Дорошевич встал, но не бросился навстречу, как делал всякий раз, когда Скачков приезжал сюда в командировку. Он стоял за столом с застывшей улыбкой на лице, ожидая, пока гость сам не подойдет к нему.

Скачков хорошо знал эти заученные, стандартные улыбки, которыми маскируется безразличие, а то и враждебность и которые часто вводят в заблуждение неопытных и наивных. Дорошевич еще не обронил ни одного слова, а Скачков уже почувствовал, что тот встречает его без всякой радости, больше того, с внутренней неприязнью.

— Приехал к вам в качестве… — начал Скачков, пожимая пухлую, точно женскую, руку генерального директора производственного объединения.

— Знаю, знаю, — все с той же заученной улыбкой сказал Дорошевич. Прошу садиться. — И, не дожидаясь, когда Скачков опустится в тяжелое и низкое кресло у поперечного стола, уселся сам на свое место и, откинувшись на спинку, поглаживая округлый животик растопыренными пальцами, на этот раз открыто, от всей души хохотнул: — Хе-хе… Значит, решили променять столицу на Зуев. Признаться, я сразу не поверил. И сейчас, когда вы в моем кабинете и с направлением, тоже не верю. — Он задумался. — Помню, мы со своим соседом поехали ловить рыбу на Бесядь. Забросили донки. За ночь ни одна не взялась. Утро просидели с удочками. Тоже ничего. Неловко возвращаться домой пустыми. Сосед говорит, будем ловить раков. А как? Нет же ни сетки, ни подсачка. Руками, говорит. И нырнул под высокий обрыв. Вынырнул, в каждой руке по большому черному раку. Он их руками из нор доставал. Мне показал, как делать. До обеда полмешка натаскали. Но я не об этом. Собрались там из деревни на берегу, смотрят, как мы раков таскаем, дивятся. Один старик и говорит: «Глядите, паны. Наелись мяса, так жуков им захотелось»… Хе-хе…

— Я, Виталий Опанасович, не ради экзотики сюда приехал — работать…

— Я не о вас. Просто вспомнилось что-то… — И, убирая улыбку с лица, генеральный заговорил о производстве: — Мы все здесь очень довольны, что именно вы приехали к нам. Сейчас, как никогда, нам нужен работник именно такого масштаба, как вы. Зуевское управление основное в объединении. Оно выдает нефть. По тому, как там идут дела, судят о всем объединении. А сейчас там, признаться, происходит что-то непонятное. Все началось буквально с того самого дня, когда Балыша забрали в министерство. При нем управление давало фактически два плана. А сейчас и на один не тянет. Только и занимаемся этой проблемой. Я по неделям сижу там. Самое интересное, что виноватых нет. Объективные причины. План прироста запасов геологами не выполняется. Пластовое давление упало. Дебет низкий. Водонагнетательных скважин не хватает. Ввод новых систематически срывается из-за отсутствия оборудования. Временами не хватает даже болтов. Местный метизный завод заказы нефтяников выполняет лишь бы как. У него свой план. Много недостатков и в прогнозах геологов. Бурим, бурим, а нефти там, где бурим, нет. Аварийность выше всякой нормы. Скважины часто выходят из строя. Не все скважины действуют. Если не все, то почти все они требуют капитального ремонта. А ремонт затягивается. Ремонтная база очень слабая. Вообще я могу наговорить вам много чего, но увидите сами. Одним словом, ваш предшественник выжал из нефтепромысла все, что мог, получил повышение по службе, так сказать, сделал карьеру. Нам оставил доведенное до ручки управление. Теперь сидит в министерском кабинете и орет по телефону, что мы здесь разучились работать… — Дорошевич говорил, возмущаясь и одновременно будто жалуясь. — Хотя мы все те же, не изменились. Работники хорошие, опытные. А что за люди там… Это, знаете, не всегда совпадает — хороший специалист и хороший человек. Главный геолог там, мне кажется, очень рассудительный мужик. Умеет думать. Протько его фамилия. Положительный мужик. Специалист хороший. Неплохой специалист и главный инженер Бурдей. Опытный работник, хотя и молодой еще, начальник технического отдела Котянок. Как о человеке я ничего о нем не могу сказать. Знаю, что дружил с бывшим начальником управления Балышем. И все. Думается, вам не просто будет завоевать там авторитет. А удастся ли вам поправить дела, признаться, не знаю… Трудно, знаете ли. Трудно и — сложно!

