Александру разбудил на ранней заре грохот железа.

Сосед Федор Есин притащил поломанную самоходку и теперь грохотал внутри комбайна. Вдруг принимался реветь мотор, гоня цепные передачи, и тогда позади машины под железной гребенкой начинала расти копна белой новой соломы.

— Вот прах его возьми, опять приволокся, — возмущалась Александра.

Дмитрия не было. Лишь подушка на диване хранила вмятину от его головы. Александра погладила ладонью эту вмятину. И позоревать-то ему некогда — вылитый Аверкий. Она скользнула глазами по фотографиям на стене. Аверкий был изображен на них по-разному. То лежал, белея рубахой, в ряд с другими на фоне косилок, запряженных верблюдами, то сидел чинно на табурете, сложив руки на коленях закинутых одна за другую ног, то прислонялся спиной к грузовику, по борту которого тянулось полотнище: «Сельскохозяйственная артель «Труд» 1.V.33 г.» А на одной стоял с резко выступившими скулами, держась за краешек гроба. Всего-то доставалось ему в жизни больше других.

Александра помнит, как прибежал младший брат Аверкия Григорий, закричал: «Батько утопли!» Кто-то в праздничный день тайком подпилил несколько бревен на мосту, и автомобиль с людьми, направляющийся на торжества в совхоз, упал в воду. Многие выплыли, а вот отцу Аверкия не повезло. Первой вытащили беременную Степаниду Ликопостову. Ее перенесли с лодки на берег и положили на траву. Мокрый, обтянутый домотканой юбкой живот выпятился горой. Аверкий в лодке с Никанором Свириденко искал отца. Когда багор зацепился за что-то, он присел на корточки, перегнувшись через борт, сказал: «А вот и батько!»

Григорий на берегу заплакал, затоптался босыми ногами на месте — Аверкий взглядом с лодки усмирил и выпрямил его. Лохматый Никанор Тихий, секретарь партячейки, наклонился над мертвым:

— Как же это ты, Иван Романович, ведь рыбак был…

Хоронили погибших с музыкой, черные ленты путались над гробом. Над селом в сторону Стукалюковского сада летели галки…

«…Этот-то где бродит!» — с сердцем подумала Александра о Дмитрии, хотя знала: сын сейчас в лугах. После того, как закончили с огородами, навалился сенокос, и с ним все никак не могли разделаться. Травы в этом году уродились хорошие, но из-за частых дождей луга не обсыхали, тракторы вязли, и многочисленные озера пришлось выкашивать конными косилками. В жаркие полдни даже на Коровьем мысу слышны были тугой стрекот косилок, крики погонычей, зачумленный фырк лошадей, которых мучил слепень. Лошади хвостами секли воздух, били задними ногами под живот, переступали и рвали упряжь.

Александра не ошиблась: в это время ее сын Дмитрий стоял на плотине, и вся картина была перед ним, как на ладони. Косари выкашивали Сухое болото. Облитые потом, они налегали на рычаги, поднимая полотна. Срезанная трава вздрагивала, не веря в свою отделенность от взрастившего ее корня, и падала на землю, меняя свою обычную яркую зелень на серебристый цвет испода. Над всем лугом висел металлический, неясный мельничный шум. Дмитрию очень хотелось сейчас самому качаться на железном сиденье, налегать рукой на рычаг, смотреть, как движением веретена валятся на землю травы, а въезжая в высокие, взращенные на избытке влаги травяные заросли, все выше и выше поднимать полотно. Но он не мог ходить рядовым в общей колхозной упряжке: у него, специалиста, обязанности были другие.

— Ты здесь побудь без меня, — сказал он бригадиру, — а я позавтракаю — и на жнитво. На пшеницу за лесополосой сегодня комбайны перегоним.

Домой Дмитрий забежал на минуточку.

— Ладно, ладно, мать, — предчувствуя материнские наставления, вытянул он руку. — Потом…

И, углубившись в миску, полную ледяной окрошки, со ртом, набитым хлебом, внезапно вспомнил:

— Э-э, мать… Там какой-то Мишка Осиноватый приехал. Он кто?

