Всегда как-то неловко рассказывать о том, как я работаю, откуда беру сюжеты, как вообще этим делом – писательством – занялся. А вопросы во время встреч задают или читатели, или потенциальные читатели, или журналисты.
Есть в таких рассуждениях нечто нескромное, поучающее, что ли. И волей-неволей начинаешь как бы наставлять тех, кто писать хочет, но или не имеет способности, или боится. Но кто я такой, в общем-то, чтобы это делать?
К тому же присутствует и некая тревога – переход произведения из головы на бумагу или на экран компьютера все-таки тайна, чудо (даже если окажется, что переход получился неудачным, текст слабый и его стоит спрятать в нижний ящик стола или в тайную папку компьютера). Заниматься препарированием тайны и чуда – страшновато.
Но с другой стороны, часто тянет всерьез поразмышлять о том, каким образом рождается повесть, рассказ, роман, очерк, статья, рецензия. В первую очередь для себя. Остановиться на некоторое время, оглянуться, задуматься. Есть ощущение, что это породит новое, свежее, неожиданное, чего, как мне кажется, каждый литератор, даже самый успешный, хочет.
Поэтому я отрываюсь от своей новой повести и оглядываюсь назад, всматриваюсь словно бы в чужое, в то, что написал двадцать, десять, пять лет назад. В начало повести, которая пока что составляет несколько страниц в тетрадке.
В советское время очень часто употреблялось такое выражение, ставшее чуть ли не заклинанием: все начинается с детства. Мы, тогдашние подростки, посмеивались над ним, были уверены, что в любой момент можем стать другими, что детство было глупым и напрасным временем, а взрослость – это и есть настоящая свобода.
Но жизненный опыт – а какой-никакой он у меня имеется – показывает, что то старое выражение справедливо: почти все закладывается в человека в детстве, там предопределяются его интересы, его занятие… Исключения, конечно, случаются, но это именно исключения.
Я родился и вырос в далеком от мегаполисов городе Кызыле, имевшем в 70-е годы тысяч семьдесят населения. Но Кызыл сам по себе был городом самодостаточным, являлся столицей автономной (а до 1944 года независимой) республики – Тувы. И в нем, укрытом Саянскими горами, сложилась своеобразная культура: этакая смесь славянской и центральноазиатской, сибирской и монгольской (дух империи Чингисхана был силен и в те годы).
Монотонная тувинская музыка меня завораживала, а позже я услышал такой же ритм в композициях американских протопанковских групп и стал их поклонником. Как говорили мне лингвисты, эта завороженность отразилась на моих прозаических текстах, их ритмическом строе, особенно девяностых – нулевых годов. Может, так оно и есть.
В нашей квартире была большая библиотека – во всех трех комнатах стены закрывали не ковры, а стеллажи с книгами. От пола до потолка… Живя среди книг, невозможно оставаться к ним равнодушным.
Не могу сказать, что я с ранних лет поглощал одну книгу за другой. Нет, читал, скорее, не очень много, но как-то основательно. Понравившуюся мог не отпускать от себя годами. «Остров Сокровищ» перечитал в то время раз пятнадцать; повести о Васе Куролесове Юрия Коваля, «За березовыми книгами» и «Изыскатели» Сергея Голицына, книгу «Ожидание лета» Владимира Ляленкова – тоже по нескольку раз за достаточно короткий период.
Этот опыт внимательного чтения потом мне пригодился. По крайней мере, при писании рецензий, отзывов, что в нашем деле, которое включает в себя и большую долю ремесла, а не только полет фантазии и приступы вдохновения, – очень важно.