— Чем сложнее, тем интереснее, — без особого уныния проговорил Скачков и, не желая больше слушать генерального — картина, в общем, была ясна, посмотрел на часы.

— Не терпится на нефтепромысел? — с едва заметной усмешкой спросил Дорошевич. — Не волнуйтесь, я дам вам машину.

— Нет. Я хочу съездить к матери. Скоро автобус…

— Подбросим и к матери, все в наших руках, — кивнул Дорошевич и потянулся к телефону.

Чувствовалось по всему, особенно по тону, каким генеральный говорил, что ему приятно делать этот жест, приятно было показать, что он здесь хозяин и что гость теперь целиком зависит от него, генерального.

Дорога выгнутой лентой резала взгорки, крутые склоны которых покрылись густой щеткой травы и теперь желтели лютиками и розовели смолянками. По сторонам проплывали молодые, пропахшие живицей сосенники, трепещущие на ветру березовые рощицы, приземистые и какие-то громоздкие строения колхозных ферм, согретые солнцем поля. За зелеными, точно разлинованными картофельными полосами, за отяжелевшими овсами, за скошенными ярко-зелеными лугами без конца тянулись леса. Темные сосновые боры, казалось, были пересыпаны нежной и светлой зеленью редких берез. Туда и сюда от шоссе разбегались чуть заметные полевые дороги, обещая каждому, кто свернет на них, встречу с земляничными полянами, с боровичками-колосовиками, которые где-то там попрятались в мягких порыжелых мхах.

Всякий раз, когда Скачков ехал к матери на машине, он с особенной жадностью ловил такие знакомые и чем-то незнакомые ему картины. Сейчас он тоже смотрел перед собой и по сторонам, но ничего не видел, не замечал: из головы не выходил разговор с генеральным директором. Признаться, ничего нового Скачков от него не услышал. Все это он знал из разных справок, отчетов. Но раньше все проблемы, все трудности, с какими сталкиваются нефтедобытчики, представлялись абстрактными, не волновали. Запирая двери своего бывшего рабочего кабинета, он, сдавалось, оставлял там, за дверями, и сами проблемы, забывая о них. А теперь… Теперь ему самому придется выполнять план, выбивать квартиры, искать запчасти, ремонтировать скважины… Он почти физически ощутил ту ответственность, какую взвалил на свои плечи. После разговора с Дорошевичем он растерялся настолько, что забыл позвонить жене, как обещал. Вспомнил об этом, когда проезжал мост через Сож, и увидел у моста красные телефонные будки. Возвращаться в город не стал. Сейчас лучше не звонить. Она догадается, что настроение у него то еще, и, конечно, не посочувствует, еще упрекнет, мол, говорила, не послушался, так тебе и надо.

Машина взлетела на взгорок, и впереди, в небольшой впадине, сразу показались старые березы, возле них — сосна, кряжистая, с расколотой молнией вершиной. С одной стороны дерево высохло. Ветер стряхнул пожелтевшие иглы, оголив перекрученные сучья. Другая половина дерева курчавилась густой зеленью.

У этих деревьев от шоссе отходила дорога вправо, пересекала небольшую рощицу и направлялась к буровой вышке, которая лишь наполовину вознесла в синее небо свои кружева.

Когда эта дорога мелькнула перед глазами неглубокой колеей, начинавшейся сразу за кромкой шоссе, внизу, Скачков спохватился:

— Назад, пожалуйста!

Машина пронзительно заскрипела тормозами, подалась назад, свернула, нырнула вниз, расплескав воду в колее, закачалась из стороны в сторону. Проехали рощицу. Водитель было повернул к буровой, вокруг которой лежали горы желтого песка, штабеля длинных труб. Скачков подал знак остановиться. Выйдя из машины, двинулся напрямую по высокой траве, еще державшей утреннюю росу, к зарослям орешника. Когда кусты расступились, открылась полянка с низкорослым дубом посередине. Под прикрытием раскидистых ветвей стояли памятники из серого бетона. Среди них, в центре, мраморный обелиск. Под кругленьким стеклом, вмурованным в камень, — фотография молодого улыбающегося паренька в кубанке набекрень, перевязанной спереди лентой. Под фотографией — золотыми буквами: «Командир партизанской бригады „Полесье“ Михаил Петрович Скачков». Могилы обнесены низеньким штакетником, на штакетнике, как усталые пташки, висят полинявшие пионерские галстуки.

