Глава 1. Збиг, Генри и новая внешнеполитическая элита США
Жюстен Ваис
Кембридж, 23 января 1964 года
«Дорогой Збиг! В последнем выпуске журнала «Лук» я только что прочитал о том, что вас выбрали одним из Десяти выдающихся [молодых] людей года. Я знал, что вы выдающийся, но никогда не думал о вас, как о молодом. Неудивительно, что Мушка предпочитает вас мне.
Позвольте мне воспользоваться этим поводом, чтобы поздравить вас с Мушкой с рождением ещё одного ребёнка.
С тёплыми пожеланиями,
Искренне ваш, Генри Киссинджер.
P.S. – На мой взгляд, ваша статья в «Нью лидер» великолепна. У меня только одно замечание: вы действительно считаете, что немцы достаточно умны для вашей политики? Она может показаться слишком утончённой. Давайте это как-нибудь обсудим».
Нью-Йорк, 30 января 1964 года
«Дорогой «Выдающийся человек-58». Мушка предпочитает меня, потому что я урожая 1963 года. Говорят, этот год отличался неплохим плодородием.
Я искал вас вчера в Кембридже, но вас там не было. Жаль, я хотел обсудить с вами состояние мира – иными словами, ускоряющийся процесс разрушения американской внешней политики.
С тёплыми пожеланиями, искренне ваш, Збигнев Бжезинский».
Это явно не переписка между двумя недоброжелателями. По всем меркам это свидетельство взаимного уважения, признание интеллектуального труда и выражение личной симпатии. Исследователи ошибаются, говоря о «долговременном периоде прохладных отношений» между Збигневом Бжезинским и Генри Киссинджером. Ещё более они ошибаются, изображая их противниками, испытывающими друг к другу «тлеющую неприязнь», или заклятыми врагами, ведущими битву за славу и влияние в послевоенной Америке. Типичный приверженец такой точки зрения – Уолтер Айзексон, изобразивший Збигнева Бжезинского в роли «давнего противника Киссинджера по Гарварду» в своей эпохальной биографии Генри Киссинджера.
Возможно, между уроженцем Германии Киссинджером, поступившим в Гарвард в 1947 году, и поляком Бжезинским, поступившим в 1950 году, помимо товарищеских отношений действительно наблюдались некоторые трения. Оба отличались усердием и честолюбивыми устремлениями. Пусть они и не вращались в одних и тех же кругах (Киссинджер занимался международными исследованиями, а Бжезинский обучался на советолога в Русском центре), оба они стремились к одной и той же цели – быстро занять достойное место в гарвардской иерархии, громко заявить о себе и добиться признания за стенами академии. В 1950-х коллеги описывали Киссинджера как блестящего аспиранта, но неуклюжего и немного высокомерного человека. Однажды в середине 1950-х Бжезинский вместе со Стэнли Хоффманом (другим подающим надежды эмигрантом из Центральной Европы, уроженцем Вены) сидел у двери в кабинет своего научного руководителя Карла Фридриха. Тут появился Киссинджер, уверенно пересёк коридор, постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, открыл её. Прежде чем войти, он обернулся, перехватил разгневанный взгляд Бжезинского и сказал со своим немецким акцентом: «Збиг, вот так нужно обращаться с младшими сотрудниками».
Но подобные трения вряд ли могут стать поводом для настоящей вражды, тем более что есть свидетельства и их дружеского сотрудничества. В 1956 и 1957 годах Бжезинский обращался к Генри, предлагая кандидатуры из поляков для участия в Гарвардском Международном семинаре на тему холодной войны в рамках летней программы для европейцев и азиатов, разработанной Киссинджером и его научным руководителем, профессором Уильямом Янделлом Эллиотом (о соперничестве которого с Карлом Фридрихом на факультете государственного управления было широко известно) и получившей неплохие отзывы. Оба отрицают, что воспринимали друг друга соперниками в Гарварде, и если Бжезинский со своей стороны и воспринимал его как конкурента, то только потому, что, по словам Киссинджера, такой дух «был частью системы, в том смысле, что я был аспирантом на два-три года старше его и занимал положение, которое он сам надеялся занять. Я получал работы, которые он сам хотел получить – и заслуженно – причём вовсе не за его счёт, но это подталкивало его к соревнованию и побуждало как-то проявлять себя и чем-то отличаться».
Вслед за этим Киссинджер предлагает вторую причину возникновения широко известных слухов об их предполагаемом «напряжённом соперничестве»: удивительное сходство их биографий. Киссинджер, родившийся в 1923 году в Фюрте, был на пять лет старше Бжезинского, родившегося в 1928 году в Варшаве. Оба вместе с семьями приплыли из Европы в Нью-Йорк осенью 1938 года – Киссинджер как еврейский беженец, надеявшийся избежать преследований со стороны Третьего рейха, а Бжезинский как сын польского дипломата, которого назначили генеральным консулом в Монреале. Оба обучались в Гарварде и быстро заслужили признание благодаря своему интеллекту и умению разбираться в политике. Несмотря на свои акценты оба поднялись на вершину американского общества, и во многом этому способствовала потребность в хороших специалистах, которую испытывала вступавшая в эпоху глобализма Америка.
Оба рано заняли высокое положение в академической сфере: Киссинджер как штатный профессор Гарварда в 1956 году, а Бжезинский как штатный профессор Колумбийского университета в 1960 году, поскольку на факультете государственного управления в Гарварде было столько талантливых молодых людей, что предоставить им всем постоянную работу было бы невозможно. В то время его воспринимали исключительно как блестящего советолога из Лиги Плюща, «гарвардского профессора с невероятным именем Збигнев Бжезинский, который читает газету «Правда» за утренним кофе и с удовольствием следит за хитросплетениями кремлёвской политики», выражаясь словами статьи, опубликованной в газете «Уолл-стрит джорнал» в 1960 году. Обоих рано приняли в состав Совета по международным отношениям, широко известного как просто «Совет». Киссинджер опубликовал свою первую статью в журнале Совета «Форин афферс» в возрасте 32 лет, Бжезинский – в возрасте 33 лет, и оба стали одними из самых плодовитых авторов журнала за всю его историю. Как видно из примера их переписки в начале этой главы, Молодёжная торговая палата США не преминула обратить своё внимание на подающих надежды политологов, выбрав Киссинджера одним из «Десяти выдающихся молодых людей года» в 1958 году, в возрасте 35 лет, и Бжезинского в 1963 году, также в возрасте 35 лет. После первого опыта работы в Совете национальной безопасности при президенте Кеннеди (примерно в возрасте 38 лет) Киссинджер в 1968 году был назначен советником по национальной безопасности при президенте Никсоне. Бжезинский же, работавший в Совете планирования Государственного департамента при Линдоне Джонсоне (также примерно в возрасте 38 лет), был назначен советником по национальной безопасности при президенте Джимми Картере в 1976 году. Оба регулярно публиковали широко обсуждавшиеся книги, и оба сохранили своё значительное интеллектуальное и политическое влияние вплоть до выхода на покой, что оба долго отказывались принимать. И как же после этого такие «близнецы», титаны американской внешней политики не могут быть соперниками?
Но, пожалуй, вопрос об их отношениях не следует задавать в первую очередь. И, возможно, их параллельные биографии – нечто более важное, чем любопытные истории успеха двух иммигрантов. Ибо Киссинджер и Бжезинский не просто вписываются в известную схему «социального лифта». Они стали исследователями неизведанной территории международной политики, пионерами новой модели, принятой на вооружение американской внешнеполитической элитой. И если Киссинджеру выпала участь стать самым первым, поскольку, как он говорил сам, был старше, то Бжезинский узаконил ныне хорошо известный путь, проходя по которому получивший академическое образование интеллектуал становится вашингтонским стратегом и дипломатом.
Чтобы понять такую трансформацию, полезно обозначить некую точку отсчёта в существовавшем до них мире. В снежный декабрьский день 1960 года только что избранный на пост президента Джон Ф. Кеннеди пригласил на обед в своём доме в Джорджтауне банкира Роберта Ловетта 1895 года рождения, сына председателя Объединённой Тихоокеанской железной дороги. Он следовал по проторенному cursus honorum (карьерному «пути чести») белой англосаксонской протестантской элиты: Хиллскул, Йельский университет, общество «Череп и кости», Гарвард, выгодный брак. Будучи партнёром влиятельного нью-йоркского инвестиционного банка Браун бразерс, «Харриман энд компани», Роберт Ловетт служил воплощением внешнеполитического истеблишмента и его ценностей: умеренность, нежелание «светиться» на публике и рекламировать себя, исполнение общественного долга. Он разбирался в международной политике благодаря занятию бизнесом и поскольку служил командиром первой авиационной эскадрильи ВМФ во время Первой мировой войны, специальным помощником по авиации военного министра США Генри Стимсона во время Второй мировой войны, заместителем государственного секретаря Джорджа К. Маршалла и, наконец, четвёртым министром обороны. Несмотря на то, что он был республиканцем, Кеннеди предложил ему не одну, а целых три министерских должности на выбор: министра обороны, государственного секретаря и министра финансов. Но Ловетт отказался от предложения, сославшись на плохое здоровье, и посоветовал вместо себя назначить в Пентагон Роберта Макнамару, Дина Раска в «Туманное дно» (Государственный департамент) и Дугласа Диллона в Казначейство. Все трое были наняты.
Такова была власть и могущество истеблишмента – «мудрецов», определявших политику Америки в середине двадцатого века, включая Генри Стимсона, Дина Ачесона, Аверелла Гарримана, Джона Маклоя и Чипа Болена. Но к концу «тревожных 1960-х» разработка внешнеполитического курса коренным образом изменилась, и эта социальная трансформация выразилась в назначении иммигранта, доктора наук Генри Киссинджера на пост советника по национальной безопасности, за восемь лет до того, как тот же пост в Белом доме занял иммигрант и доктор наук Збигнев Бжезинский. Любопытно, что оба соревновались за влияние с государственными секретарями, олицетворявшими старый истеблишмент (и над которыми они, что характерно, одержали верх): Уильямом Роджерсом в случае с Киссинджером и Сайрусом Вэнсом в случае Бжезинского – с двумя юристами из Нью-Йорка, англосаксонскими протестантами, игравшими по старым правилам.
Старая элита, естественно, получала власть благодаря своим связям и высокопоставленному положению; Киссинджеру и Бжезинскому приходилось всего добиваться самим, и они играли по новым правилам. Оба отличались честолюбием, усердием и беспардонным стремлением заявить о себе; оба полагались на три ключевых фактора, определивших политическое развитие в послевоенные десятилетия: появление Университета холодной войны; размывание границ между академическими исследованиями и практическим определением политического курса, на которое всё большее влияние оказывали политические организации и «мозговые центры»; а также усиливавшаяся политизация в выборе должностных лиц, ответственных за международные отношения. Не они создали все эти факторы, но они первыми воспользовались ими в полном объёме – и тем самым сделали Вашингтон таким, каким мы его знаем сегодня.
Гарвард, в который поступили Киссинджер и Бжезинский – в 1947 и 1950 годах соответственно, – уже не был сонным элитным учебным заведением из Лиги Плюща. Он стал ярким воплощением концепции Университета холодной войны. В результате послевоенного разделения мира на два враждующих лагеря и начала холодной войны Соединённые Штаты вдруг обнаружили, что им крайне необходимы высокообразованные специалисты в самых разных областях, от ядерной физики до экономики и иностранных языков – чтобы разрабатывать ядерные бомбы, развивать экономику стран третьего мира и управлять далёкими территориями. Как следствие, правительство обратило внимание на университеты, щедро выделяя федеральные деньги таким заведениям, как Гарвард, Колумбия и Стэнфорд. В результате обильных финансовых потоков ведущие университеты превратились в мощные исследовательские институты (иногда в ущерб преподавательской деятельности), обеспечив внушительный прорыв Соединённых Штатов во многих сферах. Финансирование также изменило сам характер академической работы: «Свободный университет, по исторической традиции источник свободных идей и научных открытий, пережил революцию», – говорил президент Эйзенхауэр в своём известном прощальном обращении 1961 года, в котором предупреждал об опасности усиления военно-промышленного комплекса. «Перспектива подчинения ученых страны федеральному диктату, выделения средств под проекты и утверждения власти денег существует постоянно, и ее следует рассматривать со всей серьезностью».
Именно против таких «скомпрометировавших себя кампусов» с федеральным денежным довольствием и тесными связями с правительством протестовали бунтовавшие студенты 1960-х. Но для Киссинджера и Бжезинского Университет холодной войны с его прямым сообщением с Вашингтоном и ориентацией на политические исследования стал идеальным местом для раскрытия потенциала. Объём знаний в них определяли потребности ведения войны или сохранения мира в удалённых странах, знания разных языков и проведения междисциплинарных исследований, посвящённых конкретному региону. В 1946 году в Колумбийском университете при финансовой поддержке Фонда Рокфеллера открылся Русский институт, директором которого стал бывший сотрудник Управления стратегических служб Джероид Робинсон. В 1948 году Русский центр открылся в Гарварде при финансовой поддержке корпорации Карнеги и федерального правительства (включая ВВС, Государственный департамент и Центральное разведывательное управление). Летом 1950 года, когда выпускник Университета Макгилла Бжезинский из-за нехватки денег не мог себе позволить поступить в Гарвард, Мерл Фейнсод предложил ему работу стажёра-ассистента у Алекса Инкелеса, известного социолога из «Русского исследовательского центра», благодаря чему у Бжезинского появилась возможность отправиться в Кембридж, штат Массачусетс. Там Бжезинский провёл целое десятилетие, получив в 1953 году степень доктора наук и став научным сотрудником, а позже и аналитиком центра, всегда участвовавшим в его общих исследовательских проектах. Там он не только защитил опубликованную в 1956 году диссертацию («Постоянная чистка»), но также в соавторстве с Карлом Фридрихом выпустил посвящённое тоталитаризму исследование (1956), сделавшее его заметной фигурой в советологии, и подготовил первое издание своей самой важной работы «Советский блок: единство и конфликт» (1960).
Киссинджер же воспользовался тем, что исследования международных отношений оформились в отдельную дисциплину с упором на реализм и особенным вниманием к формированию образа Америки за рубежом. В 1950–1951 годах Эллиот и Киссинджер основали упомянутый выше Международный семинар, целью которого было противостоять идеологическому влиянию коммунизма тем, чтобы собрать сорок молодых студентов и общественных деятелей из Европы и Азии, которые бы посещали занятия в Гарварде и проводили летние встречи в Вашингтоне. Финансовую поддержку как семинара, благодаря которому Киссинджер завёл множество пригодившихся ему впоследствии полезных связей, так и сопровождавшего его журнала «Конфлуэнс» («Слияние»), в котором публиковались известные интеллектуалы (Рейнгольд Нибур, Раймон Арон, Джеймс Бёрнхем, Ханна Арендт), оказывали частные фонды и ЦРУ – этот факт получил огласку только в 1960-х годах. Так велась типичная борьба за умы и сердца эпохи холодной войны.
Университет холодной войны также стал инкубатором многих исследовательских центров, посвящённых международным отношениям, исследования в которых велись с уклоном в политику. Как Киссинджер, так и Бжезинский были вовлечены в создание Центра международных отношений при Гарвардском университете (CFIA, позже WCFIA) в 1958 году. За рождением центра при содействии Фонда Форда наблюдал Макджордж Банди, декан факультета наук и искусств. Он предложил стать деканом центра Роберту Боуи, директору Совета планирования Государственного департамента в 1953–1957 годах; восходящей звезде Киссинджеру Банди предложил стать заместителем декана. Оба сразу же не поладили между собой, и их противостояние стало легендой. При этом Боуи искренне нравился более молодой Бжезинский, который в 1958–1960 годах работал над своей книгой «Советский блок» при содействии как «Русского исследовательского центра», так и CFIA; при этом он находил время на общение с зарубежными гостями, приезжавшими по приглашению Боуи и Киссинджера каждый учебный год. CFIA был довольно впечатляющим местом: в конце 1950-х и в начале 1960-х здесь можно было встретить таких людей, как Томас Шеллинг, Сэмюэл Хантингтон, Стэнли Хоффман, Джозеф Най, Мортон Халперин, Уолт Ростоу и Кеннет Уолтц. Несмотря на попытки Роберта Боуи и Мерла Фейнсода оставить Бжезинского в Гарварде, декан Банди не смог в 1959 году выделить для него профессорскую вакансию, и в 1960 году Бжезинскому пришлось отправиться в Колумбийский университет по стопам своего коллеги Сэмюэла Хантингтона (который через несколько лет вернулся в Гарвард, тогда как Бжезинский дважды отклонил предложение, как и Киссинджер в 1977 году).
