Что такое творчество? Зачем оно? Зачем люди пишут?
У меня есть некоторое количество объяснений этому феномену. Не все они вполне ясны даже для меня самого, но творчество вообще и писательство в частности всегда было и будет тайной. Так что немного тумана точно не повредит.
• Прежде всего, мне кажется, что творчество, это такие сталкеровские гаечки с бинтами, которые кто-то (слепая, всегда действующая наугад природа?) забрасывает на территорию неведомого, чтобы выяснить, что из этого получится. По сути, искусство – это разведка и исследование новых территорий, а творческие люди – бета-тестеры новой реальности.
И если кто-то подумал, что речь идёт исключительно о фантастике, то он глубоко заблуждается. Достаточно вспомнить, что после выхода в свет «Страданий юного Вертера» Иоганна Вольфганга Гёте по Европе прокатилась волна самоубийств среди молодёжи. Или как советские дети после прочтения «Тимура и его команды» Аркадия Гайдара, часто без всякого влияния со стороны взрослых, создавали тимуровские отряды.
Есть теория, что Бог создал человека от бессилия, когда исчерпал свои силы и таланты, и человек должен помочь Ему придумать, что делать дальше со Вселенной. Если эта теория верна, то люди искусства находятся где-то на переднем крае выполнения задачи.
• Ещё есть творчество как толкование реальности, как попытка втиснуть огромную, невообразимо широкую палитру мира в довольно узкие рамки человеческого восприятия. Потуги немого спеть Бранденбургские концерты Баха или изобразить пальцами импровизацию Колтрейна.
Объяснить реальность, передать всё многоцветие мира при помощи чёрного карандаша и белой бумаги.
Дело сложное, неблагодарное, но часто совершенно необходимое, чтобы не сойти с ума и остаться в более-менее привычной системе координат. Хотя тут есть большой вопрос: творчество ли это вообще?
• Творчество как попытка стать «не-я». Укутаться в чужую шкуру. Не важно, человека ли давно ушедшей эпохи, современника, человека будущего или даже вовсе не человека – зверя, духа, машины… Хоть предмета мебели. Человеку скучно. Человеку всегда скучно. И даже попытка представить себя прикроватный тумбочкой в больнице для безнадёжно больных выводит его из круга скуки. Что уж говорить о роли легионера на галльской войне или батьки Махно на российской Гражданской.
Если говорить конкретно о писательстве, то можно сказать, что эта его ипостась ближе к актёрству. Но так что же с того? Прежде чем актёр погрузится в образ, в образе должен пожить писатель.
• Ещё есть ипостась творчества как уход в небытие.
• Творчество как возвращение в прошлое. Как попытка зафиксировать минувшее. Попытка победить время. Время победить нельзя, но можно попробовать обмануть. Тут, правда, существует вероятность обмануть самого себя, поскольку память – материя слишком ненадёжная, изменчивая и – увы! – податливая для внешних факторов.
При этом мы живём в не самые приятные времена, когда людской памятью манипулируют с ловкостью напёрсточников на привокзальной площади. И именно поэтому важность памяти совершенно несомненна. И, кроме того, когда у человека отбирают всё, очень часто последнее, что у него остаётся, – это память.
• Творчество как сопротивление, как неприятие нового, как противостояние. Как демонстрация омерзительности новых реалий. Или же того, как всё могло быть, не допусти мы их появления.
• Иногда творчеством начинают заниматься оттого, что не могут найти в существующей литературе или музыке того, что хотелось бы прочесть или услышать.
• Творчество как оправдание. Попытка представить себя или своего героя жертвой обстоятельств непреодолимой силы или объяснить мотивы так, чтобы читатель максимально проникся ими и простил героя.
• Творчество как крик. Иногда человеку требуется прокричаться. Своего рода предохранительный клапан. Воспринимать это не всегда приятно, но часто небезынтересно, как интересно любое проявление честности.
• Творчество как осмысление истории. Личной ли, своего народа, истории рода человеческого – не важно. Закрытие гештальта, принятие ситуации целиком, со всеми деталями и сторонами.