Больше всего лет в семь – десять меня увлекала приключенческая литература, исторические романы. Стивенсон, Майн Рид, Купер, Жюль Верн, Джеймс Шульц (его доставшуюся мне и так истрепанной книгу «Ошибка одинокого бизона» я дотрепал до полной непригодности). Даже Вальтер Скотт не казался мне занудством, я вгрызался в его романы, как малограмотный средневековый человек в манускрипт. А вот ни одного романа Александра Дюма я осилить не смог…
В то же время стал пробовать сочинять и сам. Пытался продолжать произведения Жюль Верна, Купера. Написал, помню, довольно большой кусок – как это сейчас называется, приквел – «Острова Сокровищ»: как пираты Флинта грабят корабли… Но в итоге это занятие показалось мне каким-то стыдным, что ли, будто ворую чужое. И я переключился на другую тему.
Впрочем, как я потом обнаружил, некоторые литераторы не видели ничего плохого в том, чтобы брать чужих героев, – в журнале «Вокруг света», например, я обнаружил повесть некоего Делдерфилда «Приключения Бена Ганна»…
Кстати, статьи и очерки из «Вокруг света», которого у нас дома было очень много – комплекты аж с 40-х годов, спровоцировали меня на следующий этап моих читательских пристрастий и писательских опытов. Я бросил читать художественную литературу и занялся трудами серьезных историков, хрониками и летописями, очерками по истории географических открытий Магидовичей… Очень быстро чтение переросло в желание написать о том или ином историческом факте подробнее, ввести живых людей. И я стал писать романы о Крестовых походах, путешествиях мореплавателей, Корниловском мятеже… Главным героем становился какой-нибудь эпизодический исторический персонаж, упоминаемый в хрониках или трудах один-два раза… Помнится, у меня был моряк, который умудрился поплавать и с Колумбом, и с Магелланом.
Романы мои начинались классически: «Название, жанр (чаще всего я замахивался на роман), далее: Книга I… Часть I… Глава I… I…» Но после нескольких страниц я понимал, что получается нечто смешное, и бросал, начинал новое. Вскоре и это бросал, делал следующую попытку, потом еще одну и еще…
Как большинство советских детей, я много времени проводил на улице, но не могу сказать, что пропадал там. В общем-то, был домашним ребенком. Уроки в школе мне не нравились, делать домашку – тоже. И я стал хитрить: обложившись учебниками, раскрывал тетрадь и строчил свои романы. И когда родителей вызывали в школу из-за моей вопиющей неуспеваемости, они поражались: часами ведь сидит за столом!
Конечно, книги – не только их чтение, а присутствие в доме – сыграли большую роль, но узнал я, что писать может простой смертный, а не какие-то избранные полубоги, благодаря своему отцу.
Он занимался литературой, и иногда его рассказы и повести выходили в местных альманахах и газетах. Отправлял он рукописи и в центральные журналы, но в ответ получал вежливые ответы: «не подошло», «портфель редакции заполнен на годы вперед», «нужно еще поработать». Так называемый самотек, который, как я потом убедился, наблюдая жизнь литературных журналов и издательств, не имеет ни малейшего шанса не только быть опубликованным, но и переданным сидящим на этом самом самотеке редактором в отдел прозы, поэзии и т. п. Поэтому в литературе так важна фигура самого автора, знакомства, рекомендации. Ничего криминального в этом нет. Хотя в идеале текст должен быть альфой и омегой. Но почему-то нам так важно знать, например, кто написал «Слово о полку Игореве», или «Роман с кокаином», или «Четвертые сутки пылают станицы…», а биографии писателей мы читаем порой с бо́льшим интересом, чем их собственные произведения…
Отец много лет писал исторический роман о периоде, предшествовавшем принятию будущей Тувы под протекторат (покровительство) России в 1914 году. Изучал архивы, собирал труднодоступный тогда материал. Предлагал роман в том числе и в местное книжное издательство, но там возмущение вызывало одно только название – «Урянхай». Так до 1921 года называли территорию Тувы и в России, и в Монголии, и в Китае. И на политических картах мира начала ХХ века можно встретить южнее Енисейской губернии кусочек земли с надписью «Урянхайский край».