Таким образом, начиная с 1950-х годов Университет холодной войны породил целое поколение молодых профессионалов, настоящих экспертов в области международных отношений, а не «любителей», вроде представителей старой элиты; и эти молодые профессионалы прежде всего ориентировались на политику. Но самые честолюбивые из них, вроде Киссинджера и Бжезинского, не желали довольствоваться ролью исследователей и стремились приблизиться к власти, чтобы самим участвовать в изучаемых ими процессах. Поворотным годом для Бжезинского стал 1960, когда он решил отправиться в Колумбийский университет. Позже он объяснял: «Если бы мне предложили постоянную должность в Гарварде, я бы с радостью согласился и остался бы. Но так я был вынужден задуматься – а кем же я хочу стать на самом деле? Мне не хотелось ходить из года в год в твидовом пиджаке по одним и тем же коридорам с папкой «Лекция 7» под мышкой, повторять «прошлогоднюю шутку», следить за «реакцией аудитории». Мне хотелось влиять на мир, определять американскую политику. А для этого лучше подходил Нью-Йорк». За четыре года до этого к такому же выводу пришёл Киссинджер: «утончённый мир академии казался не настолько привлекательным, как пропитанные властью кварталы Манхэттена. Осознание того, что жизнь профессора не удовлетворит его амбиции, стало ключевым моментом в карьере Киссинджера», – пишет Уолтер Айзексон. Благодаря рекомендации Артура Шлезингера-младшего Киссинджер в 1955 году занял пост директора по исследованиям в области ядерного оружия в нью-йоркском Совете по международным отношениям. Два года спустя он опубликовал основанную на обсуждениях в Совете книгу «Ядерное оружие и внешняя политика». Книга эта неожиданно стала бестселлером и прославила имя Киссинджера, в немалой степени поспособствовав тому, что в 1958 году его избрали заместителем директора CFIA.
И это вторая важная особенность послевоенных десятилетий: создание обширной «серой зоны» между академическими исследованиями и практической политикой в области международных отношений – целый мир «мозговых центров», журналов, средств массовой информации и политических организаций. Киссинджер и Бжезинский не только стали одними из первопроходцев этого мира, но и удачно воспользовались им в своих целях.
В 1960-х и 1970-х годах заявили о себе «мозговые центры» (аналитические центры), по сравнению с университетскими исследовательскими центрами стоящие на шаг ближе к настоящей политике. Старые, вроде Брукингского института, упрочили свою репутацию в области международных отношений; влияние молодых, вроде RAND, росло; появились и совсем новые, вроде Центра стратегических и международных исследований (CSIS). Но в 1950-х и начале 1960-х годов безраздельно господствовал нью-йоркский Совет по международным отношениям. Созданный после отказа США ратифицировать Версальский договор, он воплощал собой внешнюю политику истеблишмента – его предпочтения (интернационализм, атлантизм и осмотрительное, но не вызывающее сомнений лидерство Америки), его социальные ценности (консенсус, рассудительность, ответственность) и его связи с ориентированным на международную арену нью-йоркским сообществом крупнейших инвестиционных банков и юридических фирм. Совет был членской организацией, но при условии достаточных рекомендаций вполне мог открыть двери перед новыми талантами, как это видно на примере Киссинджера, извлёкшего огромнейшие преимущества от вступления в него. Бжезинский стал его членом в 1961 году. Когда он прибыл в Нью-Йорк, его взял под свою опеку Гамильтон Фиш Армстронг, легендарный редактор журнала «Форин афферс»; Армстронг посоветовал Бжезинскому написать ряд статей, укрепивших его растущую репутацию специалиста по Восточной Европе и Советскому блоку.
В 1964 году Совет попросил Бжезинского и Киссинджера провести ряд семинаров по трансатлантическим отношениям и опубликовать свои соображения по их поводу. Год спустя в результате этой инициативы вышли две оказавшие большое влияние книги. В «Омрачённом партнёрстве», посвящённом политическим и стратегическим вопросам внутри НАТО, Киссинджер призывал американцев постараться лучше понять дипломатические позиции европейцев, особенно французов и немцев, сетовал на склонность Америки чрезмерно упрощать особенности европейской политики или вовсе не обращать на них внимания и подвергал резкой критике идею ядерных многосторонних сил, предлагаемую его соперником Робертом Боуи. В «Альтернативе разделению» Бжезинский развивал концепцию мирного вовлечения в дела Восточной Европы, которую изложил четырьмя годами ранее в «Форин афферс». Поскольку идеи «отката» и «освобождения» стран Восточной Европы от советского влияния по своей сути были лишь химерами, а смирение с создавшимся положением оставалось неприемлемым вариантом, то, как утверждал Бжезинский, США следовало бы сблизиться с восточноевропейскими странами и взять их под свою опеку, поощряя культурный и экономический обмен с целью уменьшения натянутости в отношениях времён холодной войны, а заодно и усилить внутренние противоречия и центробежные стремления внутри Советского блока (хотя последнее предположение и не было изложено явно, оно легко читалось между строк).
Помимо Совета, который служил Киссинджеру и Бжезинскому солидной платформой для привлечения внимания к своим персонам, получения качественной информации и заведения полезных знакомств, они охотно сотрудничали и с другими «мозговыми центрами». Киссинджер работал с корпорацией RAND, в которой Бжезинский давал консультации в середине 1960-х годов. Бжезинский принимал участие в нескольких внешнеполитических инициативах Брукингского института под руководством Генри Оуэна – особенно это касается группы по изучению израильско-палестинского конфликта в 1974–1975 годах, ратовавшей за самоопределение палестинцев (при условии признания палестинцами суверенности и целостности Израиля), что привело бы либо к образованию независимого палестинского государства, либо к автономному палестинскому самоуправлению в районе реки Иордан. Огромную роль в усилении роли аналитических центров и расширения этого «промежуточного мира» играли фонды. Фонд Форда не только помог в развитии Университета холодной войны, в том числе международных семинаров Киссинджера и исследовательского Института по вопросам коммунизма Бжезинского при Колумбийском университете, но и финансировал важные семинары по внешней политике в своём центре в Белладжо в Италии, которые посещали оба политолога. Он же предоставил Бжезинскому грант на посещение Японии в 1971 году, что привело к созданию Трёхсторонней комиссии.
Учреждение Трёхсторонней комиссии иллюстрирует ещё один аспект рождавшегося промежуточного мира внешней политики, в котором так уверенно чувствовали себя Киссинджер и Бжезинский, – образование политических групп и целой сети связей в Соединённых Штатах и за их пределами. Как мы видели, Киссинджер создал обширную сеть зарубежных контактов на Гарвардском Международном семинаре, которым руководил с 1951 по 1965 год (и ещё раз в 1967 году). Его карьерный рост также ускорила работа в Фонде братьев Рокфеллеров в качестве директора Проекта специальных исследований фонда; немало пользы принесло и знакомство с губернатором штата Нью-Йорк и кандидатом в президенты Нельсоном Рокфеллером. Бжезинский поддерживал выгодное знакомство с другим Рокфеллером, братом Нельсона Дэвидом, председателем банка «Чейз Манхэттен Банк» и председателем Совета по международным отношениям (с 1970 года). В 1972 году Дэвид Рокфеллер и Бжезинский вместе с Робертом Боуи, Генри Оуэном, Макджорджем Банди и другими договорились об учреждении Трёхсторонней комиссии – частной организации представителей элит Европы, Северной Америки и Японии с целью обсуждения и поиска решений мировых проблем, возникающих в связи с растущей зависимостью государств друг от друга. Любопытно, что поводом для создания этой комиссии отчасти стало нежелание другой организации, созданной в разгар холодной войны Бильдербергской группы, или Бильдербергского клуба, принимать в свои ряды японцев для обсуждения трансатлантических вопросов. Как Киссинджер, так и Бжезинский, конечно же, посещали некоторые заседания Бильдербергского клуба, на которых присутствовали влиятельные европейцы и американцы, и были частью этой трансатлантической сети, созданной в послевоенные десятилетия, которая включала в себя Атлантический совет, Институт Аспена, Зальцбургские семинары и Мюнхенскую конференцию по военным вопросам.
Если в ведущих кругах старого истеблишмента до сих пор ценились скрытность и конфиденциальность, то ситуация быстро менялась. В 1960-х и 1970-х годах ещё одним ключевым фактором той среды, в которой вращались Киссинджер и Бжезинский, стали средства массовой информации. Если вопросы международных отношений раньше освещались, преимущественно, в «высокой прессе» – примером тому служат Уолтер Липпман или Джозеф Элсоп, – то со временем большое влияние обрели радио и телевидение. Средства массовой информации становились всё более активными и даже агрессивными, не стеснявшимися выражать свою точку зрения (переломными моментами здесь можно назвать Вьетнамскую войну и Уотергейт) – например, в эту эпоху возникли редакционные статьи и колонки комментаторов. Киссинджер и Бжезинский высоко ценились, как комментаторы по международным отношениям, не только в «Форин афферс», но и писали статьи для таких изданий, как «Нью Рипаблик», «Ньюсуик» и, конечно же, «Вашингтон пост» и «Нью-Йорк таймс». Они умели увлечь читателя, чётко изложить суть вопроса и привести запоминающуюся цитату. И, конечно же, им нравилось внимание публики, способствующее их известности.
Оба рано начали выступать по телевидению. Например, в июне 1965 года Бжезинский выступил в прямом эфире на канале Си-би-эс вместе с исследователем из RAND, чтобы помочь бывшему декану Гарварда Макджорджу Банди, на тот момент советнику по национальной безопасности при президенте Линдоне Джонсоне, привести аргументы в пользу войны во Вьетнаме. Всем троим противостоял Ганс Мортентау, известный профессор Чикагского университета и основатель реалистичной школы международных отношений, при содействии двух других настроенных против войны экспертов. Двумя годами ранее между Киссинджером и Бжезинским произошёл забавный обмен мнениями. Киссинджер жаловался: «Я слышал, что вы советуете нью-йоркской образовательной передаче пригласить меня в качестве проповедника «жёсткой» позиции [в американо-советских отношениях]. Я, разумеется, польщён таким вниманием ко мне. Но мне не нравится навешивание ярлыков, и я не знал, что вы, оказывается, гораздо мягче меня. К тому же, как я могу надеяться сохранить свою репутацию здравомыслящего [wize] человека, если вы не позволите мне хотя бы сделать вид, что я занимаю взвешенную среднюю позицию?» Через несколько дней Бжезинский отправил свой ироничный ответ: «В том смысле, в каком Эрих Фромм называет некоторые типы «мягкими», вы, несомненно, служите образцом «твёрдого», то есть трезвого, свойственного государственному деятелю реалистичного подхода. Я только собирался сделать небольшое умеренное вступление, чтобы заложить основы для разгрома «мягкотелых». Так что ваша репутация здравомыслящего (кстати, в Колумбии мы пишем это слово [wise] через букву s, как в словах ‘Soviet’ и ‘Stalin’) человека нисколько бы не пострадала».
Роберт Ловетт или Джон Маклой ни за что бы не согласились выступить по телевидению, но представители новой элиты состязались между собой за право быть увиденными и услышанными в новой среде, в которой освещение международной ситуации средствами массовой информации становилось всё более и более важным. В этой новой социальной системе социальные связи и публичность дополняли и усиливали друг друга. Человек, опубликовавший книгу и какую-нибудь более специализированную статью в «Форин афферс», привлекал к себе внимание как потенциальный автор «Нью-Йорк таймс». Колонка комментатора в «Таймс» или статья в «Ньюсуик» (где Бжезинский публиковался с 1970 года) могла попасться на глаза администрации и послужить поводом для общения. После этого какой-нибудь из «мозговых центров» мог пригласить его в свой штат, а Бильдербергский клуб принять в свои ряды, благодаря чему у автора появлялись новые знакомства и он становился ценным сотрудником, потенциальным университетским профессором или влиятельным общественным экспертом. Благодаря своей работе в Совете по международным отношениям, а также публикации книг и статей, Киссинджер, как уже было сказано, в 1958 году был назначен Макджорджем Банди заместителем директора CFIA, а после ему предложили временную должность консультанта Совета по национальной безопасности (впрочем, с этим вышло не всё благополучно, поскольку в 1961 году Банди постарался отстранить Киссинджера). На основании примерно того же опыта Генри Оуэн, тогдашний директор Совета планирования Государственного департамента, и Уолт Ростоу, сменивший Банди на посту советника по национальной безопасности, предложили Бжезинскому должность в Совете планирования в 1966–1968 годах.
Но чтобы занять ведущие позиции и по-настоящему определять внешнюю политику США, а не просто выполнять второстепенную роль помощников истеблишмента, необходим был успех в другой области – в избирательных кампаниях. Ещё в 1960 году Кеннеди по-прежнему предлагал ключевые позиции в своём кабинете Роберту Ловетту и другим представителям старой элиты, обладающим престижем и связями, причём вне зависимости от партийной принадлежности. Но эта эпоха подходила к концу, и сам Кеннеди начал нанимать новых профессионалов, таких как Уолт Ростоу, – профессоров и экспертов, служивших ему советниками во время предвыборной кампании.
Киссинджер и Бжезинский довольно рано стали советниками по международной политике и, обладая такими незаурядными талантами, предлагали свои услуги разным кандидатам. Киссинджер, как было отмечено, в своё время работал на Нельсона Рокфеллера, безуспешно пытавшегося выдвинуть свою кандидатуру от Республиканской партии в 1960, 1965 и 1968 годах. После проигрыша кампании 1968 года помощники вице-президента и кандидата от демократов Хьюберта Хамфри через его главного советника по международной политике Бжезинского спросили Киссинджера, не соблаговолит ли он поделиться так называемым «досье Никсона» – различными компрометирующими материалами на главного оппонента Рокфеллера. Киссинджер ответил согласием, продемонстрировав тем самым стремление к сотрудничеству – таким образом, он в какой-то степени мог бы поспособствовать победе демократов. Но когда Бжезинский договорился о передаче материалов в Центре Рокфеллера, встречу отменили. Киссинджера официально назначили советником Никсона по внешней политике. Девять лет спустя, на церемонии в честь Хьюберта Хамфри в сенате США, Бжезинский в своей речи намёками упомянул об этом эпизоде. «Участие в вашей кампании 1968 года было для меня величайшей честью, – сказал он, обращаясь к Хамфри, а затем, повернувшись к Киссинджеру, добавил: – И я хочу во всеуслышание поблагодарить доктора Киссинджера за его помощь в этой кампании». Но это еще не всё. Прежде чем стать официальным советником Никсона, Киссинджер, будучи одно время консультантом и даже эмиссаром администрации Джонсона во Вьетнаме и обладая хорошими связями с делегацией США в Париже, возглавляемой Авереллом Гарриманом, передал людям Никсона инсайдерскую информацию об идущих переговорах с Северным Вьетнамом.
Таким образом, Киссинджеру в каком-то смысле удалось принять участие в трёх кампаниях, невзирая на партийную принадлежность. Это принесло свои плоды, когда через несколько недель Никсон предложил ему должность советника по национальной безопасности. Это ключевое назначение в конце 1968 года ознаменовало собой переход власти от старого истеблишмента к новой элите в области международной политики. Многие такого не ожидали, и это известие удивило даже Бжезинского.
«В 68 году я работал на Хьюберта Хамфри. Был его главным советником по внешней политике… Чтобы дать представление о том… насколько скромными были мои притязания, я думал, что, возможно, мне удастся стать помощником государственного секретаря по Европе. Да, это странно, но я не был готов к большему, и подстегнул мои ожидания только Генри. Победив, Никсон назначил Генри. Я и не думал, что он так поступит. Когда я был советником Хамфри, я никогда не думал, что займу должность советника по национальной безопасности. Согласно моим представлениям об Америке того времени это было невозможно».