• Творчество как поцелуй спящей красавицы. Попытка пробудить нечто, давно исчезнувшее из нашего мира.
• Творчество как побег. «Куда угодно прочь из этого мира».
• Творчество, происходящее от гордости и тщеславия. От желания выделиться и прославиться. Творчество как самопрезентация. (Выглядит так, как будто я осуждаю таких людей. Ничуть. При наличии у них таланта, конечно.)
• Творчество, а точнее, именно писательство, происходящее от заворожённости языком, от восторга, сопровождающего плетение словес и течение речи.
• Бывает, что произведение неведомым образом зарождается в человеке, растёт, зреет и вырывается наружу, совершенно независимо от творца. Творение как нечто самостоятельное, использующее человека как инструмент. Часто такие люди становятся авторами одной песни, книги.
• Творчество как средство заработка. Звучит не очень красиво с позиций идеализма и чистого искусства. Но можно вспомнить, что тот же Достоевский писал именно ради денег.
• Творчество как средство привлечения внимания особей противоположного пола. Для многих, я уверен, это крайне важный побудительный момент, пусть в этом и не каждый признается.
• Творчество как утоление сенсорного голода…
Ну и так далее и тому подобное…
Наверняка я что-то проглядел. Но тут, согласитесь, трудно было бы что-то да не упустить. Впрочем, любой желающий может добавить в этот список свои причины и побудительные мотивы.
Я перечислил именно эти, поскольку все они так или иначе действовали на меня, и когда я начинал писать, и сейчас, когда продолжаю заниматься этим не всегда простым, иногда откровенно выматывающим, но, по счастью, всё ещё очень интересным для меня делом.
Перед тем как сесть за свою первую книгу «Лис», я долго искал в литературе что-то такое, что соответствовало бы некой, давно и настойчиво звучащей во мне ноте.
Хотелось чего-то лесного, ночного, звёздного, потаённого, с домовыми, водяными, лешими, русалками, живого-живого до последней чёрточки.
Что-то созвучное слышалось мне в гоголевских «Вечерах на хуторе близ Диканьки», что-то в шекспировской «Двенадцатой ночи», но это было, во-первых, не совсем то, чего я хотел, а во-вторых, этого было мало.
Помню, некоторое время я даже играл в электростальском любительском театре «Слово и голос», поскольку надеялся, что они поставят «Двенадцатую ночь» с моим участием и это как-то успокоит меня. Но Шекспира они так и не поставили, да и быть актёром, при моей интровертированности, оказалось вовсе не просто. «Театральный» этап метаний был завершён где-то через полгода.
Примерно в то же время я начал заниматься музыкой, писать песни, и это в какой-то мере стало отдушиной. Но всё равно тоска не отпускала, и однажды, я уже и не вспомню, в какой момент, я сел за «Лиса». И тут выяснилось, что писать очень легко. Истории, а повесть состоит из множества небольших рассказов, рождались быстро, без усилий. Я периодически ловил себя на мысли, что просто сижу и наблюдаю за тем, как разворачиваются события и ложатся на бумагу строчки. В определённом смысле всё это напоминало кино или спектакль. Мне было лет двадцать пять, но от ситуации я испытывал совершенно детский восторг, словно ребёнок, заглянувший утром первого января под ёлку и увидевший подарок, который давно выпрашивал у родителей.
Говорят, что вторая книга идёт гораздо труднее, чем первая. Я бы не сказал, что «Дом», который последовал за «Лисом», «строился» с большим трудом. Нет. Но его я именно что писал сам, а не наблюдал за процессом со стороны. То же самое можно сказать и о ещё одной детской повести «Там, откуда облака».
А в промежутке меж ними я и вовсе написал книгу почти что на заказ – «Корнюшон и Рылейка. Приключения маленьких человечков». Моему сыну тогда было чуть больше года, и я решил сотворить для него что-нибудь совсем-совсем детское, чтобы, когда ему исполнится года три, можно было читать перед сном. Оказалось, что и такая работа может приносить вполне определённую радость, хотя и без «полёта и парения».
