Литературное обозрение

Гаспаров Михаил Леонович

Марциал Марк Валерий

Илюшин Александр Анатольевич

Зорин Андрей Леонидович

Барков Иван Семенович

Олсуфьев Адам Васильевич

Пушкин Александр Сергеевич

Левинтон Георгий Ахиллович

Охотин Никита Глебович

Тарановский Кирилл Федорович

Сажин Валерий Николаевич

Печерская Т.

Марков В.

Чудаков Александр Павлович

Богомолов Николай Алексеевич

Щербаков Р.

Доценко Сергей Николаевич

Ремизов Алексей Михайлович

Матич Ольга

Кушнирович М.

Жолковский Александр Константинович

Ронен Омри

Золотоносов Михаил Нафталиевич

Кантор Анатолий Михайлович

Карлинский Семен Аркадьевич

Кибиров Тимур Юрьевич

С. Н. Доценко

Нарочитое безобразие

 

 

Эротические мотивы в творчестве А. Ремизова

 

Один из самых внимательных читателей и критиков Ремизова, К. Чуковский, писал не без оснований: «Положительно можно сказать, что нет на свете такой мерзейшей мерзости, которой не описал бы Ремизов. Стоит только чему-нибудь липкому, склизкому, чадному, смердящему хоть каплей капнуть к нему на страничку, как из этой капли он создаст целый вулкан, целый смерч, закружит и вас и себя в зловонии, в плевках, оплеухах, диком блуде, исступленнейшем сквернословии…»[287]Чуковский К. Книга о современных писателях. Спб., 1914. С. 141.
В своем непосредственном читательском восприятии творчества Ремизова критик не был одинок. Еще ранее, в 1908 г., Главное управление по делам печати возбудило дело в связи с изданием повести Ремизова «Часы», в коей некоторые эпизоды «изложены совершенно неприлично»[288]Цехновицер О. В. Символизм и царская цензура // Учен. зап. Ленингр. гос. ун-та. 1941. Вып. 76. С. 315.
, Повесть подверглась цензурному запрещению, тираж был арестован. Вскоре, правда, запрещение было снято, и тираж поступил в продажу. Сам писатель позднее не без иронии вспоминал: «„Часы“, роман, и „Полунощное солнце“, сборник 1908 г., прошли незаметно. К моему имени прибавилось недоразумение: на первых порах цензура подвела обе книги под кощунство и порнографию. Издатель Саксаганский (Сорокин) испугался, а ему говорят: „Да это ж реклама, увидите, какой будет расход книгам!“ — но когда разъяснилось и с книг сняли запрещение, и тут произошло недоразумение: на благонамеренное кого потянет»[289]Ремизов А. Встречи: Петербургский буерак. Paris, 1981. С. 14.
.

«Кощунство» и «порнография» — частые гости на страницах ремизовских произведений. С одной стороны, появление эротических тем, мотивов, сюжетов у Ремизова — следствие их наличия в прототекстах, преимущественно фольклорных (как, например, в «святочной» повести «Что есть табак» (1906), написанной по материалам народных легенд)[290]Повесть была напечатана в 1908 г. изд-вом «Сириус» тиражом 25 именных экземпляров с рисунками К. А. Сомова. Об истории связанного с нею скандала см.: Ремизов А. Огонь вещей. М., 1989. С. 353–354.
. Сам Ремизов вспоминал: «В те годы я изучал апокрифы, и у меня было целое собрание сказаний „о происхождении табака“. Особенно одно поразило меня — „слово святогорца“ — табак выводился от такого вот потемкинского. „А что если написать мне такую отреченную повесть, а Сомову иллюстрировать по наглядной натуре“. „Вот было б дело, — сказал Вас. Вас. Розанов, — напиши!“»[291]Там же. С. 350.
Примеров обработки фольклорных легенд, сказок с эротическим содержанием у Ремизова много. Главное то, что эротические (а иногда вообще «непечатные») мотивы санкционированы фольклорной эстетикой и поэтикой, мотивированы изначально, помимо воли автора. Вопрос в другом: почему Ремизов часто выбирает именно такие сюжеты? На него мы попытаемся ответить. Но прежде заметим, что Ремизова привлекают не только «низкие», «похабные» темы и сюжеты в фольклоре, но и высокие, поэтические. Соответственно можно говорить и о высокой, поэтической эротике. Доказательством тому служит апокриф Рамизова «О безумии Иродиадином — как на земле зародился вихорь» (1906). При создании его Ремизов опирался на традицию вертепной драмы, а также воспользовался апокрифическими легендами об Иродиаде-плясавице.