Во время работы в Совете планирования Бжезинский познакомился с вице-президентом и принял его предложение возглавить отделение его предвыборного штаба по внешней политике. После поражения Хамфри Бжезинский продолжал помогать ему в вопросах внешней политики, и когда Хамфри снова выдвинул свою кандидатуру от Демократической партии на выборах 1972 года, Бжезинский пересылал ему аналитические статьи, тезисы и советы через Дэвида Фромкина и Макса Кэмпелмана, которые заведовали внешней политикой во время этой кампании. Пусть он на этот раз и не находился настолько близко к Хамфри, как в 1968 году, но это компенсировал тот факт, что он содействовал и другим кандидатам. Некоторые статьи и тезисы, которые он отсылал Хамфри, были копией того, что он предоставлял Эдмунду Маски и Теду Кеннеди в более старой версии, и ещё он предоставлял материалы Генри Джексону «Скупу». Как и Киссинджер за четыре года до этого, Бжезинский распределял свои ставки (хотя и в одной партии), но никто из кандидатов, кроме Хамфри, на самом деле ему не нравился. И особенно он критиковал главного кандидата, Джорджа Макговерна, который, по его мнению, занимал слишком левые позиции по международным вопросам. Некоторые из советников сенаторов, тем не менее, попытались заручиться поддержкой Бжезинского в августе 1972 года, но он по-прежнему проявлял осторожность и даже отослал открытое письмо редактору «Вашингтон пост», в котором писал, что он вовсе не сторонник Макговерна, как предполагали некоторые. Несколько недель спустя Макговерн потерпел сокрушительное поражение в борьбе с Никсоном, как и предсказывал Бжезинский, и тем самым укрепил позиции Киссинджера (вскоре тот получил назначение на пост государственного секретаря).
Бжезинский же вернулся к преподавательской деятельности в Колумбийском университете, писал статьи о международном положении и руководил нарождающейся Трёхсторонней комиссией, воплощением новой политической элиты. Вместе с тем в 1970-х годах Бжезинский значительно расширил свои горизонты: помимо своей специализации по Советскому блоку и Европе он заинтересовался Азией (проведя 1971 год в Японии и написав книгу «Хрупкий цветок»), а также постарался рассмотреть политику и дипломатию с более широкой социологической точки зрения на международные отношения, включая влияние технологии как на передовые страны, так и страны третьего мира (в книге 1970 года «Технотронная эра»). Участие в Трёхсторонней комиссии помимо чисто академической деятельности позволяло ему ещё сильнее погружаться в «промежуточный» мир.
Именно благодаря Трёхсторонней комиссии он познакомился с губернатором Джорджии Джимми Картером. В 1973 году, составляя список представителей от США, Бжезинский с коллегами решили включить в него какого-нибудь губернатора-демократа с быстро развивавшегося в промышленном направлении Юга; они выбрали Картера, который стал усердно посещать все конференции, поскольку ему недоставало опыта в международной политике. Бжезинский предложил ему (как и другим политикам) свои услуги, и на протяжении 1975 года присылал быстро постигающему премудрость Картеру свои статьи и заметки; в результате проницательность и сила губернатора настолько впечатлили Бжезинского, что он пообещал Картеру свою поддержку. Впрочем, на этот раз тот был единственным, кому Бжезинский намеревался помогать в избирательной кампании. В начале 1976 года Бжезинский заявил о себе как о главном советнике по внешней политике Картера – в этом ему должен был помогать Ричард Гарднер, коллега по Трёхсторонней комиссии и профессор Колумбийского университета – и он провёл достаточно убедительную кампанию, которая способствовала ноябрьской победе Картера в борьбе с Джеральдом Фордом, проложившей ему дорогу в Белый дом.
Итак, получив подготовку в Университете холодной войны 1950-х годов и исследовав зарождающийся «промежуточный» мир международных отношений в 1960-х и 1970-х, удачно для себя приняв участие в нескольких избирательных кампаниях, Киссинджер и Бжезинский, дошедшие до Белого дома, способствовали созданию новой элиты американской внешней политики, отправив старый истеблишмент – уже дискредитировавший себя войной во Вьетнаме – в историю. Во второй главе своей книги 1984 года «Наш собственный худший враг» И. М. Дестлер, Лесли Гелб и Энтони Лейк описывают как раз такую смену караула и приход того, что они проницательно называют «профессиональной элитой». Это описание и по сию пору остаётся лучшим среди прочих, и, кроме того, оно выполнено отчасти в автобиографическом ключе: Гелб и Лейк сами принадлежали к той самой профессиональной элите. Но при более пристальном рассмотрении Киссинджер и Бжезинский были не совсем типичными представителями этого нового класса. Их, скорее, можно назвать первопроходцами и образцами для подражания, задавшими высокий стандарт будущим поколениям, особенно в области интеллектуальной отдачи. По крайней мере, одна биографическая черта сближает Киссинджера и Бжезинского, отделяя их от остальной «профессиональной элиты»: их отношение к политике.
Оба, как мы видели, добились своего положения благодаря участию в избирательных кампаниях. Но ни тот, ни другой не были настолько уж убеждёнными сторонниками какого-то одного кандидата. Конечно, у Киссинджера были более консервативные взгляды, но он нисколько не смущался, работая на администрацию Кеннеди и Джонсона (пусть даже и опосредованно), и он поддерживал отношения с Нельсоном Рокфеллером, имя которого ассоциировалось с умеренным и даже либеральным крылом Республиканской партии («республиканцы Рокфеллера»). Несмотря на несогласие с неоконсерваторами и на то, что «новые правые» называли его отступником, он был достаточно гибок, чтобы намекать на сотрудничество с Рейганом, и даже произнёс жёсткую антисоветскую речь в фонде «Наследие». Пусть этого и не было достаточно для того, чтобы войти в администрацию Рейгана, но с ним поддерживал связи Джордж Г. У. Буш, лично его недолюбливавший, и это позволило Киссинджеру сохранять некоторый доступ ко всем администрациям республиканцев, особенно при Буше. Бжезинский же, со своей стороны, – традиционный либерал, долгое время поддерживавший Демократическую партию, насколько это соответствовало его взглядам на внутреннюю политику. Но реальное значение имеют его взгляды на международные отношения. Как мы видели, в 1972 году он не согласился поддержать Макговерна. Он поддерживал дружеские отношения с «ястребом» Рейганом и открыто поддержал Джорджа Г. У. Буша в кампании 1988 года, поскольку воспринимал Майкла Дукакиса как слишком левого (к разочарованию своей бывшей студентки по Колумбийскому университету и члена Совета национальной безопасности Мадлен Олбрайт, служившей советником Дукакиса по внешней политике) и как реинкарнацию Макговерна. В общей сложности он тем или иным образом имел отношение к каждому американскому президенту от Кеннеди до Обамы, за исключением Джорджа Г. У. Буша, которому противостоял.
Эти факты не совсем согласуются с отчётливой политизацией «новой элиты». Во многом это вопрос поколений. Если Киссинджер и Бжезинский родились в 1920-х годах, то основная масса профессиональной элиты родилась в 1940-х и после. Молодой Киссинджер принимал участие во Второй мировой войне, а Бжезинский хорошо помнил её подростком, пристально следившим за всеми событиями по радио и записывавшим свои размышления в дневнике. И именно эта война сформировала их политические взгляды. Но для новой профессиональной элиты формирующим событием стала война во Вьетнаме и бурные 1960-е, породившие новую эру идеологии и заставившие политологов разойтись по разным лагерям. Являются ли Соединённые Штаты государством, империалистическим по своей природе, которое слишком охотно применяет военную силу? Или это праведная нация, которую предаёт её собственная либеральная элита? Война во Вьетнаме усилила внутриамериканские политические разногласия, разделив левых (таких как Тони Лейк, Лесли Гелб, Ричард Холбрук и Мортон Халперин) и правых, часто происходивших из тех же демократических рядов (таких как Джин Киркпатрик, Ричард Перл, Пол Вулфовиц и Эллиот Абрамс). Промежуточный мир международных отношений быстро поляризовался, и правые аналитические центры и журналы (фонд «Наследие»; Американский институт предпринимательства; «Комментари» и т. д.) сражались со своими левыми соперниками (Фонд Карнеги; до некоторой степени Брукингский институт; «Форин полиси», представлявший, впрочем, довольно разные взгляды; «Уорл Полиси джорнал» и т. д.), тогда как Совет по международным отношениям старался преодолеть возникшую пропасть, широко открывая свои ряды в 1970-х, но с исчезновением старого истеблишмента его влияние падало.
Киссинджер и Бжезинский олицетворяли собой разрыв с традиционным истеблишментом, но они никогда полностью так и не слились с новой профессиональной элитой и не стали её неотъемлемой составной частью. В каком-то смысле можно утверждать, что они сами по себе составляют отдельную категорию – решающую переходную группу. И, возможно, это объясняет природу их личных отношений – они жили в одном и том же мире. В конце концов, несмотря на все свои разногласия и вполне обоснованное противостояние, между ними не наблюдалось яркой вражды, они не старались по любому поводу нападать друг на друга и не навешивали друг на друга ярлыки.
Более того, между собой их сближал и статус «аутсайдеров». «Несмотря на всю свою славу и всё своё влияние, Киссинджер в американском обществе оставался чужаком, – пишет Джереми Сури. – Его происхождение из немецких евреев сыграло свою роль в его карьере, но оно же мешало ему обрести полную легитимность в глазах общественности». Бжезинского тоже постоянно подозревали в том, что его взгляды на американо-советские отношения полностью определяются его польским происхождением. Нападки со стороны старого истеблишмента бывали порой очень болезненными. «Не следовало бы нам делать советником по национальной безопасности ненастоящего американца, – снисходительно заметил Роберт Ловетт после назначения Бжезинского в Белый дом. – Не могу представить, как он будет вести переговоры с русскими, с его-то предубеждениями и подозрительностью». Несколькими годами ранее, придерживаясь обычной для него в такой ситуации стратегии, Бжезинский написал едкое письмо ещё одной ключевой фигуре уходящего истеблишмента, Авереллу Гарриману (другу Ловетта):
21 июня 1974 года
«Уважаемый мистер Гарриман!
Кое-какие мои знакомые сообщили о вашем высказывании, согласно которому моё польское происхождение мешает мне объективно оценивать американо-советские отношения… Поскольку вы человек прямой, позвольте и мне сказать прямо, что я вовсе не считаю, что происхождение Генри Киссинджера мешает ему эффективно заниматься ближневосточными проблемами, как я не думаю и то, что вы, будучи по происхождению капиталистом-миллионером, не можете руководствоваться разумом в отношениях с советскими коммунистами.
Искренне ваш, Збигнев Бжезинский».
Позже Бжезинский и Гарриман примирились – до такой степени, что Гарриман в 1977 году пригласил только что назначенного советника по национальной безопасности пожить несколько месяцев в его вашингтонской квартире, пока тот занимался переездом своей семьи и вместе с Маршаллом Шульманом, Ричардом Холбруком и другими представителями администрации Картера устраивался на новом месте. Но сомнения по поводу его происхождения оставались, как они остаются и по сей день. 6 декабря 1973 года государственный секретарь Киссинджер принимал в Фогги-Боттом девять представителей академической среды, включая Маршалла Шульмана, Стэнли Хоффмана и Бжезинского. Обрисовав весьма мрачные перспективы изоляции Америки во враждебном мире на 1976–1980-е годы, он пошутил, что в любом случае будет рад, что Бжезинский унаследует его должность, потому что прецедент того, как выходец из другой страны успешно занимал такой высокий и престижный пост, уже есть. Бжезинский просто добавил: «Надеюсь, это станет прочной традицией!»
Факт состоит в том, что Киссинджер и Бжезинский поддерживали неплохие отношения, несмотря на усиливавшиеся разногласия во взглядах и на само собой разумеющееся соперничество, из-за которого у них с 1969 по 1980 год возникали некоторые трения. Стороннему наблюдателю может показаться, что перед ним два заклятых врага. Но перед историком, имеющим доступ к их переписке и анализирующим сближавшие их социальные силы, предстаёт совсем иная картина.
Киссинджер регулярно принимал Бжезинского в Белом доме и в Государственном департаменте, часто наедине. Например, на обеде в июле 1969 года они говорили о насущных вопросах – о запланированном возобновлении отношений с Китаем, об отношениях с Москвой и, разумеется, о том, как быть с Вьетнамом. На следующий день по просьбе Киссинджера Бжезинский отослал свои идеи по поводу «значения мира» Никсону, и тот позже в том же месяце произнёс их в своём тосте в Нью-Дели. В мае 1970 года оба долго обсуждали осложнения во внутренней политике в связи с вторжением в Камбоджу. Киссинджер выражал свои страхи по поводу внутреннего разделения – не столько в связи с возмущением левых, сколько в связи с возможным реакционным уклоном Никсона – и признавался, что подумывает о том, чтобы оставить должность до конца срока Никсона, но не собирается возвращаться в Гарвард. Ему не хотелось встречаться со своими прежними коллегами, которые, по его мнению, поддерживали студенческие волнения. Они также говорили о Ближнем Востоке, о Германии (оба не видели особых шансов на успех «Остполитики»), о ситуации с радио «Свободная Европа/Радио Свобода», активность которого власти Западной Германии собирались свернуть в угоду Москве.
Такие встречи проходили несмотря на критику, которой Бжезинский подвергал президентскую администрацию. Например, на следующий день после беседы с Киссинджером о камбоджийском кризисе, отослав конфиденциальные замечания по поводу выхода из кризиса, Бжезинский опубликовал комментаторскую статью в «Вашингтон пост», озаглавленную «Камбоджа подорвала наше столь необходимое доверие», в которой он критиковал отношение к проблеме со стороны интеллектуалов, но в ещё большей степени решение Никсона, как и «некоторых советников мистера Никсона». «В наши дни ситуация несравненно сложнее, и она требует более взвешенной оценки международных реалий», – писал он. Но Киссинджер поблагодарил его за конфиденциальные заметки и в приписке пообещал «держать ситуацию с радио «Свободная Европа» под контролем».
Конечно, в их отношениях могла быть некоторая доля расчётливости. Принимая регулярно Бжезинского, Киссинджер хотел убедиться в том, что его товарищ сохранит умеренность в своей критике, не перекроет себе доступ к администрации и продолжит информировать её о важных обстоятельствах и идеях. Бжезинский же, делясь своими заметками, идеями и советами с администрацией, получал информацию из первых рук. а также следил за тем, как решаются вопросы, представляющие для него особый интерес, такие как судьба и финансирование радио «Свободная Европа» – это был предмет его отдельной заботы в ходе холодной войны. И всё же из их переписки видно, что их связывало не только соглашение о взаимовыгодном сотрудничестве.
Такие регулярные встречи продолжались до выборного 1976 года и проходили как в Вашингтоне, так и за границей. Например, в апреле 1973 года Киссинджер и Бжезинский вместе обедали в Сан-Суси под Берлином – Киссинджеру очень хотелось разузнать побольше о создаваемой Трёхсторонней комиссии. Но иногда напряжение давало о себе знать. В своей известной «ведомости успеваемости», опубликованной в журнале «Форин полиси», Бжезинский поставил Никсону и Киссинджеру общую «B» (четвёрку) за лето 1971 года. Но в марте 1974 года он оценил их гораздо более критично. Киссинджера обеспокоила не столько общая оценка «C+» (тройка с плюсом), сколько нападки на политику разрядки и его личный стиль дипломатии. В своей острой статье Бжезинский заклеймил три чрезмерных предпочтения администрации (читай Киссинджера): «личное выше политического», «скрытое выше концептуального» и «акробатика выше архитектуры». Он утверждал, что дипломатия администрации не позволяет найти ответы на новые вызовы – не столько международные, сколько уже глобальные – особенно в отношениях Севера-Юга, а политика разрядки, по его мнению, походила на улицу с односторонним движением. Она отстраняла союзников-демократов и давала неоправданные преимущества СССР (Бжезинский писал о «восхищении врагами и скуке по отношению к друзьям» Киссинджера), в то время как Соединённые Штаты слишком мало получали в обмен на переговоры по ограничению стратегических вооружений (ОСВ), по Ближнему Востоку или по торговле.
