Вспомнить детство
В детстве я был, что называется, фантазёром. В пионерском лагере после отбоя рассказывал в темноте страшные-страшные истории, сочиняя на ходу. Содержание, конечно, вспомнить невозможно, а вот что запомнил хорошо – ощущение внезапной власти над внимающей тебе аудиторией: куда б тебя ни несло, слушают с благодарностью и просят ещё. Вот тогда, в темноте, после отбоя, я и почувствовал впервые восторг авторствования. А потом я стал технарём, окончил ЛИАП, работал на кафедре, дело дошло до сдачи кандидатского минимума, и я понял, что это всё не моё. И сделал движение в перпендикулярном направлении. Грубо говоря, вспомнил детство.
Такие вопросы
У писателей случаются выступления перед аудиторией, творческие вечера и тому подобное. Обычно писателей спрашивают о чём-нибудь актуальном, общественно важном. Об отношении к Ивану Грозному, например, о возрасте Вселенной и метеоритной опасности, был ли у нас секс в Советском Союзе и как нам обустроить Россию. Моего коллегу, с которым я выступал однажды в библиотеке, так при мне и спросила красивая девушка, в чём смысл жизни. И он ответил. Я ему позавидовал. Не потому, что он знал ответ, а потому, что, спрашивая о главном, с его персональным ответом связывали ожидания. Вопросы, которые мне задают, обычно касаются состояния моей головы. Как мне пришло в голову такое-то название. О чём я думал, когда писал такой-то роман. Знаю ли я, когда начинаю, какой будет конец. Иногда и о глобальном спрашивают, но не совсем прямо. Вот как представитель человечества, не думаю ли я, что оно сходит с ума (то есть не чувствую ли я на себе признаки всемирного сумасшествия). Приходится всё время обращать взгляд внутрь себя. Это сложно.
Тема «Как мы пишем» казалась мне всегда сколь незначительной, столь и опасной: нельзя забывать о той сороконожке, которая разучилась ходить, когда задумалась, как ходит. Но спрашивают. Приходится отвечать.
О пользе променада
Как я пишу? Лёжа. Реже – сидя. Иногда – на ногах, то есть «выхаживаю» текст. «Член общества» я выхаживал в Коломне, недалеко от Сенной, «Дайте мне обезьяну» – в окрестностях Обводного канала и на лесных тропах в Псковской губернии. «Франсуазу» – в Гималаях и по левую сторону (если смотреть из города) от Московского проспекта. А по правую, в промзоне у Громовского кладбища, выхаживал «Грачи улетели». Ну и так далее.
Спросили: что делает из человека – писателя
Питание. Да откуда же я знаю, что делает из человека писателя? Обстоятельства, щелчок в голове, обнаружение в себе специфических способностей моделировать определённым образом мир, «не могу молчать», болезнь, тщеславие, любовь к родине, желание показать кукиш всему человечеству, отсутствие денег, авантюризм, неудача в любви, приказ партии… и т. д. и т. п., вплоть до безумного пари с друзьями… Я не знаю, что делает из человека писателя. И кто такой вообще писатель? Чем он отличается от человека? У меня была пьеса, где персонажи сидели в купе отцепленного вагона и всё говорили, говорили, говорили… Вдруг один заявляет: «Я вам не хотел этого говорить, но скажу. Я ведь, можно сказать, писатель». – «И что же вы написали, Игорь Сергеевич?» – «А ничего. Я ничего никогда не писал и не буду писать. Я просто чувствую, что во мне писатель живёт, крупный, если хотите. И что я могу сесть за стол и написать роман». Но он не сядет за стол и не напишет роман – из принципа, как бы в укор тем, кто пишет, но «не может писать», а вот он «может писать», но не будет, увольте. Говорит: «Писательство – состояние духа, а не бумаговредительство». Такова его писательская позиция. И тут трудно что-нибудь возразить. Я-то, допустим, пишу. Но я к тому, что не знаю, что такое писатель. Знаю, конечно, но всё равно писатель всегда что-то другое.
О профессионализме
Выражение «профессиональный писатель» ужасное. Был ли Гаршин, автор нескольких рассказов, профессиональным писателем? А Толстой, который писал не для денег и всё норовил отдать кому-нибудь гонорары вместе с авторскими правами?.. Зато вот такой-то, он, безусловно, профессионал. Но почему ж «безусловно»? Я знаю только один критерий профессионализма. Профессионал – это когда тебе снятся профессиональные сны. Мне вот снятся профессиональные сны. Я часто вижу во сне собственные тексты; я их читаю, редактирую, правлю. Иногда они меня огорчают, но чаще нравятся мне, я просто прихожу в восторг от прочитанного. Когда просыпаюсь, всё начисто забываю. И это ужасно. Но согласитесь, если бы я был рыбаком, мне бы снились, наверное, сети, если врачом-педиатром – малые дети, змееловом – гадюки, пожарным – огонь. Но мне снятся собственные тексты. Стало быть, я профессиональный автор. Тут уже не попишешь.