По сложившемуся мнению, «урянх» означает «оборванец». И хотя достоверных подтверждений, что Урянхайский край переводится с какого-либо языка как «Страна оборванцев», нет, слово это считалось у тувинцев оскорбительным. Но не так давно вышел роман тувинского писателя под названием «Урянхайцы», существовал некоторое время журнал «Урянхай» на глянцевой бумаге. Возникло модельное агентство «Урянхай»… А в советское время за него могли предать обструкции, что, в общем-то, и случилось с моим отцом.
Вообще русский писатель в национальных республиках СССР – это тема особая, печальная и малоизученная историками литературы.
Когда мне исполнилось лет двенадцать, а сестре Кате, значит, десять, начался период семейных чтений.
Родители, конечно, читали нам вслух и до этого, но то были детские книжки, перед сном, а тут – серьезные. Читал обычно отец, но по странице-другой поручалось и нам с сестрой, а иногда, когда ей нечего было штопать, и маме.
Так, вслух, были прочитаны «Приключения Тома Сойера» и «Приключения Гекльберри Финна» (повести эти совсем не детские, и герои – не дети, а подростки), «Преступление и наказание», «Мартин Иден», «Деньги для Марии», рассказы Шукшина (очень ярко запомнилось потрясение финалом «Охота жить»), рассказы Чехова…
По сути, эти чтения открыли для меня ту литературу, которую я перечитываю до сих пор, новые образцы которой ищу, которую пытаюсь – почти всегда, как сам потом осознаю, неудачно – писать.
Именно в то время, лет в двенадцать-тринадцать, я заметил, что окружающая меня жизнь тоже интересна. Что о ней тоже можно рассказывать на бумаге. Случаи в школе и отношения между собой одноклассников, пацанов и девчонок во дворе, словно от другого времени оставшиеся старики и старухи, жившие в избах на окраине Кызыла, в районе под названием Кожзавод…
Кстати, так называемый крестьянский труд тоже оказал на меня довольно большое влияние в плане тяги писать. У нас были дачи – на самом деле огороды, – мы держали кроликов, для которых заготавливали сено, вязали веники из тальника, чистили их клетки; часто ездили по грибы и ягоды…
Кто работал на огороде, знает, сколько времени занимает прополка грядок. Сидишь и часами вырываешь сорняки. Или сбор ягоды – тоже довольно тягомотное занятие. Голова моя сама собой заполнялась разными фантазиями, придуманными историями, а потом и превращением в рассказы (бросив писать о прошлом, я перешел к жанрам рассказа и повести) случаев из реальной жизни. Иногда рассказ формировался до того полно, что потом, добравшись до тетрадки с ручкой, оставалось только записать.
И до сих пор, приезжая к родителям (они живут в деревне) и поработав в огороде, я бегу к письменным принадлежностям, чтоб зафиксировать то, что нарождалось во мне, пока выдергивал из грядки лебеду, свекольник, мокрец…
Писал лет в тринадцать-пятнадцать я очень много. И не просто писал, а, что называется, работал над текстом – перечитывал написанное, вносил правку, переписывал заново раз, другой, третий… Мне нравилось этим заниматься. Это как склеивать модели кораблей (было у нас тогда распространенное увлечение, и иногда хочется снова встретить запах того особенного клея, что находился в каждом наборе и которого все время не хватало). Но склеиваешь по не тобой созданной схеме, а здесь ты сам себе хозяин, можешь делать со своими героями все, что хочешь. Правда, герои были непослушные, то и дело вырывались из моих рук.
Да, мне нравилось возиться со своими рассказами и повестями, но появился и страх – нормальный ли я вообще, что переписываю одно и то же, меняя при этом отдельные слова, иногда убирая или добавляя абзацы? Но тут мне попалась какая-то книга, а в ней рассказ Гоголя о том, как работает он. Я обрадовался этому рассказу как подтверждению, что делаю правильно.