Сложнее обстоит дело с многочисленными эротическими мотивами в т. н. «бытописательской» прозе Ремизова: романе «Пруд», повестях «Часы», «Неуемный бубен», «Пятая язва», рассказах. С одной стороны, их можно объяснить самим фактом обращения к темным сторонам русской действительности, русского быта со всеми его пошлыми, уродливыми, низкими чертами. Даже не просто чертами — гримасами. В этом плане Ремизов продолжает традиции критического реализма XIX века (Гоголя, Достоевского, Лескова, Салтыкова-Щедрина, Чехова). Как показал А. Данилевский, главный герой «эротической» повести Ремизова «Неуемный бубен» Иван Семенович Стратилатов соединяет в себе черты многих литературных героев — своих предшественников: Акакия Акакиевича Башмачкина и двух Иванов Гоголя, Иудушки Салтыкова-Щедрина, Федора Павловича Карамазова Достоевского, Беликова из «Человека в футляре» Чехова, Передонова из «Мелкого беса» Ф. Сологуба[292]См.: Данилевский A. Mutato nomine de te fabula narratur. // Учен. зап. Тарт. roc. ун-та. 1986. Вып. 735. С. 137–149.
.

Пошлая и развратная обстановка провинциального быта определяет характер Стратилатова, круг его интересов. Герой Ремизова погружен в атмосферу эротических размышлений и разговоров: «…всякие истории, всякие приключения, всякие похождения исторические, современные и даже апокрифические, из отреченных книг заимствованные, вроде „Повести о Ноевом ковчеге“[293]Содержание ее узнаем из повести Ремизова «Пятая язва»: «Есть такое сказание о Ное, как праведный Ной, впустив в ковчег зверей, чистых по семи пар, а нечистых по две пары, задумал, обуздания ради и удобства общего, лишить их, временно, вещей существеннейших. И, отъяв у каждого благая вся, сложил с великим бережением в храмину место скрытое. И сорок дней и сорок ночей, во все время потопа сидели звери по своим клеткам смирно. Когда же потоп кончился и храмина была отверста, звери бросились за притяжением своим, и всяк разобрал свое. И лишь со слоном вышла великая путаница, слону в огорчение, ослу на радование и похвалу».
, и все, как на подбор, содержания весьма тонкого, жарит он на память, как по писаному, пересыпая анекдотами, шуткою и так, попутными замечаниями, тоже по смыслу своему исключительной легкости, затем переходит к стихам, известным больше в рукописном виде, нежели из печатных книг, вроде знаменитой „Первой ночи“, и декламирует поэмы нараспев, с замираньем <…> Разгорячается воображение, вылетают слова все игривее и забористее, да такое загнет, небу жарко»[294]Ремизов А. Повести и рассказы. М., 1990. С. 142–143. В дальнейшем все ссылки на это издание даются в тексте работы с указанием страницы (в скобках).
. «Падкость Стратилатова на предмет исключительный» (с. 143) определяла его читательские пристрастия: наряду с любимыми лубочными изданиями («Скитское покаяние», «Любовь — книжка золотая», «Похождение Ивана Гостиного сына») — «„страшная“ „Гаврилиада“, любимая и ненавистная, заветная и проклятая» (с. 157). «Гаврилиада» оказывается текстом-ключом к образу Стратилатова и многим эпизодам его жизни. Накануне первой брачной ночи Стратилатов, охваченный сладострастьем, вдохновенно шепчет стихи из «страшной» тетрадки — «Гаврилиаду»:

В шестнадцать лет невинное смиренье, Бровь черная, двух девственных холмов Под полотном упругое движенье… (с. 179)