Ощущение того, что я не пишу, а снова «смотрю кино», что книга «пишет сама себя», вернулось, когда я сел работать над «Номахом» (книга о Несторе Махно и Гражданской войне). Опять достаточно было сесть за стол, как фантазия начинала рассказывать историю за историей, так что рука едва успевала записывать.
Меня, помню, несколько озадачил этот момент, почему одни книги создаются легко и свободно, а другие требуют определённых усилий и напряжения. Потом, анализируя ситуацию, я понял, откуда берётся лёгкость. Дело в том, что и за «Лисом», и за «Номахом» стояли долгие годы подготовки и накопления впечатлений.
В случае «Лиса» это были десятки летних месяцев, что я провёл в деревне посреди чернозёмных полей, светлых рощ и глубоких, как пропасти, оврагов Липецкой области. Это сотни ночей, проведённых с друзьями и подругами в садах и рощах у костров, это рыбалки, прогулки, купания, поездки на лошадях, ночёвки в стогах. Это запах земляники и полевых трав, которыми пропитан там воздух, это звуки падения яблок, первые влюблённости и постоянная опасность стычки с местными… Присутствие опасности очень важно. Оно заставляет все чувства работать на пределе, кровь кипит от адреналина, мозг впитывает информацию, словно мощнейший регистратор.
А что касается «Номаха», то, помимо впечатлений, перечисленных в предыдущем абзаце (Махно всё же по большей части действовал в сельской местности), свой вклад внесло огромное количество фильмов и книг о Гражданской войне, что я перечитал. Это и Шолохов, и Гайдар, и Бабель, и Фурманов, и Леонов, и Вс. Иванов, и Лавренёв, и Есенин, и Маяковский плюс к тому большое количество документальной литературы, воспоминаний, фотоматериалов… Можно взяться перечислять фильмы на ту же тематику, начиная от «Александра Пархоменко» и «В огне брода нет» и заканчивая сериалом «Девять жизней Нестора Махно», но это займёт слишком много времени и места.
Есть и ещё один момент, давший немало впечатлений для «Номаха». Со второй половины восьмидесятых годов гражданская война не сходит с газетных полос и экранов телевизоров. Речь, понятно, не о той «единственной Гражданской», а о той, которая то тлеет, то полыхает в Средней Азии, Нагорном Карабахе, Осетии, Абхазии, Приднестровье, Чечне, Донбассе…
Мы привыкли к ней, как к вечному запаху гари от пожаров на подмосковных торфяниках. Но она идёт постоянно, то ныряя под землю, словно ожидая, пока мы забудем о ней, то выходя на поверхность и внезапно уничтожая целые города.
Две трети своей жизни я прожил при гражданской войне, это не могло не сказаться…
Когда пишешь, нельзя притворяться. Когда сидишь перед чистым листом, за дело должен браться маленький мальчик внутри тебя. Реагирующий безыскусно, отвечающий, не подумав, знающий некую изначальную правду, которую мы получаем с рождения, а потом, ударяясь о стены и потолки этого мира, получая шрамы и неумолимо грубея, забываем.
Он не умеет притворяться, этот мальчик. Он, несомненно, имеет доступ ко всему опыту, которыми ссудит нас жизнь, но притворяться он не научится никогда.
Наверное, это его имел в виду Егор Летов, сочиняя «Евангелие» («Своего Христа»). Тот, кого «пеленают надёжными цепями» и «душат послушными руками»…
Он чуткий, этот мальчик. Он никогда не научится врать. И даже если внезапно заговорит зрелым и взрослым языком Гоголя и Шукшина, это не потому, что врёт, а потому, что учится. Он всегда голоден до знаний, таково свойство детства.
Всё лучшее, что есть в тебе, это он, ребёнок.
И если ты решишь писать, то пусть пишет он. Пусть даже он чего-то не знает и не понимает, но это к лучшему. Не всё в этом мире стоит знать, а уж тем более понимать. За «понять» часто следует «простить», а там совсем близко и «принять». Принимать же слишком многое из существующего нельзя ни в коем случае.