С тех пор, замечая, что слишком резво довожу новую вещь до, как мне представляется, готового к публикации состояния, я достаю листочек со словами Гоголя, перечитываю и остываю… Думаю, что полезно привести этот рассказ – устный, записанный Николаем Бергом, но вполне достоверный, так как согласуется с мыслями Гоголя из писем друзьям:
«Сначала нужно набросать все как придется, хотя бы плохо, водянисто, но решительно все, и забыть об этой тетради. Потом через месяц, через два, иногда более (это скажется само собою) достать написанное и перечитать: вы увидите, что многое не так, много лишнего, а кое-чего и недостает. Сделайте поправки и заметки на полях – и снова забросьте тетрадь. При новом пересмотре ее новые заметки на полях, и где не хватит места – взять отдельный клочок и приклеить сбоку. Когда все будет таким образом исписано, возьмите и перепишите тетрадь собственноручно. Тут сами собой явятся новые озарения, урезы, добавки, очищения слога. Между прежних вскочат слова, которые необходимо там должны быть, но которые почему-то никак не являются сразу. И опять положите тетрадку. Путешествуйте, развлекайтесь, не делайте ничего или хоть пишите другое. Придет час – вспомнится заброшенная тетрадь: возьмите, перечитайте, поправьте тем же способом и, когда снова она будет измарана, перепишите ее собственноручно. Вы заметите при этом, что вместе с крепчанием слога, с отделкой, очисткой фраз – как бы крепчает и ваша рука; буквы ставятся тверже и решительнее. Так надо делать, по-моему, восемь раз. Для иного, может быть, нужно меньше, а для иного и еще больше. Я делаю восемь раз. Только после восьмой переписки, непременно собственною рукою, труд является вполне художнически законченным, достигает перла создания. Дальнейшие поправки и пересматриванье, пожалуй, испортят дело; что называется у живописцев: зарисуешься. Конечно, следовать постоянно таким правилам нельзя, трудно. Я говорю об идеале. Иное пустишь и скорее. Человек все-таки человек, а не машина».
Я и сейчас стараюсь придерживаться этого правила и почти все, кроме срочных колонок, рецензий, писать сначала от руки… Помнится, раньше писателя в фильмах, мультиках изображали строчащим свои вещи сразу на машинке. Мне трудно это представить. Думаю, это утрирование, этакий штамп. Хотя все возможно.
Я застал эпоху пишущих машинок, и те рассказы и повести, стихи (а стихосложением я занимался, и позже оно переросло в написание текстов для рок-групп, в которых я пою как могу), пьесы (и в этом роде словесности я себя пробовал), которые считал достойными того, превращал в машинопись.
Это дело ответственное – одно не то слово, и приходится стирать его ластиком, не та фраза – печатай страницу заново. Когда в 2002 году я сменил пишущую машинку (у меня тогда была электрическая, «Самсунг», но она сломалась) на компьютер, то вскоре стал замечать, что отношусь к набору текста без того трепета, что раньше, – теперь понимал, что не то слово можно легко заменить другим, фразу, которая тебя сейчас не устраивает, исправить позже… Или оставить так…
Весной 1986 года – значит, в четырнадцать лет – у меня появилась уверенность, что несколько рассказов – коротеньких и простеньких по форме и содержанию – я довел до того, что их можно показать другим людям. Дал прочитать родителям, и они меня похвалили и, наверное, поняли, почему их сынок так плохо учится и не делает домашние задания, хотя и сидит за письменным столом бо́льшую часть свободного времени.
Укрепившись в мысли, что рассказы хороши, я отправил один из них, под названием «Борьба с кличками», в радиопередачу «Пионерская зорька», которую часто слушал. Сюжет был такой: пионеры вешают в фойе школы плакат «Все на борьбу с кличками!», а сами, в том числе и учительница, называют друг друга по кличкам. Такой вот критический, с элементами обличения и сатиры, реализм.
