стонала, страстно дышала трепетными ноздрями. «О горе, горе!» – с надрывающим голосом повторяла Айханум. И чтобы избавиться от этого дьявольского наваждения, она головой накрылась одеялом. Перед ее взором все еще стояла женщина в небесно-голубом платье, статная, с упругой красивой грудью, бледным лицом, синими, как море, лучистыми глазами. Они, в зависимости от обстановки, места нахождения, меняли свой цвет, то становились серыми, то бирюзовыми, то зелеными, то небесными, то фиолетовыми. А когда ее глаза встречались с глазами Хасана, они страстно искрились, по телу пробегала дрожь.
Вот Шах-Зада из-под пышных черных волос, черными облаками подающих на лоб, соблазнительно заглядывает ему в глаза. Ее красивое лицо, перед которым блекнет красота даже самых прекрасных женщин, большие выразительные глаза влекут Айханум смерть. Одновременно ее глаза несут в себе печать какой-то тихой грусти, незащищенности; беззащитная улыбка мелькает на ее чуть вывернутых и чувственных губах.
Айханум застонала от невыносимой боли и унижения. И в неровной полутьме комнаты ее стал преследовать вызывающий взгляд соперницы. Их взгляды встретились, соперница под испытующим взглядом Айханум настороженно опустила тяжелые веки, словно не знала, куда их спрятать, как ей защититься от мстительной жены ее любимого мужчины. Этим взглядом и своей манерой открывать в порыве искренности душу и тут же запрятать Шах-Зада необычайно походила на Хасана. Настолько, что, потом, когда поведение мужа все больше стало настораживать ее, она, почему-то, не могла обиженно думать об этой женщине, вовлекающей Хасана в тяжкий грех. В последнее время она задумывалась над вопросом, как их обоих спасти от греха, как вернуть им разум, благочестие.
* * *
Хасан не успел подняться по лестнице на второй этаж, неожиданно в его глаза пугающе ударила желтая полоска света, которая просвечивалась из спальни жены. Она через приоткрытую дверь ее спальни в кромешную тьму коридора пробивалась яркой, угрожающей стеной на пути отступления в его кабинет. Потом через просвет он увидел жену, сидящую перед горящим очагом. И его охватила тревога, больше не покидавшая никогда. Его тело сковало так, что оно вдруг стало деревянным. Перед ним открылась вся правда его тревоги; горький ком подступил к горлу, и он от унижения чуть не заплакал. Ему стало обидно как ученику, которого директор школы застал в школьном саду, срывающим с яблони плоды.
Он ощупью прошелся по этой световой дорожке, с которой боялся сойти; большим пальцем левой ноги больно ударился о порог спальни жены, спотыкнулся. Он, ничего не видя перед собой, добрался до очага, присел на табуретку. Судорожно протянул к огню руки, чтобы унять дрожь в теле и тревогу на душе.
– Поч-ччему ты не легла спать? – не смея взглянуть ей в глаза, запинаясь, спросил он.
Жена к нему обернулась молниеносно, готовая вонзать свое ядовитое жало в его сердце. Но остепенила свою ярость, мгновение сидела неподвижно. Она была очень бледна, но спокойна, почти сурова. Хотела поймать взгляд мужа, но он упорно от нее отворачивался.
– Я ждала тебя, муж. Где ты был?
Он понимал, что любой необдуманный ответ, неосторожно произнесенное слово, скрывающее правду, бумерангом обернется против него. Но все же ему от жены чем-то нужно было защититься.
– В мечети, – с дрожью в голосе ответил он.
В глазах жены зажглась недобрая улыбка, но в следующий миг темная печаль омрачила их.
– Хасан, – почти неслышно позвала она, с чувством стыда опустив глаза, но больше не колеблясь, – посиди со мной, я должна поговорить с тобой.