* * *

Мишку, Михаила Осиноватого, тоже разбудил молоток Феди Есина. Сестра, повязанная по глаза платком (чуть свет полола огород — бабы по случаю воскресников оправляли ометы в Крутой, и для собственных дел времени почти не оставалось), объяснила причину грохота, усмехнулась и сказала:

— Спи, спи еще. Привык, наверное, по-городскому-то…

Сестра ушла — мимо дома протарахтели какие-то брички. Но Михаил заснуть уже не мог. Он потянулся к брюкам за сигаретами, в свою очередь усмехнулся: «Да-а, неужели это я дома?»

В это время раздался смех в сенях и мужской голос спросил:

— Дома?

— Дома, — ответила дочка сестры, которой было поручено стеречь Михаилов покой. — Спит еще!

— Не сплю я, — откликнулся Мишка. — Чего надо-то?

— А-а, не спишь, — ввалился к нему в комнату человек. — Тебя-то мне и надобно. Складываю вчера с женой сено, говорит: «Мишка Осиноватый приехал». — «Как приехал?» — спрашиваю. Ну, думаю, схожу, проведаю. По такому случаю и выпить можно. Да, может, ты не пьешь? Пьешь? Ну, это другое дело! Манька! — распорядился он. — Дай нам закусить чего…

Человек оказался Костей Ознобишиным, бывшим Мишкиным соседом через два двора.

Жил Костя со своей вечно больной женой в невысокой хатке, где в сенях стояли сундуки с мукой и висели ружья, а в избе перед иконостасом и зимой и летом горела, отражаясь в стеклах старинного шкафа, лампадка. До войны Костя работал в совхозе, хотя что и как он там делал, какую должность правил, не знал никто. В войну с фронта вернулся едва ли не первым, с простреленной рукой, одно время работал агентом в районных финансовых органах, потом уволился, а на что жил сейчас, тоже никто не знал, хотя в то же время водилось у него в достатке и хлеба, и масла, так что если бы сравнить его с кем, то жил он не беднее других и не хуже.

Вот этот самый Костя стоял сейчас в дверях и смотрел на Мишку.

— В самом деле, собери чего, — сказал Осиноватый племяннице.

Они устроились сзади сарая, в невидимом с улицы палисадничке, где пахло непрогретой землей и цвели ноготки.

— Ну, начнем, что ль? — сказал Костя. Он первый опрокинул водку в рот, посидел, затаив дыхание, потом выдохнул воздух и стал закусывать.

— А ты, слышал, после войны в Ташкенте жил?

— Да, на железнодорожной станции.

— Вот! — поднял торжественно палец Костя. — После коллективизации где только наш брат не побывал — на Камчатке, в тундре, в тайге. А тебя вот в Азию, в пыль-пески, увело. Справедливо это, а? Ну, и что эта Азия собой представляет? Слышал, жара да песок. Вот яблоко разве что одно. Но его раньше и здесь хватало. В стукалюковском саду, помнишь?

От слов Кости, от выпитого, от того, что сидел сейчас Мишка дома, кружилась у Осиноватого голова. Ему вдруг вспомнилось давнее, обидное, что пришлось когда-то перетерпеть, теперь уже даже неизвестно, по чьей вине.

И, словно угадав Мишкины мысли, Костя произнес:

— Много тогда о тебе говорили, когда уехал…

— Что ж именно?

— Разное. Не по своей, мол, воле ты. Аверкий все…

— Ну это зря! — запротестовал Мишка. — Аверкий тут ни при чем! Я сам…

— Ну а сам — и сам, и разговаривать нечего, — согласился Костя. — Хотя и сам, если подумать, тоже от хорошей жизни не побежишь.

— Я сказал: сам! Значит, сам, — рассердился Мишка. Он тоже выпил, посидел, сжав зубы, потом, задышав, глухо спросил:

— А она… все здесь живет?

— Кто, Александра? — догадался Костя. — Тут с сыном своим, агрономом.

— А Аверкий погиб?

— Да, в войну.

