Сказки о рае

Гавайский Амур

Совнальгия. Рассказы

 

 

Фея Мальборо и Беломорыч

Я ПЛОХО помню, как родился, зато отлично помню, как меня несли домой: очень трясли и было холодно. На моём лице лежал здоровенный кусок белого вафельного полотенца, и меня это несколько раздражало.

Вот, наконец, принесли и положили в довольно просторный жестяной таз. Я тут же согрелся и заснул.

Проснулся от шума. Галдели соседи по коммуналке, у них тоже был «день рождения».

– Ну, давайте, ёпть, ещё по одной. Миша, наливай уже.

– Ой, я на юбку пролила.

Соседи дружно заржали.

– Толик, сходил бы к НИМ, чтоб не шумели так, – это была мама, голос был грустным и измученным, – у нас же ребёнок маленький.

Кто-то недовольно проскрипел стулом в углу. Я понял, что это был отец и ему совершенно не хочется идти скандалить к соседям, а они всё не унимались:

– Миша, ёпть, на хуй ты гитару через весь город волок, спой уже!

Девица, которая «пролила себе на юбку», тоже стала уговаривать:

– Мишка, Мишка, где твоя улыбка…

– Нальёте ещё – спою, – отвечал польщённый уговорами Миша.

Неожиданно комната стала наполняться диким скрежетом. Сначала его было немного, потом – всё больше и больше, и я подумал, что жизнь моя кончается, и даже закрыл глаза.

Жизнь моя не кончилась, просто по нашей улице проехал трамвай. Когда скрежет, наконец, затих, я услышал удивительно приятный звон, он исходил от стаканов, стоящих в нашем самодельном буфете. Это было так красиво, что я тут же уснул. Проснулся оттого, что соседский Миша, наконец, запел из Клячкина:

Опять весна, и талая земля Послушно пьёт растаявшую зиму, И в белый пух одеты тополя, Мильоны раз всё та же пантомима.

«А что, неплохо, – подумал я, – но немного грустно», – и тут же заснул.

Проснулся я от странного запаха – терпкого, манящего, глубокого.

Мой таз стоял теперь очень высоко, прямо на столе, и я, наконец, мог видеть «нашу комнату» – узкую, длинную, забитую до отказа всякой всячиной. Самым красивым предметом в комнате была стройная печка. Грубовато выкрашенная в зелёный цвет, она напоминала дорическую колонну, в основании которой пристроилось уютное, обрамлённое матово-чёрным чугуном отверстие, из которого весело струился рыжеватый свет.

Напротив печки, на маленькой, тоже самодельной, табуретке неудобно скрючившись, сидел мой отец. Одет он был в «побитую» молью дряблую майку и новые чёрные трусы из маслянистого сатина, на плечах кособоко накинут пиджак, украшенный ромбиком «Высшее образование».

Я смотрел на его никогда не видевшие солнца бледные питерские колени, и мне казалось, что он медитирует, судя по сосредоточенному, почти мрачному выражению лица. Нет, он просто курил, время от времени подбрасывая в чугунный, обласканный пламенем рот нашей печки мелкий мусор и куски плотной коричневой бумаги – остатки принесённого из прачечной свёртка.

Рядом с печкой стоял накрытый пожелтевшей газетой сундук допотопного радиоприёмника «Латвия», на крышке которого разместилась стая слоников: одни меньше, другие больше, некоторые – с обломанными хвостами. Из зарешёченных динамиков «Латвии» доносилось приглушённое гудение и другие шорохи вселенной. В какой-то момент из них вдруг выделился спокойный женский голос, который стал вежливо с нами прощаться: «До новых встреч в эфире, с вами была Ципора Таль из Вашингтона, всего доброго…»

Завороженный, я смотрел на фиолетовый дым (именно он, я был уверен, испускал столь упоительный запах). Собственно, дым был двух видов: один – исходящий от отцовской папиросы, украшенной на конце дорогим светящимся рубином. Этот дым был изящно волнообразен и имел насыщенно фиолетовый оттенок.

«Как столь агрессивно оранжевое может рождать такое мягкое и синее?» – думал я, наблюдая, как две сине-фиолетовые ленточки, играя и переплетаясь, но не теряя друг друга из вида, перемещаются в пространстве, а затем безрассудно смело ныряют в оранжевый рот печки.

«Оранжевое, затем фиолетовое и снова оранжевое…» – думал я, а тем временем, изо рта у отца вырвался другой дым. Он был светлее, чем тот, от папиросы, и был похож на паровозный выхлоп. Вырвавшись из отцовского рта, он нещадно ломал продолговатые фиолетовые узоры; всё мешалось в одну кучу, в одно облако, способное, как мне казалось, заполнить всю комнату. Однако этого не произошло: оранжевый рот затянул облако в себя.

Переполненный новыми впечатлениями я опять заснул. Во сне меня кормили, и это было совершенно восхитительно. Много лет я искал похожее ощущение в жизни, но тщетно…

Проснувшись много позже в полной темноте, я не на шутку испугался и готов уже был заплакать, но где-то сбоку загорелся огонёк, стало светлее, и я увидел бабушку. Облокотившись на стенку, она стояла на продавленной тахте, держа в одной руке горящую очень ярко «хозяйственную» спичку, толстую и длинную, а в другой – старую тряпку:

– Га-а-а-а-дость какая, – незлобно шептала она, сосредоточенно рассматривая стенку, по которой, по идее, ползали клопы, которых я, впрочем, так тогда и не увидел.

Наши соседи тоже не спали, и я услышал голос «облитой» девицы:

– Миша, ты меня хоть немножечко любишь?

Миша довольно долго не отвечал, видимо, собирался с мыслями, потом высказался довольно резко:

– Ляж и усохни.

– Чтоб они сгорели, – тихо сказала бабушка то ли о клопах, то ли о соседях, потёрла ещё раз тряпкой стенку и задула спичку.

Я остался совсем один и всё думал, плакать мне или подождать дальнейших событий, и тут вдруг ещё раз зазвенели стаканы. Я ожидал мерзкого трамвайного скрежета, но его не последовало. Вместо этого комнату заполнил мягкий зелёный свет, и я был крайне удивлён, не увидев в ней ни печки, ни приёмника «Латвия», ни бабушкиной тахты. Лишь мой просторный таз плавно покачивался в фиолетовых облаках.

«Эфир», – подумал я и увидел, что в мой таз заглядывает небритая, но добрая физиономия, чем-то напоминающая хэмингуэевскую.

– Вы кто? – испуганно спросил я.

Физиономия улыбнулась, обнажив жёлтые, как газета на «Латвии», зубы:

– Не дрейфь, это я, Беломорыч. Пришёл тя с днём рожденья поздравить, – ко мне потянулась украшенная бледно-синими татуировками здоровенная ручища.