Смешно ли
Никого не обличаю, это мне не интересно. Не интересно изображать «пороки общества» и тому подобное. Но раз ты ещё не до конца порвал с реальностью и каким-то боком отражаешь её на бумаге, то всякие там «пороки» сами собой проступят, ибо «действительность, скажу я, такова, что подбирать нам следует слова – достойные…». То, что нашей действительности – в действительности – присуща некоторая фантасмагоричность, это общее место. Вот это общее место я и пытаюсь, что ли, исследовать.
По-моему, у последовательного реалиста неизбежно должна получиться фантасмагория. А если пишет смешно, про такого скажут: сатирик. Почему, как говорят, у меня получается смешно? Смешно – как говорят? Я ведь пишу, не смеша. Само получается.
Ну как можно написать, допустим, о выборах и не оказаться зачисленным в «сатирики»? Впрочем, у меня в романе не «выборы», а «элекции». Вроде бы то же самое, да не совсем. Плод воображения автора. Слово, кстати, имеет шанс прижиться.
Хорошо, пусть – сатира. Но почему «политическая»? Сам я аполитичен до мозга костей. Андрей Левкин, прочитав «Обезьяну», спросил: «И кто у них победит?» Откуда мне знать, кто победит – блок ли «Честь и достоинство» или же «Сила и справедливость»? Сам я хожу на выборы, чтобы унести бюллетень домой. Коллекционирую. Хобби у меня такое.
О влияниях
Что тут сказать? Любой пишущий создаёт поле влияния и сам попадает в поле, создаваемое другими. Можно ощущать, а можно не ощущать чужие влияния. Есть такие мастера, которые пишут так, словно до них вообще никто не писал, – они, разумеется, не ощущают влияний. Но это не значит, что они влияниям не подвержены. Стилист этого класса может сам не догадываться, что, пиша, обрывает фразу – сейчас! – по подсказке, допустим, Толстого, которого он и в школе не читал, и не любил никогда, и знать не желает в настоящее время. (А хорошее выражение: «влиятельный писатель», мне нравится.) Если погода влияет, телевизор влияет, место жительства, рабочее место, рекламотеррор, жёны, любовницы, аппетит, как же может не влиять такая штуковина, как «вся мировая литература»? Её можно и не знать вовсе, можно презирать, отрицать, она всё равно влияет. Когда мы пишем, хотим того или нет, мы автоматически оказываемся в едином пространстве вместе с классиком на букву Ш. и классиком на букву Д. и миллионом других тружеников пера, включая множество наших современников, выводящих в этот момент что-нибудь вроде: «Она подошла к окну и посмотрела на небо…»
Можно, конечно, отпугивать тени, бросая в них горящие спички, но лучше не терять вменяемость. Лично мне ситуация нравится… Я дорожу ощущением присутствия этих теней: их присутство-ва-нием – как элементом письма.
«О Чехове»
Кто я по отношению к своим персонажам? А вот кто. Я их судьба. Я знаю, чем закончится роман, я даже знаю последнюю фразу. От меня не уйти. Но в отдельно взятом эпизоде они свободны от моей мелочной опеки. Я не всегда толком знаю, о чём они будут говорить в конкретной главе, что им придёт в голову, когда, допустим, едут в поезде, или, скажем, зачем, когда двое беседуют о бедности (или величии) нашей литературы, вдруг в дверь звонит третий. Кто ещё такой? Адвокат. Какой ещё адвокат? Артём Артёмыч. Какой ещё Артём Артёмыч? Никакой Артём Артёмыч автором не санкционирован! «В Первомайске какая преступность? – замечает Артём Артёмыч, адвокат (входя). – Вон, осудили Малявкина в прошлом году за то, что жену изнасиловал. А теперь говорят, что сама виновата». И уводит хозяина дома, к изумлению автора, удить рыбу на речку. Ну что ж, пусть идут. И о чём говорить будете? О Чехове.
О возможности альтернативной деятельности
Вот Фолкнер, я знаю, когда его спросили, кем бы он был, если бы не был писателем, сказал: содержателем публичного дома. Я бы, наверное, мог, если бы мне показали, как это делать, приколачивать каблуки. Сбрасывать снег с крыш. Если бы у меня был слух и я бы владел нотной грамотой, мог бы стать, пожалуй, композитором. К сожалению, чем больше я букв произвожу на бумаге, тем менее становлюсь пригодным к какой-либо другой позитивной деятельности. Не знаю, почему так получается.
В детстве стать хотел астрономом. Но вряд ли бы я стал астрономом.
Даже – точно. Точно не стал.
Судьба их печальна
Если бы мне Бог дал талант юриста, я бы стал адвокатом, но только не прокурором. Мне жалко моих героев. Жизнь реальных людей (нас с вами) коротка, а эти живут, пока книга перед глазами; некоторые и до конца не дотягивают.