— Дела-а, — протянул Мишка.

Собственно, дел у него здесь было немного. Он хотел только получить одну бумажку, справку, нужную для собеса, и рассчитывал так: получит он ее и сразу уедет, что ему тут делать, в самом деле? А вот сейчас почувствовал, что уезжать быстро и не хочется и что это сильнее его воли и желаний.

— Знаешь что? — сказал он Косте. — Своди меня к ней, к Александре, а? Вот ужо и пойдем…

* * *

Дом Аверкия стоял удобно: двумя стенами, где окошки, — на улицы, а двумя другими — на речку и сад. Сначала он стоял поперек своего нынешнего направления, но сгорел, и его возвели по-новому, уже на теперешнем месте, и снова неудачно: одна стена пришлась на заваленный погреб, просела, и ее все время приходилось подновлять. Однако он едва ли не первым в деревне был подведен под железную крышу — с дороги хорошо виден его деревянный фронтон с черным провалом прорези для дверцы. На чердаке, на кирпичных боровах, летом сушили табак, зимой к стропилам подвешивали мешки с соленым салом. Дом еще несколько раз горел, у него обрушивался потолок у труб, но его чинили, и с годами он не только не дряхлел, а становился крепче, прочнее.

Мишка стоял, рассматривая дом, когда его из окна увидала Александра.

— Заходите, — крикнула она и сама вышла на крыльцо.

Много думалось Мишке об этой встрече. Хотелось прийти судьей, победителем, а вышло вот как! Все старое, старательно зажимаемое в кулак, вдруг хлынуло в него, он только и смог сказать:

— Здравствуй, Александра!..

Да полно! Она ли это когда-то дожидалась его осенними темными ночами… В туго повязанном платке Александра выходила к воротам, а он, воротившись с мельницы (ездил с Алешкой Стукалюком на мельницу в Криницы; покупали в кооперации водку и потом, выпив, обратной дорогой задирали всех встречных и поперечных), шел по улице, посунув вниз по икрам голенища хромовых сапог, и знал, что она ждет его.

От промерзшего плетня тянуло холодом. Пахло дегтем, сбруей, тележным железом — кто-то возвращался из соседнего села, гремя колесами по убитой морозами земле.

Позади них шумел стукалюковский сад, заносимый блуждающими меж деревьев листьями. В темноте, сладкой, предзимней, пахло яблоками, которые в первый раз ссыпали в общий амбар.

Он целовал Александру, запрокидывая ей лицо, чувствуя на губах холод ее кожи. О чем говорили они тогда? Да и говорили ль вовсе? Перед утром становилось холодно, на траве оседал иней, на реке, просыпась, кричали гуси, а он все никак не мог проститься и уйти. Ах, время, время, и что ты только с нами делаешь!

Сейчас Александра внимательно смотрела на него: постарел, седина на висках, хороший костюм…

— Как живешь-то? — спросила она.

Как ни странно, но в Александре пробудилось что-то давнее, смутное, по-настоящему хорошее, такое, что, казалось, давно умерло в душе или вообще не было ей свойственно. Что там было позади? Детство, запах трав, игры на выгоне, похороны Елены Дмитриевны, учительницы, что еще?

— Живу-то? Нормально, — откликнулся он. — На пенсию вышел. «Волгу» имею. Старший сын по торговле пошел…

— Значит, и дети есть?

— Есть.

— А характер?

— Укатали Сивку крутые горки!

— Значит, перебесился?

— Пожалуй. Молод, горяч был.

Она все смотрела на него: всерьез говорил или так, для того только, чтобы что-то сказать. Неуж до сих пор притворяется?

Время тогда, в тридцатых, подходило крутое, строгое. Уже строился на пустыре, на песчаной возвышенности за рекой, совхоз, уже заезжий лектор толковал в избе-читальне о материальной основе коммунизма в деревне; Аверкий с председателем Лукой Ивановичем ладили колхоз, и нужно было становиться на ту или иную сторону.