Беломорыч искренне и по-доброму тряс мою руку, от него исходил приятный терпкий запах отцовской папиросы, который я тут же узнал и успокоился. Беломорыч, продолжая улыбаться, приподнялся над тазом и неспешно закурил. Был он небрит, сед и крепок, пострижен очень коротко. Добротная тельняшка (синие полоски на белом) была очень ему к лицу.

Я стал рассматривать его татуировки – многочисленные синие линии, словно речки на карте, а посередине – красная звёздочка.

– Москва, – угадал мой вопрос Беломорыч и рассмеялся – вот вырастешь большой и поедешь туда учиться, там же и загремишь.

– Куда загремлю? – не понял я.

– Куда? – рассмеялся Беломорыч. – А вот куда! – и он ткнул чёрным ободком ногтя в верхний правый угол своей татуировки, – туда, где одинокая синяя ленточка впадала в такое же одинокое синее море.

– Далеко от Москвы, – вздохнул я.

– Далеко, – деликатно кашлянул Беломорыч – а всё-таки Россия. Природа там – загляденье, вечерами тишина-а-а-а, только ветер гудит в проводах, про это даже песня есть. Сидишь себе на нарах – тепло, уютно, пахан сахар раздаёт, а под матрасом – письмо от мамы…

Беломорыч так красиво рассказывал, что я тут же всё это представил и решил, что обязательно «загремлю», когда вырасту большим.

– Правильно, – ещё раз угадал мои мысли Беломорыч, – только кури «Беломор». Если будут предлагать «Приму» или там «Аврору» – не отказывайся, хотя и гадость это, но покупай только «Беломор», деньги у тя всегда на него будут, это я те обещаю.

Неожиданно Беломорыч оборвал свою речь и прислушался. Я тоже прислушался: откуда-то сверху появились «шорохи вселенной».

«Это Ципора Таль из Вашингтона, – подумал я, – сейчас будет „всего доброго, и до встречи в эфире“», – но ошибся.

Перед моим тазом вдруг появилась настоящая фея, одетая в изумительно белое платье и красный треугольный плащ. Два золотистых льва поддерживали её корону, а под ними чёрным по белому светилось: «Marlboro».

Фея плыла ко мне по зеленоватому эфиру и улыбалась.

«Мальборо», – прошептал я и чуть не заплакал от восторга.

Беломорыч отреагировал совершенно по-другому: он встал вдруг во весь рост, злобно сжал кулаки и, не вынимая папиросы изо рта, сплюнул в сторону:

– Порву, как пить дать, порву.

Был он шире в плечах и крупнее, но куда ему до феи Мальборо, с её короной и львами, закованными в тугой пластик… Она расхохоталась ему в лицо и, осыпав нас золотисто-табачными звёздами, подлетела совсем близко к моему тазу:

– Расти большой, и я приведу тебя в страну, где нет трамваев.

– Нет трамваев? – восхитился я, вспомнив ужасный скрежет.

– Есть в Сан-Франциско, но это просто декоративное, а так – нет. Там все ездят на машинах в офисы с секретаршами, а потом – домой, к своим женщинам.

– Но у него НИКОГДА НЕ БУДЕТ СЕКРЕТАРШИ! – выкрикнул Беломорыч и судьбоносно ударил коленкой в таз, отчего тот заунывно звякнул.

– ЗАТО У НЕГО ВСЕГДА БУДУТ ЖЕНЩИНЫ! – ответила фея и ударила в мой таз.

– НО ОНИ БУДУТ УХОДИТЬ, – не сдавался Беломорыч.

– УХОДИТЬ, НО ВОЗВРАЩАТЬСЯ, – расхохоталась фея звонко – стучаться в дверь по вечерам, кидать камешки в окно, писать глупые письма, находить забытые номера телефонов и просто сталкиваться на улицах.

– А как это – женщины? – спросил я, понимая, что говорю глупости.

– Это очень приятно, это – как когда тебя кормят во сне.

Я тут же решил не «загреметь» после обучения в Москве, а уехать в страну феи Мальборо, где нет трамваев.

Беломорыч сразу это понял. Он молча отошёл от моего таза и отвернулся, чтобы смахнуть украдкой слезу. Мне стало жаль его, седого и доброго:

– Я никогда не забуду тебя, Беломорыч, всегда тебя буду вспоминать.

Он, не поворачиваясь, отмахнулся.

– Я буду помнить тебя как отца, – неожиданно вырвалось у меня, и я тоже заплакал.

Слёзы жгли мои глаза, и я уже ничего не видел – ни феи Мальборо, ни своего таза, ни зелёного эфира…

Моя память вырубилась полностью на несколько лет. Следующие воспоминания связаны уже с переездом на «новую квартиру». Отец к тому времени ушёл от нас, остались только мама и бабушка. Я помню, как в первый раз вышел в «новый двор», было мне уже лет шесть, а то и больше.

Вокруг неуютно торчали новостройки. Я стал бродить вокруг дома, пока не натолкнулся на футбольную площадку. Там сидели взрослые пацаны, они тут же меня для проверки отколошматили. Я честно пытался дать сдачи, и в итоге мы помирились.

– Ну чо, Амур, закурим? – спросил меня самый старший, ловко вытащив «жирный» хабарик из-за уха.

Я неопределённо пожал плечами…

 

Интервью с Лениным

ИДЕЯ взять интервью у Ленина возникла у меня чуть ли не сразу после октябрьского переворота. Однажды я даже обратился с официальным запросом в Совнарком; неудивительно, что мне отказали. Однако случай представился сам собой летом двадцать третьего года, когда я оказался пациентом московской Солдатенковской больницы, где и познакомился, а потом и подружился с Владимиром Николаевичем Розановым, в последствии ставшим главврачом Кремлёвской больницы. Тогда же он просто заведовал хирургическим отделением, практиковал хирургию и, как и все прочие, бедствовал.

Выглядел Владимир Николаевич как типичный врач: просторная лысина, умные глаза, круглые толстенькие очки, усы и к тому же добротная русская полнота. Врач он был отменный и как человек сразу же внушал доверие. Впрочем уже тогда он был в фаворе у большевистской элиты и даже удостоился чести вырезать аппендицит у Иосифа Сталина.

Именно с ним я поделился своей идеей встретиться с Лениным, даже не подозревая, что Ильич – его давний пациент.

Он никак не отреагировал на это. Каково же было моё удивление, когда однажды, томным июльским днём Владимир Николаевич пришёл ко мне в палату и, улыбнувшись, предложил:

– Одевайтесь, Гавайский, поехали.

– Куда же мы поедем? – не понял я.

– В Горки, к Ленину.

Владимир Николаевич рассказал обо мне Ленину, который, как оказалось, знает меня по публикациям Литпрома и даже читал мои «Сказки о Рае». Они договорились, что Розанов привезёт меня при первой же возможности под видом своего ассистента (к Ильичу тогда допускали только врачей).