Вскоре мне пришел ответ, где были такие слова: «В одной из передач сентября мы прочитаем твое письмо и твой рассказ, немного его изменив. Если тебя волнуют еще какие-то школьные проблемы – напиши нам, расскажи об интересах ребят в твоем классе, о том, как вы проводите свободное время».
Я был очень рад и горд, и пришедший вскоре гонорар за рассказ – 26 рублей 91 копейка, что были очень приличные тогда деньги, – радость и гордость переплавили в нечто вроде счастья.
Я не пропускал ни одной «Пионерской зорьки» и наконец услышал свой рассказ… Редактор писала, что его изменят немного, а изменили много. Так много и, главное, без моего ведома, что я обиделся и разозлился. И мое желание куда-либо отправлять рассказы и стихи пропало почти на десятилетие.
Впрочем, вру – мне очень нравился в 1988–1989 годах журнал «Парус», выходивший в Минске, где были напечатаны повести Юрия Короткова «Авария» и «Виллисы», стихотворение «Я с криком выпадаю из окна…» (интернет указывает автором Ладу Храмову; фрагмент этого стихотворения я использовал позже в своей повести «Глупый мальчик»), помещались вкладыши для аудиокассет с фотками групп «Алиса», «Ноль», «Кино»… В общем, раза два-три я отправлял туда свои стихи, получал в общем одобрительные ответы, но до публикации дело не дошло. И хорошо, видимо.
В Кызыле я не ходил ни в какие литературные кружки и объединения. В общем-то, я стеснялся своего занятия – вместо того чтобы торчать с пацанами, я сидел и… Хотел написать «сочинял», но я в основном не сочинял, а записывал то, что происходило со мной и вокруг меня. Если бы получилось сочинить захватывающий приключенческий роман, я бы, наверное, показал его кое-кому из приятелей, а давать им рассказы, где они курили, плевались, говорили о девчонках, дрались за школой, чмырили слабых, или их самих чмырили, – было невозможно.
Подстегивало к скрыванию того, что пишу, и мое имя. Меня и так дразнили «Роман-газета»… Некоторые услышали мой рассказ в «Пионерской зорьке» и некоторое время спрашивали, сам ли я это написал. Я кривился: ну да, но это так, фигня. И вскоре про рассказ забыли.
Тревожило меня лет в пятнадцать-шестнадцать вот что: герои, язык моих повестей и рассказов совсем не походили на то, что я читал, в том числе и у своих любимых Чехова, Шукшина, Распутина. Говорю сейчас не о степени таланта – я к своим опытам относился довольно трезво, и большинство моих вещей, несмотря на тщательную работу, вызывали стыд, – а о форме, о том, что герои мои говорили слишком коряво, с многочисленными междометиями, с матом; что жизнь их текла без особых событий. Казалось, что в моих вещах совсем нет литературы.
Но вскоре появились произведения писателей, которых в то время называли «чернушниками» (хорошо, что нынче этот термин, а вернее, ярлык, почти забыт), – Людмилы Петрушевской, Светланы Василенко, Сергея Каледина, Юрия Короткова… И я понял, что есть те, кто пишет о том же времени – нашем, нынешнем – и похожим языком. И их даже печатают и издают… Рассказ, с которого началась для меня Петрушевская – «Свой круг», – отец прочитал нам вслух. Кажется, из «Огонька»…
По моему мнению, каждый писатель приходит со своей темой. А можно сказать и пафосней – со своей миссией. Поэтому к авторам пресловутой одной темы я отношусь с бóльшим доверием, чем к мастерам на все руки, с легкостью (по крайней мере, внешней) порхающим из одной эпохи в другую.
Я тоже копаюсь в одной теме. Не буду скрывать, постоянно делаю попытки писать о временах, когда сам не жил, заглянуть в прошлое, перенести действие в страну, в которой никогда не бывал. Иногда, очень редко, мне кажется, что получилось. Но обычно не получается.