Тихо кругом. Только перешептываются на дубе листья, да где-то близко стрекочет спугнутая сорока.

Еще весной Скачкову позвонил Протько, главный геолог управления, сказал, что планируют пробурить скважину недалеко от рощицы, где похоронены партизаны и его, Скачкова, отец, и спросил, не будет ли он против. Скачков ответил, что нет, не будет, пусть послушает старик, что делается на его родной земле.

Сейчас Скачков стоял, опершись руками о штакетник, вглядывался в молодое лицо отца, которого он помнил очень смутно, больше знал по фотографиям. Напрасно он тогда, в разговоре с главным геологом, назвал отца стариком. На фотографии тот вдвое моложе его, сына, который успел уже облысеть и поседеть.

И каждый раз, когда Скачков вглядывался в веселое лицо отца, в его светлые, казалось, ничем не опечаленные глаза, думал о том, откуда у него столько ясности, непреклонности во взгляде? Была война, лилась кровь, а солдаты, партизаны, борцы за освобождение родной земли от фашистской нечисти, умели смеяться. И еще как смеяться! Наверное, потому, что не знали сомнений, верили в будущее. И свое, и всех людей на земле.

Как-то Скачков заезжал сюда с женой. Алла Петровна тогда сказала ему: «Хоть бы раз в жизни ты засмеялся так…»

Скачков с детства завидовал открытой, задорной улыбке отца, хотел, чтоб и у него была такая. Раньше, когда был молодым, даже иногда тренировался перед зеркалом. Теперь, вспоминая те наивные упражнения, заливался краской.

Здесь, у памятника отцу, думалось о значительном и возвышенном. Исчезали мелочи, им здесь не было места. Приходила сосредоточенность, а с нею — успокоение и уверенность в себе. Появлялся особенный душевный настрой, тоже значительный и возвышенный, который хотелось унести с собой и сохранить надолго, навсегда.

Так было раньше, когда он приезжал сюда. Так было и сейчас.

Распрощавшись с водителем перед деревней, Скачков не спеша направился задами к материнской хате. Он издали узнал ее по густому вишеннику над почерневшим штакетником в конце сада.

Иа грядках между изреженными яблонями чего только не было насеяно и насажено! Зеленой щеткой поднимался лук, выметнувший белые пики-стрелки. В детстве Скачков любил лакомиться ими. Облупишь, хрумкаешь твердую, упругую трубку, а она брызжет из середины приятно-горьковатым холодным соком. Раскинув шершавые листья, дремали подсолнухи. Под яблонями росла тимофеевка вперемешку с ежой. У ворот, ведущих во двор, траву выкосили. Наверное, мать подкармливала корову, чтобы спокойнее стояла во время дойки.

Двор чисто подметен. Ни одной сухой травинки, ни одной щепочки.

Скачков вошел в хату. Здесь тоже царила образцовая чистота. У порога лежала тряпка, чистая, будто ее только что здесь положили. Пол тоже так вымыт и выскоблен, что виден каждый сучок. Стоял запах колодезной воды. В другой, светлой половине хаты пол застлан еще старыми, домоткаными дорожками. Стекла в окнах отменно-прозрачны, их не сразу и замечаешь.

Дальше порога Скачков не пошел, боялся наследить. Поставив саквояж в сторонке, вышел снова во двор, в щель калитки глянул на улицу. Думал, мать сидит на лавочке. Но там ее не было. Под лавочкой в песке купались куры. Он вернулся, присел на крыльце, прислонившись спиной к нагретым солнцем дверям. Сидел и следил за тем, как шмыгают над воротами в хлев и обратно острокрылые ласточки.

Вдруг звякнула скобка. Скачков вскочил и шагнул навстречу матери.

— Я сижу у Параски, а идет Акулина и говорит, огородами ж твой Валерик пошел, — поздоровавшись, заговорила она. — Я не поверила… Всегда же на машине… Но, думаю, пойду гляну, может, и правда. А оно и правда. Один?

— Заскочил по дороге.

Когда вошли в хату, Ховра достала из-под печи «козу», поставила ее на припечек, отодвинув белую ситцевую занавеску, начала ломать и подкладывать под нее лучинки.