Раз они от меня зависят по-крупному, зачем же мне отыгрываться на них по мелочам? Я люблю своих героев. Стараюсь не обижать зря. Я их балую часто, разрешаю посибаритствовать, помечтать, а если ты, допустим, трудоголик, так вот тебе лопата в руки – копай в своё удовольствие… составляй квартальный отчёт… сочиняй стихи до утра… К чему все идёт, я один знаю. Итог всё равно предрешён.
Но некоторые сопротивляются авторской воле. Эти в буквальном смысле герои. Уважаю таких.
С другой стороны…
А вот они меня – часто жалеют? Чтобы кто-нибудь им сочувствовал – сам ли я или читатель, – чтобы образ у них был человеческий, мне ведь приходится, автору, часть себя в них, так сказать, извините, вкладывать. А это, знаете, ещё та процедура. Нет, правда, я добрый автор. Часто в мелочах потакаю. Могу немотивированно чем-нибудь вкусным накормить. У меня часто за столом сидят, пьют, едят, особенно в пьесах. Мои герои любят борщ почему-то. Один вспоминает, как ел в Костроме борщ с копчёной курицей. Слово мне, наверное, нравится. Борщ. В общем, если бы мои герои взялись меня судить за негуманное к ним отношение, я бы нашёл, что сказать в оправдание.
Язык
Мне кажется, язык прозы это всегда больше, чем средство изложения, – для меня это ещё и событие, происшествие, даже если ничего не случается. Порой выверт. Нечто, сопутствующее излагаемому. В моём случае это как, что ли, погода, с изменчивостью которой обязаны считаться персонажи. Или музыка, скорее всего атональная (сам я напрочь лишён музыкального слуха), мои персонажи ею как бы томятся, но всегда подсознательно, потому что слышать её своими ушами им не дано. Я могу вообразить язык своей прозы особым героем, вполне антропоморфным (почти как Нос у Гоголя). Представим театральные подмостки, персонажи на них живут себе своей жизнью, не ведая, что она подчинена авторской воле, и вот среди них ещё некто – мим с белым лицом и весь в чёрном, его пантомиму они не замечают. Он передразнивает их, юродствует, импровизирует, комедь смещает в трагедь, трагедь в комедь, забавляется фарсом. Зрителям не всем нравится. «Гоните его, надоел!» Никак нельзя, это язык сочинителя Носова. Без него будет молчок.
Проблема артикуляции
Писать так, как находишь для себя естественным. Вот когда я говорю, часто размахиваю руками, есть у меня, знаю, манера такая. Для меня это вполне естественно, хотя кого-то может и раздражать. Разумеется, мне не стоит большого труда сдерживать себя, руками себе не помогать, не устраивать театра одного актёра, «быть в норме». Что я и делаю, когда надо. В прозе рук нет, но есть иные дополнительные средства выразительности. Когда в этом чувствую необходимость, я их призываю на помощь – даже не столько себе (то есть «рассказчику»), а своим героям. Так им проще пропечатываться, осуществляться. Кто-то из критиков написал в связи с «Членом общества», что Носов-де слова не скажет в простоте. На самом деле я очень просто пишу. Просто письмо моё часто бывает артикулированным – в соответствии с ролью героя, его обстоятельствами и положениями. Вот: чуть не уронил кружку с чаем (стоит рядом с клавиатурой).
О моде
На обложке моего первого романа напечатали слова одного известного критика: «Писатель завтрашней моды». А через пять лет другой критик похвалил меня за то, что не стал, к счастью, модным писателем. Я действительно не понимаю, что такое литература модная. Думать об этом литератору вредно.
Модная литература – это, наверное, та, которая привносит элемент доступности в интимный по определению акт чтения. Предпочитаю ничего не знать о модности книги.
О скользящем окне повседневности
Проблемы проблемами, актуальность актуальностью, но есть ещё и личный опыт переживания течения времени, этого скользящего окна, которое мы называем «сейчас» и которое всегда настоящее. Хочется стремиться к тому, чтобы за фиксацией мелочей быта, незначительных событий, пустяков, мусора жизни, тех же «проблем» допускалась возможность экзистенциального сквозняка, ну в смысле подтекста… Мне интересна повседневность, а ещё больше – сиюминутное. Может быть, мой «гиперреализм» и вырастает из таких вот отношений с реальностью, которая всегда под руками и всегда ускользает.