За нами прислали машину, это был настоящий английский Ролс-Ройс. За рулём сидел крупный, невзрачный охранник Ленина товарищ Беленький. Видимо, они знали друг друга вполне хорошо и даже поздоровались за руку.

Ехали довольно долго, хотя до Горок всего-то сорок вёрст, и почти всю дорогу молчали, наслаждались летними подмосковными пейзажами.

Когда свернули с Киширского тракта, Владимир Николаевич, бывавший в Горках неоднократно, вдруг стал рассказывать об этих местах:

– Туровка здесь недалеко впадает в Пахру, – мы как раз переезжали мостик. – Селились тут издревле. О Горках говорят, «построены на кострах и на костях».

– Как это? – спросил я.

– Как приедем в усадьбу, я вам покажу. Прямо там же, в парке – остатки городища вятичей, а за главным зданием – их курганы. Вятичи – странное племя. Севернее их только леса, в которых жили племена финно-угорские, не хлебопашцы. Значит, жили на границе, но вот мужчин своих хоронили без мечей. Князь Владимир, усмиривший многих, воевал и с вятичами, но так и не сумел их покорить.

Въехали в село Верхние Горки, проехали облагороженный пруд. Перед нами открылась широкая долина Пахры, просторные луга, обрамлённые с трёх сторон парком и лесами, – место удивительно красивое. Впереди я увидел главное здание усадьбы с высокими белыми колоннами, построенное в русском классическом стиле, по бокам – свежевыкрашенные флигеля. Вся усадьба, постройки и угодья выглядели вполне ухоженными, казалось, что война и революция так и не докатились до этих мест. Будто угадав мои мысли, Владимир Николаевич продолжил:

– До революции здесь хозяйничала вдова Саввы Морозова, Зинаида Григорьевна Морозова Рейнбот, – удивительная, между прочим, женщина. Устроила здесь ферму с оранжереей, коровник с немецкими электрическими приборами, сажала клубнику, элитную пшеницу. Провела электричество, обеспечила канализацию. В общем, решила жить по-английски comfortable, даже телефон провела.

– Ну, а потом?

Владимир Николаевич улыбнулся:

– Потом здесь возникла латышская коммуна. Владимир Ильич принял в этом самое живое участие, но дело как-то не пошло. Недавно её закрыли.

– Что так?

– Надежда Константиновна рассказывала, что всё закончилось выносом мебели и вещей из усадьбы. Теперь тут санаторий ВЦИК.

Я уже захотел засмеяться, но тут мы приехали. К нам вышла Мария Ильинишна и попросила не шуметь, так как «Владимир Ильич лёг отдохнуть, ему не здоровится. Надежда Константиновна отлучилась в местное село Ямь по общественным делам и вернётся только к вечеру».

Мы вошли в дом, разместились в «телефонной комнате» и стали ждать. По тому, как переглянулись Мария Ильинишна с вышедшей к нам сиделкой, молодой женщиной, видно, из крестьянок, по тому, как тихо старались они ступать, я понял, что в доме царит особенная атмосфера женского обожания, возникающая всегда рядом с сильной личностью.

Сколько нужно ждать, было неизвестно, и мы с Владимиром Николаевичем отправились на прогулку в парк. Он показал мне и курганы, и место, где было городище. Затем мы устроились в открытой, тоже с колоннами, беседке. Погода была летняя, томная… Я вынул папиросы и закурил.

– У меня к вам есть просьба, – неожиданно обратился ко мне Владимир Николаевич.

– Да, конечно, – я потушил папиросу.

– Владимир Ильич очень болен. Человек он страстный и очень общительный. Обещайте мне, что вы не будете злоупотреблять его страстью ко всему новому и не станете переутомлять его расспросами.

Владимир Николаевич говорил вполне искренне. По его тону я понял, что они не просто врач и пациент, а нечто большее. Меньше всего Владимир Николаевич, человек развитой и широко образованный, был похож на революционера или большевика. Значит, не соратники. Неужели просто друзья?

– Я вас понял, Владимир Николаевич.

Мы пошли обратно к дому, и Владимир Николаевич поведал мне, что практически всю зиму Ленин не мог говорить. Его правая сторона тела была парализована, но к весне он пошёл на поправку и сейчас он «много лучше».

Подойдя ближе к дому, мы увидели человека в накинутом на плечи халате, стоящего на веранде второго этажа главного дома. Человек увидел нас первым и махал нам левой рукой:

– Застрельщикам охраны здоровья трудящихся – привет! – это был Ленин.

Владимир Николаевич широко улыбнулся и тоже махнул рукой в сторону веранды. Я учтиво поклонился.

Моего спутника проводили наверх, в комнату Ленина, первым. Мне предложили осмотреть дом или подождать в библиотеке. Я успел сделать и то, и другое. Судя по картинам и гравюрам, вполне дореволюционным и висящим на насиженных местах, новый хозяин решил ничего в доме не менять, что немного меня удивило: всё-таки Владимир Ильич был революционером. Сам дом был, без сомнения, настоящим «дворянским гнездом», но обстановка дома – скорее купеческой, эклектичной, с преобладанием ампира. Я даже обнаружил мраморную статуэтку Амура, чему не мог не улыбнуться. Библиотека была порядочная («на глаз» – тысяч пять томов) и составленная явно не Ильичом. Именно там я набросал на бумагу некий вопросник для Ленина. Едва я закончил, меня к нему позвали.

Я поднялся на второй этаж, прошёл гостиную и столовую. Дверь в кабинет Ленина была широко открыта. Там всё ещё находился Владимир Николаевич, который представил меня Ленину как «молодого литератора».

Ленин протянул мне левую руку:

– Очень хорошо, – и приветливо улыбнулся.

Ленин не выглядел «больным», хотя произносил слова с трудом. Одет он был вполне по-домашнему: белые в синюю полоску мятые фланелевые брюки, фланелевая толстовка с двумя поясами и двумя нагрудными карманами, поверх толстовки накинут серый в темно-синюю полоску халат. Воротник, полы, рукава и карманы были обшиты синим репсом.

– Простите меня великодушно, вынужден вас на какое-то время покинуть, – Владимир Николаевич учтиво, по-старомодному раскланялся – мне нужно поговорить с Марией Ильинишной.

– Только не нужно новых заговоров с лекарствами, мне они ни к чему. И, пожалуйста, избавьте меня от визитов господина Вейсброда, – Ленин говорил вполне серьёзно.

В ответ Владимир Николаевич неопределённо пожал плечами и удалился.

Ленин усадил меня в кресло и стал подробно расспрашивать, кто я и что. Спрашивал и про обстановку в Москве и в Америке, из которой я недавно вернулся.

Я старался отвечать точно и подробно. Он не перебивал меня и, видимо, остался доволен моими ответами.

– Ну-с, а теперь ваши вопросы. – Ленин приветливо улыбнулся.