И в страшном сне Стратилатов вспоминает «Гаврилиаду»: «Богородице, Дево, радуйся», — хочет выговорить Иван Семенович и вместо «Богородицы» начинает из «Гаврилиады»: «В шестнадцать лет невинное смиренье…» (с. 156). Эротические мотивы присутствуют и в домашнем интерьере Стратилатова (см., например, с. 153, 154, 156–157). В конечном счете, по мнению исследователя, Стратилатов есть воплощение фаллоса, похотливости и сладострастья[295]Данилевский A. Mutato nomine de te fabula narratur. C. 148.
. Такая интерпретация образа Стратилатова подтверждается признанием самого Ремизова, вспоминавшего о чтении повести в редакции журнала «Аполлон»: «По окончании заметно было оживление, но куда мне разобрать, и только председатель (С. К. Маковский. — С. Д.) улыбкой показал, что все понимает: И. Ф. Анненский говорил по-латыни, Ф. Фр. Зелинский на языке Софокла, а Вяч. И. Иванов, думаю, на ассирийском Гильгамеша. Необыкновенное впечатление на Андрея Белого <…> — Да ведь это археологический фалл. — Коротко, но беспрекословно голос Блока. Блок выразился по-гречески. Андрей Белый, ровно б пойманный, заметался, он готов был выскочить из себя — и только улыбка Блока — „Иван Семенович Стратилатов воплощение археологического фалла“, а он не заметил! и это правда! — привело его в сознание»[296]Ремизов А. Встречи: Петербургский буерак. С. 32.
. А. Данилевский указывает на несколько причин использования эротической символики в повести «Неуемный бубен». В образе Стратилатова отразились черты личности и философии «мистического пансексуализма» В. В. Розанова, близкого друга Ремизова на протяжении многих лет: «Стратилатов — это опошленный Розанов, это „розановщина“»; «Ремизов стремился объяснить для самого себя сложную и противоречивую личность Розанова»[297]Данилевский А. Герой А. М. Ремизова и его прототип // Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. 1987. Вып. 748. С. 159–160.
. Выводы эти представляются более чем убедительными, но далеко не исчерпывающими суть проблемы. Хотя Розанов явно или неявно присутствует во многих случаях, когда писатель обращается к эротическим темам и мотивам (та же повесть «Табак» написана с подачи Розанова — см. выше), нередки случаи, когда эротика возникает в произведениях Ремизова и помимо розановской ауры и не может быть объяснена только ею. Необходимо найти более глубокие основания интереса Ремизова к эротическим мотивам. Для этого взглянем на личность Ремизова и его творчество с несколько иной точки зрения: облик и поведение писателя были необычными и странными. Всю жизнь Ремизов играл, шутил, мистифицировал, проказничал, дурачился. Таким он остался в памяти современников. Он, по его же словам, «безобразничал», причем «безобразничал» как в жизни, так и в литературе. Окружающим это казалось юродством, что они и не преминули отметить[298]Многие факты биографии писателя получают истинный смысл только через соотнесение их с феноменом юродства, и анализ «жития» Алексея Ремизова под этим углом зрения — предмет отдельного исследования, на котором мы останавливаться не будем.
. Вот что писал Б. Зайцев: «Может быть, и юродство народное времен тезки, Алексея Тишайшего, отозвалось, но органически: этого не подделаешь. Допускаю, что сам он знал эту свою черту и несколько ее в себе выращивал. Когда был не столь немощен еще, сам ходил по французским редакциям, закутанный в какой-то небывалый шарф, плохо видящий и беззащитный. Приемная Плона какого-нибудь или Галлимара мало походила, конечно, на паперть собора московского триста лет назад, но талантливейший русский писатель смахивал, конечно, на своего дальнего предка с этой паперти»[299]Зайцев В. К. Голубая звезда: Повести и рассказы: Из воспоминаний. М., 1989. С. 508. Ему вторит другой мемуарист: «…Если разорвать его поношенный пиджачишко в рубище — Ремизов превратится в юродивого под монастырской стеной» ( Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. Нью-Йорк, 1956. С. 298). Из того же ряда ассоциаций реплика З. Гиппиус: «Алексей-то Михайлыч? Да это умнейший, серьезнейший человек, видящий насквозь каждого: коли он „юродит“ — так из ума» ( Белый А. Между двух революций. М., 1990. С. 65). Любопытный анализ литературных масок А. Ремизова (в том числе — «святого дурака — юродивого») см.: Синявский А. Литературная маска Алексея Ремизова // Aleksej Remizov: Approaches to a Protean Writer. Columbus (Ohio), 1987. P. 25–39.
. И литературное творчество, стиль Ремизова (в силу непонятности, экстравагантности) осмыслялись под этим же знаком — «юродство»: «Читаю о себе, своем „русском“ все те же „нарочито“ и „претенциозно“ с прибавлением „юродство“»[300]Ремизов А. Встречи: Петербургский буерак. С. 14. См. также отзыв М. Гершензона: «Рассказ ведется так дико-причудливо, такими капризными зигзагами, психология лиц так осложнена намеками, юродством (разрядка наша. — С. Д. ), фантастикой, и, главное, внешняя манера изображения — слог, разговор — так ненужно эксцентрична, что на каждой странице хочется с досадой бросить книгу. Зачем юродствовать, отчего не говорить человеческим языком?» ( Г [ ершензон ] . М. «Часы» // Вестник Европы. 1908. № 8. С. 770).
.