И становились: наибеднейший из всего, села Николай Жуков вдруг пойман был на поджоге отобранной в общую пользу стукалюковской мельницы. Сбежал из-под стражи высланный на Север старший Стукалюк. Его было уже совсем нагнали в соседнем селе Степанове, но он снова ушел, полыхнув на прощание топором милиционера и понятого. И сразу в воздухе словно повеяло дымом пожаров, которым скоро гореть в ночи, ознобом готовых разлететься в любую минуту стекол, тоскливой маятой остановленных в глухом месте телег.

Мишку все это беспокоило мало. Он пил беспробудно, буянил, завел себе дружков — Алешку Стукалюка, племянника бежавшего, и неизвестно откуда взявшегося в селе Петьку Лагаша. Вместе с ними не раз, раздирая гармонь и рубаху, лез в драку с парнями соседней улицы (называлось «того хутора»). И — пил, пил, пил…

Черт его знает, сколько парней было на селе, — связался именно с этими. И если б было в них что-то особенное, а то так…

Стукалюк-младший скоро сел в тюрьму за воровство, а Петька Лагаш замерз на крещенье. Вздумалось ему среди ночи, пьяному, сходить в совхоз к девкам, шел он напрямик, по льду, и угодил в иордань, вырубленную для баб. Из проруби-то он еще выбрался, да по морозу недалеко ушел: утром по его следам и определили все, как по картинке.

— Михаил, — говорила приходившая к матери сердобольная соседка, — перестал бы пить, посмотри, на кого стал похож!

— Уйди, не на твои пью, — отвечал он.

А потом сразу засобирался куда-то.

— Уеду, — заявил он.

— Куда уедешь-то? — спрашивала Александра.

— Мало места на земле, что ли? — напускал он туману. — Проживу как-нибудь. Человеку везде дороги открыты.

Уехал он в апрельский серый денек, когда ветер играл на пригретой земле весенним осохшим мусором. Он шел с чемоданом в руках, Александра его провожала. За мостом, у тополей, они остановились.

— Ну, хоть ждать мне тебя? — спросила Мишку Александра.

— А это как хочешь.

— Значит, не ждать.

Через полгода она вышла замуж за Аверкия.

Ну, почему, почему он уехал, ломала она тогда голову. Те, кто поумней, скажем, тот же Костя Ознобишин, сразу поняли, в чем тут дело, а она не понимала.

Все объяснялось просто. Ни у Мишки, ни у отца его никогда не было никакого богатства, но вот в мыслях, в самых тайных своих помыслах он мечтал о нем. Он знал, что не будь советской власти, скоро бы выбился и он, глядишь, и батраков бы даже держал. Он верил в свою звезду и удачливость, а с приходом колхозов мысль эту пришлось оставить. Вот потому-то и пил он тогда, потому и буянил. А сейчас снова прикидывается. Зачем?

— Слушай, вынеси стаканы, я Костю Ознобишина в магазин послал, — сказал Осиноватый. — Посидим вот тут на крылечке, потолкуем о том, о сем, по старой памяти.

— На крылечке, так на крылечке, — согласилась она. — А зайти посмотреть, как живу, не хочешь?

* * *

Они прошли в полутемную прохладу зала.

Мишка внимательно осмотрелся: дверь отошла от косяков, щели в полу. Немного же ей дал Аверкий!

Ему и невдомек было, что когда-то так же думала и Александра. Даже живя в доме Аверкия, не раз поминала она Мишку — в семейном отношении много лучше жилось бы с ним.

Ее мужа мало привлекали работы по дому. Александра сама скоблила ножом черенки для граблей, лезла на сарай поправлять крышу, хлопотала об отправке мешков на мельницу. Аверкию же и горюшка было мало! И не то, чтобы он не любил крестьянской работы — он умел накосить и сметать стожок у огорода, починить изгородь, вспахать играючи полоску, а затем посидеть где-нибудь у плетня, глядя на дело своих рук, поднося ладонь под папиросу, чтобы не заронить огня.

Но так было редко, больше ей приходилось разыскивать Аверкия где-нибудь на общей работе, может, точно такой же, как и дома, а то и похуже, но зато на людях, со всеми вместе.