Я достал свою бумажку:

– Владимир Ильич, я хотел написать нечто вроде очерка о вас, но это не главное… – тут я как-то замялся.

– Спрашивайте, я обещал Владимиру Николаевичу, что отвечу на ваши вопросы.

Я ещё раз посмотрел на свою бумажку, но спросил совершенно другое. Спросил, что он думает о будущем России.

– О-о-о, – он засмеялся – это нужно слишком долго говорить, читайте мои последние статьи. Написал я по этому поводу довольно уже много, но… ведь вы о чём-то ещё хотели спросить?

Я набрал в грудь побольше воздуха и почти выпалил:

– Владимир Ильич, все говорят, что у вас совершенно нет своих личных вещей, и с собой вы возите только самовар.

– Ну, этот вопрос – не ко мне, к Марии Ильинишне, она у меня всем распоряжается. Хотя, почему только самовар, вот у меня есть плед, – он указал взглядом на плед, лежащий на кресле. – Это подарок мамы. Её звали Марией Александровной… Она нас так всех любила: и меня, и Сашу, и всех. И мы её – безмерно. Шерстяной клетчатый плед, что меня согревает, – её подарок во время нашего последнего свидания в Стокгольме в 1910 году.

– А пальто?

– Пальто? – удивился Ленин.

– Я прочёл в одной американской газете, что вы всё ещё носите пальто, в котором выступали на митинге завода Михельсона в восемнадцатом году, когда в вас стреляла эсерка Каплан.

– Странный вопрос. Да, действительно, ношу. – Ленин улыбнулся. – Значит, не во всём американская пресса дурачит своих читателей. – Мы оба рассмеялись. – Надежда Константиновна там, где пули попали, всё очень аккуратно заштопала, зачем же выкидывать? Вокруг же, сами знаете, голод, разруха, война…

– А вот ещё из газет: «Однажды сотрудникам Совнаркома выдавали по одному пуду картошки. Первым в списке значился Ленин. Против его фамилии почему-то стояло: два пуда. Владимир Ильич „два пуда“ убрал и поставил – „один пуд“. Крупскую совсем вычеркнул из списка, пометив: „В Совнаркоме не работает“».

– Из американских? – тут же спросил он.

– Из американских.

– Значит, правда, – мы оба ещё раз рассмеялись.

Он смеялся так искренне и заразительно, что я совершенно освоился и перестал робеть. Я понял, что всё-таки задам ему тот единственный по сути вопрос, который меня волновал с октября 1917-го:

– Владимир Ильич, я человек вполне далёкий от политики и революции и, видимо, поэтому, я не понимаю, как партия большевиков, составленная из людей часто малообразованных и жестоких, смогла победить. Как так получилось, что русское дворянство, насыщенное культурой и древними традициями, да ещё в союзе с просвещёнными европейскими правительствами, потерпело такой крах? Мне до сих пор не верится, что это произошло…

Он встал, поправил свой халат на плечах и подошёл к окну. Потом обернулся и спросил меня:

– А вы как сами думаете?

Я не был готов к такому вопросу, но неожиданно для себя, ответил почти скороговоркой:

– Я думаю, что вам дьявол помог.

– Дьявол? – он кашлянул в левый кулак. – Непонятно почему дьявол помог именно нам, а не Керенскому и Юденичу с Колчаком.

Я молчал. Он же, повернувшись к двери, громко позвал:

– Товарищ Таисья!

Почти тут же вошла сиделка, которую я уже видел внизу.

– Принесите, пожалуйста, нам с товарищем Гавайским чаю, горячего чаю! – повернулся ко мне. – А может, лучше водки?

– Спасибо, Владимир Ильич, лучше чаю.

– Отлично, – сиделка уже вышла, – вы ведь совсем с марксизмом не знакомы и теорию классовой борьбы не знаете.

– Ну, почему же, Владимир Ильич, я знаю, но, откровенно говоря, я в эту теорию не верю. Есть вот Швейцария и Англия, есть там и классы, но кровавая революция, истребление сотен тысяч, как у нас, там невозможна.

Он хотел тут же что-то ответить, но не смог, закашлялся, сильно побледнел и кашлял очень долго. В кабинет вошла Таисья с подносом и тут же к нему бросилась. Он знаком приказал ей удалиться, молча взял чашку с подноса, отпил глоток чаю, и ему стало легче.

– Вы правильно сказали «у нас», – с трудом продолжил он, – у нас в России со времён Рюриковичей взять власть не сложно, это не Швейцария. Было бы на то желание. И сами первые Рюриковичи – яркий тому пример. У нас в России не просто классы, у нас всегда и во все времена – две НАЦИИ внутри нации, столь не похожие друг на дружку, столь чуждые и враждебные, что диву даёшься. Помните, как сказал поэт: страна господ, страна рабов. Это у нас главное. У нас дворянство, о котором вы так печётесь, с лёгкостью забывает русский язык и переходит добровольно на язык недавних врагов, на французский. А сколько у высших классов всегда презрения и злобы к простым людям! Вот и у вас тоже на Литпроме: лохи и элита. Всё то же самое. Слова, конечно, в каждое время разные, но суть одна: рабы и господа, лохи и олигархи, которые живут в разных мирах и не желают даже знать друг друга. В такой обстановке достаточно только высечь искру, одну единственную, а именно: пообещать одному классу растерзать другой, выжечь с корнем, и тогда разгорится пламя, столь сильное, что все образованные Европы содрогнутся, а может даже, и на колени встанут.

– Но как же интеллигенция? – стал спорить я. – Русская, российская интеллигенция, Фёдор Михайлович Достоевский, Лев Николаевич Толстой. Такой интеллигенции, такой насыщенной духовной жизни нет ни в одной стране. Нигде нет и такого сочувствия к простым людям. Неужели вполне светская духовная среда не способна смягчить все эти противоречия, о которых вы говорите? Примирить классы, найти общий баланс…

– Всё это белиберда, херня. – перебил меня Владимир Ильич и опять закашлялся. Потом придвинулся ко мне совсем близко, посмотрел мне прямо в глаза. – Вы, молодой человек, Россию не понимаете, вам, видимо, не дано. А я – понимаю, и поэтому моя партия, а не ваша, победила и всегда будет побеждать. А ваша – или в жопе, или в Америке.

Он смотрел мне прямо в глаза, и я почему-то совершенно точно знал тогда, что он прав, прав абсолютно во всём. Я испуганно отстранился.

– Ваша мудацкая интеллигенция вместе с барчуком Толстым и истеричкой Достоевским гроша ломаного не стоит. Они писали для себя, для таких, как они сами, и для правящей элиты. Их не читают у пивларьков, о них не говорят бабушки на скамейках, a мужики – в банях. Они просто побочный продукт ожиревшей за счёт лохов элиты. Если бы у России была тысяча Достоевских, её судьбу бы это не изменило.