Писать даже о не столь отдаленном прошлом – сегодня о восьмидесятых – девяностых мне очень трудно. Я знаю, что случится с героями дальше, к чему приведет то или иное событие в стране и как это повлияет на моих героев… Мне и интереснее, и важнее пробовать в художественной прозе фиксировать еще живое, неостывшее настоящее. За это меня часто ругают, я и сам понимаю, что такой рассказ, повесть, а то и роман могут тут же стать прахом, с чем порой сталкиваюсь, перечитывая вещи десяти-двадцатилетней давности и бракуя их для переиздания, случается, не могу вспомнить, зачем вставил ту или иную новость, которая оказалась минутной, путаюсь в ценах того или иного отрезка времени. Но что поделаешь… Когда пишу, а потом предлагаю рукопись в редакцию или издательство, я уверен, что все важно, каждая мелочь того или иного момента жизни героев, которая запечатлена на фоне жизни страны, мира, цивилизации.
Вспоминая сейчас свое прошлое, вижу, что я писал всегда. И в общежитии строительного училища в Ленинграде, куда отправился после окончания школы, и в армии (как-то офицеры нашли у меня под матрасом тетрадь и долго пугали губой и дисбатом за то, что раскрываю в записях тайну службы на пограничной заставе, но потом тетрадь вернули и велели спрятать в вещмешке в каптерке), откуда я привез три девяностостраничные тетради с повестями, рассказами, стихами, дневником; писал и после армии, когда бы должен был, по идее, отдыхать на всю катушку, и во время поступления в кызылский пединститут, когда нужно было готовиться к экзаменам. И так далее и так далее…
Мне необходимо описать случай или историю, которая засела в голове, проблему, которая не дает покоя. Но это не значит, что писать мне легко.
Довольно давно я понял, что не обладаю даром придумывать, воображение у меня устроено так, что оно крутится вокруг конкретного, действительно произошедшего события и как бы раздвигает его, делает шире, наполняет деталями, теми людьми, которых там изначально не было или они лишь мелькнули, а у меня стали вполне зримыми персонажами.
Реальная жизнь, так называемое информационное пространство переполнены интереснейшими сюжетами. Пусть они не очень закрученные, не слишком острые, но не всем же писать остросюжетную прозу, не всем буйствовать на страницах удивительной фантазией. Я не боюсь вставлять кусочки публицистики, списывать героев с вполне конкретных людей. Вернее, боюсь, опасаюсь, но иначе не могу…
Теперь, в сорок шесть лет, я с некоторой завистью смотрю на себя лет семнадцати – двадцати пяти. Как много я писал и с каким увлечением, как безустанно переделывал свои вещи. Эта безустанность называется литературной молодостью, и не важно, когда она наступает – у одних около двадцати, другие вдруг чувствуют потребность писать после тридцати, в сорок, и пишут как заведенные.
К сожалению, почти ни у кого не получается сразу написать хорошо, сильно. Или не к сожалению? Но так или иначе нужно научиться, набить руку, выписаться, как говорят маститые литераторы начинающим.
Вернувшись из армии в родной Кызыл в двадцать лет, я принялся перечитывать свои старые повести и рассказы. Те, что написал до армии. Перечитал и понял, что они чудовищны, но во многих из них есть зерно, которое нужно избавить от плевел и прочего. Отшлифовать. И занялся этим. И увяз. Переделывать не получалось… В конце концов я плюнул и стал писать новое, о своей послеармейской, тогдашней жизни. Как приехал с пограничной заставы в совсем другой мир – действительно, с конца 1989-го до начала 1992 года не только молодой человек, а вся страна изменились до неузнаваемости…
Летом 1993-го наша семья переезжала из Тувы, которая в то время очень стремилась стать независимой или хотя бы мононациональной, в Красноярский край. Пакуя вещи, я завис над коробкой со своими тетрадями, листами. Почувствовал, что это омут, в который я буду постоянно возвращаться, в котором буду вязнуть, и сжег почти все в печке на даче… Хм, не совсем сжег – тетради очень плохо горели, и в итоге я закопал недосожженное в огороде. Оставил пять-шесть свежих на тот момент рассказов и повестей, которые теперь можно найти в моих сборниках «Афинские ночи» и «Наш последний эшелон».