— Яишенку сейчас… Обеда нет, — жалела старуха. — Одна, так какого супчика себе сварю, и все. Если бы знать, что заедешь, а то… Хоть написал бы…

Сидя на шаткой лавке, которая стояла здесь, за столом, с тех пор как он помнит себя, Скачков смотрел на мать, похудевшую и точно усохшую. И когда она протягивала лучинку, раздумывая, как лучше положить ее под «козу», рука ее заметно дрожала. Он впервые подумал, что нелегко здесь матери одной, нелегко держать хозяйство да еще и следить за чистотой в хате. Откуда только силы берутся?

Ему захотелось хоть чем-нибудь обрадовать мать. Он сказал:

— Ничего, теперь чаще буду бывать у тебя. В Зуев переезжаю, назначили начальником управления.

— За что ж тебя, сынок? — насторожилась Ховра.

— Сам захотел.

— Может, сократили? — не верила мать. — Пусть бы там дали работу, а то, надо же, в Зуев!

— Я сам, мама, — улыбнулся ее недоверию Скачков. — Захотелось поближе к тебе. А то…

— Я пока что слава богу, — как упрекнула сына. — Пока еще здоровье есть, так ничего. Можно и одной. Тяжело станет, приеду к вам.

— К отцу заезжал, — переменил тему разговора Скачков, огорченный тем, что мать не обрадовалась новости.

— Я весною была, — вздохнула Ховра. — Возили. Приехали пионеры, говорят, расскажете нам про Михаила Петровича. Поехала. А мне и рассказать нема чего. Сколько мы там пожили до войны? Сфотографировали. Обещали фотографии прислать, да не шлют что-то. — И снова поинтересовалась: — Может, заработок здесь больше?

— Известно, — уверенно сказал Скачков, хотя о заработке ничего не знал. — Вдвое.

Ховра, казалось, не расслышала, что сказал сын, или сделала вид, что заработок ее особенно и не интересует, подожгла лучинки, поставила сковороду на «козу» и побежала в чулан за яйцами.

Волнения последних дней, беспокойный сон в купе вагона дали себя почувствовать сразу же после обеда. Скачкова потянуло в сон. А может, причиной была непривычная тишина, уют материнской хаты и неожиданная отрешенность от всех забот и хлопот. Он прилег на кровать в светлой половине хаты. Мать задернула ситцевую занавеску, чтобы сыну спокойней отдыхалось. Уснул быстро. И, наверное, спал бы долго, может, и ночи прихватил бы, если бы не приглушенные голоса за дверями. Проснулся, глянул на часы. Было около шести вечера. Встал, сел на кровати. Во всем теле держалась сонливая вялость, а в голове — шум-туман, какой бывает в полусне-полуяви. Выйти разве, взбодриться на свежем воздухе? Взмахнул занавеской. Зазвенев железными кольцами, она отлетела к самой стене.

— Ты не спишь? — заглянула к нему мать. — Мы тут с Параской шепчемся, боимся тебя разбудить. А может, ненароком и разбудили?

— Нет, мама, я сам проснулся. — Он нащупал ногами туфли, обулся. Хорошо, что туфли на резинке, и не надо наклоняться, завязывать шнурки.

— Это же, сынок, Параска к тебе. — И, оглянувшись на дверь, позвала: Заходь, Парасочка, заходь!

— Добрый вечер вам… — Параска остановилась в дверях, сиротливо-растерянная, не зная, что делать дальше. Она была в вылинявшей зеленой кофте, в длинной черной юбке, в больших, чуть ли не мужских, ботинках без шнурков. Голова повязана тоже темным платком. И лицо у нее было такое же, как и платок, — землисто-серое, блеклое. А глаза точно выцвели и смотрели на мир с тоскливой беспомощностью.

— Вы проходите, Параска Артемовна, проходите, — сказал сочувственно и вместе с тем ласково Скачков, подавая гостье табуретку. Сам снова уселся на кровати. — Что-нибудь случилось, Параска Артемовна?