Хасан с себя стащил, бросил на сторону мокрый плащ и присел на табуретку. Жена ему на ухо шепотом продолжила:
– Я знаю, где ты был. Вот уже несколько ночей я слышу, как ты уходишь в темень. А сегодня вечером я пошла за тобой и видела, куда ты направлялся. Я смотрю, ты, как носитель религии Моисея, когда молишься, стал поворачиваться лицом в сторону захода солнца.
Хасан понял тонкий намек жены. Дом Шах-Зады находился на западной стороне от их дома.
– С чего ты взяла? – подозрительно задрожал его голос.
– А с того, что, Хасан, святой Меккой тебе стал Запад, вернее дом, который стоит западнее нашего дома. Ты должен хорошо знать, я наблюдательна, у меня аналитический ум… Хасан, не кощунствуй! Ты имам мечети, ты староста села, тебе не к лицу врать и вилять хвостом… Хасан, подумай о себе, о том, что ты делаешь! – она сделала паузу, готовясь к решающему удару.
– Насколько далеко у тебя с этой женщиной зашли отношения?
Хасан вздрогнул, весь обмяк, он не вымолвил ни слова, казалось, он оглох. Жена уперлась в его лицо глазами, выжидала ответа. Он сидел рядом с ней, могучий, смертельно бледный, недвижимый. Ей вдруг захотелось услышать, чтобы он возмущался, протестовал, отстаивая свой первоначальный ответ, что по ночам он ходит только в мечеть. А он молчал и думал о том, чтобы Аллах сжалился над ним, услышал его молитвы и отпустил ему грехи. В одну секунду ему захотелось наклониться к жене, обнять ее за плечи и попросить прощения. И в то же время он чувствовал, как от унижения и ненависти к жене у него в сердце растет всепоглощающая ярость. У него предательски дрожит подбородок, а глаза, мечущие молнии, ждут момента, чтоб сверкнуть и испепелить ее. Он в этом состоянии терял способность трезво рассуждать. Впервые он себя увидел перед женщиной таким беспомощным и безмолвным. Его глаза, глаза затравленного зверя, метали громы и молнии. «Как Айханум может со мной так поступать? – негодовал Хасан, – сама притворялась прикованной к постели, в это время за мной всюду следовала хвостом!»
Хасан страдал, страдал от сознания того, что предал жену, которая ему верила, как Богу. Он нанес безысходно больной жене смертельный удар, от которого она больше никогда не оправится.
– Жена, оставь свои догадки, а меня в покое, у меня и так болит голова!
– Больные лежат в постели, а не ходят ночами по чужим сеновалам…
– Аллахом не все больные наделены способностью в постели унять душевную боль…
– Значит, ты болен больше, чем та женщина, к которой ходишь, и тебе необходимо лечить душу. Грех сильнее любой болезни, и он губит душу. К тому же не одному тебе надо спасать свою душу. Для гибели человека достаточно даже одного порока: подобно тому, как зияющая рана является воротами для различных инфекций; достаточно одного греха, чтобы открывать вход в душу всем грехам и всем земным страстям. Пороки как бы держатся один за другим, и в кого входит один, в того неприметно входят и прочие. Подумай о том, что ты не волен губить и ее душу.
Он слегка наклонился к ней, но вдруг резко отстранился, словно она змея и готова наброситься на него и ужалить, – жена своим жалом попала ему прямо в сердце.
– Подумай хорошенько о том, что ты делаешь, муж мой! Больше я ничего не хочу сказать тебе. Но теперь оставь меня, о тебе хочу говорить с всевышним Аллахом и за тебя молиться.
– Хватит! – сорвался он. – И в самом деле, будет лучше, если не станешь больше говорить об этом ни со мной, ни с кем другим, тем более с Аллахом!
Она одной рукой ухватилась за борта его пиджака, встала, решительная, суровая. Взяла мужа за руку и заставила заглянуть себе в глаза. Затем усадила его, села сама, сложив на коленях руки.