В кабинет осторожно постучали. Ленин резко выпрямился в кресле и громко сказал, почти выкрикнул:

– Дайте нам с товарищем Гавайским ещё минуточку!

Потом опять пригнулся ко мне и заговорил очень тихо:

– Слушайте, Гавайский, я ответил на все ваши вопросы, и теперь вы можете спокойно писать ваш глупый очерк, но и вы должны мне помочь. Под видом лечения меня совершенно от всего отстранили, телефонной связи с товарищами из ВЦИК и Совнаркома нет, так называемой охраны – чуть ли не сто человек, и меня никуда не выпускают, обращаются со мной, как с каким-то ребёночком. Письма мои не доходят, всю мою корреспонденцию проверяют и досматривают. В довершение, Сталин имеет наглость грубо оскорблять мою жену, а я ничего не могу поделать. Пускают ко мне только глупых докторишек, от которых меня тошнит. От чего меня лечат – не известно. А ведь от должности меня никто не увольнял. В общем, Гавайский, я сейчас вам записку дам, а вы, будьте любезны, доставьте её Михаилу Дмитриевичу Бонч-Бруевичу. Он надёжный товарищ, военный, и меня отсюда выручит. Всего-то и нужно – две роты солдат. Хватит с ними цацкаться!

В дверь ещё раз постучали. Она приоткрылась, и в проёме показался Беленький:

– Владимир Ильич, товарищу Гавайскому и товарищу Розанову пора возвращаться в Москву, оттуда уже два раза телефонировали.

– Сейчас-сейчас! – отмахнулся Ленин. Дверь закрылась, и он стал лихорадочно рыться по карманам, доставая какие-то бумажки.

– Ага, вот она. – Ленин передал мне маленькую записку, сложенную вчетверо.

– Да ведь я там никого не знаю, Владимир Ильич, меня и не допустят.

Он сунул мне записку:

– Тогда найдите его брата Владимира Дмитриевича, я ему тоже верю. Только не передавайте ничего Зиновьеву и Каменеву, и тем паче – Сталину, вы поняли?

Не успел я сунуть записку в карман, как дверь опять открылась, вошли Беленький, Мария Ильинишна и Розанов. Ленин опять закашлялся и стал махать руками, у него начались рвотные приступы. Меня тут же попросили выйти, попрощаться нам так и не удалось. В странной задумчивости я вышел из дома и направился к стоящему у парадного входа Ролс-Ройсу. Кто-то опустил руку мне на плечо. Я обернулся. Передо мной стоял высокий молодой человек с типично еврейской внешностью, одетый в кожаную форменную куртку:

– Отдайте, – спокойно сказал он.

– Что? – не понял я.

– То, что вам Владимир Ильич передал.

– С какой это стати? Вас это не касается.

Молодой человек в кожанке насупился и потянулся к внушительной деревянной кобуре на боку:

– Именем Чрезвычайной Комиссии Совета Народных Комиссаров приказываю вам…

Не долго думая, я вынул из-за пазухи свой идиотский вопросник и передал его чекисту. Тот, не читая, спрятал листок в нагрудный карман и отошёл. В Москву возвращался я один, Владимир Николаевич остался в Горках ухаживать за больным. С ним я тоже не попрощался, и с тех пор наша дружба пошла врозь.

Приехав в Москву, я решил в больницу не возвращаться, а попросил меня довезти до дома. Оставшись один, я достал записку Ленина. Судя по чёрным ободочкам по краям, она довольно долго валялась в его кармане. Развернув её, я прочёл:

«Товарищ Инесса!

Звонил к Вам, чтобы узнать номер калош для Вас. Надеюсь достать. Пишите, как здоровье.

Что с вами?

Был ли доктор?

Привет!

Ленин».

 

Мясо. Из жизни американских вампиров

ПАША ехал вдоль полузаброшенных объектов индустриальной зоны: красных кирпичных зданий, похожих на куски свинины, всё было обнесено никому уже не нужными проволочными заграждениями: двери, окна и всё остальное плотно закрыто железными жалюзи. Тишина, осень, темнеет быстро… Вся промышленность давно уже переехала в юго-восточную Азию, Мексику и хрен его знает куда…

Паша ехал медленно, чтобы не пропустить условный жёлтый иероглиф на воротах. В багажнике его машины в тяжёлом кожаном мешке лежала девочка-китаянка. Паша охотился за ней чуть ли не три дня. Всё сделано как по нотам: она нелегалка-рабыня, он взял её прямо из-под носа хозяев, но вряд ли они станут искать её или, к примеру, заявлять в полицию. Они сделали чуть ли не половину его работы…

Ага, вот он, жёлтый скромный иероглиф, в правом углу железных ворот. Паша остановил машину, вышел и осмотрелся. По идее, его уже ждут перекупщик Том по кличке Тефлон, с которым он был шапочно знаком, и сам покупатель… Если всё пройдёт спокойно, то прямо сегодня они угостят его, может, грамм на двести, Пашу аж передёрнуло от этой мысли…

Ворота лязгнули и начали, подвывая, открываться. В самом дальнем углу бывшего ремонтного гаража Паша увидел бледного высокого Тефлона.

– Ну, заезжай уже, – раздражённо сказал он.

Паша медлил, он немного бздел. Заедь он за эти ворота – хуй с два ему удастся соскочить, если они его решили кинуть.

– Где покупатель? – спросил Паша.

– Какой, блять, покупатель, хули ты воще припёрся? – Тефлон тоже нервничал.

– Сто двадцать паундов, косоглазая, может, даже и девственница, – Паша ухмыльнулся.

– Сколько просишь?

– Пять штук.

– Ты охуел.

Паша обошёл машину, открыл багажник и, вынув монтировку, тюкнул легонько мешок. В мешке что-то зашевелилось и жалобно запищало… Паша резко захлопнул багажник, его немного трясло. Тефлон, который каким-то образом оказался совсем рядом, тоже трясся.

– Хуй с тобой, – Тефлон вынул из кармана мобилу и набрал номер. Он ничего не сказал в трубку, а просто подождал какое-то время, затем сунул мобилу опять в карман.

– Он тут, рядом, – заверил Пашу Тефлон, – нужно немного подождать.

Стало совсем темно, время от времени из багажника слышались возня и жалобный писк, говорить было не о чём.

– У тя какой-то странный акцент, откуда ты? – спросил Тефлон из вежливости.

– Не ебёт, – Пашу продолжало трясти.

– Как в первый раз, – ухмыльнулся Тефлон.

«Первый раз, первый раз, первый раз», – застучало в голове у Паши. Почти неделю он голодал и, значит, был на грани, но деньги всё равно важнее.

Китаянка в мешке полностью очнулась и стала громко рыдать. Паша понял, что уже не может сдерживать себя, у него начался глюк – такое изредка случалось с ним после голодовок.