Конечно, иногда жалею, что так поступил. Многое бы мне пригодилось в дальнейшем, когда я обращался к восьмидесятым – началу девяностых. Жалко написанных в армии вещей, дневника, который там вел. Но с другой стороны, может, я бы и сегодня убивал месяцы, чтобы довести до ума тот или другой свой ранний опыт.
Я уехал из родного Кызыла без архива, начал на новом месте с чистого листа. Спустя почти четверть века я вновь лишился архива – когда уехал из Москвы в Екатеринбург, где сейчас живу.
Печататься я стал в 1995 году в газетах городов на юге Сибири – Минусинска, Абакана, Кызыла. Почувствовал, что у меня есть несколько рассказов, которые можно показать людям. Совсем как в 1986-м. И опять это были короткие, страницы полторы-две, рассказы-зарисовки.
Отнес в одну редакцию, их приняли, предложил в другую – тоже. У меня были тексты пообъемней, одноактные пьесы – стали публиковать и их в журналах и альманах. А летом 1996 года, в двадцать четыре года, я оказался на вступительных экзаменах в Литературном институте.
К Литинституту многие относятся с иронией и сарказмом. Дескать, писать научить нельзя. Но в Лите и не учат писать технически, учат – да и то некоторые ведущие семинаров – морально. Что если уж человек решил заняться литературой, да к тому же выносит свои вещи на публику, то должен заниматься этим всерьез, отвечать за то, что пишет.
Мне очень повезло с ведущим нашего семинара – в Лите он называется «мастер». Я попал к Александру Евсеевичу Рекемчуку, старому советскому писателю, автору, кроме всего прочего, повести «Мальчики», романа «Скудный материк», которые я считаю сильными произведениями… Рекемчук мне очень помог, очень поддержал в годы учебы и позже…
Литинститут когда-то, в 1930-е, был создан для того, чтобы литературно одаренных людей собирать с огромного пространства Советского Союза и давать им образование. Не корочки, а именно образование. Дополнять природный талант культурой, кругозором. К сожалению, в советское время там училось немало так называемых детей разных народных, а в девяностые институт перешел из-под крыла погибшего Союза писателей СССР в Министерство образования и стал почти обыкновенным филологическим вузом. Во время моей там учебы большинство студентов составляли девушки и юноши, пришедшие сразу после школы, которые умели писать отличные сочинения, но не прозу, и, получив диплом, отправились в СМИ, редакторами и сценаристами на разнообразные ток-шоу и тому подобное. В литературе почти никого не осталось. Пишут те, кому на первом курсе было двадцать и за двадцать… Теперь таких, не сразу после школы, в Лите еще меньше, еще меньше и тех выпускников, кто становится литератором.
Но я благодарен институту. Не знаю, как бы сложилась моя судьба, не решись я попробовать в него поступить, но вряд ли бы лучше, чем есть. Писать бы я наверняка не бросил, а вот с публикациями, вернее, с резонансом было бы куда хуже.
Писателю необходим отклик на свои вещи. Громят их или хвалят – не так уж важно теперь. Это раньше, говорят, отрицательной статьи хватало, чтобы на авторе поставили крест. Литературных критиков боялись. Теперь не боятся, да и критиков стало очень мало. Ждут от уцелевших хоть слова. Молчание о твоей повести, твоем романе – самое страшное для автора.
Мне на невнимание жаловаться грех. Особенно много писали о моих первых вещах, опубликованных в московских журналах.