– «Желание приобретать большее и иметь преимущество перед другими влечет за собой гнев к равным тебе, гордыню к низшим, зависть к высшим, – говорится в Священном писании. – За завистью следует притворство, за ним озлобление, а вслед – ненависть к близкому человеку. Остановить этот губительный процесс разложения души может только совесть. А совесть – это запечатленное в сердце человека знание о добре и зле. Это она, совесть, кричит нам о том, что душа ранена. Но чем сильнее вовлечен человек в грех, тем сильнее и отравляющее действие яда от греха! Слышит он голос своей совести, а подчас, казалось бы, этот голос совсем пропадает. Молчание совести можно сравнить с болевым шоком, который наступает, если повреждения, полученные при ранении, значительны. В обоих случаях – это сигнал смертельной опасности».
Лоб Айханум покрылся испариной, из широко открытых, упершихся в тяжелые мысли, темных глаз на густые ресницы выкатились крупные слезы. Они, дрожа, на мгновение держались на них, набирая влагу, неожиданно хрустальными каплями, рассыпаясь вдребезги, катились вниз. Они соскальзывали по бледным морщинистым щекам, оставляя за собой узкие бороздки, собирались лужицами в уголках дрожащих губ.
«Рай и Ад, мой милый, к себе принимают без ограничений. Приговор Рая и Ада бывает окончательным и обжалованию не подлежит. А душа бессмертна, и там, в мире ином, она способна либо утешиться, либо мучиться и страдать. Аллах не хочет, чтобы ты был милосерден ко мне ради посмертного путешествия в загробные райские сады в Бухаре или Самарканде. Аллах ждет от тебя сердечного раскаяния, чтобы в нем всегда рождались здоровые мысли. Я вижу, о месте райских блаженств тоже ты знаешь мало. Но вот про Ад, геенну огненную, и то, насколько мучительно там пребывать для души, в одной из Священных Книг от Бога говорится вполне определенно: В числе пыток, – говорится в Священном писании, – были и такие: накормят преступника чем-либо соленым, да и запрут, не давая пить. Какое мучительное терзание!.. Так и страсти: это ведь внутренняя жажда, разжигания, вожделения падшей души. Удовлетворишь их – они замолчат на время, а потом еще большей силой не дают покоя… На том свете нечем будет удовлетворять их, рядом не будет Шах-Зады, потому что все предметы страстей – предметы земные. Сами же страсти останутся в душе, и они будут требовать себе удовлетворения, а так как в загробном мире удовлетворить их будет нечем, то и жажда будет все сильнее и томительнее. И чем дольше будет жить душа, тем сильнее она будет томиться, терзаться. Непреодолимая мука будет расти до тех пор, пока не наступит конец этому возрастанию и усилению. Вот и Ад! Зависть – гнев, ярость – огонь, ненависть – скрежет зубов, похоть – тьма кромешная. Этот Ад начинается еще здесь, на земле, ибо кто из людей страстных наслаждается покоем? Так ты ввергаешь бессмертную душу в вечное страдание. Что и говорить, страшная перспектива. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит.»
Он, ошеломленный нанесенным ударом, на мгновение потерял власть над собой. Жена об Аде говорила так убежденно, что почувствовал себя в его вратах. Он не выдержал ее огнедышащего натиска, встал, пошел было к двери, но машинально вернулся и стал ходить взад и вперед перед очагом.
Раскаты грома снаружи, шум ливня и ветра сливались с треском вновь разбушевавшегося огня в очаге, с шуршанием его высохшей одежды. Все было магически знаменательно: гром и молнии, ливень и ветер за окном, печальная фигура больной жены, ее магические изречения, скрип его шагов, отблески огня, отражающиеся длинными, живыми тенями на стенах спальни жены. И он все ходил и ходил. Вдруг резко остановился перед женой.
– Уйми свою ярость, успокойся и ложись спать.
– Я не лягу, Хасан. Если я сойду с этого места, сойду лишь с одной целью, чтобы навсегда исчезнуть из твоей жизни. Возвращаясь ночью домой, я даже наметила то место, где обрету вечный покой… Я клянусь, если не остепенишься, если не поклянешься, что, начиная с сегодняшней ночи, навсегда из своего сердца выкинешь ту женщину, я на себя возьму этот тяжкий грех…! Сила и твердость взгляда ее глаз, скорбь, которая там затаилась, говорили о решительности ее действий.