На этот раз Киссинджер ответил раздражённым письмом на три страницы с приписками «Лично» и «Не для печати», которое начиналось так: «Поскольку сегодня вечером я улетаю в Москву, чтобы продолжить осуществление политики разрядки, либо с вашего одобрения, либо с вашего порицания (в зависимости от того Бжезинского, который читает эти строки), мои соображения будут как поспешно выраженными, так и краткими. Мне трудно смириться с тем, что автор «Мирного вовлечения в будущее Европы» ныне утверждает, что до сих пор мы слишком мягко себя вели на переговорах по ограничению стратегических вооружений». Особенно Киссинджера озадачило то, что он воспринял как критику Бжезинским его же собственной стратегии на сближение с коммунистическими странами, о которой он писал в начале 1960-х годов и которая нашла воплощение в политике разрядки Киссинджера. Далее в письме разбиралась каждая конкретная претензия и высказывалось сожаление по поводу того, что в своей статье Бжезинский, похоже, принял на вооружение «тот же стиль нападок на политику разрядки, который до сих пор был достоянием крайне правых». Тем не менее письмо Киссинджер заканчивал на примирительной ноте. «Возможно, когда я вернусь из Москвы и когда у нас обоих будет больше времени на раздумья, мы сможем посидеть и более подробно обсудить наши кажущиеся разногласия. С тёплыми пожеланиями, Генри Киссинджер».
Сходство между «мирным вовлечением» и политикой разрядки было лишь поверхностным, поскольку первая концепция подразумевала ослабление влияния Москвы на страны Восточной Европы, тогда как целью второй была стабилизация американо-советских отношений. И Бжезинский был прав, говоря об отсутствии взаимности и растущей уверенности Советского Союза: это стало постоянной темой критики до 1977 года (даже при «необходимости преодолеть некоторые разногласия», как позже выразился Киссинджер). В последующие семь месяцев не было никаких документированных встреч или писем – необычно долгий период. Но в декабре Киссинджера в Государственном департаменте посетила делегация европейцев, американцев и азиатов из возглавляемой Бжезинским Трёхсторонней комиссии, после чего регулярный обмен возобновился. В послесловии к своему тёплому благодарственному письму Бжезинский даже попросил об одолжении: «Возможно, вас позабавит, что такая просьба исходит от меня, но двое моих сыновей очень хотят получить ваш автограф… Их зовут Ян и Марк. В Гарварде я никогда не думал, что когда-нибудь попрошу вас об этом!»
Несмотря на более тесное сближение в 1975 году («Уголь важен даже для тех из нас, кто живёт в Ньюкасле… Я всегда приветствую ваши наблюдения», – уверял Киссинджер), отношения вновь охладели осенью и почти прекратились в 1976 году. Причину назвать легко: началась избирательная кампания, и Киссинджер был ключевой фигурой в поддержке Джеральда Форда. «В какой-то момент будет важно прямо заявить об ответственности Киссинджера за внешнюю политику, – советовал Бжезинский Джимми Картеру в конфиденциальной аналитической записке в конце октября 1975 года. – Сваливать её недостатки на Никсона или Форда не стоит, тем более что Киссинджер, по всей видимости, станет одним из основных агитаторов республиканцев. Точно так же следует прямо нападать и на внешнюю политику Киссинджера, подчёркивая его личную роль в её формировании, и морально-политические соображения должны быть основным фокусом такой речи». Неудивительно, что в таких условиях на протяжении 1976 года негодование Киссинджера постоянно росло, пока он конфиденциально не высказал единственное действительно достойное упоминания резкое замечание в адрес Бжезинского. Обсуждая политику кампании во время конференции с советником по национальной безопасности Брентом Скоукрофтом и двумя другими лицами, он воскликнул: «Бжезинский – настоящая шлюха. Побывал и с этой стороны и с той. То он пишет книгу о «мирном вовлечении», то критикует нас за то, что мы осуществляем на практике большинство из того, что было написано в его книге, и обвиняет нас в слабости». Но давление на Форда и Киссинджера продолжало расти. В течение 1976 года Картер выступил с двумя главными речами по поводу внешней политики. Первую он произнёс в марте, в чикагском отделении Совета по международным отношениям, и в ней он подвергал критике скрытность дипломатии Киссинджера. Джеймс Рестон, легендарный автор статей в «Нью-Йорк таймс» и доверенное лицо Киссинджера, защищал государственного секретаря и писал: «Произносил речь Картер, но главным её автором был Збигнев Бжезинский» – вполне вероятно, что эти строки были написаны по предложению самого Киссинджера, как предполагал редактор «Таймс» (или как докладывал Бжезинский Картеру). Но главные нападки были высказаны в июньской речи в Нью-Йорке. «В администрации Никсона – Форда была разработана политика «одинокого рейнджера» – скрытая политика одиночек в отношении международных вопросов». Выражение «одинокий рейнджер» придумал, по всей видимости, не Бжезинский, а Джордж Болл, но оно укоренилось и разошлось в прессе, несмотря на возражения Бжезинского. Любопытно, что после избрания Картера в ноябре, на волне антикиссинджеровских настроений высказывались голоса против назначения Бжезинского советником по национальной безопасности: многие опасались, что он станет таким же могущественным бюрократом, как и его предшественник на этом посту. И хотя в первый год в администрации Картера преобладали взаимодействие и равновесие сил, в дальнейшем примерно так и вышло. В годы правления Картера регулярные контакты между Бжезинским и Киссинджером продолжились. В конце концов Бжезинский и администрация Картера завершили многие из неуспешных дипломатических шагов, предпринятых ещё во время Киссинджера – договоры по Панамскому каналу, нормализация дипломатических отношений с Китаем, Кэмп-Дэвидские соглашения и даже договор ОСВ-II. Иногда, конечно, разногласия давали о себе знать. В 1979 году Дэвид Рокфеллер, Джон Макклой и Киссинджер лоббировали решение принять в Соединённых Штатах сбежавшего после Исламской революции иранского шаха – довольно щекотливое, поскольку новый режим в Тегеране считал это огромной провокацией. Но это был один из вопросов, по которому Бжезинский во многом соглашался с Киссинджером. Другими пунктами раздора были отношения с НАТО и договор ОСВ-II.
В целом же характер отношений сохранялся таким, каким он был на протяжении предыдущих восьми лет: поменявшись местами, оба продолжили сотрудничество. Иногда Киссинджер даже давал Бжезинскому ценные советы, как, например, после отставки Сайруса Вэнса в апреле 1980 года: «Теперь вы находитесь в том же положении, что и я, когда Джим Шлезингер был вынужден покинуть пост министра обороны, – предупреждал Киссинджер Бжезинского. – Пресса и все остальные считали виновным в этом исключительно меня и обрушились на меня со всей яростью. У вас же, Збиг, никогда не было такой поддержки прессы, как у меня, и поэтому вы ещё более уязвимы перед атаками, которые нацелятся на вас». «И он был как никогда прав», – отмечал Бжезинский в своих мемуарах.
В свете всего вышесказанного неудивительно, что оба на протяжении трёх следующих десятилетий продолжали поддерживать хорошие отношения, споря в телевизионных дебатах и посещая дни рождения друг друга. Возможно, их сходство даже мешало им стать по-настоящему близкими друзьями. Но, скорее всего, в глубине души знали, что несмотря на все свои разногласия, они разделяют общие черты и общие достижения. Оба они были иммигрантами, разработавшими новую модель, которая нашла многочисленных последователей, оба оставили значительный след в американской внешней политике, их влияние ощущается и по сию пору.
Оба до сих пор пользуются большим авторитетом как политические обозреватели – комментаторы на радио и телевидении, авторы аналитических статей или почётные гости в кулуарах власти. При этом Бжезинский регулярно читает российские веб-сайты и публикации, продолжая анализировать российскую политику и российское общество, как это подобает настоящему советологу, выпускнику университета Лиги Плюща, ведь именно эта среда помогла ему достичь вершин американской внешней политики.
Глава 2. Падение тоталитаризма и возвышение Збигнева Бжезинского
Дэвид К. Энгерман
Не так уж много наберётся исследователей, которых с полным правом можно назвать ответственными за распространение какой-то определённой академической терминологии или за снижение её популярности. Збигнев Бжезинский уникален тем, что он внёс решающий вклад как в формулировку концепции, так и в её развенчание. Конечно же, имеется в виду термин «тоталитаризм», доминировавший в американских (и в меньшей степени в западноевропейских) исследованиях Советского Союза в первые десятилетия холодной войны. Эта глава прослеживает роль Бжезинского в советологической полемике по поводу тоталитаризма с самого начала 1950-х годов до конца 1960-х – с момента введения этого термина в лексикон научной литературы до его спорного исключения примерно двумя десятилетиями позже. В ней показано, как Бжезинский старался учесть влияние происходивших в СССР изменений, а также концепции «индустриального общества» Вебера, в американских исследованиях противника по холодной войне. Кроме того, глава демонстрирует необычайную способность Бжезинского принимать на вооружение новые академические взгляды, не отказываясь от своих главных убеждений по поводу природы Советского Союза и его развития.
К 1950 году, когда на сцену взошёл Бжезинский, советология пребывала, можно сказать, в зачаточном состоянии. Только что были основаны ведущие исследовательские центры в Колумбийском и Гарвардском университетах, а основные проекты, характеризовавшие первый этап этой дисциплины, находились в стадии набросков. Русский институт Колумбийского университета учредил магистерскую программу «Русских исследований», привлёкшую широкую группу будущих политологов и правительственных экспертов. Этот же институт служил платформой для совместных проектов, таких как Объединённый комитет по славянским исследованиям, и издавал «Текущий дайджест советской прессы» (Current Digest of Soviet Press) – но ещё только нащупывал почву для серьёзной исследовательской программы. Гарвардский Русский исследовательский центр (деятельность которого началась не слишком удачно) занимался экономическими и политическими исследованиями, но главный его «Проект опроса беженцев» (Refugee Interview Project) ещё только собирал данные. Достойные программы изучения России/СССР предлагали и другие университеты – в частности, благодаря тому, что Фонд Рокфеллера, например, включил тему СССР в свой список грантов «Дальний Запад глядит на Дальний Восток». При этом ни одна из программ по охвату, ресурсам или влиянию не могла сравниться с программами университетов Лиги Плюща.
Тем временем к северу от границы, в монреальском Университете Макгилла Бжезинский защищал свою магистерскую диссертацию, посвящённую русскому национализму в СССР. Это была серьёзная, опередившая своё время работа, привлёкшая к себе заслуженное внимание академических кругов только десятилетия спустя. Исследования национализма в СССР в начале холодной войны затрагивали разве что национализм этнических групп, который мог бы ослабить влияние советской власти на многонациональную страну, но не национализм в самой России. В своей работе Бжезинский старался отойти от того, что иронически называл «покраской», то есть от такого стиля исследований, согласно которому всё рано или поздно становилось «либо ярко-красным, либо белоснежным» – иными словами, когда автор либо начинал симпатизировать СССР, либо сурово его обличать. Вместе с тем Бжезинский признавал, что «в настоящее время нелегко сохранять беспристрастность в отношении любой темы, связанной с Советским Союзом. Очень легко пасть жертвой своих предубеждений и предрасположенностей». Бжезинский надеялся избежать этой ловушки, сосредоточившись на политических функциях советского национализма, отмечая, в частности, интеграционную функцию, которой в Советском Союзе наделялся советский патриотизм. Придерживаясь психологического подхода к массовому обществу, набиравшего популярность в американской социологии, Бжезинский также рассматривал способы, которыми советский патриотизм предлагал населению психологическую выгоду, в то же время включая или перенаправляя русский национализм в непартийные институты, такие как православная церковь. Работа заканчивалась выводом, своего рода кивком в сторону западной политики, характерным для исследований раннего периода холодной войны – предположением о том, что русский советский национализм посредством отстранения других народностей может стать основой для «многонациональной антисоветской версии Коминтерна» и в конечном итоге «способствовать великому делу освобождения».
В этой диссертации прослеживаются две особенности, характерные и для более поздних работ Бжезинского: во-первых, это попытка воспользоваться господствующими социально-научными концепциями и в то же время сохранить более широкий взгляд на политическую ситуацию в СССР времён холодной войны; во-вторых, это акцент на сложных отношениях между идеологией и институтами. Обе эти тенденции заметны в кратком вступлении, посвящённом эмигрантскому анализу партийной работы в Красной армии. Как и многие исследователи того времени – особенно находившиеся под влиянием гарвардского социолога Толкотта Парсонса, – Бжезинский подчёркивал тот факт, что тенденции к профессионализму могут привести к конфликту с советской властью. Таким образом офицерское понятие о чести представляло собой угрозу для советской системы – этот тезис вскоре повторится и в анализе данных Проекта опроса беженцев.
1956 год стал переломным, как для Советского Союза, так и для советологов, вроде Бжезинского. В начале февраля Никита Хрущёв упрочил свою власть, выступив с так называемым секретным докладом, посвящённым «преступлениям сталинской эпохи», о чём вскоре стало известно всему миру. В том же году, под влиянием ветра перемен из Москвы, произошли попытки ослабить партийное влияние в Польше (первоначальная «Польская весна») и в Венгрии. И если волнения в Польше скоро сошли на нет, то новое партийное руководство Венгрии потребовало вывода советских войск, что в конечном итоге привело к советскому вторжению в начале ноября. События февраля 1956 и ноября 1956 года определили новые принципы советской политики, включая доминирующую роль Коммунистической партии Советского Союза (КПСС), как в самом СССР, так и за его пределами. (Помимо громких событий в том же 1956 году, всего лишь через два дня после доклада Хрущёва, была основана первая организация, позволившая исследователям посещать СССР: Межуниверситетский комитет по грантам на поездки – предшественник IREX [Совета по международным исследованиям и обменам]).
В том же 1956 году положение Бжезинского в советологии радикально изменилось после выхода двух книг, когда ему было всего лишь 28 лет. Первой стала дебютная монография Бжезинского «Постоянная чистка», другой – «Тоталитарная диктатура и автократия», написанная в соавторстве с научным руководителем Бжезинского, гарвардским исследователем Карлом Фридрихом, и основанная на предыдущих посвящённых тоталитаризму работах Фридриха.
Сам термин «тоталитаризм» относится к 1920-м годам, когда Бенито Муссолини использовал его для описания целей итальянской фашисткой партии. В 1930-х он изредка появлялся в академических исследованиях и других неакадемических публикациях, сравнивающих между собой Советский Союз Сталина, Италию Муссолини и Германию Гитлера. Но широкое распространение этот термин получил в начале 1950-х годов, в свете растущей «советской угрозы» – после советских испытаний ядерной бомбы, создания Китайской Народной Республики (оба события произошли осенью 1949 года) и после нападения Северной Кореи на своего южного соседа. Эти события создали благоприятную почву для восторженного принятия новаторской работы Ханны Арендт «Истоки тоталитаризма». Благодаря книге Арендт разработанная Франкфуртской школой критики концепция тоталитаризма как разновидности современного общества стала достоянием американской политологии с её основным вниманием к СССР. Арендт объясняла распространение тоталитаризма упадком социальных институтов девятнадцатого века, таких как национальные государства, политические партии и наследственные классы. В результате возникло современное массовое общество, плохо приспособленное для самоуправления, но обладающее новейшими технологиями обеспечения власти. При тоталитаризме индивиды полностью атомизируются, то есть лишаются связей друг с другом; государство не просто доминирует, но становится единственной силой, определяющей структуру общества. Исторический анализ Арендт не совсем соответствовал советским реалиям, но это не уменьшало интереса к книге и не лишало её актуальности.
Карл Фридрих, политолог немецкого происхождения, преподаватель Гарварда и приятель Арендт, предложил своё определение тоталитаризма, переформулировав некоторые её идеи так, чтобы они лучше соответствовали ситуации в СССР. В 1930-х годах Фридрих планировал заниматься сравнительным анализом нацистской и советской политических систем, но ему помешала Вторая мировая война. В 1953 году он вернулся к этой теме, организовав для этого впечатляющую группу исследователей и интеллектуалов, которая по иронии судьбы собралась в тот самый день, когда американские газеты объявили о смерти Сталина. Вступительный доклад, подготовленный Фридрихом для конференции и послуживший основой для последующих обсуждений, перечислял пять основных отличительных черт тоталитарных обществ: наличие официальной идеологии, наличие «единственной массовой партии верных последователей», монополия как на средства насилия, так и на средства массовой коммуникации, и «система террористического полицейского контроля». Вслед за Арендт и Франкфуртской школой Фридрих определял тоталитаризм как синдром современного общества. Но во многих отношениях он отходит от концепции Арендт: Фридрих делал упор на системе контроля, оставляя в стороне – по крайней мере, в своём докладе – вопрос атомизации и признавая возможность (хотя и маловероятную) «эволюции», тогда как Арендт в тоталитарном обществе не видела почти никаких возможностей для перемен.