Тема юродства присутствует у Ремизова в явном виде: ни одно значительное произведение не обходится без образа «Христа ради юродивого». В романе «Пруд» это печник Сема-юродивый, в повести «Часы» — юродивый Маркуша-Наполеон, в «Неуемном бубне» — дурочка сестрица Матрена, в повести «Крестовые сестры» — «божественная Акумовна», которая «улыбается и поглядывает как-то по-юродивому» (с. 222). В «Бедовой доле» один из снов посвящен Парфению Уродивому — Ивану Грозному (с. 319–320).

Непременная черта поведения и облика юродивого, отмеченная большинством агиографов, — «безобразие». И это не внешний атрибут юродства как культурно-исторического феномена, а отражение его сути. «Жизнь юродивого <…> — это сознательное отрицание красоты, опровержение общепринятого идеала прекрасного <…> перестановка этого идеала с ног на голову и возведение безобразного в степень эстетически положительного»; «В юродстве царит нарочитое безобразие»[301]Панченко А. М. Смех как зрелище // Лихачев Д. С., Панченко А. М. «Смеховой мир» Древней Руси. Л., 1976. С. 103, 108.
. Но «безобразие» — любимое словечко Ремизова. Оно же — в самой натуре писателя, старавшегося уйти от нормального, привычного, общепринятого в мир скандала и парадокса: «В самой природе вещей скрыто „безобразие“ <…> Я сохранил любопытство или, что то же, страсть к скандалам. Я как-то вдруг схватился и сказал себе, что мне всегда скучно, если все идет порядочно…»[302]Ремизов А. Подстриженными глазами // Ремизов А. Неуемный бубен. Кишинев, 1988. С. 491.
. «С „без-образием“ жизнь несравненно богаче — и это заключение из всей моей жизни»[303]Ремизов А. Иверень: Загогулины моей памяти. Berkeley, 1986. С. 115. Ср. также: «Мне с моим взбалмошным миром без конца и без начала Шестов пришелся на руку, легко и свободно я мог отводить свою душу на всех путях ее „безобразия“» ( Ремизов А. Учитель музыки: Каторжная идиллия. Paris, 1983. С. 496).
— подобные признания Ремизова не случайны. В соответствии с «эстетикой безобразия» Ремизов подчеркивал и гипертрофировал и свои физические недостатки (маленьким рост, сгорбленность, близорукость, сломанный в детстве нос), т. е. юродство, понятое буквально — уродство.