К себе в закрома
Один мой знакомый с очень обычным именем-отчеством серьёзно обиделся, обнаружив то же имя-отчество у персонажа моего романа. Он решил, что это о нём. У меня даже мысли об этом человеке не возникало, когда писал. Но такое часто бывает. Всегда кого-нибудь в ком-нибудь узнают. Всё характерное – густота ли бровей, манера ли изъясняться, род ли занятий, – всё соотносится с конкретными людьми. А уж если повествование от первого лица, так точно будут думать, что пишешь о себе. Один мой гость, увидев на полке тридцатитомного Достоевского, очень удивился: разве я в пору безденежья не сдал Достоевского в «Букинист», как это сделал герой «Члена общества» – разве я писал не о себе? В «Грачах», например, подробно, с точностью до закоулков, описана промзона около бывшего старообрядческого кладбища, но ведь это не значит, что я, подобно своему герою, двадцать лет сторожил здесь олифу. Опыт моего недолгого сторожения в другой части города (1983) нашёл приложение в тогдашней фантасмагории «Архитектурные излишества». Но один к одному в том рассказе от жизни – только лишь цитаты из абсурдной инструкции, предписывавшей мне, как пользоваться оружием, которого у меня не было. Да: и ещё опись имущества, за которое я расписывался, заступая на дежурство, – ситцевая занавеска, телефонный аппарат… – за всё остальное я не нёс никакой ответственности. Вспомнил сторожку, потому что, по природе вещей, писатель и есть врождённый клептоман – он расхищает действительность, разбирает её на детали, уносит по кусочку, несун, к себе в закрома, но всё же создаёт совсем иную, свою реальность, и только свою, как бы она ни была внешне похожа на оригинал.
Удовольствие или мука – писательство
Удовольствие – это когда получается. Когда пишется, когда обнаруживаются какие-то неожиданные сюжетные повороты, когда мои герои начинают вдруг разговаривать в моей голове. Тогда к некоторым из них даже приходится применять какие-то дисциплинарные меры воздействия, если они совсем выходят из-под повиновения. А с другой стороны, есть совершенно ужасное состояние, когда придумываешь, придумываешь, а ничего не получается. День зря прожит, и наступает ужасная депрессия. А потом вдруг что-то мелькнет, раз – и всё, слава Богу! И дальше уже дело техники.
Совесть общества или мозг? Или что-то другое?
Ну а почему бы писателю не быть совестью общества, если общество видит в нём воплощение собственной совести? Вообще-то, совесть обычно одна, но в случае с обществом и писателями три-четыре совести это, я думаю, допустимо. Хуже, когда от каждого пишущего общество требует, чтобы он был его, общества, совестью, – такое общество просто бессовестное.
Неприятнее всего, когда дело доходит до мозгов. Начало перестройки, если вспомнить историю, ознаменовалось тем, что многие писатели действительно возомнили себя мозгом общества и, что хуже всего, были обществом как мозги востребованы. Аналитики, экономисты, управленцы, чёрт знает кто, и каждый истина в последней инстанции, но в первую очередь – человеческих душ инженеры! – из этого цеха и кооптировались. В писательском труде вообще много от самозванства. Мозги у писателей специфические. Общество без мозгов во сто раз привлекательнее, чем с мозгами какого-нибудь сочинителя.
А что ещё, кроме мозгов-совести? Да всё, что угодно. Синяк, например, на лбу общества. Что-то вроде напоминания о дне вчерашнем. И светится далеко, и совестно как-то (к вопросу о совестливости), но общество знает: скоро пройдёт. Или на руке общества указательный палец, которым можно потрогать что-нибудь такое, обществу не вполне понятное, а то и ткнуть во что-нибудь. Или вот что ближе всего: даже не глаз общества, а хрусталик глаза – хрупкая штука двояковыпуклая, способная изменять кривизну и преломлять по-разному, фокусировать.
А то просто: кисточка на хвосте. Да, почему мы решили, что общество антропоморфно и бесхвосто? Это как посмотреть.
Электронные книги
Я ничего не имею против электронных книг. За ними настоящее. Но когда я слышу, что за ними великое будущее, мне начинает казаться, что никакого будущего у них нет. Да, мы заменили печатные буквы на бумаге электрическими зарядами в полупроводниках, и это очень удобно. Но ведь заряд, он и есть заряд, и в один роковой момент все заряды могут разрядиться. Войны, стихийные катаклизмы, электронные гипервирусы… мало ли что. Хорошо, если к этому времени не будут истреблены все бумажные книги.
Каким авторам легче – старым или новым
Новым авторам всегда было тяжело, но всегда тяжело по-разному. Раньше было легче в том смысле, что и публика связывала с литературой какие-то ожидания. Трудно пробиваться к публике, когда публике этого не надо. Да я и сам, при всей моей относительной востребованности, ощущаю себя во многом «новым автором» – большинство моих сочинений так и остались непрочитанными.
Откуда пошли «Фигурные скобки»
Роман родился из названия. Первая попытка написания текста была предпринята лет двенадцать назад. Фигурные скобки, употребляемые в математике, я пытался осмыслить как образ мнимого убежища от проблем повседневности. Но что-то мне поднадоел мой герой с его заморочками, и я оставил затею. Текст так и лежал. А через десять лет мне пришла в голову совсем другая история, про другого героя, куда бы первая могла войти частично, и я написал, что написал. Роман родился, подражая природе: личинка – куколка – жук. Или так: гусеница – кокон – бабочка. Мне нравится, что, судя по откликам читателей, каждый воспринимает роман по-своему. Интерпретировать же автору свои произведения – это гиблое дело. Что с автора взять? Он уже всё написал.