Да, с Мишкой жилось бы не в пример легче, в его доме никогда бы не переводился достаток. Да вот беда, другое нужно было теперь Александре!

Осиноватый походил по избе, присматриваясь к фотографиям, на одной увидел детей Александры.

— Аверкиевичи?

— Да.

— А могли бы быть Михайловичами…

Мишка представил, как бы это выглядело. Хмельной кислый запах ходит по избе, Александра в одной рубахе месит тесто, сгоняя от локтя вниз прилипшее к рукам. Вот от этой одной мысли когда-то и шла вся его обделенность в мире.

Он никому не рассказывал, что жизнь поначалу не задавалась у него. То работу ему предлагали хорошую, да он искал лучшую, то он согласен был, да его уже не брали. Кончилось это все тем, что он уехал в Ташкент и там устроился на железнодорожной станции. Работа оказалась скучной, но возвращаться домой, ничего не достигнув, не хотелось. Он набрасывался в киоске на газеты, надеясь вычитать в них про отмену колхозов. Скрываться это должно было, по его понятию, в непонятных словах и выражениях. И чем больше он их, как казалось ему, находил, тем вернее ему казалась отмена колхозной жизни. Но время шло, а ничего не менялось. Он служил в армии, а колхозы оставались и вот тогда-то, раненный под Ельней, он понял, что жизнь его проходит зря. Когда выписывали проездные, попросился домой.

За окном летели на север леса, промелькнули Сызрань, Куйбышев, и чем ближе подъезжал он к родным местам, тем настойчивее пил горькую. А потом — плачущая мать и слова Кости-соседа:

— Как дальше жить будем, Михаил? У тебя ноги, у меня руки нет, судьба у нас одна. Так, может, объединим усилия.

Но он объединить усилия не захотел.

Александра помнила, как однажды, переделав всю ежедневную нехитрую работу по хозяйству: встретила и подоила корову, отыскала одиноко пищавшего в крапиве цыпленка, полила капусту и лук, — возвращалась она уже в сутеми домой. Шла не торопясь, раздвигая ногами помидорную завязь, и вдруг вся по-бабьи ослабела от страха: у задних ворот стоял и курил какой-то человек, сгорбив плечо костылем. «Аверкий, — ворохнулось в середке и застучало: — Аверкий, Аверкий, Аверкий».

— Аверкий! — закричала она и упала.

Этот крик и спугнул тогда Мишку. Он собрался и уехал. С той поры выбросил ее из головы и дела пошли в гору.

— А это Аверкий? — показал он сейчас на фотографию.

— Да…

Михаил долго присматривался к снимку, разглядывал так и этак:

— А ведь ты его не любила.

— Почему? Это когда-то ты мне весь свет закрывал, а уехал, — я всех и разглядела. Он-то был не тебе чета!

— Ну, — шутливо откликнулся Осиноватый. — Где уж нам до него! Скоро вы тогда поженились?

— Полгода спустя после твоего отъезда.

…Это было в день, когда повязали Стукалюка. В толпе шныряли какие-то старушки, и улица, вчера еще не прощавшая стукалюковских убийств, сегодня уже негодовала из-за его связанных рук. И Стукалюк, лежа на телеге у сельсоветского крыльца, чувствовал это и кричал:

— Аверкий, где ты, Аверкий? Попомни, отольются тебе мои слезы.

Мужики, помогавшие Аверкию вязать Стукалюка, куда-то разошлись. Он стоял на крыльце, рядом с которым милиционеры садились на лошадей, и раза два недобро улыбнулся стукалюковским словам. Александру испугала эта улыбка. В то же время она почувствовала вдруг острую жалость к нему, одинокому перед толпой. Прижать бы его упрямую голову к своей груди, укрыть его ото всех. С этого все и началось…

* * *

— Ну, насмотрелся? Пожалуй, и впрямь нам лучше на улице устроиться. Там у нас в палисаднике столик врыт…

Они вышли в палисадник, присели по обе стороны стола, за которым Дмитрий в редкие свободные минуты читал книги. Сквозь деревья напротив виднелся дом, у окна которого возились плотники.