Безобразие юродивого зачастую выражается в непристойности и похабстве (сквернословии, кощунстве, оголении — акцентировании эротических слов и жестов). По мнению авторитетного историка церкви, «русским юродивым не чужда была эффектация имморализма. Жития их целомудренно покрывают всю эту сторону их поведения стереотипной фразой: „Похаб ся творя“. „Юрод“ и „похаб“ — эпитеты, безразлично употреблявшиеся в Древней Руси, по-видимому, выражают две стороны надругания над „нормальной“ человеческой природой: рациональной и моральной»[304]Федотов Г. Святые Древней Руси. М., 1990. С. 200.
. Безобразие юродивого включает наготу — обязательную примету юродивого. «Наг ходя не срамляяся» — обычное клише из жития юродивого. Василий Блаженный имел прозвище Василий Нагой, так что нагота есть синоним юродства (при известных обстоятельствах)[305]Панченко А. М. Смех как зрелище. С. 118–119.
. Но нагота — та же безнравственность, олицетворение греховности, соблазна, дьявольской гордыни. И хотя древнерусские агиографы утверждали, что юродивый ангельски бесплотен, элемент двусмысленности сохраняется. Непристойные жесты и поступки юродивого многократно фиксировались. Так, Василий Блаженный «не срамляяся человеческого срама, пред народом проход твори»[306]Там же. С. 115.
. Федор юродивый в Чудовом монастыре «в жаркую печь влез и голым гузном сел на поду… Так чернцы ужаснулися»[307]Там же. С. 105.
. Византийский юродивый авва Симеон плясал и водил хороводы с блудницами, «и выкидывал свои шутки»[308]См.: Византийские легенды. Л.: Наука, 1972. С. 74–75.
. Эротика постоянно соседствует с кощунством, глумлением над святынями. А точнее, эротика есть частное проявление кощунства как антиповедения. Обыгрывание эротического, телесного, греховного и безнравственного, составляя суть юродства как зрелища «странного и чудного», «дает возможность альтернативного восприятия. Для грешных очей это зрелище — соблазн, для праведных — спасение»[309]Панченко А. М. Смех как зрелище. С. 116.
. В юродстве нарочитое отрицание нравственных норм парадоксальным образом оказывается их утверждением. «Апофеоз телесного безобразия преследовал духовно-нравственные цели <…> Самое безобразное зрелище претендовало на роль самого душеполезного»[310]Там же. С. 137. Ср.: «Жизнь юродивого является постоянным качанием между актами нравственного спасения и актами безнравственного глумления над ними» ( Федотов Г. Святые Древней Руси. С. 201). Как антиповедение, преследующее дидактические цели, рассматривает юродство Б. Успенский ( Успенский Б. Антиповедение в культуре Древней Руси // Проблемы изучения культурного наследия. М., 1985. С. 331–332).
. Ремизов в юродстве увидел прежде всего антиномичность, извечную борьбу веры и сомнения, святости и греховности, нравственности и соблазна: «Святая Русь — юродивые и блаженные, убогие, прозревшие от белого своего сердца и не только отказавшиеся от мира сего, но еще и вольно принявшие на себя вину всего мира, святая Русь неколебимая <…> совесть русская со всей ее болью и скорбью, белый свет белого сердца, без которого темь и пусто на Руси…»[311]Ремизов А. Избранное. Л., 1991. С. 429. Ср.: «Это наше — русское — эти выродки человеческого рода — юродивые <…> с такими не запустеет земля и Москва стоит, ее пестрые цветы Красной площади — Покровский собор — Василий Блаженный» ( Ремизов А. Иверень: Загогулины моей памяти. С. 221). Чаще всего Ремизов апеллирует к памяти московских юродивых («Максим-Василий-Иоанн»), намекая на свое «историческое» родство с ними: «Москва моя колыбель» (Там же. С. 224).