Спрашивают о магах и колдунах и о мистике в «Фигурных скобках»
Вот это меня поражает больше всего: почему многими роман воспринимается как мистический, с элементами магии? Я писал не о чародеях и магах, а о фокусниках разного калибра. Многие посчитали, что слово «микромаг» я придумал. Что вы! Микромагами называют себя иллюзионисты, работающие с мелкими предметами в непосредственном контакте со зрителем. Зайдите в интернет, посмотрите, какая у них бурная жизнь и кипучая деятельность. Другое дело – роман гротескный, он действительно допускает и двойное прочтение, и однозначно полярные. Скажем, если вы верите, что Копперфильд летал по воздуху, роман может показаться в большей степени мистическим, а если убеждены, что это был виртуозный трюк, то и мои «Скобки» повернутся к вам бытовой стороной. Хотя все фокусы там – только фон, антураж. Не это главное. Роман не об этом.
Доступна ли мне микромагия и много ли от меня в героях
Знаю несколько несложных фокусов – с картами, спичками и карандашом. Последний, с карандашом, я подарил следователю, который в конце романа допрашивает главного героя. Вернее, следователь сам умыкнул у меня этот фокус, потому что в замыслах автора демонстрация номера на допросе не предусматривалась – тут всё произошло в рабочем порядке, для меня самого неожиданно. Ещё мы с главным героем, судя по всему, читали одни и те же книги – определённо можно сказать об одной: «Математические досуги» Гарднера. Вот, пожалуй, и все совпадения.
Спросили о тайных мыслях и с кем я «общаюсь»
Опять же, в контексте «Фигурных скобок». То есть мысли, которые хочется скрыть от других? Да сколько угодно! Думаю, у всех есть такие. Я вообще человек по характеру скрытный. А что до постоянных «с кем-то» общений, не знаю, как с другими авторами, а я, когда работаю, постоянно слышу своих персонажей. Они пьют чай у меня в голове, ссорятся, спорят, произносят патетические речи, объясняются в любви, пытаются друг друга надуть. Не знаю, замечают ли они меня. Думаю, нет. Во всяком случае, я ещё не дошёл до того, чтобы с ними разговаривать. Да нет, это нормально. Надо же прокручивать сцены.
Петербургские фундаменталисты
Это старая история: лет пятнадцать назад достаточно ярко обозначилось писательское содружество – Павел Крусанов, Александр Секацкий, Наль Подольский, Татьяна Москвина, Сергей Коровин, Сергей Носов, тогда ещё Владимир Рекшан к нам примыкал. Нас назвали «петербургскими фундаменталистами». Никакого отношения к религиозному или политическому фундаментализму это всё не имело, мы даже не думали объединяться, просто часто встречались за одним столом, что не осталось незамеченным, – художник Валерий Вальран как-то сказал: «Фундаментально сидите!» Ну и привилось – «петербургские фундаменталисты». Нам стали предоставлять площадки для совместных выступлений, приглашать на конференции, мы проводили семинары на самые разнообразные темы, устраивали акции. Трудно объяснить, что такое петербургский фундаментализм. Когда однажды наша гостья из Италии спросила Крусанова, что же нас объединяет, он ответил: своеобразное чувство юмора. И это верно, при всём при том, что мы, как нам казалось, весьма серьёзные люди.
О разнице манер
Писательство нередко ведёт к самопупству, обострённому индивидуализму, особенно в условиях жёсткой конкуренции. Но вот так сложилось в литературном быту нашего круга, что мы образовали что-то вроде согласия. Мы легко устраиваем мини-симпозиумы в режиме застолья, можем сорваться в авантюрное путешествие без видимых причин. Москвичи иногда удивляются: как это мы за столько лет ещё не надоели друг другу? Нам самим удивительно. А что касается разницы литературных манер между петербургскими и московскими писателями, здесь много преувеличений. Кстати, в «Скобках» я иронизирую над самой постановкой вопроса. Там в интервью один деятель обсуждает разницу между московскими и петербургскими иллюзионистами.
Особый сон
Сон тяжёлый, но с яркой вспышкой в конце. Если опустить детали, мы с писателем Павлом Крусановым хоронили Пастернака. Мы выносили гроб из какого-то помещения, загружали в катафалк, везли. Подвозим к бывшему Дому писателей на Шпалерной, заносим гроб со стороны переулка в открытые двери. Мы с Павлом идём первыми, кто за спиной, я не вижу, только ощущаю тяжесть гроба. И на душе тяжело. Там будто бы зал, а в зале везде саркофаги и могильные плиты. И вдруг вижу перед собой могильную плиту с надписью «Пастернак». Я растерялся. Как же так, говорю, Пастернак же у нас! И тут мне голос: «У вас не тот!» Вот на этих словах я и проснулся. Лежу и думаю: что же это было и зачем мне приснилось?
О вере в то, что книги на что-то влияют
Вообще-то, верю и даже знаю – хотя бы по откликам незнакомых людей на некоторые мои сочинения. Не буду говорить про общество в целом, но конкретный человек может найти себе опору в самом неожиданном для автора тексте, если этот текст живой, без фальши и чем-то трогает душу. Хотя лично меня как профессионального читателя трогает сейчас то, насколько хорошо сделана вещь. Лично мои главные герои остались в детстве – мушкетёры, пятнадцатилетний капитан, человек-амфибия и другие.