— Ой, сынок… Ты вот приехал, как человек, матери радость, а мой же… — Она всхлипнула, а потом, как бы спохватившись, что так расслабилась у чужих людей, пожевала губами и продолжала спокойнее: — Это ж мой Иван недели две дома, а я и слова от него еще не услышала. Ну, скажи ты, как отняло язык. Чует мое сердце, что-то неладное с ним… Видать, довела его та змея. Я говорила, когда женился, что не пара она ему. Ты же знаешь, Валерик, до женитьбы он горелки и в рот не брал. А она сделала его алкоголиком, чтоб ей… Милицию подкупила, лечиться спровадила. Не знала, как избавиться, так придумала. Как в тюрьму. На два года. Спрашиваю, что там женка, а он гыркнет, мол, чтоб и не вспоминала. Не было у меня женки и нет. И больше ни слова. Молчит, как ночь. Нет, не от доброго это. Боюсь, как бы не натворил чего. Ходит — ну тень тенью. На свет и глядеть не хочет… — Она опять всхлипнула, вытерла ладонью глаза. — Не знает, к чему руки приложить. За удочки и на озеро. Пока не стемнеет, сидит и сидит там. И обедать не приходит. А вчера… нет, позавчера, понесла ему поесть. Супа взяла, простоквашки. И не притронулся. Иди, говорит, меня здесь нет. Как же нет, если сидишь? А он свое. Сказал нет, значит, нет. Не дай бог, может, с головой что. Хоть бы рыбу ловил. Хлопчики побегут, и уже, глядишь, по ведерку карасиков у каждого. А он за все эти дни ни одного не поймал. Сидит и смотрит на воду. Будто что думает. А разве можно так долго думать? Гостья глянула на Скачкова. — Хоть бы ему за дело какое взяться или что? Может, тогда, глядишь, и перестал бы думать.

— Конечно, в работе и человек — человек, — вставила свое Ховра. — Я сама, когда нема чего робить, места себе не нахожу. Тогда беру тряпку и давай полы мыть. Однажды за день два раза помыла, — всплеснула руками и засмеялась.

— А поговорил бы ты с ним, Валерик? Может, тебя послушает. Никого же слушать не хочет… Чтоб работать куда пошел.

Скачков понимал, что Алесич, скорее всего, не станет слушать и его, может, вообще не захочет с ним разговаривать. Когда-то он не помог Алесичу устроиться на работу, а такое помнится долго. И все же у него не хватило мужества отказать женщине.

— Поговорю, Параска Артемовна, поговорю, — пообещал Скачков. — Где он теперь?

— Где же ему быть? На озере. Как начнет темнеть, тогда явится. Молока выпьет — и спать. А когда и так ляжет, не ужиная. Может, вечером и заглянешь, Валерик?

— Мы с ним и сейчас поговорим, — встал с кровати, прошелся по хате Скачков.

— Ой, нехай бог здоровьечка дает тебе, Валерик, — поднялась с табурета и Параска. — Не знаю, как и благодарить. Больше всего хочу, чтоб он при деле был. И тебе, Ховрачка, спасибо, что уважила.

— Не волнуйся, Параска Артемовна, все будет хорошо, — заверил соседку Скачков.

Проводив Параску, Ховра снова вернулась в хату, присела на табуретку, вздохнула:

— Ой, напрасно, сынок, ты пообещал. Ничего не будет. Кабы еще трезвый был, а то же пьет. Без просыпу пьет. Говорят, каждое утро у магазина дежурит. Ждет продавщицу. Купит бутылку — и на озеро. Там и пьет. Выпьет все, тогда сидит и бутылку нюхает. Пастух говорил. Достанет бутылку, понюхает и снова спрячет. Лечили, лечили и не долечили… Женка-то терпела, терпела, пока терпенье не лопнуло. Вот и приехал к матери. Мать не выгонит. А как трудно растила она его. Без отца. Их же отец еще совсем молодым погиб. На этих… лесозаготовках. На последние копейки учила. Хотела, чтобы человеком стал. Теперь гляди на это горе. Тут хоть какого сердца не хватит.

— Если запил, то, ясное дело, говори не говори, толку не будет. Но попробуем. Жалко старуху.

— Ты, сынок, не очень с ним, — попросила Ховра. — Кто знает, что у него в голове. Он весь в отца, а тот, помню, тоже вреднющий был. Как понюхает, слова против не скажи.

— Ничего, мама. Не волнуйся, до драки не дойдет, — засмеялся Скачков. Достал спортивный костюм, который завез в деревню еще лет пять назад и который всегда висел на жердочке за печью. Костюм на животе туго натянулся, точно усох за эти годы.