У ребёнка большие яркие глаза. Он видит яснее тебя. Твои глаза выгорели. Твои руки, спина, плечи перегружены грузом гордости, амбиций, глупых претензий. У мальчика ничего этого нет. Он воздушен, подвижен, не стеснён.
У него в каждом движении свобода, у тебя – скованность. Он пьёт росу и купает в рассветах глаза, ты грызёшь камни и портишь зрение под лампами дневного света. Он зальётся хохотом там, где ты лишь слегка улыбнёшься. Он заплачет там, где ты… Где ты снова лишь слегка улыбнёшься.
Пусть пишет он, ребёнок. Не перечь ему, не прячь его, не ссылай во внутреннюю Сибирь. Пусть он всегда остаётся рядом. Так будет больнее жить, но так будет правильнее, честнее, по совести.
Мои слова отдают казённостью и казармой, но для нашего внутреннего ребёнка все слова чисты и незатасканны. Он может не знать их, они просто прорастают в нём, как кровеносные сосуды.
Всё, что происходит в так называемом реальном мире, призвано загнать нашего внутреннего ребёнка, маленького, сплошь состоящего из нежности и нервных окончаний, как можно глубже внутрь. Просто чтобы было не так больно жить. Но когда мы сядем перед чистым листом, написать на нём что-то стоящее сможет только наш внутренний мальчик, нежный, чувствующий.
Писатели не вырастают. Стареют, влюбляются, женятся, заводят детей, умирают, да. Но не вырастают.
Если уж говорить по совести, каждый время от времени должен садиться лицом к лицу со своим внутренним ребёнком и задавать самые простые вопросы: что со мной происходит? Правильно ли я живу? Что мне делать дальше?
Простые и самые важные вопросы.
В мире есть нечто главное, настоящее, правильное. И наш ребёнок знает, что это.
Часовые этого мира – наши внутренние изначальные дети. То, что мир до сих пор не рухнул, – их заслуга. Неизвестно, до каких глубин мерзости и ужаса мы могли бы дойти без них.
Мир качается на кончике детского пальца.
Начну издалека.
Когда я был юн и беспечен, то какой-то, очень непродолжительный, период слушал лекции по теории музыки. Преподавал молодой человек лет тридцати, к тому моменту успевший окончить консерваторию, побыть учеником Родиона Щедрина, но потом внезапно увлёкшийся джазовой импровизацией и ушедший от классики.
Был он избыточно кудряв, относился к нам, двадцатилетним безродным рокерам, без всякого снобизма и, помимо азов нотной грамоты, время от времени выдавал риторические импровизации на самые разнообразные темы. Одну из них я помню даже двадцать пять лет спустя.
– Я не понимаю, – говорил наш преподаватель, – когда мне говорят о тайне смысла жизни. Нет никакой тайны. Всё очевидно донельзя: смысл жизни – в её продолжении. И не выдумывайте ничего сверх того. Глупости это всё.
Тогда я, честно говоря, лишь внутренне отмахнулся. Тайна, над которой тысячелетиями бьются учёные и философы, не может быть настолько простой и даже, что уж там, несколько глуповатой.
Но, как бы то ни было, слова запали мне в голову, как та пресловутая песчинка в раковину жемчужницы. И я год за годом, событие за событием, снова и снова возвращался к этой формуле.
И чем далее, тем больше смысла я в ней обнаруживал.
В формулировке есть, конечно, мощный чисто животный посыл. Каждое живое существо, слон ли, амёба ли, скорпион, озабочено собственным выживанием и выживанием своего рода.
И можно было бы возразить, что правила животного мира неприменимы к человеческому сообществу и во многом даже противопоказаны, если бы не то обстоятельство, что человек, как ни одно другое существо на земле, склонен к самоистреблению и истреблению себе подобных.
А с тех пор как у нас появилось ядерное оружие и мы можем уничтожать целые планеты, наша опасность для самих себя и Вселенной возросла в бессчётное число раз. Мы всё больше напоминаем обезьяну, забавляющуюся с гранатой, притом что обезьяна, сколь бы умной она ни была, не понимает, с чем имеет дело, мы же вполне в курсе. Человечество знает, что не стоит кидаться камнями в стеклянном доме, но упорно продолжает развязывать войны то в одном, то в другом углу планеты.