Судьба черновиков
Чем больше пишу, тем меньше сохраняю бумажек. Но черновики некоторые сохранил. В начале непростых девяностых много писал и печатал на обратной стороне каких-то производственных таблиц – мой товарищ Геннадий Григорьев, поэт, принёс целую кучу бумаги из офиса «Метростроя» (он когда-то работал там в многотиражной газете), вот эта бумага и пошла на черновики. Выбросил не все. Тоже ведь документ быта… У меня в рюкзачке всегда толстая тетрадь (амбарная), в неё заношу дежурные наброски, бессистемно и хаотично, потом оттуда что-нибудь выуживаю. Обычно я начинаю текст на компьютере, потом распечатываю его и безжалостно правлю рукой, так что процентов на семьдесят получается новый текст; потом вношу правку в компьютер, снова распечатываю и снова правлю – и так несколько раз.
О правке
Правлю, ещё как!.. Меня сейчас не удивляет, что Лев Толстой шесть раз переписывал «Войну и мир». Меня удивляют те, кто пишет набело. Иногда я уже в практически готовой вещи вдруг начинаю что-нибудь резко менять, ну, скажем, имена героев. Иногда откладываю на годы незаконченную вещь, потом вдруг, сам не знаю почему, к ней возвращаюсь. Мне мнится, когда пишу, что сам текст будет восприниматься как персонаж, со своим характером и причудами, поэтому – к вопросу о «пластах лексики» – да, я помню про эти материи, но тут ведь всё зависит от художественной задачи.
Актёрский подход
Моделирую героя, стараясь это сделать с максимальной убедительностью. Иными словами, создаю новую личность. С другой стороны, когда пишешь, надо уметь перевоплощаться в любого из героев, быть им. Так же, как актёр должен уметь помещать себя в предлагаемые обстоятельства. По ходу написания текста такой «актёрский» подход необходим. Это не значит, что я пишу о себе или даже о ком-то. Стараюсь не эксплуатировать прототипы.
О стихах
Наверное, я – скорее бессознательно, чем осознанно – придерживаюсь известного правила: если можешь не писать стихи, не пиши. Однажды я это «смог». А до того, похоже, «не мог». Так что из всех участников антологии «Поздние петербуржцы» я, кажется, единственный, кто не выпустил поэтической книги. Стихами иногда и сейчас, причём в прямом смысле, «грешу»: мне как-то страшно признавать над ними своё очевидное отцовство, проще их подкинуть какому-нибудь своему же условному персонажу, даже если его нет и в явном виде он никогда не появится. Несобранная книга стихотворений последних лет так бы и могла называться – «Стихи для персонажа».
Сказали, мало социальности
В 1994-м у меня вышла очень «остросоциальная» книга «Памятник Во Всем Виноватому», но никто её не заметил. Правда, она и напечатана была с типографским браком. Но разве в романе «Член общества, или Голодное время» мало социальности, особенно в книжном, не журнальном варианте? Или в книге «Музей обстоятельств», например. А вот не столь древний рассказ «Белые ленточки», написанный и опубликованный ещё до «белых ленточек» на Болотной, – там с бытовой стороны показана праздничная картина всенародного покаяния, того, к чему нас так настойчиво призывает либеральная мысль. Ну, вот я и представил, как бы всё это могло получиться. Социальные вопросы мне интересны, но больше интересует меня восприятие социальных вопросов моими персонажами. Героями, скажем, пьес «Берендей», «Дон Педро», рассказа про покушение на Ельцина «6 июня» и прочими моими как безумными, так и вполне «нормальными» героями. А что касается писательских кружков-лагерей, они были и будут, наверное, всегда, но ведь каждое яркое, значительное произведение, появляясь на свет, заставляет видеть и условность, и тщету всех этих разграничений.
Коллекция бюллетеней
Есть у меня роман о выборах – «Дайте мне обезьяну». Всё выросло из афоризма, который я во второй половине девяностых придумал, глядя на некоторых политтехнологов: «Дайте мне обезьяну, и вы её изберёте президентом». Потом это изречение почему-то стали приписывать Березовскому. Хотя Березовский никогда не претендовал на его авторство. Ну да ладно, это всё в воздухе витало. У меня к выборам отношение сложное. Я участвую – то есть расписываюсь в получении бюллетеня, тем самым поддерживая статистику и саму идею проведения выборов. Но я не опускаю бюллетень в урну, то есть не участвую в голосовании. Было бы странно, если бы автор романа «Дайте мне обезьяну» участвовал в голосовании. Мой бюллетень просто не учитывается. Я как бы выражаю доверие иным избирателям, всем сразу – соглашаясь изначально с их выбором. Аморальна ли такая позиция – это большой вопрос, потому что мы все отчуждены от конечных результатов. Первый раз я унёс бюллетень в 96-м году. Лист большого формата, там было, кажется, 43 партии: все с картинками, с эмблемами, включая партию любителей пива. Я подумал, что у меня рука не поднимется опустить такой драгоценный раритет в урну. Сейчас я узнал, что коллекционеров бюллетеней довольно много. Я не искал специально никаких знакомств, – скорее, меня нашли. В Петербурге есть один очень серьёзный коллекционер, ему со всего мира присылают бюллетени – из Африки, Латинской Америки. Я по сравнению с ним дилетант.