«Надо бы заняться бегом», — подумал Скачков, оглядывая свое пополневшее тело. В сенцах обул немного жестковатые ботинки, тоже давние. Вышел со двора и в конце улицы свернул на чуть приметную дорогу, которая вела к озеру. Оно узкой лентой блестело под самым лесом.

Еще давно, лет десять или больше тому назад, из длинного, заросшего рогозом и осокой болота спустили воду, выскребли бульдозером торф и ил. Торф долго вывозили на поля, но немало его и осталось — целые горы на берегу, со временем они взялись густым дерном, и на них теперь любят загорать студенты, приезжающие на каникулы в деревню. Сейчас здесь никого не было. Навстречу попался лишь паренек на велосипеде с привязанной к раме косою. Его голову облепили длинные мокрые волосы. Наверное, после косьбы заехал на озеро искупаться и теперь рулил домой.

Скачков поднялся на первый же взгорок. Макушку его так утоптали, что на ней и трава уже не росла. Озеро выгибалось узкой полосой среди, казалось, гористых берегов. У их подножия кое-где застыли купки тростника, разрослась осока. В другом конце озера, под самым лесом, чернела на берегу фигура одинокого человека. Скачков сбежал со взгорка и направился в ту сторону.

Человек был в выгоревшей, почти белой на спине, рубашке в клеточку, в кепке, надвинутой на глаза. Из-под козырька торчал заостренным клином острый нос. Все лицо заросло густой черной щетиной. Человек внимательно смотрел перед собой, на воду. Поплавок давно прибило к берегу, к самой осоке. Рядом с рыбаком стояла погнутая жестяная банка, — видать, для червяков.

Трудно было узнать в этом человеке Алесича, каким тот был когда-то. Скачков прошел мимо, надеясь, что Алесич узнает его и окликнет, если только это действительно он, Алесич. Но человек не пошевелился. Скачков дошел до конца озера и больше никого не встретил. Теперь он не сомневался, что тот носатый и есть Алесич. Вернулся к нему, остановился в двух шагах:

— Не ловится рыбка?

— А-а, Валерий Михайлович, — мельком глянул из-под козырька кепки Алесич и снова уставился в только ему одному известную точку.

— Не клюет, говорю?

— Нет.

— Чего же тогда здесь сидеть?

— Может, клюнет… — Алесич уже более пристально посмотрел на Скачкова запавшими глазами, ощупал лежавший у него за спиной ватник, достал из-под него неоткупоренную поллитровку. — По капле за встречу, а? Только стакана нет…

— А может, не будем откупоривать?

— За встречу надо. Все равно не клюет.

— А если бы клевало? — Скачков не понял, при чем здесь рыба.

— Тогда я давно бы наклевался. Я сказал себе, что буду пить лишь после того, как клюнет. Как сказал, рыба перестала клевать. А раньше клевала хорошо. А то сразу. Жена не хочет, чтобы я пил, мать не хочет, теперь и рыба, — засмеялся Алесич, показывая редкие зубы. — Позавчера ни одна не клюнула. Осталась полная бутылка. Что делать? Домой нести? Не в моих правилах! Выпить? За один раз для меня много. Домой не доползу. Со злости швырнул вон туда, где осока. Там как раз караси разыгрались. Не хотите, чтобы я пил, сами пейте. Потом, пока не стемнело, шлепал по воде, искал бутылку. Так и не нашел. Затянуло где-то илом. Вчера, правда, повезло. Клюнула. Да с самого утра. Только удочку забросил — и готово. Ну и глотнул. А после уже и не глядел, клюет или нет… А сегодня опять тихо. Хорошо, что вы подошли. — Он откупорил бутылку, подал Скачкову: — Пару глотков…

Скачков взял из рук Алесича бутылку, отпил немного вонючей теплой водки.

— Закусите, — подал Алесич несколько зеленых перьев лука. Выпил сам, закрыл бутылку и снова сунул ее под ватник.

— В отпуске? — Скачков незаметно выкинул закуску.

Алесич помолчал, глядя на воду, в ту же известную одному ему точку, потом с неожиданной душевностью признался:

— Не хочется, Валерий Михайлович, ни работать, ни отдыхать.

— Не понимаю, — подсел к Алесичу Скачков. — Чтоб живому человеку ничего не хотелось…

— Нечем жить, — сказал так просто, как говорят о чем-то глубоко пережитом и хорошо продуманном.