Очень точно сформулировал основную коллизию ремизовского творчества Иванов-Разумник: «Между Святой Русью и обезьяной»[312]Иванов-Разумник. Между Святой Русью и обезьяной // Речь. 1910. 11 октября. Обезьяна в данном контексте олицетворяла антихристово (дьявольское, бесовское) начало. В повести «Часы» Христово воскресение оборачивается своей противоположностью (сон Нелидова): «И вдруг ударил колокол, ударил колокол, как на Пасху, и понеслись громкие воскресные звоны. <…> Медленно поднималась парча. И вмиг тихим светом осенился собор, и обезьянья морда (разрядка наша. — С. Д. ), выглянув из-под парчи, оскалила зубы и, позевывая, протянула лапы страждущему человечеству» ( Ремизов А. Повести и рассказы. С. 45).
. Но очевидно, что для Ремизова лик святой и лик «обезьяний» не автономны в плане онтологии, а парадоксальным образом соединяются в одном образе, — например, Стратилатове. Эротические мотивы, сопутствующие образу Стратилатова, оказываются репрезентацией его «обезьяньего» лика. Извечная трагедия бытия России, ее ноуменальная сущность раскрыты через кощунственно эротические мотивы: святое вдруг может явить свой «похабный» лик, и наоборот[313]Образ Стратилатова амбивалентен, отмечен соединением святого и бесовского (он — нехристь), богомольного и кощунственного, нравственного и безнравственного. Фамилия его отсылает к образу св. великомученика Феодора Стратилата (в начале повести назван древний Прокопьевский монастырь «с чудотворною иконою Федора Стратилата» (с. 136); cp.: Лит. наследство. М., 1981. Т. 92. Кн. 2. С. 110), сам он необычайно богомолен, «строгий постник», молится всегда «долго и усердно»; в доме у него везде лампадки: в кухне, в спальне, а в гостиной две — в обоих передних углах (с. 151–152). Религиозность Стратилатова нарочито сталкивается с «кощунством» и «похабством»: «По дороге домой обыкновенно он оканчивал спутникам начатый еще в суде рассказ, по тонкости своей, как всегда, требующий большой выразительности, прерывая свою кудрявую речь, и совсем не в ущерб ей, лишь у церквей, так как считал своим долгом, поравнявшись с церковью, обязательно помолиться…» (с. 144). Каждую субботу он посещает «дома беззакония», при этом обязательно отстояв всенощную (с. 161). В кабинете его «соблазнительные» открытки и гравюры, соседствующие с иконами: Грозный и Страшный Спас и Божьей матери — Всех скорбящих радости (с. 154). Характерно, что сам автор легко отождествляет себя с любым героем, ничего не боясь и не стыдясь. Ср.: «Я превратился в Ивана Семеновича Стратилатова» ( Ремизов А. Огонь вещей. С. 321).
. Обращение Ремизова к эротическим (или вообще кощунственным) сюжетам и образам, обыгрывание «не печатных» словечек и выражений тем более примечательно, что в действительности он вовсе не был таким уже «охальником», как можно предположить. К религиозно-обрядовой стороне быта Ремизов относился строго и серьезно, что определялось его происхождением и воспитанием: московская купеческая семья. «Воспитание получил я строго религиозное, и это дало мне возможность узнать близко всю обрядовую сторону русского православия, а хождения по монастырям „на богомолье“ — быт монастырский и душу народной веры…» — писал Ремизов в автобиографии[314]Ремизов А. Избранное. Л., 1991. С. 549. Ср. его «Автобиографию» (1912) (ОР ГПБ, ф. 634, оп. 1. ед. хр. 1, л. 9).
. Жил Ремизов по церковному календарю, даже в эмиграции. Жития святых, апокрифы, патериковые рассказы остались любимым чтением до конца жизни. И во всем этом не было показной религиозности, не было лицемерия[315]Когда в Киеве в 1904 г. случился пожар в квартире Ремизова, он выбежал, захватив с собою самое для него дорогое: дочь Наташу грудного возраста, рукопись повести «Часы», над которой тогда работал, и… икону (см.: Кодрянская Н. Алексей Ремизов. Париж, 1959. С. 163).
. Игровое кощунство начинается на страницах художественных и мемуарных книг (особенно — «Кукхи»). Здесь Ремизов дает волю своей фантазии. В редких случаях, когда он кощунствует в жизни, — делает это демонстративно, играя на публику. По-видимому, именно такой смысл имеет эпизод, который описывает в своем романе О. Форш: «Он показал свои редкости, древние любимые иконы. Перечислял полным титулом лики богородиц своей крепкой, зернистой, превосходной московской речью. С такой истовостью, с таким нежным сыновним вниманием, что с невольным уважением подумалось: „ну, это кровное, это — запытать, не отдаст. За это, как старообрядец, огонек примет“ <…> И вдруг он, чародей-то, набив гильзы рыжим, хорошо просушенным табаком, не порывисто, не так, как рассеянный, протянул руку и закурил от богородичной лампады. Он поймал тяжелый взгляд… и, поняв его смысл, не спеша ответил:

— А за спичкой-то еще иди»[316]Форш О. Д. Летошний снег. М., 1990. С. 309 (роман «Ворон»); похожий случай с прикуриванием от лампадки вспоминает сам Ремизов — в ночь на 2 февраля 1919 г., во время обыска один из чекистов заметил писателю: «Годится ли от лампадки закуривать?» ( Ремизов А. В розовом блеске: Автобиогр. повествование. М., 1990. С. 222).
.