Он вскочил с места, выпрямился во весь рост; у него противно дрожали губы, подбородок. Она своими угрозами о самоубийстве обрекала его, служителя бога, на вечные мучения.
Долг мужа перед умирающей женой, ответственность перед прихожанами взяли верх над его чувствами и ответственностью перед любимым человеком. Он дал слово, больше никогда не встречаться с Шах-Задой. В то же время с его губ в адрес жены готовы были сорваться самые обидные слова, на которые в другое время никогда не решился бы. Он сделал большое усилие над собой, чтобы удержаться от этого соблазна.
– Жена, клянусь тебе, я больше никогда не увижу эту женщину… – повторил Хасан и, теряя силы, рухнул на тулуп рядом с ней.
* * *
Айханум лежала под тулупом, ее костлявые руки плетьми покоились на нем. Хасан с болью разглядывал ее правую искалеченную руку в паутине синеватых вен, изогнутую в кисти, с узловатыми крючковатыми пальцами и зеленым ногтем с грибком на большом пальце.
Его руки с длинными, сильными пальцами и розовыми ровными ногтями притягивали ее взор. Она мысленно примерила их силу на своей утиной шее, побледнела, подавляя страх в глазах…
– Тебе, что, стало плохо? – Хасан с отвращением заметил, какая гадкая мысль зародилась в ее сердце, недоверчиво рассматривая его руки.
– Нет, судорога свела ногу, – скрывая глаза, ответила жена.
Хасан отодвинул полог тулупа.
– Какую?
– Левую…
Быстрым движением руки он стащил с ее ноги теплый шерстяной носок. Она пугливо отдернула ногу.
– Айханум, во мне не сомневайся, бог все еще не покинул мое сердце, – чуть подумал и добавил, – до уровня односельчанина Шархана я еще не докатился.
Айханум стало стыдно за себя. Хасан принялся растирать ее ступню. Жена больше не глядела на пальцы мужа.
«Возможно, в сердце Хасана нет никаких кровожадных мыслей, тем не менее надо быть начеку», – заключил она. Айханум стало знобить. Хасан укрыл жену поверх тулупа одеялом, принес горячего молока, дал попить. Он был слегка бледен, печален, молчалив и, стараясь сглаживать свою вину, до утра просидел у изголовья жены. Она заметила, как вдруг в его глазах потух свет.
* * *
Хасан до утра не смыкал глаза, сидел у очага, смотрел на огонь, думал. На заре вышел от жены с твердым убеждением, что в жизни у него все кончено. Захаживая в свою комнату, он услышал, как жена громко зарыдала, будто оплакивает мертвеца. Ему казалось, что он тверд, решителен; он не желал больше знать ни своих страданий, ни душевных мук, ни слез, ни любви, ни печали одиночества. Ему даже не хотелось обращаться к всевышнему Аллаху с молитвой о снисхождении. Он был в таком мрачном состоянии души, что готов был завыть волком, наложить на себя руки. Ему сейчас, завтра, никогда больше ни от кого, тем более от женщин, ничего не нужно. Он решил идти своим путем, одиноким, безжизненным, без света, без будущего. Он принялся читать первую попавшую под руку книгу, но буквы расплывались перед глазами, и отложил ее в сторону. Из его сердца не выходила мысль: «Почему жена так горько плачет, словно хоронит меня. Может, не поверила моей клятве? Может, она оплакивает меня, лишенного любви, будущего?»