Три года спустя, в 1956 году, после смерти Сталина и прихода к власти Хрущёва, Фридрих в своей совместной с Бжезинским работе придерживался тех же представлений о тоталитаризме; также казалось, что он нисколько не учёл критику, которой встретили его выступление на конференции 1953 года. «Тоталитарная диктатура и автократия» мало чем отличалась в своих положениях от первоначальной статьи: тоталитаризм толковался как явно современный феномен, принявший в межвоенную эпоху фундаментально схожие формы в Германии, Италии и СССР; пять признаков тоталитаризма остались неизменными, хотя к ним присоединился шестой: тотальный контроль над экономикой. В процессе работы Фридрих и Бжезинский отказались от концепции других политологов, согласно которой определяющую роль в тоталитарном обществе играет идеология, назвав ей не чем иным, как «банальным переложением некоторых традиционных идей, бессистемно распределённых таким образом, благодаря которому они лучшим образом воздействуют на слабые умы». Конституция и правительственные структуры – центральная тема прерванного довоенного проекта Фридриха – обладают «крайне незначительным влиянием». Об обществе, как таковом, нет и речи; единственным «оазисом в море тоталитарной атомизации» остаётся семья. В той степени, в какой «Тоталитарная диктатура и автократия» отражает идеи Фридриха, она предполагает сближение с позицией Арендт по поводу атомизации, но сохраняет старые формулировки, несмотря на очевидные изменения в советской политике после смерти Сталина.
Одно из нововведений книги, отсутствующее в оригинальной статье Фридриха, возможно, следует приписать Бжезинскому. Книга предлагает схему эволюции тоталитаризма со временем. Отходя от положений статьи Фридриха, эта работа включает понятие эволюции, которое предложил коллега Фридриха Мерл Фейнсод (другой наставник Бжезинского) в своём эпохальном исследовании «Как управляется Россия» (1953). Согласно Фейнсоду, большевистская революция не сразу установила тоталитаризм, хотя и подтолкнула Россию в этом направлении. Как писал Фейнсод, «из тоталитарного эмбриона со временем вырос полноценный тоталитаризм». Таким образом, тоталитарное будущее было предопределено заранее, поскольку было «заключено в идеологических, организационных и тактических предпосылках» большевизма. Во многом в духе анализа Фейнсода «Тоталитарная диктатура и автократия» утверждает, что хотя после 1917 года тоталитаризм был неизбежен, «тоталитарный прорыв» произошёл только в конце 1920-х годов. А уже будучи установленной, тоталитарная диктатура может развиваться только в направлении «более тотальной».
Первая написанная лично Бжезинским книга «Постоянная чистка» разделяла с «Тоталитарной диктатурой и автократией» не только дату публикации – 1956 год. Диссертацию, на которой была основана «Постоянная чистка», Бжезинский закончил в 1953 году, через месяц после смерти Сталина и посвящённой тоталитаризму конференции Фридриха. Несмотря на бурные события последующих трёх лет – включая борьбу за власть приспешника Сталина Лаврентия Берии и его казнь – опубликованная версия мало чем отличалась от диссертации. В книгу была добавлена глава о событиях после 1953 года, но изменений в общей концепции почти не наблюдалось, и даже сохранялся язык диссертации. В обоих вариантах, как и в написанной в соавторстве книге «Тоталитарная диктатура и автократия», тоталитаризм определялся на примере Советского Союза. «Постоянная чистка», как следовало из её названия, описывала чистки как суть советского тоталитаризма. Если некоторые исследователи считали чистки вспышками хаоса и иррациональности, то Бжезинский воспринимал их как «технику», используемую для «достижения определённых политических и социально-экономических целей». Точно так же и «разоблачения» не были следствием «извращения человеческой природы», а «рассчитанной попыткой реализовать честолюбивые устремления социального продвижения вверх». Поскольку чистки исполняли определённую функцию – служили политическим и экономическим потребностям, облегчая ротацию элит и предоставляя индивидуальные возможности восхождения по социальной лестнице, – то они и не могли прекратиться навсегда.
Если во многих широко известных описаниях советскую тиранию символизировали показательные процессы конца 1930-х (наиболее известное их описание даётся в книге Артура Кёстлера «Слепящая тьма», впервые опубликованной в 1940 году), то Бжезинский считал эти процессы всего лишь «украшением на торте», поскольку реальные чистки 1930-х годов к моменту показательных процессов против большевиков старой гвардии уже закончились. Более того, Бжезинский считал, что эти чистки способствовали преобразованию экономики (и поражению сколько-нибудь серьёзной оппозиции сталинской экономической политики), а также преобразованию партии по «сталинистской модели». Как и в своей магистерской работе, Бжезинский интересовался функцией таких экстремальных событий, как чистки. Он использовал чистки как метафору советского общества, но не для того, чтобы доказать их иррациональность, а чтобы измерить их утилитарность.
Признавая спад широкой волны чисток и публичных процессов с 1930-х годов, Бжезинский заявлял, что показательные чистки сменило то, что он назвал «тихой чисткой». Но он советовал не путать объём с сутью. Только из-за смягчения чисток «ожидать… фундаментального смягчения политической системы СССР [означало бы] демонстрировать полнейшее непонимание сути тоталитаризма и опасным образом недооценивать убедительную логику тоталитарного правления».
Как и книга, написанная Бжезинским в соавторстве с Фридрихом, «Постоянная чистка» подверглась критике со стороны академических обозревателей. Один из них отмечал, что эмпирический – без попыток теоретизирования – материал представляет собой дальнейшее опровержение представления о том, что тоталитарные государства статичны по форме и функции. Другой сомневался в том, что Бжезинский выбрал подходящий объект для анализа – саму систему, а не её индивидуального лидера Сталина. Тем не менее совершенно ясно, что, несмотря на важные совпадения, взгляд Бжезинского на тоталитаризм в 1956 году уже отличался от взглядов его наставника и соавтора. Бжезинского интересовали неизбежные проявления тоталитаризма, а также структура и функции таких основополагающих институтов, как чистка. Последующие события в СССР и в странах Восточной Европы, а также дальнейшие исследования в области советологии развели Бжезинского и Фридриха в разных направлениях.
Пожалуй, для такого представителя гарвардского Русского исследовательского центра, как Бжезинский, было неизбежно сближение с социологическим, или «веберианским», направлением советологии, доминирующим в центре в тот период. Это же социологическое направление было основополагающим для Проекта опроса беженцев. Как позже выразился Реймонд Бауэр, директор практических исследований проекта: «Советский Союз представляет собой современное индустриальное общество (или, по крайней мере, находится на ведущей к нему стадии развития), а у всех индустриальных обществ много схожего». Такие принятые в проекте взгляды на советское общество противоречили получавшей всё большее признание концепции тоталитаризма, особенно в понимании Арендт, поскольку Арендт даже не допускала понятия «общества» в тоталитарной политике. Но Бауэр и другие лидеры проекта опроса, такие как антрополог Клайд Клакхон и социолог Алекс Инкелес, в книге «Как работает советская система» настаивали на том, что Советский Союз, с точки зрения социальной организации, «напоминает… крупномасштабное индустриальное общество Запада». Отмечая «изрядную долю разочарования», они, тем не менее, признавали наличие «очень малого недовольства и ещё менее выраженной активной оппозиции». Отсутствие оппозиции объяснялось не только эффективной работой тайной полиции. «Как работает советская система» настаивала на том, что для советских граждан центральную роль играют «способы приспособления». Клакхон, Инкелес и Бауэр утверждали, что в СССР принципы расслоения общества примерно те же, что и в Америке – по социальному и экономическому статусу. Когда Бауэр и Инкелес опубликовали свои окончательные выводы по данным проекта опроса, они назвали своё исследование вкладом в изучение «общей социальной психологии индустриального общества»; тот же факт, что они рассматривали недемократическое общество и противника Америки по холодной войне, был второстепенным.
Если руководители проекта не высказывали никаких предположений по поводу будущего Советского Союза – помимо утверждений, что СССР вовсе не находится на грани развала, – другие исследователи в начале 1950-х годов утверждали, что потребность индустриального общества (даже СССР) в «технической рациональности» может поставить под угрозу власть коммунистической партии. Британский писатель Исаак Дойчер ожидал, что репрессивные проявления системы будут уменьшаться по мере увеличения промышленного производства и повышения уровня образования. Более важен вклад Баррингтона Мура-младшего, гарвардского социолога и первого (хотя и не слишком заинтересованного) участника в проекте опроса, который, тем не менее, пытался воспользоваться данными этого проекта для размышлений о возможном будущем СССР. В своей книге 1954 года «Террор и прогресс» Мур утверждал, что советским руководителям при строительстве современной индустриальной системы придётся столкнуться с проблемами сохранения власти. Он перечислил три тенденции, которые, возможно, определят будущее Советского Союза: стремление к власти, потребность в технической рациональности и то, что Мур называл «традиционализмом». Как и другие эксперты по России того времени, Мур рассматривал советский террор как важный барометр будущего. Постсталинский режим «по-прежнему нуждается в терроре, как в основополагающем аспекте своей власти», но террор порождает неопределённость, а неопределённость ведёт к неэффективности. Более рациональная система, согласно Муру, сохранила бы власть, но не посредством террора, а посредством «следования кодексу законов». Мур описал все три возможных сценария для будущего Советского Союза – основанные на власти, технической рациональности или традиционализме, – но больше внимания уделял второму, а именно тому, что советская система «адаптируется под технические требования» современного индустриального общества, «даже с некоторым ущербом для политического контроля».
Мур задавался вопросом, как выглядело бы советское общество, более отзывчивое к требованиям индустриального развития. Согласно его мнению, оно бы сменило политические цели на «технические и рациональные критерии», которые позволили бы сохранить быстрый экономический рост и при этом помогли бы экономике избавиться от роли «служанки» политической системы. Общество по-прежнему было бы централизованным, но уже не полагавшимся на организованный террор. Оно могло бы даже эволюционировать в «технократию – правление технических специалистов», включая набирающую силу «технократическую аристократию» внутри политической элиты. Повышение роли «технических и рациональных критериев в поведении и организации по определению… подразумевало бы уменьшение подчёркивания власти диктатора». Мур делал вывод, что рациональность могла бы «действовать как эрозия советского тоталитарного здания». В более поздней статье Мур уже отказывался от неопределённости «Террора и прогресса» и утверждал, что СССР совершенно точно встал на путь технической рациональности.
Учитывая важность этой работы для политологии, следует отметить, что техническую рациональность Мур рассматривал как внутреннюю потребность, а не как противопоставление сохраняющейся власти коммунистической партии. Приоритеты партийной элиты могут смениться, но сама партия ни за что не откажется от власти. Мур предполагал, что потребности современного индустриального общества, существующего в сложном международном окружении, будут не только способствовать переменам, но даже вынуждать пойти на них. Такие индустриальные потребности приведут к ослаблению «тоталитаризма» и превращению его в менее строгий деспотизм, или, возможно, в более стабильную и рациональную форму однопартийной системы. Мур продолжил рассматривать отношение между тоталитаризмом и индустриальным развитием в своих последующих работах, в том числе в прославленном исследовании «Социальные истоки диктатуры и демократии» (1966) – изначально он называл это исследованием того, «как… промышленное развитие определяет структуру власти и возможности свободы в современном обществе». Вслед за Муром американские исследователи часто возвращались к этой теме, особенно на примере СССР. Таким образом, дискуссии о слиянии «американского» и «советского», популярные в 1960-х, проистекали от утверждения Мура и других социологов о том, что в конечном счете тоталитаризм станет несовместимым с индустриальным обществом.
Бжезинский начал учитывать положения «вебстерианской» социологии вскоре после выхода книги Мура. И в самом деле, ещё во второй половине 1956 года, даже до выхода «Тоталитарной диктатуры и автократии», Бжезинский опубликовал свои развёрнутые размышления по поводу «Тоталитаризма и рациональности». Выделив аргументы Дойчера для отдельной критики и похвалив Мура в примечании, Бжезинский оспорил концепцию «эрозии» (присутствовавшую как у Дойчера, так и у Мура), согласно которой техническая рациональность подтачивает здание тоталитаризма. Бжезинский утверждал, что такое предсказание не принимает во внимание «проблему власти»: в конце концов, «рациональное завтра, если оно наступит, не станет переходом к демократической форме правления, а останется всего стадией в дальнейшей эволюции тоталитаризма». По мнению Бжезинского, пусть индустриальная организация и способна внести какие-то перемены в советское общество, но не она определяет советскую политику.
В начале 1960-х Бжезинский расширил эти идеи в двух важных работах. Первая вышла в 1961 году, в выпуске «Славик ревью», главного журнала Американской ассоциации распространения славянских исследований. Редакторы «Славик ревью» создали раздел «Обсуждения», в котором предполагали печатать исследовательские статьи и отзывы на них. Открыла раздел статья Бжезинского под заголовком «Природа советской системы», которая во многих отношениях была развитием «Тоталитаризма и рациональности», и некоторые параграфы перешли в неё почти в неизменном виде. Но «Природа советской системы» продемонстрировала также продолжающиеся попытки Бжезинского совместить описывающие советскую систему социально-научные концепции со своими собственными представлениями. Основываясь на своей эволюционной схеме 1956 года, он описывал четыре стадии советского правления. Первая фаза, ленинизм, подготовила почву для второй – сталинского «тоталитарного прорыва», который Бжезинский определял как «всесторонние попытки разрушить основные институты старого порядка и создать, по меньшей мере, каркас нового». Поздний сталинизм, начиная с конца Второй мировой войны до смерти диктатора, был «повторением… и расширением» политики довоенных лет: реконструкцией советского общества, проявившейся в принижении роли партии и повышения роли тайной полиции. Четвёртая стадия – постсталинизм, – по мнению Бжезинского, представлял собой «дозревание» тоталитаризма в виде ликвидации альтернативных «локусов власти» предыдущих стадий, «проложившей дорогу для относительной мягкости», определявшей ситуацию в СССР после 1953 года.
Признавая смягчение сталинских методов в 1950-х годах, Бжезинский не питал никаких иллюзий по поводу того, что советское руководство уступит свою власть. Как он писал в «Постоянной чистке», угрозы будущих чисток достаточно, чтобы поддерживать бдительность всех социальных деятелей. И действительно, снижение ставок на идеологическую мобилизацию подразумевало, что активисты и интеллектуалы, спорившие со Сталиным до Второй мировой войны, уступили место умеренным технократам; если в предвоенное десятилетие Сталин сражался с «блестящим и красноречивым Бухариным», то послевоенным аналогом этого противника стал «неуклюжий, угрюмый, совершенно не похожий на энергичного человека Каганович». По мнению Бжезинского, снижение качества лидеров означало упадок системы.
Изучая неравномерную «оттепель» после смерти Сталина, Бжезинский выделил значительные преимущества, обеспечивающие эффективность советской системы; опять же, его интересовали социальные и политические функции различных форм правления. Отмечая снижение террора, как «доминирующего признака системы», Бжезинский утверждал, что «волюнтаристский тоталитаризм может быть эффективнее [предыдущего] террористического». При этом трансформация «терроризма» в «волюнтаризм» была всего лишь внутренним изменением, а не отходом от тоталитаризма. Он критиковал исследователей, которые анализировали оттепель в терминах «либерализации» или «демократизации» – то есть в категориях, которые, как уточнял Бжезинский, определяли трансформацию «западных обществ в совершенно других условиях». Согласно его мнению, у руля советского общества по-прежнему находилась партия, и какие бы в обществе ни происходили социально-экономические перемены, «политика оставалась на первом месте». В той степени, в какой социально-экономические перемены порождают разные конкурирующие взгляды внутри советской системы, результатом их должна стать «эрозия», а не трансформация. (Бжезинский, написавший эту статью сразу же после завершения своей знаменательной книги «Советский блок» – которой посвящена глава 3 этого сборника, – высказывал примерно такое же мнение и в отношении растущего идеологического разнообразия Восточной Европы.) «Релятивизация идеологии» внутри страны и за её пределами, как предсказывал Бжезинский, будет иметь «опасные последствия» для советской власти.