Но в творчестве Рамизова эротика и кощунство постоянно сопровождают рассказы о церковной или монашеской жизни. Вот анекдот о женском Зачатьевском монастыре из «Неуемного бубна»: «Прошла молва, что творится в монастыре что-то необыкновенное и притом такое, что и подумать страшно. По ночам будто бы подымается шум, появляется нечисть и скверна — вредные насекомые, жабы болотные, псы смердящие, мыши летучие, скорпионы и всякие гады земноводные, от которых стон и крик по кельям стоит <…> в действительности же по ночам монашки опускали с монастырской стены корзины и подымали в этих корзинах к себе в кельи своих кавалеров, а затем уж следовало огненное искушение» (с. 187–188). Фейерверк невообразимых «безобразий» творят в церкви и монастыре братья Финогеновы в романе «Пруд». Впрочем, и сама братия не уступает Финогеновым по части непотребств, особенно — о. Гавриил. Вскоре последний стал жертвой финогеновской проказы: его раздели донага и заперли в детской вместе с раздетой же нянькой Прасковьей. «Боевой час высидели, несчастные, наплакались, а Финогеновы этот час тряслись от хохота под дверью. Было и повторение. Только вместо няньки сидела с о. Гавриилом и тоже нагишом Варенька. Дня не проходило в монастыре без финогеновской затеи»[317]Ремизов А. Избранное. С. 68–69.
. Нелишне напомнить, что Варенька — родная мать Финогеновых. Глава романа с описанием финогеновских безобразий имеет глубоко символическое название: «Ангелы земные — небесные человеки». И нравы Спасо-Караулова монастыря, где Финогеновы останавливались на богомолье, также отличались непотребством эротического толка. В келье о. Никиты-Глиста над трапезным столом висела «лубочная картинка: краснощекая румяная баба в кокошнике и кумачном сарафане, и все чересчур уж дородно, и только вместо ног — чешуйчатые желтые гусиные лапы. Подпись: Блудодеяние. И это любимое Блудодеяние всегда являлось поджигающей искоркой для келейных воспоминаний и рассказов вообще»[318]Там же. С. 114. «Гусиные» (-«куриные») мотивы у Ремизова часто имеют эротический смысл. Интересные наблюдения, связанные с ними, содержатся в статье Е. А. Горного «Заметки о поэтике А. М. Ремизова: „Часы“» (в печати). Пользуемся случаем выразить признательность автору за возможность ознакомиться с его статьей.
. Как, например, следующего: «…В монастыре много было мальчиков-монашков, составлявших удивительно стройный хор. В шутку старшие звали этих мальчишек именами женскими и не на шутку бывала в монастыре перепалка из-за мальчишек.

— Есть у нас Сарра, — как-то ухмыляясь, подмигивал о. Никита на Блудодеяние и крякал, — Сарра, бестия, голос херувиму подобен, а лик блудницы… Иеронимка с Нафанаилком блудники, из-за мальчишки намедни поцапались…»[319]Там же. С. 114–115.
У Ремизова «келейный рассказ» всегда почти оказывается похабным анекдотом или по крайней мере «соблазнительным», «неприличным». Вскользь упомянутый в «Пруде» сюжет потом разрастется в эротический рассказ-анекдот «Два старца» (1919)[320]Ремизов А. Шумы города. Ревель, 1921. С. 57–62. Ср. также «Рождество» (1919). (Там же. С. 32–36).
.

Рискнем предположить, что читатель не совсем адекватно воспринимает эротические и кощунственные мотивы в повестях и рассказах Ремизова, чаще всего не ощущая и не учитывая их игрового характера и видя только грубое неприличие. Писатель стремится в своих размышлениях и художественном творчестве «прикоснуться к земле русской, в которой таится верность до смерти, предательство Иудино и подвиг крестный» (надпись Ремизова на титульном листе, книги «Пруд» (Спб., 1909), подаренной А. Блоку 14.XI.1908 года)[321]Лит. наследство. М., 1981. Т. 92. Кн. 2. С. 127.
. «Похабничая» и «кощунствуя», Ремизов преследует ту же душеспасительную цель, что и юродивый в своем мнимом или действительном безобразии. Показывая Русь — «отечество смрадное, смердящее, матерное (разрядка наша. — С. Д.)»[322]Ремизов А. Избранное. С. 434 (роман «Канава»).
, он не оставляет надежды на нравственное спасение и возрождение иных, святых, и светлых черт русского народа: «Но теперь — нет, я не оставлю тебя и в грехе твоем, и в беде твоей, вольную и полоненную, свободную и связанную, святую и грешную (разрядка наша. — С. Д.), светлую и темную <…> Ты и поверженная, искупающая грех, навсегда со мной останешься в моем сердце. Ты канешь на дно светлая. О, родина моя обреченная: Богом покаранная — Богом посещенная!»[323]Ремизов А. В розовом блеске: Автобиогр. повествование. С. 157–158.

Нужно было иметь чистые, безгрешные глаза, чтобы в облике Руси «матерной» прозреть иной лик. Такими глазами смотрел на Россию писатель Алексей Ремизов.