И это сходит с рук, пока одним из этих уголков не станет загнанная в угол страна с ядерной бомбой в активе – Северная Корея, Пакистан, Израиль, Россия…
Человек гораздо более, чем любое животное, свободен от инстинктов, в том числе и от инстинкта самосохранения. И это опасно. Поэтому в качестве замены базовым инстинктам появились законы. Люди ли сами их придумали, или их дал людям Бог, обсуждать не имеет смысла. Но суть их сводится ко всё той же простой формуле.
Возьмём хотя бы всем известные десять заповедей.
Непосредственно к физическому выживанию там относится только одна, под номером шесть – «не убий». Пятая заповедь и те, что с седьмой по десятую (неуважение родителей, прелюбодеяние, воровство, ложь, алчность), касаются только морали, но они удерживают человека от того, что может легко привести его к нарушению шестой. Криминальные хроники переполнены сообщениями о насилии и убийствах по этим мотивам. Логика железная: разрушение морали ведёт к физическому разрушению.
Заповеди с первой по четвёртую устанавливают взаимоотношения человека с Богом и призваны обеспечить святость и нерушимость остальных шести.
В основе любого нравственного закона лежит всё та же сермяжная правда: смысл жизни – в её продолжении. Разрушение морали – такая же угроза физическому выживанию человечества, как война, мор и природные катаклизмы.
Ну и конечно же, как высшее проявление морали – любовь к ближнему. Где любовь, там и жизнь. Там нет ни эллина, ни иудея, ни араба, ни индуса, ни славян, ни англосаксов. Только жизнь без конца и без края.
Человек, сидящий перед чистым листом бумаги, как перед чистым полем, которое ему предстоит перейти, должен писать так, чтобы после этого хотелось жить.
Вся наша русская литература об этом. Это её главное и основное свойство. Она всегда о том, почему жить стоит. Всё, что не об этом, – не русская литература. Русскоязычная, если написана на русском языке, но не более того.
Я определяю принадлежность какой-либо книги к русской литературе именно по степени любви автора к своим героям. Все наши классики – от Пушкина и Гоголя до Достоевского и Толстого – видели своих героев как людей, достойных любви.
Взять хотя бы Иудушку из «Господ Головлёвых» Салтыкова-Щедрина. Неприятнее персонажа трудно придумать. Человек всю свою жизнь занимался тем, что творил подлости и издевался над близкими. Но даже этой, словно бы изъеденной кислотой, натуре Михаил Евграфович оставил шанс на спасение. А что уж говорить про Достоевского с его Свидригайловым, Раскольниковым и «карамазовской породой», способными одновременно явить и самые тёмные стороны человеческой природы и достичь высот, доступных далеко не каждому. Или вспомним Гоголя, у которого в «Мёртвых душах» и «Ревизоре», как кажется на первый взгляд, действуют сплошь одни отрицательные персонажи. Типичный тарантиновский конфликт плохого с худшим. Но ведь это же только на первый и поверхностный взгляд! Гоголь сумел показать своих героев, всех этих плюшкиных, коробочек, земляник и бобчинских-добчинских, так, чтобы у чувствующего читателя ни в коем случае не возникло ненависти и презрения к этим людям. И это принципиальный момент. Жалости достойны эти люди, но не ненависти и презрения.
Настоящий русский писатель в своих книгах, по сути, выполняет функцию Бога. Для него, как пел Александр Башлачёв, «нет тех, кто не стоит любви». Он каждому оставляет шанс, в каждом видит что-то светлое, пусть маленькое, глубоко скрытое, но живое.
Невероятно трудно, а иногда, быть может, даже и невозможно показать прозрение, очищение и возрождение человека, как это было в случае со вторым томом «Мёртвых душ» Гоголя, но здесь речь идёт не о результате, а о намерении автора.
Человек пишущий не должен увеличивать количество зла в мире.
В искусстве есть масса заслуженных и не очень персон, которые занимаются не чем иным, как клонированием накопленных внутри помоев. Изливают их на бумагу, типография размножает, и в итоге у каждого прочитавшего в душе образуется такая же лужа нечистот, какая была у «автора».