«Тайная жизнь петербургских памятников»
Мы все живём среди памятников. Их присутствие мы часто не замечаем, а главное, не воспринимаем их как общность, как некое единство. О памятниках немало книг, но эту книгу от других отличает авторское отношение к объектам исследования. Я к ним отношусь примерно как к иноземной цивилизации. Что будем делать, когда встретим пришельцев? Устанавливать контакт. Вот для меня самое важное – контакт с памятниками.
И они отвечают? Они всё время нам отвечают. Тем, что играют смыслами. Сегодня мы воспринимаем памятник совсем не так, как вчера. И никто не знает, каким он представится завтра.
Вообще-то, это грех – смеяться над памятниками. Правда, сейчас модно стало устанавливать монументы с претензией на юмор, но ничего смешного в них, как правило, нет. Памятник становится комичным, а точнее, трагикомичным, когда иссякает пафос идеи, которую он выражал с некоторой чрезмерностью. Так часто бывает с памятниками вождям. Мне прислали фотографию памятника Ленину, установленного на трансформаторной будке, был такой на Вологодчине. Этот Ленин буквально гудел. Смешно? Но не только.
Тоска по мафии
Если бы все наши сочинения были живыми существами, думаю, мои бы творения, независимо от жанра, распознавали друг друга среди им подобных, как родственники родственников – близкие, неблизкие, седьмая вода на киселе – не важна степень родства, главное, она бы у них не вызывала сомнений. Вели бы они себя соответственно – одни бы дружили друг с другом, иные конфликтовали бы, кого-то осуждали бы за пижонство, кого-то почитали бы умником и молодцом, о ком-то говорили бы: в семье не без урода. Я, как родитель детищ своих, желал бы их видеть действительно большой сплочённой семьёй, проще сказать, мафией. Но они живут своей жизнью, и поздно мне кого-то воспитывать.
Два существа
Должен признаться, на моей творческой кухне часто бывает конфликт интересов. Когда я задумываю написать что-то о чём-то, тут же во мне просыпаются два существа: драматург и прозаик. Первый говорит: пиши пьесу, а второй подбивает меня на роман или хотя бы рассказ. Пьесу труднее начать, потому что для пьесы, помимо прочего, необходимо изобрести технологический принцип (драматургия – в значительной степени технология), а роман труднее закончить, потому что всегда есть риск не дотянуть даже до середины. У меня много начатого. Могу составить книгу «Начала».
Уходящая натура
Новые, небанальные, часто странные закоулки города?.. Открывать их читателю – у меня такой цели нет. Просто некоторые герои моей прозы любят бродить по странным местам, или им приходится там обитать. Боюсь, я эти места для читателя не открываю, а закрываю. «Франсуаза» вышла недавно, а описанное мною кладбище домашних животных, где герои закапывают труп собаки, уже, вполне возможно, не существует. Проезжал на машине и видел из окна какие-то чёрные полиэтиленовые мешки над несанкционированными захоронениями. Что-то задумали? Но всё-таки вряд ли это я накликал своей прозой репрессивные силы на незаконное кладбище. Да нет, конечно. Иначе следует признать причинно-следственную связь между романом «Грачи улетели», где описана одна из петербургских промзон, и реальным строительством через неё автомагистрали – сразу же по изданию книги. Вот и Сенная девяностых, изображённая в романе «Голодное время», уже ушла в прошлое. Просто у меня есть это… как бы сказать… ну, нюх на уходящую натуру. Какая бы ни была, а её всегда по-своему жалко.
Что жалко
Есть много частного, чего бы в городе я не хотел лишиться. Вот, например, Горсткин мост через Фонтанку, он деревянный – пусть таким и останется. А бревенчатые быки, торчащие из воды и защищающие сваи моста от весеннего ледостава, – они, по-моему, замечательны. И кстати, приезжие уже давно признали этих быков достопримечательностью – бросают с моста на их дощатые кругляки монетки. Много ли у нас в городе таких инженерных сооружений? Будь моя воля, я бы сохранил невзрачные башенки, ещё встречающиеся на крышах некоторых домов, – посты противовоздушной обороны, построенные во время войны. В детстве мы залезали в такую башню над домом по соседству с нашей школой – весь город был как на ладони. Отдать бы одну из этих башен под музей. Петербургу не хватает музея с условным названием «Петербургская крыша». Я бы и брандмауэры, эти глухие стены без окон, очень характерные для нашего города, решительно объявил культурно-историческим достоянием. И пусть с них лучше штукатурка будет слезать, но только чтобы не осквернялись они бессмысленной рекламой. Так что по части сохранения исторического наследия этого города я не просто консерватор, а гиперконсерватор. Петербургский обскурантист.