Два ведущих советолога, Альфред Мейер и Роберт Ч. Такер, ответили на статью Бжезинского, призвав к дальнейшим, более тщательным сравнениям и теоретическим построениям. Статья Мейера «СССР, Инкорпорейтед» перечисляла возможные аналогии между Советским Союзом и американскими институтами. На восьми страницах Мейер сравнивал советское руководство с «властвующей элитой» Чарльза Райта Миллса, с советом директоров западной корпорации и – в совершенно другом ключе – с европейскими правителями эпохи абсолютизма; он также проводил аналогии между советским обществом и «промышленным посёлком» или «производственной бюрократией». По мнению Мейера, все эти многочисленные аналогии указывали на то, что Бжезинский, по меньшей мере, преувеличивал роль политики в советском будущем и «уделял недостаточное внимание важности… индустриального развития, как движущей силе советской системы». Короче говоря, Мейер выдвигал тот же аргумент, который критиковал Бжезинский в своей статье. Такер же критиковал концепцию тоталитаризма в целом, в том виде, в каком она использовалась в социологии того времени, и в статье Бжезинского в частности. Но и здесь Бжезинский стоял на своём, отстаивая необходимость понятия тоталитаризма как категории политического анализа.
Но через несколько лет Бжезинский учёл по меньшей мере критику Такера, если не Мейера. В книге «Политическая власть, США/СССР», написанной в соавторстве со своим первым коллегой Сэмюэлем Хантингтоном, Бжезинский полностью отказывался от терминов «тоталитаризм» и «тоталитарный». Авторы сравнивали двух антагонистов холодной войны, затрагивая тему слияния советской и американской моделей – идею, подразумеваемую в концепции «технической рациональности». Если логика современного индустриального общества приводит к возникновению определённых социальных структур (бюрократическая организация), приоритетов (экономическая эффективность) и умонастроений (ориентация на производство), то в будущем все современные индустриальные общества будут всё более и более походить друг на друга. Работу над «Политической властью» Хантингтон и Бжезинский начинали как раз в таком ключе, но в итоге выдвинули совершенно иной тезис: слияние возможно только в результате «коренного изменения курса». И в самом деле, авторы пришли к мнению, что если рассматривать «недраматический сценарий», то в будущем возможна «эволюция двух систем», но не их слияние. Пожалуй, ещё более поразителен тот факт, что в книге для описания СССР ни разу не использовано слово «тоталитаризм». Не то чтобы Бжезинский вдруг усомнился в намерении советского руководства оставаться у власти, но он решил, что термин «тоталитаризм» мешает анализу советской системы.
Сомнения по поводу термина «тоталитаризм» были заметны и в другом. В начале 1960-х годов Бжезинский отклонил предложение Карла Фридриха поработать над новым изданием «Тоталитарной диктатуры и автократии». Фридриху пришлось трудиться одному. Несмотря на показательные перемены, произошедшие в Советском Союзе при правлении Хрущёва, Фридрих видел мало причин менять свою теорию. По мнению Фридриха, попытки Хрущёва «десталинизировать общество» подтверждали тезис о тоталитаризме, поскольку были всего лишь способом сохранить или упрочить власть. Говоря вкратце, Фридрих внёс очень мало поправок в свою теорию тоталитаризма как аналитической категории. В прессе он объяснил, что Бжезинский не может работать вместе с ним из-за других «неотложных обязательств», хотя и намекнул, что между ними наблюдается растущее расхождение во взглядах. Бжезинский гораздо позже вспоминал, что мог бы придерживаться прежних позиций «с очень большой натяжкой», поскольку за десятилетие, прошедшее с момента первой публикации, советская система претерпела эволюцию.
Отказавшись от понятия тоталитаризма, Бжезинский сосредоточился на «вопросе власти», учитывая растущий корпус работ, посвящённых изменениям в советских социально-экономических структурах. Кульминацией его исследований стала статья, определившая направление советологических дебатов в конце 1960-х, после отставки Хрущёва и прихода к власти Леонида Брежнева. Статья, озаглавленная «Советская политическая система: Трансформация или разложение?», вышла в журнале «Проблемс оф коммьюнизм» в начале 1966 года. Этот журнал, финансируемый Государственным департаментом, публиковал как статьи академических исследователей, так и комментарии на политические темы. Статья Бжезинского вызвала почти два десятка комментариев, которые неизменно печатались на страницах «Проблемс оф коммьюнизм» с 1966 до 1968 года.
В этой статье Бжезинский постарался проанализировать как приход к власти Брежнева, так и растущий интерес исследователей к индустриальным обществам. Бжезинский соглашался с мнением, согласно которому Советский Союз представлял собой «всё более современное и индустриальное общество». Но индустриализация, по его мнению (что отражает его взгляды 1961 года), не приводит к либерализации, демократизации или к каким бы то ни было другим политическим трансформациям; результатом её может стать только разложение. Как утверждает Бжезинский, поддержка «доктринальной диктатуры» в индустриальном обществе «уже способствовала повторному появлению разрыва, существовавшего в дореволюционной России между политической системой и обществом». (Здесь Бжезинский явно имел в виду работу своего коллеги по Колумбийскому университету Леопольда Хеймсона, который незадолго до этого опубликовал в журнале «Славик ревью» ряд статей «Проблемы политической и социальной стабильности в городской России на заре революции и войны»). По мнению Бжезинского, наилучший способ, каким советское руководство могло бы преодолеть этот разрыв, – это смена пожилых функционеров и «предоставление более широких возможностей социальным талантам», то есть учёным, экономистам и управленцам на вершине власти. Но, не ожидая такого радикального перераспределения власти и привилегий, Бжезинский прогнозировал «начало стерильной бюрократической фазы», то есть стагнации (застоя). Как и в своих ранних работах, Бжезинский связывал ухудшающееся качество советского руководства с ухудшением перспектив для возглавляемого ими государства. В одном достойном внимания примечании Бжезинский противопоставлял Льва Троцкого Георгию Маленкову и задавался вопросом, как выглядела бы трилогия о карьере Маленкова, если написать её по модели трилогии Исаака Дойчера о Троцком: «Вооружённый пророк», «Разоружённый пророк» и «Изгнанный пророк». Лучшее, на что мог бы надеяться Маленков, это «Повышение аппаратчика», «Триумф аппаратчика» и «Аппаратчик на пенсии».
В целом Бжезинский отказался от модели тоталитаризма, не отказываясь от концепции партийного контроля. Он решил «проблему власти» аналитически, но сомневался, что советское руководство сможет решить её практически. Таким образом Бжезинский отреагировал на растущую потребность пересмотра понятия тоталитаризма и вернулся к основной теме социологии: власти.
Разнообразие ответов на статью Бжезинского о «трансформации или разложении» даёт представление о том, как американские советологи понимали советскую политику в конце 1960-х годов. Среди респондентов были ведущие академические исследователи и правительственные эксперты, в том числе Фредерик Баргхорн, Роберт Конквест, Мерл Фейнсод и Карл Фридрих. В своей ответной статье Бжезинский построил наглядную диаграмму ожиданий эволюционных и революционных перемен. Две трети респондентов находились на «эволюционном» конце шкалы. Четыре респондента даже называли наиболее вероятным исходом «реновационную трансформацию, и ещё четыре называли её возможной. Другими словами, довольно большое количество советологов считали вполне возможным, что советский режим потеряет власть без необходимости «выхватывать её из его рук», согласно памятному высказыванию Мерла Фейнсода.
В конце 1960-х Бжезинский отошёл от таких распространённых взглядов и настаивал на том, что любые социально-экономические перемены будут способствовать только разложению, то есть ухудшению эффективности и распаду советской политической системы, а не трансформации. В наши дни вывод, к какому Бжезинский пришёл о будущем в своей статье, опубликованной в «Проблемс оф коммьюнизм», кажется довольно подходящим описанием путинской России. Распад советской власти, по мнению Бжезинского, мог легко привести к «достаточно уверенной идеологически-националистической реакции, основанной на коалиции тайной полиции, военных и идеологически настроенного комплекса тяжёлой промышленности».
Глава 3. В ожидании Большого провала
Марк Крамер
Советский вариант коммунизма был доминирующим мотивом в публикациях Збигнева Бжезинского с середины 1960-х годов и до конца 1980-х, то есть в тот период, когда он четыре года занимал должность советника по национальной безопасности при президенте Джимми Картере (1977–1981). В своих многочисленных книгах и статьях этого периода Бжезинский отошёл от модели тоталитаризма, которую ранее разрабатывал с Карлом Фридрихом, и сосредоточился на эмпирическом анализе системных недостатков коммунистического правления в СССР и странах Восточной Европы. И хотя некоторые из работ Бжезинского включали в себя предсказания различных событий (событий, на которые повлияли отчасти сознательные действия отдельных лиц и групп, а отчасти случайные обстоятельства), основное внимание здесь уделяется его оценке лежащих в основе этих событий процессов и тенденций советской системы, которые потенциально могли привести к значительным политическим изменениями или, напротив, к её упадку.
Какую бы утилитарную роль идейная модель тоталитаризма ни играла в анализе диктатуры Иосифа Сталина, эта модель показала свою несостоятельность в изучении постсталинской эпохи. Поначалу Бжезинский пытался сохранить основную структуру концепции с небольшими изменениями, но в 1960-х годах и в начале 1970-х годов заменил старую парадигму новой, более жизнеспособной схемой, отражающей основополагающие черты советской системы, эволюционировавшей на протяжении своей истории. Новая концепция Бжезинского сохраняла некоторые элементы тоталитарной модели и использовала их для объяснения превращения СССР в бюрократическое государство с «окаменевшей» политикой. Глядя в будущее, Бжезинский утверждал, что ключевым вопросом является вопрос, удастся ли Советскому Союзу осуществить «трансформацию» и обновление, или же он будет переживать процесс постепенного упадка и «разложения».
В своей эпохальной статье, опубликованной в начале 1966 года в журнале «Проблемс оф коммьюнизм», Бжезинский первым заявил, что перед Советским Союзом в будущем лежат два альтернативных пути – «трансформация или разложение». Статья породила длинную серию статей в том же журнале, служивших ответом на его размышления и оценивавших перспективы далеко идущих перемен в советской политической системе. Бжезинский играл активную роль в обмене идей и на основе своей первоначальной статьи (в слегка изменённой форме), тринадцати ответов и своих «итоговых размышлений» составил книгу «Дилеммы изменений в советской политике».
Сравнивая политическую ситуацию при Сталине и после его смерти, Бжезинский отмечал удушающую роль советской бюрократии. Большевики пришли к власти с идеологией, подразумевающей отмирание государства, но в действительности советский режим с самых ранних своих дней принялся строить изощрённую бюрократическую систему. После смерти Сталина в руководстве СССР не осталось настолько всемогущего и харизматического лидера, который мог бы навязывать свою волю. Бжезинский утверждал, что сместившее Никиту Хрущёва в октябре 1964 года «новое поколение чиновников» – почти все из которых возвысились в иерархии в 1930-х и 1940-х годах благодаря сталинским чисткам, – рассматривали «бюрократическую стабильность» как «единственное солидное основание эффективного управления». По его мнению, уникальность Советского Союза заключалась в том, что им управляло «бюрократическое руководство с самого верха до самого низа», что выражалось в «чрезмерно централизованной и жёстко иерархичной бюрократической организации», которая «всё более застывала, подвергалась политической коррупции за годы безраздельной власти и выглядела гораздо более замкнутой, чем это обычно бывает, из-за того что её руководство придерживалось доктринёрской традиции, постепенно всё более превращающейся в ритуал». Бжезинский утверждал, что такое отсутствие гибкости представляет «в перспективе большую угрозу жизнеспособности любой политической системы», поскольку «упадок тут неминуем, а стабильность политической системы может быть поставлена под угрозу». В частности, «попытки сохранить доктринёрское диктаторское руководство над становящимся всё более современным и индустриальным обществом» приведут к «разложению» всей системы – по мнению Бжезинского, этой участи можно было избежать, только если бы бюрократическая коммунистическая диктатура [постепенно трансформировалась бы] в более плюралистичную и институализированную политическую систему, способную «решать основные внутренние проблемы» и удовлетворять требования «ключевых групп», «растущее самоутверждение» которых иначе грозило расшатать режим.
В этих рассуждениях Бжезинского стоит выделить пять основных пунктов.
Во-первых, он рассматривал «разложение» советской системы как исключительно политический феномен. По его мнению, процесс разложения должен возникнуть не вследствие экономической неэффективности или предполагаемого замедления экономического роста (о котором он даже не упоминал в своей первоначальной статье), но от удушающего влияния бюрократии, не допускавшей сколько-нибудь значимых политических высказываний со стороны рядовых граждан. В последующие годы взгляды Бжезинского на относительный вес политических и экономических факторов в упадке СССР изменились, но когда он только разрабатывал свою концепцию «трансформации или разложения» Советского Союза, он сосредотачивался исключительно на политическом аспекте проблемы, особенно на «растущей неспособности системы» решать множество серьёзных политических и социальных вопросов; на недостатке умных и способных специалистов, желающих занимать руководящие места в Коммунистической партии Советского Союза (КПСС), и на растущем разрыве между застывшей, жёсткой политической советской системой и всё более подвижным и динамичным советским обществом.
Во-вторых, среди «ключевых групп» Советского Союза, «растущее самоутверждение» которых, по мнению Бжезинского, представляло собой долгосрочную угрозу режиму, были «нерусские национальности». В то время западные аналитики очень редко писали о политическом влиянии различных национальных групп в Советском Союзе, но в своей первоначальной статье Бжезинский (пусть и кратко) поднял этот вопрос, а в последующей работе рассмотрел его подробнее, критикуя «стремление многих западных советологов принизить значение вопроса, который, по моему мнению, может стать взрывным для советской политики». Он писал:
«Мы до сих пор живём в эпоху национализма, и согласно моему очень обобщённому мнению, Советскому Союзу будет всё труднее следить за тем, чтобы его многочисленные национальные группы не проходили через стадию самоутверждающего национализма… [Эти национальности] могут потребовать политической автономии, конституциональных реформ, большей доли в национальном экономическом пироге и больших инвестиций, формально не выходя из Советского Союза. История учит, будь то в Алжире, Индонезии или Африке, что такие требования чаще всего только усиливаются, нежели ослабляются. Если их не удовлетворять или подавлять, то они становятся только острее и радикальнее. Если их удовлетворять, то они растут по мере роста аппетита. Честно говоря, я не представляю, как центральные власти Советского Союза смогут избежать длительного периода действительно сложных отношений с нерусскими национальностями».
И хотя эта проблема остро проявилась только лет двадцать спустя, после того как политическая либерализация при Михаиле Горбачёве выплеснула национальное напряжение наружу, Бжезинский был прав, указывая на потенциальную опасность этой проблемы. В дальнейших своих работах он возвращался к национальному вопросу неоднократно.
В-третьих, Бжезинский на тот момент несколько неверно оценил динамику советского руководства после отставки Хрущёва. Утверждая, что «падение Хрущёва создаёт… важный прецедент на будущее», Бжезинский упустил тот факт, что советская система по-прежнему позволяла лидеру КПСС сосредоточить в своих руках индивидуальную власть и добиться несколько большего статуса, чем просто «первого среди равных». И хотя в первые несколько лет после отставки Хрущёва существовала форма «коллективного руководства», Леонид Брежнев, будучи генеральным секретарём КПСС, всегда считался самым главным руководителем, который со временем устранил всех своих основных соперников, добившись главенствующего положения и скончавшись на своей должности восемнадцать лет спустя. Как отмечал Майрон Раш в то время и позже, в высшей степени централизованный характер советской политики и отсутствие институализированных процедур преемственности позволили Брежневу и его последователям предупредить возможное повторение заговора, в результате которого был смещён Хрущёв. Поскольку Бжезинский (делая общие выводы из отставки Хрущёва) ошибочно рассматривал столкновения в московском руководстве в самом начале постхрущёвской эры как «затянувшуюся бюрократическую борьбу» и «деперсонализированный политический конфликт», он пренебрег теми аспектами системы, которые по-прежнему позволяли сконцентрировать власть в руках одного лидера. Бжезинский утверждал, что с появлением «всё более осознающей прочность своего положения «контр-элиты»» лидеру будет труднее консолидировать свою власть, но события брежневской эпохи опровергли его утверждение. Положение этой «контр-элиты» не было таким уж «прочным», как предполагал Бжезинский, а консолидация власти после Хрущёва не только осложнилась, но и значительно упростилась. После того, что случилось с Хрущёвым, Брежнев и его последователи понимали, что должны постоянно быть начеку и предотвращать любые подобные попытки сместить их самих.