Он ждал серьезного разговора, но сейчас, до прихода Кости с бутылкой, как-то неохота было его начинать.

— Это что ж, строится кто?

— Да не знаю, помнишь ли ты его? Григорий Разоренов с бабкой.

— Ну, вот и я! — появился запыхавшийся Костя. — Несите закуску.

Александра поднялась.

— Может, я Григория позову? — кивнула она в сторону соседнего дома.

Григорий пришел, не чинясь, выпил со всеми.

— Приехал? — спросил он Мишку. — Где же ты теперь живешь? В Ташке-енте, вона! А меня вот золотом осыпь, никуда не поеду. Здешние мы: здесь родились, здесь и помирать будем. Погори здесь все, так мы и тогда еще три дня на золе будем сидеть… Один раз и уезжал всего отсюда — на войну. Помню, чистили мы с Иваном Стоякиным колодец. Бах — война! Стоим в брезентовых плащах — в рубахе-то в колодец не полезешь! — а тут повестки мужикам: собирайтесь! А уж там началось — боже ты мой!..

— В войну всем было трудно, — сказал Костя.

— И тебе? — спросил Григорий.

— А что я, лысый?

— Я тоже с первого дня, — тихонько сказал Осиноватый. — Под Смоленском жара, все горит… А он сверху из пулеметов. Там и ранили в первый раз.

— А я помню, — оживился Костя, — шли ночами, на ходу спали, я едва не потерялся: все свернули, а я прямиком дошел, хорошо еще догнали, вернули. В войну всем плохо было.

Александра посмотрела на Мишку. Это ему было плохо? Одному? Попробовал бы он тогда тут, в сорок первом. Остались одни бабы, а радио каждый день — «сдали, сдали, сдали»… Дед Якуша утешал: ничего, мол, страшного, если даже и немцы придут. Ну, будут паньские аканомии? Так они были уже когда-то!.. Дед был стар, выживал из ума, и бабы кричали на него: «Молчи, дед… Молчи!»

— То верно, — согласился Григорий, — в войну всем трудно было. Только другие с нее и совсем не пришли. Как вот Аверкий. А мы…

— Это что же здесь происходит?

Ветви внезапно раздвинулись и показалось лицо Дмитрия.

— Рабочий день, жатва, а тут пир горой. Чего это ты, мать, устраиваешь?

— Так все равно здесь одни пенсионеры да приезжие, — отшутилась Александра.

— Да лодыри, да расхитители социалистической собственности, — в тон сказал ей Дмитрий, глядя на Костю.

— Чего ты уж так-то, Аверкиевич? — отозвался тот.

— А что, это не ты вчера с дороги зерно увез?

— С какой дороги?

— Не притворяйся, отвечать будешь по всей строгости закона.

— За что? — возмутился Костя. — Шофер просыпал, а я собрал только…

— А отвез куда? Учти, судить будем!

Дмитрий окинул взглядом стол и ушел в избу.

— Ну, люди! — сказал Костя, натягивая на потный лоб фуражку. — Все им не так!

И пошел обиженный.

— Постой, — закричал ему Мишка. — Я с тобой!

— Ты зачем приходил-то? — спросила его Александра.

— Справку для собеса мне, стажа не хватает, — быстро объяснился Мишка. — А если написать, что в колхозе я, то…

— А ты разве был в колхозе?

— Нет, но… Э! Да я лучше завтра зайду…

— Заходи…

Александра задумчиво смотрела ему вслед.

— Справку ему!

— Брось, — тронул ее за рукав Григорий. — Брось! Давай лучше выпьем. За Аверкия. Вечная память…

Александра опустилась на лавку, закрыла косынкой лицо и заплакала. И весь день до вечера, что бы она ни делала, думала только об Аверкии.