Очень чётко, во всех красках, он увидел себя мальчишкой, ему лет восемь, не больше, его послала мама в новый универсам, построенный, как говорили, «по итальянскому проекту». Туда выстраивалась гигантская, как хвост сказочного дракона, очередь. Проторчав в очереди чуть ли не час, он вошёл, наконец, вовнутрь. По универсаму бродили обляпанные волосатым мохером пенсионерки и прочая публика.

Паша смотрит на огромные пятилитровые банки с зелёными, похожими на экспонаты Кунсткамеры, помидорами, навсегда утонувшими в мутном болгарском рассоле. Все чинно прохаживаются вдоль торговых рядов, охуевая от нового ощущения близости к товару.

Часть внутренней стенки универсама – стеклянная, за ней – мясной цех, за ней – серьёзные мужики в запачканных кровью белых халатах режут мясо. Кое-кто из публики, плюнув на приличия, прильнул всем телом к стеклу и смотрит. «Скоро вынесут», – слышит Паша глас народа и не понимает, о чём это они. Вдруг стеклянная дверь открывается, и в торговый зал въезжает обыкновенная покупательская тачка, почти полностью забитая расфасованным уже мясом.

Вялотекущую толпу покупателей прошибает мощный электрический разряд, в мгновение ока тачку облепляют со всех сторон. С одной стороны людей больше, и поэтому весь ком движется. Сверху уже всё расхватали, доставать стало труднее, и тачку опрокинули, мясо высыпалось на пол, и вот уже несколько мохеровых старушек упало на колени.

Маленький Паша сглатывает слюну, напряжение вокруг тележки падает, толпа довольно быстро рассасывается, обнажая кусок пола, на котором валяется пустая тачка в затоптанных грязной обувью лужицах крови и кусок мяса, выпавший из целлофана во время драки…

Паша подходит к одинокой тачке, наклоняется и смотрит…

Из глюка Пашу вывел удар по голове, он не заметил, как сзади к нему подкрался небольшого роста коренастый урод.

На следующее утро он очнулся на заднем сидении своей машины, припаркованной в укромном уголке городской свалки. В кармане куртки он найдёт два свёртка. В одном – три штуки: сумма, о которой он договорился с Тефлоном неделю назад, в другом – небольшая медицинская мензурка на сто грамм, которую он тут же судорожно высосет.

 

Из жизни и смерти школьников

– В ОБЩЕМ-ТО, Петя мальчик неплохой, но уж очень нервный.

Людмила Владимировна, учительница третьего «а» класса, вопросительно посмотрела на маму Пети, испуганно сидящую за первой партой.

– Но учится-то он как?

Вздохнув тяжело, училка стала перелистывать журнал.

– Вот посмотрите, в первой четверти были даже четвёрки, – продолжила она, – а потом всё хуже и хуже. Последнее время он стал прогуливать первый, а иногда и второй урок, а ведь это – арифметика и чтение!

Мама Пети покраснела. Училка приводила один убийственный факт за другим, и Петина мама твёрдо решила побить сына подгнившим уже «морским» ремнём – чуть ли не единственным предметом, оставшимся у неё от сбежавшего мужа.

– Близится двадцать второе апреля, день рождения Владимира Ильича Ленина, – стала подбивать бабки Людмила Владимировна, – в этот день лучшие ученики третьих классов в торжественной обстановке музея – дзота неизвестного партизана-подрывника – будут приняты в пионеры. Я как классный руководитель отклонила заявление Пети, и если вы не примите меры, то не видать ему красного галстука в третьем классе. Больше того, так и октябрятскую звёздочку положить на стол не долго…

Петина мама зарыдала в голос и бросилась на выход.

– Стойте, Вострикова, – училка имела кое-что на посошок.

Петина мама застыла у двери.

– Ну, скажите на милость, зачем Петя приносит в школу складной нож?..

Петя, довольно высокий мальчик для своего возраста, сидел в это время дома на кухне и ел блины, производимые тут же его флегматичной бабушкой. Каждый новый блин он старательно обливал жидким домашним вареньем из банки, всякий раз аккуратно отодвигая ложкой ватную подушечку плесени.

Петя неплохо представлял, что сейчас происходит между его мамой и Людмилой Владимировной и не строил иллюзий по поводу грядущих событий.

Блины не были особенно вкусными, но Петя интуитивно осознавал, что ужинать, возможно, не придётся, и упорно ел, прислушиваясь, не едет ли лифт на их последний этаж. Он твёрдо решил молчать, и если будут бить, то терпеть. А если совсем туго будет – сбежать в лес. Для этого варианта всё уже было подготовлено: придя из школы, он положил в мешок для сменной обуви самое дорогое, что у него было…

Вот в очередной раз загудел лифт, и всё гудел и гудел, пока не остановился на последнем этаже. «Мама приехала», – подумал Петя, и блин застрял у него в горле…

Первые пять минут она почти наизусть повторяла обвинительную речь Людмилы Владимировны с тем только отличием, что очень кричала и размахивала руками перед Петиным лицом.

– Я для него стараюсь, ночей не сплю, чтобы мой Петечка учился, а мой Петечка плевать на всех хотел, мой Петечка лоботряс, лодырь и прогульщик. Весь в идиота отца пошёл мой Петечка, – закончила Петина мама официальную часть разборки.

– Я больше не буду, – довольно спокойно ответил Петя.

– Что не будешь, ЧТО НЕ БУДЕШЬ! – Петина мама впала уже в истерику. – Из тебя же подонок растёт, понимаешь – ПОДОНОК!

– Я больше не буду, – повторил Петя, придав жалостливости в интонации. В отношениях с матерью Петя старался придерживаться политики нейтралитета.

– А вот это мы сейчас узнаем, – Петина мама резко выбежала из кухни и стала громко рыться в дряхлом комоде.

Вернулась она с морским ремнём в руках, чем несколько удивила Петю, который ожидал скорее подзатыльников. Она тут же схватила Петю за волосы, отчего он жалобно вскрикнул, и вытащила его из-за стола. Держать ремень за латунную широкую пряжку было очень неудобно, но всё же она умудрилась взмахнуть ремнём и, с криком «Вот тебе!», ударила. Шесть с половиной метров советской кухни – маловато для подобных экзекуций, и удар пришёлся по столу, банка с вареньем тут же упала, и из неё быстро и бесшумно потекла ярко-красная жижа. От неожиданности мама расслабилась, и Петя тут же, вырвавшись, бросился в комнату, где забрался под широкую и довольно низкую кровать.

– Ты у меня узнаешь сейчас, как уроки прогуливать, – Петина мама бросилась за ним в погоню, – а ну-ка вылезай оттуда!

Петя молчал.

Петина мама стала двигать кровать, но Петя перемещался вместе с ней, и достать его оттуда располневшей за последние годы маме не удавалось. Она кричала и грозилась вызвать милицию, а Петя молчал, он удобно устроился в своём дзоте, ему даже пришла в голову мысль остаться там жить навсегда. «А что, – думал он, – буду по ночам только вылезать, когда все спят, и ходить на кухню есть».