В-четвёртых, анализ Бжезинского отражал различные академические течения и был основан на разных теоретических конструкциях. Тезис о растущем разрыве между советским обществом и советским режимом отражал концепцию политического порядка, разработанную в середине 1960-х годов Сэмюэлом Хантингтоном, который впоследствии объединил многие свои идеи в книге 1968 года «Политический порядок в изменяющихся обществах». (Бжезинский и Хантингтон были друзьями и вместе написали книгу о сравнении американской и советской политических систем.) Хантингтон утверждал, что модернизирующиеся общества, то есть общества с более высокими показателями грамотности, образования, урбанизации, индустриализации, экономического роста, распространения средств массовой информации и других индикаторов, более подвержены политической нестабильности и насилию, если только в них не учреждены сильные политические институты по поддержанию порядка. Рассуждение Бжезинского о Советском Союзе в точности отражало эту динамику – образование того, что он рассматривал как опасный разрыв между советским режимом и советским обществом. Тезис Бжезинского также был созвучен работам других исследователей, которые изучали дерадикализацию революционных режимов. Поскольку Китай в то время охватил хаос жестокой культурной революции, контраст между революционным порывом Мао Цзэдуна и относительным консерватизмом советского руководства поражал. Некоторые исследователи, такие как Ричард Лёвенталь, утверждали, что пока режим советского стиля не пожелает навязать повторную «революцию сверху» (как это Мао сделал в Китае), проистекающее из экономического развития новое социальное расслоение будет побуждать ключевых индивидов и ключевые группы закреплять свои достижения и тем самым отходить от заявленных утопических целей. Анализ Бжезинского походил на анализ Лёвенталя, хотя Бжезинский пошёл дальше и указал на то, что укрепление этих новых центров социальной власти (особенно в органах высшего руководства КПСС и центрального аппарата) представляет собой один из основных барьеров на пути политической модернизации и экономической гибкости в СССР.
В-пятых, многое из того, о чём Бжезинский писал по поводу СССР в конце 1960-х годов и после – включая политический и идеологический застой советской системы, отказ от массового террора, растущую неспособность советского руководства соревноваться с советским обществом и меняющуюся природу динамики советского руководства, – устраняло ключевые элементы тоталитарной модели, фактически делая эту модель устаревшей и пригодной разве что для описания «идеальной» диктатуры в духе Сталина. Роберт Такер в статье 1965 года писал, что изменения в советской политике после смерти Сталина означали, что систему «следует называть, хотя бы временно, посттоталитарной». Бжезинский к тому времени явно соглашался с таким утверждением. Как он сам объяснял позже, он пришёл ко взгляду на тоталитаризм, как на «отдельную стадию в отношениях системы и общества, при которой общество находится в почти полном подчинении власти. Эта стадия может продолжаться долго или недолго, в зависимости от обстоятельств». Что касается СССР, то тоталитарный период, согласно Бжезинскому, длился там с 1929 по 1953 год. После смерти Сталина «ограниченный отказ от политического контроля над обществом и обнажение социального давления снизу», по его мнению, означали вступление Советского Союза в посттоталитарную стадию. Таким образом, ещё задолго до так называемой ревизионистской критики тоталитарной модели в конце 1970-х и начале 1980-х годов, сами проповедники этой модели признавали, что концепция тоталитаризма, даже в качестве идеального образца, не подходит для анализа постсталинского Советского Союза.
Бжезинский вернулся ко многим этим вопросам в обширной главе своей книги 1970 года «Между двух эпох». Книга, основанная на опубликованной двумя месяцами ранее статье в «Инкаунтер» («Схватка»), исследовала природу «технотронной» эпохи (эпохи, в которой общество «в культурном, психологическом, социальном и экономическом смысле определяется влиянием технологии и электроники, в частности сферой компьютеров и коммуникаций»), роль Соединённых Штатов в мире, изменяющуюся природу политических убеждений и идеологий, а также основные вызовы, встающие перед Соединёнными Штатами. Самой главной среди заморских проблем была холодная война и соперничество с Советским блоком, и Бжезинский посвятил семнадцать страниц оценке СССР и других коммунистических стран после вторжения в Чехословакию в августе 1968 года.
Его диагноз фундаментальных проблем, с которыми сталкивался советский режим, строился преимущественно на основе его более ранней критики, но, кроме анализа тенденций советской власти, он проводил сравнение с западными странами (определённо не в пользу СССР) и предлагал несколько сценариев будущего Советского Союза. Бжезинский признавал «уникальное достижение» КПСС в том, что она «превратила самую революционную доктрину нашей эпохи в скучное ортодоксальное социально-политическое учение». Он утверждал, что советская политическая система, будучи «в высшей степени централизованной и остановившейся в своём развитии», уже в самом СССР воспринимается как «всё более несоответствующая потребностям советского общества, как замороженная в идеологической позе, служащей ответом на вопросы совершенно другой эпохи». Политика, по его мнению, «стала главным препятствием на пути дальнейшей эволюции страны», «вызывая разлад между политической системой и обществом». Бжезинский предсказывал, что советскому режиму будет «всё труднее идеологически оправдывать» продолжающееся подчинение [советского общества] политической системе, воплощающей собой всё более нежизнеспособные доктрины девятнадцатого века.
Бжезинский подчёркивал различия Советского Союза и Соединённых Штатов, особенно в сфере экономики. Согласно его утверждению, «абсолютная пропасть между двумя странами будет расширяться и дальше». Советских экономических достижений, по его мнению, «будет недостаточно, чтобы удовлетворить растущие социальные амбиции» – амбиции, которые «определённо будут расти по мере того, как сравнение с Западом будет очевидно демонстрировать необычайную устарелость основных секторов советского общества». По его мнению, «советское отставание особенно заметно в сельском хозяйстве» и в сферах технотронной эры. Советский Союз, как он утверждал, «не смог произвести технологически развитую продукцию, способную проникнуть на выгодные мировые рынки и составить конкуренцию с Западом», или удовлетворить «нечто большее, чем элементарные потребности внутреннего потребления». Он подчёркивал недостатки советских научных исследований за пределами военной сферы: «Советский Союз однозначно отстаёт в компьютерах, транзисторах, лазерах, пульсарах и пластиках, а также в важных областях методов управления, трудовых отношений, психологии, социологии, экономической теории и системном анализе». Отсюда Бжезинский делал вывод, что «идеологически-политическая централизация» советской системы, удушающая инновации и способствовавшая изрядному интеллектуальному конформизму, давала в лучшем случае «непредсказуемые», а в худшем «катастрофичные» научные плоды.
Обозначив закоренелые проблемы Советского Союза, Бжезинский перечислил пять «альтернативных путей» или «вариантов развития» СССР:
1. Олигархическое окаменение. Высшие органы КПСС сохранят свой доминирующий «контроль над обществом без попыток внедрить крупные инновации». Такая «консервативная политика [будет скорее всего] маскироваться революционными лозунгами», но в основе своей представлять сохранение статус-кво.
2. Плюралистская эволюция. КПСС станет «менее монолитной организацией» и будет «более благосклонно относиться к открытому идеологическому диалогу и даже брожениям в своих рядах». Партия «перестанет рассматривать свои идеологические заявления, как непогрешимые» и вместо этого станет «источником инноваций и перемен».
3. Технологическая адаптация. КПСС станет «партией технократов», уделяющей основное внимание «научной экспертизе, эффективности и дисциплине». Партия будет использовать «кибернетику и компьютеры для социального контроля» и будет полагаться на «научные достижения в целях обеспечения государственной безопасности и промышленного роста».
4. Воинствующий фундаментализм. КПСС вернётся к марксистско-ленинской ортодоксии и предпримет нечто вроде культурной революции в Китае. Даже если СССР не вернётся к практике сталинского массового террора, и даже если он не погрузится в хаос, как Китай, жёсткая переориентация советской системы «по всей видимости… потребует применения силы для преодоления активного сопротивления и простой социальной инерции».
5. Политический распад. КПСС продолжит терять влияние на общество в условиях «внутреннего паралича правящей элиты, повышения самосознания различных ключевых групп внутри неё, раскола в вооружённых силах, волнений среди молодёжи и интеллектуалов и открытого недовольства со стороны нерусских национальностей». Утратив веру в «окаменелую идеологию» марксизма-ленинизма, советское руководство не сможет разработать «последовательный набор ценностей для согласованных действий» по преодолению системного кризиса.
Бжезинский утверждал, что «советское руководство станет стремиться к равновесию между первым и третьим вариантами» – то есть Политбюро КПСС постарается сохранить статус-кво в общем, но попробует поставить на ключевые позиции в партийном аппарате технических экспертов, создавая таким образом «новый тип «технотронного коммунизма»». Бжезинский не рисковал предсказывать долгосрочные перспективы Советского Союза, предпочитая сосредотачиваться на «ближайшем будущем», «1970-х годах» и «примерно следующем десятилетии». Он писал, что «в недолгой перспективе развитие в сторону плюралистской, идеологически более толерантной системы [в СССР] кажется маловероятным», отчасти потому, что советская «политическая система в ближайшем будущем вряд ли породит человека с достаточными волей и властью для демократизации советского общества», и отчасти потому, что советскому «обществу недостаёт сплочённости и нажима со стороны отдельных групп, необходимых для демократизации снизу». Согласно мнению Бжезинского, «советская проблема нерусских национальностей» поставит дополнительные препятствия на пути демократизации, поскольку «великорусское большинство будет неизбежно опасаться, что демократизация усилит желание нерусских народностей добиваться большей автономии, а затем и независимости».
Предсказывая, что «вектор советского социального развития и интересы нынешней правящей элиты» делают «маловероятным появление демократизирующей коалиции», Бжезинский уточнял, что он говорит только о 1970-х годах. Он предполагал, что какая-то минимальная демократизация будет возможна в 1980-х, после того как со сцены сойдут лидеры поколения Брежнева. «Вполне возможно, что возникающая политическая элита будет менее придерживаться той идеи, что социальное развитие требует сильной концентрации политической власти». Тем не менее он не ожидал, что либерализация зайдёт слишком далеко, поскольку «эволюции в плюралистскую систему, скорее всего, будет противостоять укоренившаяся политическая олигархия». Он делал вывод, что пока не появится советский лидер, искренне желающий провести «крупное преобразование системы в целом» – что, по его мнению, было маловероятно, – «наиболее вероятным вектором развития в 1980-е представляется незначительный сдвиг к комбинации второго (плюралистская эволюция) и третьего (технологическая адаптация) вариантов: ограниченный экономико-политический плюрализм и упор на технологическую компетенцию в контексте по-прежнему авторитарного управления». Хватит ли этого ограниченного сдвига для выхода из застывшей в «олигархическом окаменении» системы – насчёт этого он высказывал сомнения.
Что касается возврата к «воинствующему фундаментализму под руководством одного диктатора», то такой вариант Бжезинский считал «немногим более вероятным, чем плюралистская эволюция», но он не рассматривал его как наиболее вероятный, поскольку диктатору, попытавшемуся упрочить воинствующий идеологический режим, «придётся преодолеть огромную инерцию и сопротивление партийных олигархов, не желающих возврата к единоличному правлению». И хотя Бжезинский считал, что «не стоит сбрасывать со счетов фундаменталистскую альтернативу, особенно если она станет единственной альтернативой политическому распаду вследствие окаменения системы» или в случае китайско-советской войны (такой сценарий рассматривался в свете вооружённых столкновений 1969 года на китайско-советской границе), он не ожидал, что военный фундаментальный режим сможет установиться без таких экстремальных обстоятельств. Главный вывод состоял в том, что «в преобладающих в начале 1970-х годов условиях» наиболее вероятным вариантом будет «олигархическое окаменение» в сочетании с некоторой степенью «технологизации» советской политической системы, которая не изменит общие контуры политики СССР.
Обрисованный Бжезинским вектор развития подтвердился в 1970-х и в начале 1980-х годов, когда советская политическая система, казалось, застыла в окаменелой геронтократической форме, особенно в последние годы Леонида Брежнева и в краткий период при Константине Черненко. Бжезинский точно описал внушительные препятствия на пути серьёзных изменений. При этом он не ожидал появления Горбачёва и последующих коренных перемен, но в книге «Между двумя эпохами» не исключал такого поворота. Считая настоящую демократизацию и «внутреннюю стадию открытой интеллектуальной креативности и экспериментов» в лучшем случае маловероятной, он, тем не менее, никогда не сбрасывал со счетов такую возможность. Более того, он правильно указал последствия возможной «трансформации [советской] системы».
Менее точным Бжезинский был в своих предсказаниях по поводу того, каким именно образом будут осуществлены значимые политические перемены в СССР. Он утверждал, что перемены могут быть вызваны общественными волнениями, включая студенческие протесты вроде тех, что бушевали во многих странах мира в конце 1960-х и начале 1970-х годов. Бжезинский заявлял, что «в 1970-е годы Советский Союз могут сотрясать конвульсии, схожие с конвульсиями, сотрясавшими Испанию, Югославию, Мексику и Польшу в конце 1960-х». Он полагал, что только «случаи более заметного социально-политического напряжения», особенно «студенческие волнения», могут подтолкнуть руководство страны пойти по-настоящему другим курсом. Но ничего подобного не произошло. Никаких значимых студенческих протестов в Советском Союзе до эпохи Горбачёва не было, и в целом советское общество оставалось на удивление бездействующим на протяжении всех 1970-х годов и начала 1980-х. Даже в разгар движения «Солидарности» в Польше в 1980–1981 годах до Советского Союза доходили лишь его слабые отголоски. Стивен Коткин справедливо заметил, что в марте 1985 года, когда к власти пришёл Горбачёв, «Советский Союз вовсе не переживал никаких беспорядков. Националистический сепаратизм существовал, но даже отдалённо не угрожал советскому порядку. КГБ успешно подавлял малейшие диссидентские выступления. Многочисленная интеллигенция продолжала жаловаться на жизнь, но пользовалась государственными субсидиями, обеспечивающими общую лояльность». Вышло так, что предположение Бжезинского, согласно которому серьёзные перемены в Советском Союзе произойдут только в ответ на растущее общественное давление, указывало в совершенно противоположную сторону. В действительности именно далеко зашедшая в годы Горбачёва либерализация проложила дорогу протестам и массовым волнениям, а не наоборот.
Стоит отдельно упомянуть один небольшой вывод книги «Между двух эпох». Предположение Бжезинского о том, что озабоченность русских по поводу сохранения контроля над другими национальностями Советского Союза помешает демократизации, кажется поразительным предсказанием взглядов, выраженных в конце 1970-х и 1980-х годах Джерри Хафом, который неоднократно заявлял, что «многонациональный характер Советского Союза» будет препятствовать «эволюции к конституционной демократии» в СССР. В опубликованном в 1979 году учебнике Хаф утверждал, что советское руководство неизбежно опасается, что широкая либерализация пробудит сепаратистские настроения в нерусских республиках, а эти настроения, в свою очередь, вызовут националистическую реакцию среди русских. Одна лишь угроза такого сценария, по мнению Хафа, удерживала советских руководителей от мыслей о настоящей демократизации. «Даже если русский предпочитает демократизацию для себя, он должен понимать – пусть даже и подсознательно – что развитие в таком направлении вполне может привести к ухудшению места России в мире… Можно представить естественную реакцию русского на мысль о потере довольно больших частей страны». Такие рассуждения во многом совпадали с рассуждениями Бжезинского, высказанными десятилетием ранее. Возникновение массовых сепаратистских движений в некоторых советских республиках в конце 1980-х, после широкомасштабной политической либерализации при Горбачёве, подтвердило многие предположения Бжезинского, с одним важным исключением – он переоценил потенциальную обратную реакцию «великорусского большинства».