И все же Скачков не поверил ему. Еще недавно он сам, Скачков, говорил что-то похожее своему преемнику. Так он же, считай, жизнь прожил, достиг в этой жизни такой высоты, какой не каждому удается достигнуть. А Алесич, если разобраться, ничего же не видел, ему много чего должно хотеться.

— Как нечем жить? А работа? Семья?

— В семью не верю… Семья, когда все идет ладом, когда все держится на доверии, уважении, поддержке. А если только общая газовая плита да, извините, общий сортир, это не семья.

Уловив в словах Алесича игривые нотки, Скачков засмеялся, сказал будто шутя:

— Знаешь, Иван, как это называется? Капитуляция. Капитуляция перед жизнью. Если мы все из-за бутылки света белого не станем видеть, то нам хана. Деградируем. А тем временем женщины завоюют мир.

— Они и так нас на задний план… Только хорохоримся, что мы то да се, а на деле давно танцуем под их дудку. А кто не хочет танцевать, того выгоняют из дома и подыскивают себе более послушного танцора. Нам остается только одно… — Алесич опять достал бутылку. — Может, еще по глотку?

— Нет, спасибо.

— Пусть будет так, — Алесич спрятал бутылку. — Я сам терпеть ее не могу. Гадость. Противно смотреть, но…

— Слушай, Иван, — раздумчиво начал после короткого молчания Скачков. Я не знаю, что произошло в твоей жизни, однако нельзя же так…

— Как?

— Ну вот так. Сидеть и глазеть на воду. Так можно себя черт знает до чего довести. Надо же жить, действовать, работать.

— Зачем?

— Чтобы вместе с людьми. Наконец, чтобы было на что жить. Мало ли чего живому человеку надо?

— Ничего мне не надо. Я сам себе не нужен.

— А людям?

— А что люди? Они мне не нужны. А кто нужен мне, тому я не нужен.

— Напрасно ты так. Не поверю, чтобы всем ты был безразличен, как ты считаешь. Возьми мать. Думаешь, ей весело смотреть на тебя такого? Ты же молодой человек. Тебе жить да жить… Мне не хочется, чтобы ты оставался таким. Искренне. Правда, в тот раз, когда ты приходил, прося помощи, я не помог. Признаюсь, побоялся. Побоялся, что ты подведешь.

— Конечно, подвел бы, — без всякой обиды согласился Алесич.

— Я хочу, чтобы ты пошел работать. В коллективе тебе не дадут закиснуть. Как ты? Я сейчас буду в Зуеве. Так что приходи. Пожалей мать. Заработаешь денег, ей поможешь. Попрошу, пусть возьмут тебя на буровую. Подальше от городов и деревень. Только надо взять себя в руки. А ты это можешь. Тем более что работа интересная. Будешь искать нефть. Сам не заметишь, как оживешь. А чего здесь сидеть? Пялиться на воду, пока глаза не станут пустыми, как эта вода?

— Подумаю, — проговорил Алесич равнодушно, но, как показалось Скачкову, без прежней унылости в голосе.

— Думай, думай. Жду. Примерно через неделю.

— Так, может, за ваше новое место? — потянулся Алесич за бутылкой.

— Нет, давай не будем, — отмахнулся Скачков. — Вот устроюсь, тебя устрою, тогда и посидим. Договорились? — Он встал. — Пойдем? Что здесь торчать?

Алесич ничего не ответил. Как смотрел на воду, так и продолжал смотреть. Скачков немного постоял и пошел.

У двора, накинув на плечи пальто, его ждала мать.

— Я сижу как на иголках. Хотела бежать навстречу, — улыбнулась сдержанно.

— А чего?

— Боюсь я этих молчунов. Никогда не знаешь, чего от них ждать. Нелюди. Ему что? А матери горе. На Параску глядеть больно. Разве тут не согнешься, если у детей жизнь не ладится.

— Дети, — хмыкнул Скачков. — Сами давно отцы. Пора научиться самим о себе думать.

— Ай, сын, для матерей вы всегда дети.

— Когда автобус на Гомель? — вдруг поинтересовался Скачков.

— Уже едешь? — не без разочарования спросила Ховра.

— Надо в Зуев. Посмотреть квартиру, о жениной работе поговорить. Не хочется тянуть с переездом.