Да, жена оплакивала мужа, лишенного ею всего. Она знала, после того, что пережил муж, он легче выберет смерть, чем такую обезличенную жизнь. Она еще не представляла, своим таким наказанием мужа, какой страшный грех взяла на душу! Айханум заставила здорового мужчину отречься от самой достойной женщины ради умирающей калеки. Она, бросая в огонь какие-то пахучие травы, фанатично нашептывала: «Тьму в твоем сердце породила моя тьма. В то время, когда мощный росток тянется к свету, я лишила его солнца. Мало того, ввергла его во все муки ада. Со временем, муж мой, ты от безысходности начнешь выть, как волк, потом выберешь смерть, как исцеление. Ты мечтал ту женщину сделать своей наложницей, а твоей наложницей станет смерть. Хасан, она все время шагает по твоим пятам, настичь осталось немного… Шах-Зада бы тебя спасла… Но я не допущу этого», – заклинала Айханум…
Вдруг у Хасана сердце больно кольнуло, кровь отлила от лица. Он удивленно посмотрел на дверь, словно его кто-то уколол и спешно покидает помещение.
«Не надо было клясться, – прошептал он, становясь мрачнее тучи. Кто по-настоящему силен, тот не клянется. А кто клянется, как это сделал я, тот нарушит клятву, как готов это сделать я».
И тут только до него дошло, что борьба за жизнь только начинается. Противник стоек, коварен и силен. И трудно ему придется выдерживать ее уколы, напитанные ядом. И вдруг его охватил такой страх, что он, шатаясь, подошел к постели, упал на нее прямо в одежде и заплакал. Он плакал так, чтобы не услышала жена, чтобы самому не слышать своего плача. Душа его больно кипела, кричала, разрывалась на части…
* * *
Прошло два дня с того мрачного разговора с женой. В очаге горел огонь, на треножнике в продымленном котле варилось мясо. У огня, скрестив ноги, по-азиатски сидел Хасан. Айханум, закутавшись в тавлинский тулуп, колдовала над котлом. Вечернее небо за окном было затянуто облаками. В доме стояла глухая тишина.
– Дождь будет. – Хасан с сожалением посмотрел на небо.
Жена ничего не ответила, о чем-то напряженно думая, сколупывала с тугих луковиц старые, желтоватые чешуйки.
– Скоро мои братья вернутся с охоты из-под Джуфдага. Может, на хинкал занесут птицу улар.
И опять Айханум промолчала. С тех пор как Шах-Зада ворвалась в их жизнь, Айханум все не может простить ему и прийти в себя. Раньше она была открытой, разговорчивой, с тех пор все время молчит. Глаза на него не поднимает, ей обидно и стыдно за него. Хасану жалко ее, до глубины слез жалко. Она перед ним ни в чем не виновата. Очистив луковицу, разрезав на четыре дольки, Айханум бросила их в кипящий котел.
– Вкусная еда будет! – Хасан встал рядом с женой, наклонился над котлом, втянул ноздрями запах. – Сюда бы еще горсточку чабреца, дикого лука, молочной алычи и душистого черного перца в горошек. Да, Айханум?
Положив руку на ее плечо, притянул к себе.
– Э-э, твое платье совсем худым стало. И чешки на ногах протерлись. На днях съезжу на дербентский рынок и с ног до головы приодену тебя. Вздохнул, погладил ее по плечу, по склоненной голове. – В бархат, в шелка тебя наряжу.
– Зачем мне бархат, зачем мне шелк? – могильным голосом отозвалась Айханум.
Он обрадовался, что она отозвалась, значит, на душе отлегло, она оттаяла. Но вместе с тем испугался ее тихого, полного безнадежности голоса.
– А что тебе надо? Чего хочешь, Айханум?
– Хочу, чтобы жили, как раньше…
– И будем жить! Что нам мешает? Ты же видишь: я тот же. И ты та же.
– Я – да. Ты – нет… – она прижала руки к груди. – Тут плохо, – схватилась за сердце. – Больно и стыдно. У меня такое ощущение, будто меня на сельском майдане перед всеми сельчанами раздели донага и дегтем обмазали.
Хасан, как от сильного удара по голове, резко втянул ее в плечи; почернел в лице и крепко стиснул зубы. Встал и спешно покинул комнату…
2004 г.