* * *

Солнце одело в розовое травы за рекой. Тень от моста ушла далеко по воде и легла на крутой берег, а Александра все рассматривала фотографии мужа. В комнате чуть слышно потрескивало что-то: может, рассыхалось, предвещая непогоду, сито, а может, возился где-нибудь состарившийся вместе с хатой домовой. Иногда Александра верила в него, особенно с тех пор, как уехал Аверкий. Иногда ей казалось, что и война, и все последующие невзгоды стали возможны от того только, что уехал из дому Аверкий, а будь он дома, и войны никакой бы не было.

Свадьба у них была веселая. Маленький Никанор Свириденко запевал тоненьким голоском:

Топится, топится в огороде баня, Женится, женится мой миленок Ваня.

И захмелевшие басы, подхватив, сердито гудели, остерегая незнакомого Ваню:

Не топись, не топись в огороде, баня, Не женись, не женись, мой миленок Ваня.

Аверкий сидел, наклонив упрямую голову, с оттененными белой рубашкой смуглыми щеками, и, когда басы, нарастая, добирались до самых низких своих нот, у Александры все холодело и обрывалось внутри. Потом гости разошлись, и они остались в пустой комнате одни…

Провожали его на фронт на второй день после начала войны. Александра помнит: в передней, распахнув окна, поставили столы; на дворе стояла жара, но в комнату почему-то тянуло холодом и у нее озябли ноги. По избе было трудно пройти — все вещи сдвинулись со своих мест, потеряв свое прежнее значение.

Свириденко — бывший дружка — два раза начинал песню и оба раза замолкал смущенный: не подходила песня к моменту, ни одна в мире не подходила.

Александру оттерли от стола, она сидела на сундуке, за спинами других и все отсчитывала: не сейчас еще, и не сейчас, и не сейчас. Она знала, что наступит момент, после которого все в мире разделится на то, что было до него, и на то, что будет после. И этот момент наступил. Все встали, стали натягивать пиджаки, до того висевшие на спинках стульев. Аверкий отыскал на стене кепку, снял ее с гвоздя и, повернувшись, сказал:

— Ну, теперь, мать, все!

И это было действительно все, и все, что он делал сейчас, делал в последней, более уже неповторимый раз. Он шел к порогу в последний раз, целовал в последний раз детей.

Они вышли во двор. Вокруг толпился народ — по старой, установившейся с годами привычке все самое важное и серьезное совершалось не без участия Аверкия. Вокруг были односельчане, товарищи, друзья. Те, кого брала война в первую очередь. И они все собрались тут.

Братья Французовы стояли: кряжистый, чубатый, с редкой проседью в бороде Ефим, весь какой-то едкий, с маленькими поблескивающими глазками из-под тяжелых надбровных дуг, и Митрофан, в сандалиях на босу ногу и в кожаной фуражке, на которую сзади загибались белые волосы, — лекарь-самоучка, ветеринар.

Ваня Подоляка явился в городском пиджаке. Ваня вырос в семье такой бедности, что не будь советской власти, ходить бы ему всю жизнь в батраках, а он вот вышел в агрономы, работал в важном сельскохозяйственном учреждении. Его могли призвать в городе, но он, услышав весть о войне, поспешил в село, предпочитая, чтобы его призвали именно отсюда, вместе со всеми.

Подальше стоял Свириденко Никанор, отец самой большой в колхозе семьи; когда пришла пора Ване Подоляке ехать в город на учебу, Никанор отдал ему свои единственные сапоги, справедливо полагая, что, когда придет пора ехать в город его сыновьям, найдется кто-нибудь, кто позаботится и о них.

И много всякого народа собралось в тот день на Аверкиевом дворе.

Ветер трепал прибитые к трибуне флаги. Аверкий шел к машине, держа в одной руке узелок, а другой полуобняв Александру. Он бросил узелок в кузов, повернулся к ней — она закричала…

Ее уводили в дом, а она кричала, вырываясь из рук, поворачиваясь туда, где, косо срезая досками ветки деревьев, трогалась машина, в которую последним, перенося ногу через задний борт, впрыгивал Аверкий…

* * *

Поздним вечером Александра вошла в дом. В комнате слышалось ровное дыхание Дмитрия, набегавшегося за день по полям. Александра постояла над сыном: спать тому оставалось недолго: летом рано загорается утренняя заря…