Петербургский текст
Я стараюсь не употреблять выражений «петербургский текст», «питерский текст», хотя, когда работал над «Грачами», конечно, отдавал себе отчёт в том, что получается нечто специфически петербургское. Ещё недавно считалось, что «петербургский миф» завершён, подобно древнегреческому, а в конце «петербургского текста» давно поставлена жирная точка. Но вот же заговорили в нулевые о «петербургском неомифологизме» и других любопытных вещах, и, пожалуй, небезосновательно – что-то на нашем болоте действительно происходит. По-моему, «петербургскому тексту» ничего не угрожает, пока он не мнит себя исключительно петербургским.
Я бы сравнил «петербургский текст» не с ископаемым дронтом, а с каким-нибудь ещё живым, в меру диковинным существом – с галапагосской слоновой черепахой, например, которая хоть и галапагосская, но способна плавать чуть ли не по всему океану. Хотя справедливости ради надо сказать, что по всему океану плавали её предки.
О «Чёрном квадрате»
Одно из многочисленных рабочих названий романа «Грачи улетели» было «За гробом Малевича». Действительно, «Чёрный квадрат», приобретённый Эрмитажем, несли, по преданию, за гробом Малевича. Мне нравится, что полотно, воплотившее в себе идею «нулевой формы», оценили числом с шестью нулями. Все представляют, каков из себя «Чёрный квадрат», но я не знаю ни одного человека, который бы отправился в Эрмитаж специально посмотреть на выставленный там «Чёрный квадрат». Я лично ходил. Чтобы вслед за собой отправить туда своего героя. Так что я теперь о «Чёрном квадрате» могу говорить очень долго и с важным видом, но дело в том, что «Чёрный квадрат» – это и догмат, и предмет религиозного культа, а я, грешным делом, привык уважать религиозные чувства верующих.
Городские реалии
Часто пишу о времени, в котором живу, о городе, в котором живу. Отчего же на моих страницах не появляться и людям, реально живущим в этом же времени и в этом же городе? Как известно, «Ленинград город маленький». Выйдешь на Невский и обязательно кого-нибудь встретишь. Если персонаж условного произведения встретит на Малой Конюшенной бронзовую скульптуру «Городового», действительно там зачем-то установленную, это же никому не покажется странным. Но чем тогда необычна будет встреча с писателем Павлом Крусановым, который достопримечателен в пространстве Петербурга куда больше, чем бронзовый «Городовой»? По дружбе с автором писатель Крусанов мог бы какую-нибудь важную новость поведать герою, то есть поработать на развитие сюжета. Его появление мотивировано. Он знает, что делает. Идёт, допустим, в клуб «Борей». А что делает здесь бронзовый «Городовой», не знает никто. Вот, скажем, в одном из эпизодов «Грачей» действие происходит в 2002 году на выставке в петербургском Манеже. Мой персонаж, некий московский арт-критик, даёт интервью перед камерой, произносит что-то, как ему кажется, экстравагантное о современном искусстве и употребляет между прочим словечко «медиапригодность», которое он позаимствовал у реально существующего философа Секацкого. Я бы не стал тревожить имя Секацкого, но мой герой ну никак не может обойтись в своём монологе без этой «медиапригодности». Чтобы не быть некорректным, он обязан сослаться на первоисточник: «Как сказал Александр Куприянович», – для пущей корректности я помещаю рядом с ним и самого Александра Куприяновича Секацкого, правда в довольно пассивной позиции: речь моего персонажа он, думая о чём-то своём, пропускает мимо ушей. На самом деле выставка действительно была в Манеже, и Секацкий действительно давал там интервью вместе с другими (помнится, я сам что-то говорил о современном искусстве), только не было московского искусствоведа, он выдуманный персонаж романа. Но ведь получается, это не реальный Секацкий попал ко мне в роман, а, наоборот, выдуманный мной искусствовед попал в реальность, которой тот же Секацкий принадлежит самым естественным образом.
С точки зрения персонажей
У меня подход к изображению героев драматургический: точка авторского зрения часто совмещается с точкой зрения персонажей. Герои не всегда высказываются прямо, но за ними всегда подразумевается право на демонстрацию (хотя бы себе) фигур своего индивидуального понимания происходящего. Авторское доверие к ним, часто провокативное, побуждает на ответную с их стороны откровенность. Я не оправдываю, но хочу их понять. Скажем, герой «Хозяйки истории» – самодовольный идиот, моральный урод, жлоб-интеллектуал Подпругин – во всех отношениях скверная личность, но по большому счёту он тоже заслуживает сочувствия, как любой из нас, хороших и добросовестных: мы все одинаково смертны.
О будущем
Оно будет, и это единственное, что о нём можно точно сказать. Какая разница, что я скажу? Все равно всё будет по-другому. Всё будет не так.