Петиной маме тоже пришла в голову удачная мысль: она встала на карачки и, накрутив мягкий конец ремня на кулак, попыталась ударить Петю пряжкой прямо там, под кроватью. Между прочим, ей это почти сразу удалось, но смекалистый Петя тоже поменял тактику, он сумел поймать пряжку и стал тянуть ремень на себя, упершись ногами в доску, придерживающую матрас. Взбешённая такой наглостью мама вскочила на ноги и стала изо всей силы тянуть ремень в свою сторону. Пряжка больно впилась в руку Пети, и он не выдержал, отпустил. Петина мама тут же полетела в противоположную от кровати сторону и брякнулась всем телом на собственные туфли… Теперь уже она завыла от боли и унижения, закрыв руками мерзко покрасневшее после драки лицо. Потом она стала просто рыдать, и Петя там, под кроватью, где его не могли увидеть, тоже стал почему-то плакать…

– Я ведь в месткоме работаю, как мне теперь людям в глаза-то смотреть, все в галстуках в школу идут, а мой Петя… – ей стало безумно жаль себя, и захотелось тут же умереть.

– Мама, мамочка, – неожиданно для себя Петя вылез из-под кровати и бросился к лежащей на полу матери, – прости меня, прости меня, пожалуйста, – он лёг с ней рядом на пол и неумело обнял её, чего не делал уже много лет, – я не виноват… это они.

Она отстранила его и попыталась встать:

– Опять врёшь…

И всё-таки они помирились. На следующее утро Петина мама встала пораньше, приготовила свежую белую рубашку, начистила ему ботинки и мастерски погладила школьную форму. На завтрак Петя ел вкусные макароны, поджаренные «с яичком», а не обычную кашу.

– Ну всё, я пошёл, – сказал Петя и схватился было за портфель.

Мама остановила его, наклонилась и внимательно посмотрела ему в глаза:

– Петя, я хочу, чтобы ты всегда помнил, что ты – сын морского офицера, ты меня понял?

– Я понял, – Петя очень торопился и почти уже выскочил за дверь.

– И ещё, – она опять его задержала, – ну скажи на милость, зачем тебе в школе нож?

Петя бездумно пожал плечами.

– Где, кстати, он?

Петя махнул в сторону комода.

Петина мама подошла к комоду и тут же нашла небольшой складной ножик, купленный когда-то за два сорок пять. Она бессмысленно покрутила его в руках.

– Ну, иди уже.

– А деньги на завтрак?

Петина мама долго рылась в сумке и дала ему сорок копеек, две серебристые монетки.

Петя положил двадцатикопеечные монетки по разным карманам, «чтоб не звенели», и пулей выскочил из дому, лифт он ждать не стал, а бросился бегом по лестнице вниз, он торопился, на то были серьёзные причины.

«Опаздываю, блять, – думал он на бегу, – эти уёбки уже там. Упустил, блин, момент, все училки уже там, на хвост уже никому не сядешь… но ничего, сука, прорвёмся».

Худшие предчувствия Пети оправдались: ещё издали он увидел сутулую спину шестиклассника Вовы Шилова по кличке Шило. Рядом с ним на довольно высоком школьном крыльце курили солидные люди: одного он знал, это был Саня Батьковский по кличке Махно, мускулистые плечи которого внушали трепет всей школе. В Петином классе считали, что его боится даже физрук. Второго, тоже крепкого и очень прыщавого, Петя видел впервые. Махно закончил восьмой класс в прошлом году и, по идее, учился сейчас в ПТУ. Сегодня он отвечал за развод шибздиков на бабки.

Петя притормозил и решил издали понаблюдать, как работает Шило. По ходу он стал прикидывать свои шансы на бесплатный проход. Можно попробовать внаглую, главное – не встречаться глазами с этими уёбками, несколько раз ему это удавалось. Тут важно подгадать момент, когда они трясут какого-нибудь мудака, и идти себе тихо-тихо.

Другой вариант – дружески поздороваться с Шилом, типа, как поживаешь, старичок. Но за это можно и свой двадцончик потерять, и по еблу схлопатать, реакцию этих ублюдков трудно предсказать заранее. Самый верняк, конечно, это просто идти и, когда попросят, дать двадцать копеек и не выёбываться. Петя вздохнул. Он точно знал, что сегодня, после третьего урока, в столовой будет гуляш…

Петя обожал гуляш, он вообще любил мясо, но гуляш – это нечто совершенно охуительное. Он тут же представил себе тарелку с белоснежными альпами картофельного пюре, а там, в ущельях, подёрнутые застывающим жиром озерца подливы; но главное, конечно, это плотно-коричневые кубики мяса, дотронься до них зубами – и они растают во рту…

Даже после сытного завтрака у Пети стала мощно выделяться слюна. Дома мяса практически не бывало, редко-редко, где ж его можно достать? Докторская колбаса, иногда котлеты из вялого белесого фарша. Разве это можно сравнить с гуляшем?

Короче, гуляш стоил тридцать шесть копеек, и к нему давали ещё тарелку супа, а также булочку и компот. Круто, да?

К супу у Пети было двоякое отношение, с одной стороны, суп не плохое по сути блюдо, сытное и даже в каком-то смысле вкусное. С другой стороны, пока ешь этот самый суп, остывает гуляш, а это, бля, никуда не годится. Если есть сначала гуляш, а потом суп – Петю бы это устроило, но ведь засмеют же уёбки, ещё и поднос на форму опрокинут.

Компот и булочка – это тоже заебись, но это уже так, мелочи.

Если отдать двадцать копеек Шиле, то остаётся только двадцать копеек, а значит, дадут тебе не гуляш, а курицу с гречневой кашей и компот, и всё. Блядские порядки…

Рассуждения Пети были прерваны проходившими мимо девочками из третьего «б», украшенными огромными бантами, похожими на военные локаторы. Девочки брызнули на него ядом мужененавистнического презрения.

А что, это вариант, подумал Петя и зашёл им в хвост, девочек уёбки не трясут.

– Слышь, девчонки, у вас сёдни контрольная по природоведению? – нужно о чём-то говорить, типа, чтоб натуральнее было.

– А ты у своей учительницы спроси, – съязвила та, что шла слева. Та, что шла справа, просто закатила глаза, будто поражённая тупостью Петиного вопроса.

– А у нас уже была, – стал рассказывать Петя, не обращая внимания на их реакцию, главное – говорить и не смотреть по сторонам, авось, пройду на халяву…

Шило просёк Петин манёвр на раз. «Вот пиздёныш хитрожопый», – подумал он, и на его лице проявилась дьявольская улыбка.

– Эй ты, а ну-ка, иди сюда, – позвал он Петю.

«Вот дебил, – подумал Петя, – каждый день трясёт, а имён выучить не может», и пошёл себе дальше, продолжая бубнить что-то той, что слева.