Тот факт, что в Литве, Латвии, Эстонии, Молдавии и Грузии возникли массовые сепаратистские движения, не обязательно означает, что Советский Союз не мог пережить настоящую демократизацию. Своевременные уступки, переговоры и компенсации со стороны Горбачёва могли бы изменить динамику в его пользу. Советское государство в результате оказалось бы несколько урезанным и потерявшим несколько небольших республик, но в целом бы сохранилось. Но вместо этого Горбачёв отказался предоставлять независимость каким бы то ни было республикам. Его нежелание смириться с потерей даже небольших территорий ограничивало его пространство для манёвров и, возможно, было проявлением тех чувств, о которых писал Бжезинский.
Во второй половине 1980-х годов, после четырёх лет на посту советника по национальной безопасности в администрации Картера и работы над блестящими мемуарами о том периоде, Бжезинский вернулся к издавна интересующему его анализу режимов советского типа. Его оценки советской политической системы 1980-х годов не только отражали важные события, происходившие в ту эпоху, но и служили развитием его идей конца 1960-х и начала 1970-х. Приход к власти Горбачёва и последующие за этим радикальные перемены послужили поводом к очередным размышлениям о внутренних изъянах ленинской системы.
Публикация книги «Большой провал» в 1989 году обозначила собой возвращение к темам, затронутым в другой эпохальной книге «Советский блок», опубликованной в 1960 году. В своей ранней работе, остающейся классикой уже более полувека, Бжезинский прослеживал сдвиг от относительно монолитного Советского блока к более разнообразному и постоянно дробящемуся миру социалистических стран. Он не только исследовал разрыв СССР с Югославией при Сталине (в переработанном издании 1967 года) и раскол СССР с Китаем и Албанией при Хрущёве, но и обозначил процесс «де-сателлизации» стран Восточной Европы, которые от почти полного подчинения в сталинскую эпоху начинали занимать более независимое положение и иногда даже предпочитать позицию, не соответствующую мнению СССР.
В то время, когда Бжезинский работал над «Большим провалом», вся конструкция Советского Союза и Советского блока переживала радикальные перемены. Явления, которые во время работы над «Советским блоком» казались невероятными, стали обыденными. Связи с Советским Союзом ещё не были полностью утрачены, как и не было полностью испытано терпение СССР в этом вопросе, но широкая политическая либерализация и даже демократизация в странах Восточной Европы и СССР позволили Бжезинскому рассуждать о неминуемом крахе марксизма-ленинизма. Книга, законченная в августе 1988 года, предсказывала, что «к следующему столетию неизбежный исторический упадок коммунизма сделает его практику и догму в целом несоответствующими условиям человеческого существования» и что «коммунизм будут, в основном, вспоминать как самое экстраординарное политическое и интеллектуальное отклонение». Одна из главных тем книги, развиваемая преимущественно в нескольких начальных главах и нескольких конечных главах (иногда даже с чрезмерными повторами, от которых следовало бы избавиться редактору), состоит в том, что «ключевая историческая трагедия коммунизма заключается в провале советской системы». Анализ Бжезинского по этому поводу отражает его более ранние исследования темы, начиная с 1960-х годов, и дополняется несколькими довольно проницательными суждениями о событиях, связанных с реформами Горбачёва и последующими за ними переменами. Бжезинский рассматривал причину упадка советского коммунизма в контексте его истории, показывая, как необычайная концентрация власти в руках беспощадных большевиков, особенно Сталина, породила политическую систему, издавна препятствовавшую любым искренним попыткам долговременной либерализации, не говоря уже о коренной реформации. «Таким образом, окончательный кризис современного коммунизма тем более впечатляет благодаря внезапности своего проявления», – писал он.
Оценивая перспективы Горбачёва, Бжезинский отталкивался от экономических и социальных аспектов кризиса, но более всего он обращал внимание на многонациональную природу Советского Союза – на факт, который подчёркивал начиная с 1960-х годов. Описывая «национальную проблему» как «ахиллесову пяту [горбачёвской] перестройки», Бжезинский утверждал, что длительное доминирование «великорусского большинства» неизбежно приведет к «растущим требованиям» равного отношения со стороны национальных республик, но «централизованный российский контроль настолько плотно врос в существующую структуру, что необходимые коррективы привели бы к широкомасштабным потрясениям». В этом, по мнению Бжезинского, и заключался «порочный круг», когда «отсутствие реформ порождает национальные волнения, но реформы могут ещё больше разжечь аппетит среди нерусских народностей с требованиями предоставить им больше власти». В частности, он ожидал, что «сепаратистские настроения» явно проявятся «среди балтийских народностей и советских мусульман, причём среди последних они будут подогреваться повышением активности ислама и неудачами советских войск в Афганистане». Откровенно сепаратистские движения действительно рано проявились в Прибалтике (они уже были заметны на тот момент, когда Бжезинский писал книгу), но его предсказание о том, что в первых рядах требующих независимости будут и советские мусульмане, оказалось неверным. Никаких ярких сепаратистских движений в центральноазиатских советских республиках никогда не наблюдалось, и они предпочитали оставаться в составе СССР до самого конца.
Бжезинский предположил, что нерешаемость национального вопроса скорее всего обрекает на провал программу широких преобразований Горбачёва:
«Великорусские страхи перед ростом национальных конфликтов не только препятствуют необходимым реформам, но и увеличивают вероятность того, что в реальности советский коммунизм не претерпит никакой конструктивной эволюции, а будет просто разлагаться. Действительно обновляющего эффекта – построения творческого, инновационного и активного советского общества – можно добиться только благодаря ослаблению доктрины, распределению партийной власти и постепенному отходу национальных республик от централизованного контроля со стороны Москвы. Крайне невероятно, что партийное руководство и правящая элита, как бы они ни стремились к экономическому возрождению, готовы пойти на такой большой политический риск».
Поскольку общественные политические ожидания в Советском Союзе в эпоху Горбачёва постоянно повышались, Бжезинский предположил, что попытки остановить ход реформ создадут «неизбежно взрывную» и «потенциально революционную» ситуацию. Как следствие такого разворота он ожидал «последовательный распад порядка, который в конечном итоге приведет к перевороту в центре, предпринятому военными при поддержке КГБ», – сценарий, который во многом осуществился при августовском путче 1991 года.
Бжезинский также обращал внимание на некоторые аспекты меняющегося статуса коммунизма в Восточной Европе и Китае. В своей речи, посвящённой памяти Хью Сетона-Уотсона в Центре политических исследований в январе 1988 года, он охарактеризовал марксизм-ленинизм как «чуждую доктрину, навязанную региону имперской властью, правление которой было несовместимо с доминирующими в регионе народностями». Бжезинский утверждал, что перемены в Советском блоке привели к «органическому отторжению социальной системой чужеродного саженца… Социальный организм отталкивает чужеродный элемент, привитый внешней силой». Этот процесс, по мнению Бжезинского, обладал деструктивным потенциалом, поскольку регион проходил через стадии «одновременно политической либерализации и экономической регрессии, классической формулы для революции…» В своём выступлении Бжезинский заявлял, что пять из шести восточноевропейских стран Варшавского договора (за исключением Восточной Германии) «созрели для революционного взрыва». Он выражал озабоченность по поводу возможности вмешательства советских войск, если в одной или нескольких восточноевропейских странах произойдет «массовый социальный взрыв», и поэтому подчёркивал важность «постепенных перемен» в Восточной Европе, которые помогли бы избежать жестоких потрясений:
«Я ни на минуту не верю, что массовые революционные выступления в регионе служат нашим интересам. Если они произойдут в ближайшем будущем, то, вопреки сказанному [Александром] Дубчеком, у Советского Союза не будет другого выбора, кроме как вмешаться. Почти столь же очевидно, что Запад будет бессильно стоять в стороне и что жертвами станут реформы в регионе и перестройка в Советском Союзе. Таким образом, я не считаю, что мы должны так уж стремиться к такому взрыву, поощряя его или просто наблюдая за событиями. Мне кажется, что желательнее всего постепенные перемены, которые следует поощрять. Им нужно способствовать, и это возможно».
В своём выступлении (хотя и не в последующем «Большом провале») Бжезинский призывал Запад к осторожности и к тому, чтобы не создавать впечатления, будто он всеми силами пытается перетянуть восточноевропейские страны в свой лагерь. «Нашей стратегической и исторической целью должно стать не стремление поглотить то, что некогда называлось Восточной Европой тем, что поныне называется Западной Европой». Вместо этого он призывал к «последовательному созданию по-настоящему независимой, культурно самобытной, возможно фактически нейтральной Центральной Европы». Он подчёркивал, что не предлагает добиваться устранения Варшавского договора или вывода советских войск. «Когда я говорю фактически нейтральная, я имею в виду нейтральную по сути, но не нейтральную по форме. Она может возникнуть в контексте существующих альянсов, определяющих геополитическую реальность современной Европы».
В январской речи 1988 года Бжезинский предложил США политический курс на сближение с Советским блоком, что совпадало с мнением некоторых других наблюдателей той эпохи. На неофициальной встрече с советским руководством в конце 1988 года Генри Киссинджер тактично намекнул на возможность соглашения между сверхдержавами о нейтрализации Восточной Европы, дав понять, что в этом может быть заинтересована администрация будущего президента Джорджа Буша. (Горбачёв, впрочем, отклонил такое предложение.) Тем не менее события в регионе развивались так быстро, что Бжезинский уже не упоминал о схожей стратегии в книге «Большой провал», что оказалось разумным. Благодаря отсутствию политических рекомендаций книга не устарела сразу же после своей публикации. Но несмотря на то, что Бжезинский недооценил скорость падения коммунизма в Восточной Европе, его диагноз по поводу развивающегося кризиса в регионе и его связи с фундаментальным кризисом в СССР в целом оказался верен.
Точно так же в целом верно Бжезинский предсказал последствия экономических реформ в Китае, которые, в отличие от реформ в Советском Союзе, были «скорее всего, обречены на успех». В четырёх кратких главах, представляющих собой самую инновационную часть книги, он дал убедительный анализ перемен в Китае при Дэн Сяопине. Бжезинский утверждал, что желание Дэна расформировать коллективные хозяйства и позволить крестьянам выращивать свою собственную продукцию «имеет глубокие идеологические последствия» в такой стране, как Китай, который к началу реформ оставался преимущественно аграрным. Бжезинский в своих предположениях приходил даже к мысли о том, что сельскохозяйственная реформа так важна, потому что «означает, что подавляющее большинство китайского народа [т. е. крестьяне] перестает жить в рамках коммунистической системы». Такое предположение может показаться спорным, но Бжезинский был прав, указывая на то, что экономические реформы Дэн Сяопина «пошли дальше, чем реформы в Советском Союзе», не только в области сельского хозяйства, но и в «городской и сельской промышленности, в сферах внешней торговли, международных инвестиций, потребительских товаров и частного предпринимательства… Наконец, в отличие от Советского Союза, Китай значительно сократил расходы на армию и оборону».
«Большой провал» вышел в свет до массовых протестов в Китае весной 1989 года и до жестокого их подавления в Пекине в начале июня 1989 года. Эти события противоречили предположению Бжезинского о том, что «централизованный политический контроль» будет постепенно ослабевать «по мере расширения экономической власти Китая». На деле, произошедшее в Китае с 1980 года по сию пору опровергло все ожидания, и быстрый экономический рост на протяжении более чем трёх десятилетий продолжался под контролем основанной Мао Цзэдуном коммунистической партии. Теория модернизации социальных институтов заставляла предположить, что в конце 1980-х годов увеличивающийся средний класс Китая потребует демократизации, но после убийств на площади Тяньаньмэнь этого не происходило. И хотя Бжезинский (как почти все остальные) недооценил способность коммунистического режима сохранять жёсткий политический контроль над Китаем, в других аспектах предположения Бжезинского во многом оправдались.
Главное предсказание «Большого провала» – что коммунизм вступил в свою «окончательную агонию» и к концу двадцатого века исчезнет – оказалось во многом, хотя и не во всех аспектах, верным. Советский режим и все коммунистические режимы европейских стран, включая Албанию и Югославию, рухнули, как и в Монголии. Но в других регионах они устояли. В Северной Корее, на Кубе, в Китае и Вьетнаме до сих у власти находятся коммунистические партии. Можно поспорить, до какой степени Китай и Вьетнам остаются коммунистическими, приняв важные капиталистические реформы и институты (некоторые из которых постепенно внедряются и на Кубе), но нет сомнений в том, что в политическом смысле это однопартийные диктатуры коммунистов. Поэтому даже несмотря на то, что коммунизм в большинстве регионов был дискредитирован и никогда не будет возрождён, он сохраняется в пяти странах, на долю которых приходится примерно четверть всего населения мира – то есть в них проживает гораздо больше людей, чем в многочисленных странах, коммунистические режимы в которых пали в 1989–1991 годах.
Когда Бжезинский только приступил к изучению Советского Союза в начале 1950-х годов, казалось, что советский режим вечен. Благодаря своей победе над Германией во Второй мировой войне СССР пользовался в мире большим авторитетом. Под советским покровительством влияние коммунистических партий распространилось по Европе и Азии, и почти одна треть всего населения мира жила под властью режимов советского типа, лояльных Москве. Многие недавно обретшие независимость страны воспринимали Советский Союз как естественного союзника в своём противостоянии Западу, и лидеров этих стран часто привлекала советская государственная модель развития. В целом СССР по своей мощи воспринимался как равный конкурент Соединённых Штатов.
Но после смерти Сталина в Коммунистическом блоке наметились разногласия, а в конце 1950-х годов между Советским Союзом и Китаем произошёл разрыв. Множились и внутренние проблемы советского режима. Наблюдая в 1960-х годах эти сдвиги, Бжезинский сосредотачивался на удушающем воздействии советской бюрократии, которая, как казалось, лишала советскую марксистско-ленинскую доктрину жизнеспособности. Тема, которую Бжезинский затронул в своей статье, опубликованной в 1966 году в журнале «Проблемы коммунизма» и в сборнике «Дилеммы изменений в советской политике», – о том, что Советский Союз должен пройти либо через стадию перемен, либо через стадию упадка – оставалась в центре его внимания на протяжении двух с половиной десятилетий.
Публикации, в которых Бжезинский анализировал советскую политическую систему, с середины 1960-х годов и до конца 1980-х годов (особенно в то время, когда он занимал должность советника по национальной безопасности) отличались проницательностью, критичностью мышления и глубоким пониманием советской и русской истории и культуры, а также природы коммунистических режимов в разных странах. Несмотря на то что Бжезинский лишь изредка прибегал к явным социологическим методам, ему удалось основательно проанализировать советскую систему, и основные его идеи и аргументы сохранили свою силу, хотя ему и приходилось вовремя адаптировать их к меняющимся обстоятельствам. Он рано указал на системные слабости Советского Союза и режимов советского типа, и в конце 1980-х годов это помогло ему понять глубину кризиса, с которым столкнулась коммунистическая идеология советского образца. Его книги и статьи после работы советником по национальной безопасности предназначались для широкой аудитории, но большинство этих публикаций, особенно «Большой провал», также содержали идеи, полезные для экспертов. Анализ Бжезинского убедительно доказывал, каким образом шансы Советского Союза настолько драматически изменились с 1950-х годов, когда СССР многими рассматривался как основная восходящая сила в мире, до начала 1990-х, когда все усилия Горбачева по предотвращению упадка Советского Союза оказались напрасными и даже ускорили окончательный кризис и распад советской системы.
Хотя некоторые прогнозы Бжезинского по поводу СССР в конечном итоге не оправдались, его анализ советской истории и политики оказался (и остается) убедительным во многих ключевых аспектах. В наше время Бжезинский известен, в основном, благодаря своей государственной службе и публичным комментариям международной политики США; его оценки советской политической системы в конце 1960-х и начале 1970-х во многом забыты. И это очень жаль, поскольку любой, кто найдет время перечитать (или прочитать в первый раз) рассуждения Бжезинского по поводу советской системы, поймёт, что это очень ценный, пробуждающий мысль и вдохновляющий источник.