Хорошо ещё, если «автор» скучен. Читателя, что называется, не «зацепит», он захлопнет книгу, и грязь, которой она написана, минует его. Ну а если талантлив? Мне доводилось читать произведения, после которых начинала жутко болеть голова. И я точно знал, что причина боли именно в прочитанной книге, в той жуткой атмосфере духоты и безысходности, которой я дышал несколько часов. Если бы «автор» об этом узнал, он, вероятно, порадовался бы столь блестящему доказательству его мастерства. А высочайшей вершиной писательского искусства для подобных «авторов», похоже, следует считать самоубийство читателя.
Я очень не люблю книги о том, что мир отвратителен и жить по большому счёту не стоит. Я читал об этом не раз и не вижу большого ума в такой позиции. Я хочу знать, почему жить стоит.
Искусство, так или иначе, должно отражать реальность, а мир таков, что в нём хватает и высокого, и низкого, и прекрасного, и отвратительного. Тот же, кто рисует мир исключительно оттенками чёрного, сознательно уродует его. Человеку может быть плохо, может быть очень плохо, его жизнь может превратиться в ад, но, что бы ни происходило, всегда есть небо над головой и хорошие люди под ним. А если писатель, действуя по алгоритму мухи, находит в жизни только уродство и живописует исключительно его, то это говорит о нём как о, простите, уроде.
Наша классическая литература велика прежде всего потому, что милосердна и даёт человеку надежду, что бы ни происходило с ним и вокруг него.
Братья Стругацкие в качестве эпиграфа для «Пикника на обочине» взяли фразу поэта и писателя Роберта П. Уоррена: «Ты должен сотворить добро из зла, ибо больше его сотворить не из чего». И если последняя часть утверждения скорее эффектна, нежели справедлива, то первая не подлежит сомнению: нужно творить добро из зла.
Есть одно мудрое правило: если тебя обидели или просто накатило настроение из разряда «хоть в петлю лезь», сделай что-нибудь хорошее. Пусть не обидчику, это высший пилотаж, есть риск стать святым при жизни, сделай приятное другому человеку, родственнику, знакомому или постороннему. Станет легче. Происходит мистическая вещь, зло превращается в добро. От этого что-то ощутимо двигается внутри. Это непросто, требуется усилие. Иногда большое, иногда не очень. На первых порах, как правило, всегда большое. Так что это занятие для сильных.
Русская классика – дело больших и сильных людей. Пушкин, Гоголь, Шолохов, Лесков, Достоевский, Тургенев, Толстой, Горький – в их книгах совершается алхимическое превращение «свинцовых мерзостей» в золотые самородки жизни.
Все лучшие книги русской литературы о любви. О любви героев друг к другу или автора к своим героям.
И когда литературоведы задаются вопросом, почему сейчас нет никого сопоставимого по таланту с гигантами прошлого, и выдумывают для этого теории разной степени запутанности и высоколобости – то у них «форма романа исчерпала себя», то «постмодернизм разрушил старые каноны», то «всему виной клиповое сознание», – я уверен, всё это чушь и заблуждение.
Из литературы исчезает любовь.
Есть масса писателей, владеющих необходимыми инструментами: выстроить сюжет, отшлифовать фразу, поиграть плотностью повествования или тональностью речи героев… Но это всё пустое. Не звучит, не живёт, не играет, если автор не любит читателя и героев. Если он недостаточно силён, чтобы обнять ребёнка, прячущегося в каждом из нас, посадить этого несчастного, задёрганного, затюканного малыша себе на колени, вытереть слёзы, погладить по голове и сказать:
– Что, трудно, брат? Знаю, трудно. Но что же делать? Жить-то надо. И мы будем жить.
И рассказать историю, сказку, выдумку, прослушав которую малыш уже с сухими глазами спрыгнет с твоих коленок и скажет:
– Спасибо тебе, дядька. А теперь я побегу. У меня ещё уроки не сделаны, да и маме я помочь обещал.
И жизнь никогда не кончится.