– Ты чо, бля, друзей не узнаёшь, – Шило схватил Петю за шиворот и притянул к себе.

– А, Шило, – Петя разыграл удивление, – привет, как дела?

– Пусть тебя не ебёт, какие у меня дела, давай-ка лучше сыграем. – Петя явно раздражал Шило, которому тоже было западло в школу опаздывать.

Девочки вошли уже в школьную дверь, хихикнув напоследок в сторону жалкого кавалера.

Петя отлично знал наёбку с игрой в трясучку: даёшь Шиле монету, он честно кладёт свою, затем обе монетки трясутся между его ладоней, жалобно при этом звеня. Орёл или решка? Не угадал – значит проиграл, и иди себе на хуй. Угадал – значит играй ещё одну партию, Шило доложит ещё две монетки, опять угадал – значит ещё пока не ошибёшься, и тогда уже – на хуй.

– Шило, у меня денег нету, – Петя сам подивился своей наглости.

Шило точно знал, что у Пети есть деньги, он даже знал сколько, – все эти хитрожопости с пацанками – точное тому доказательство.

– Кого ебёт чужое горе, – Шило уже было замахнулся, чтобы дать Пете оплеуху, но в дело вмешался Махно.

– Нет денег, сгоняй по-быстрому домой и возьми, мы подождём, – спокойно сказал Махно, глубоко затягиваясь беломориной…

Спорить с Махно, нет, это слишком круто. Петя развернулся и побежал вдоль школы. До последнего звонка оставалось минут семь-восемь, после звонка школу закроют, значит, опять прогулял арифметику…

Известно, что человек делает лучшее, когда его прижимают к стене. «А что, если попробовать через физкультурный зал», – озарило Петю. Они сейчас вот-вот выбегут на разминку, дверь, поди, уже и открыли. Окрылённый, он побежал быстрее и уже через две минуты был на месте. Дверь, действительно, была открыта. «Хуй вам, а не мои двадцать копеек», – подумал он, но радоваться было слишком рано – в середине зала Петю остановил пионерский кордон дежурного пятого «а».

Начальник кордона Клещук, худощавый прилизанный брюнет с плотно завязанной на предплечье красной повязкой, смотрел на Петю как на пойманного с поличным английского шпиона.

– Дневник, – потребовал Клещук, медленно раскачиваясь на каблуках новых ботинок из модного кожзаменителя.

В этом не было подъёба, при входе в школу проверка дневников была обязательной.

Петя посмотрел на две звёздочки, аккуратно прицепленные на левой стороне пилотки члена совета дружины, и подал свой дневник.

Начальник кордона стал внимательно осматривать Петин дневник, потом перевёл взгляд на самого Петю, словно сличая:

– Так-так, Востриков Петя из третьего «а» класса, понятно. Почему идёшь через физзал?

– Мне тут ближе, – ловко соврал Петя.

– Сменная обувь?

Петя потряс мешком со сменной обувью.

Начальник кордона достал из внутреннего кармана чистенькой формы блокнот, быстро переписал туда фамилию Пети, поставил дату, точное время правонарушения и, смачно вырвав листок, передал его напарнику-шестёрке:

– Миша, это срочно в штаб. – Миша тут же отдал по всей форме пионерский салют и убежал.

– А ты, Петя Востриков из третьего «а» класса, пиздуй через главный вход, ещё раз здесь поймаю, – вызову на совет дружины, понял?

– Понял, – сказал Петя, у него оставалось не больше трёх минут.

Хуй с ним, дам им двадцончик, решил Петя, одолжу где-нибудь шестнадцать копеек на первой перемене, а там видно будет. Прогул после вызова родителей – это пиздец, это точно пиздец.

Через минуту он был уже на крыльце, и его монетка тряслась в Шилиных ладонях. Как назло, Петя выиграл первую партию, стали играть вторую. Вторую, слава богу, проиграл, пошла последняя минута перед звонком. Шило улыбнулся и положил деньги в карман:

– Ну всё, бля, иди, – сказал он примирительно и даже похлопал его по плечу, при этом почему-то преграждая ему проход.

– Пусти, – Петя стал протискиваться к двери, – пусти уже.

– Ты чо толкаешься, – пошутил Шило.

Все трое мучителей заржали.

– Пустите, пустите меня, пожалуйста, – взмолился Петя, всё пытаясь протиснуться.

– Те же сказали, иди на хуй, уёбище, – продолжал подкалывать Петю Шило.

Прозвенел звонок. Шило быстро передал Махно горстку монет и скрылся за школьной дверью.

Петя отошёл и сел на крыльцо, внутри у него всё клокотало, он положил мешок от сменной обуви себе на колени, уткнулся в него и стал рыдать. Господи, ну почему, почему это должен быть я… Вдруг он почувствовал, что в его мешке лежит нечто, и это его сразу же успокоило.

– Это вы уёбища, – сказал он громко и встал на ноги.

– Что? – Махно отреагировал первым.

– Хуй в кожаном пальто, – ещё громче сказал Петя, сжимая свой мешок обеими руками.

– Чо ты такое сказал, – Махно быстро пошёл к отступающему Пете.

– Ты уёбище, а я сын морского офицера.

Махно практически прижал Петю к стенке, на него смотрела детская заплаканная физиономия с распухшим уже носом, Махно вдруг рассмеялся, тряхнув длинной чёлкой, ему не было смешно, просто нужно было точно решить, как Петя будет казнён, а на это нужно время.

И тут Петя ударил его в живот, Махно взвизгнул от боли и отскочил, к его животу прилип Петин мешок от сменной обуви, который почему то не падал…

Года два назад Петя нашёл чёрный плотный конверт, видимо, выпавший из нижнего ящика комода. В конверте были чёрно-белые фотки его пьяного папы во времена его морской службы. А ещё там хранилось чудо чудесное, морской кортик.

Петя прятал его в дырке под раковиной в ванной комнате. Часто он забирался в ванну, наполнял её горячей водой и брал в руки кортик, не уставая наслаждаться его совершенством. Это был уставной кортик послевоенного типа, который вручали выпускникам военно-морских училищ вместе с дипломом.

Сам кортик – довольно длинный, общая длина – тридцать два сантиметра, с плоским стальным хромированным клинком ромбовидного сечения. На правой стороне его рукоятки имеется защёлка, предохраняющая клинок от выпадения из ножен. Рукоять четырёхгранной формы сделана из пластмассы под слоновую кость. Нижняя оковка, головка и крестовина рукоятки выполнены из цветного позолоченного металла. На головку рукоятки наложена пятиконечная звезда и сбоку нанесено изображение герба СССР. Деревянные ножны, обтянутые кожей черного цвета, покрыты лаком. Прибор ножен (две обоймицы и наконечник) выполнены из цветного позолоченного металла. На верхней обоймице с правой стороны изображен якорь, с левой – парусный корабль.