Я не обольщаюсь мыслью, что это мой талант так взбудоражил критиков и литературных журналистов – мне повезло со временем. В конце девяностых – начале нулевых художественная литература еще оставалась частью общественной жизни, и на произведения о тогдашней современности реагировали. Возникали довольно бурные дискуссии о том или ином произведении. В том числе дискутировали о моих повестях и рассказах. Тех, кто не принимал их, – «это за гранью литературы», «Смердяков, который вдруг почувствовал литературный дар», «мелкотравчатая скотинка» – было довольно много. Но то ли я в результате критики слегка перевоспитался, то ли многие мои противники со мной смирились – явных противников моей прозы почти нет сегодня. А порой хочется горячих, злых рецензий. Такие рецензии разгоняют кровь.
Знаю и вижу, что нынешние прозаики и поэты в основном сторонятся письменно отзываться о вещах своих собратьев, вообще считают литературную критику полярным их занятиям родом литературы. Я так не считаю – уверен, что прозаики и поэты лучше могут оценить то или иное произведение, увидеть тенденции, чем критики, большинство которых по образованию филологи. А филология, по-моему, очень мешает воспринимать живую литературу.
Первый опыт писания рецензий я приобрел все в том же Литинституте. На семинарах нужно было подробно разбирать тексты, и потому я писал нечто вроде рецензий. И потом это мне пригодилось – вскоре после окончания Лита меня взяли на работу в еженедельник «Литературная Россия», где я с годичным перерывом проработал десять лет.
Одно из главных занятий писателя – это чтение произведений своих товарищей, современников. Размышление о том, что они пишут. А так как размышлять внутри головы мне всегда было скучно – этакая кипящая кастрюля с плотно сидящей крышкой, – я размышляю часто письменно. В общем-то, это началось с детства – я записывал свои впечатления о фильмах, книгах, спектаклях. Так и продолжаю поныне.
Но должна соблюдаться некая грань, где ты прозаик, а где рецензент или автор больших обзорных статей. Я согласен, что тут задействуются разные отделы мозга, а может, и того органа, который называют душой. И если слишком сильно уходишь в писание о чужих текстах, может зачахнуть тот отдел, который вырабатывает гормон прозы… Такое вот путаное соображение, но, надеюсь, смысл понятен.
Как много настоящих прозаиков, поэтов, драматургов кончалось из-за того, что их затягивала публицистика, общественные дела, рутина Союза писателей, издательская деятельность… Когда я ощутил, что газетчик во мне давит прозаика, ушел из «Литературной России». Правда, привычка, а точнее, потребность отзываться на прочитанную книгу, на события в стране слишком сильны, и рецензий статей по-прежнему пишется много. Но в идеале стоило бы все это – все, что не дает покоя, о чем не можешь молчать, – вживлять в ткань художественной прозы.
Статьи и рецензии пишу по желанию (без него вряд ли вообще что-либо получится), но довольно тяжело – мне нужно уединение, какая-то не очень свойственная мне сосредоточенность (для прозы сосредоточенность тоже необходима, но она другого свойства). Проза же часто изливается как бы сама собой. Занимаешься делами, ешь, смотришь телевизор, читаешь, и вдруг тебя словно что-то хватает и бросает к тетради (прозу пишу я до сих пор от руки).
Об этом хорошо сказал все тот же Гоголь: «Со мною был такой случай: ехал я раз между городками Дженсано и Альбано, в июле месяце. Середи дороги, на бугре, стоит жалкий трактир, с билльярдом в главной комнате, где вечно гремят шары и слышится разговор на разных языках. Все проезжающие мимо непременно тут останавливаются, особенно в жар. Остановился и я. В то время я писал первый том „Мертвых душ“ и эта тетрадь со мною не расставалась. Не знаю почему, именно в ту минуту, когда я вошел в этот трактир, захотелось мне писать. Я велел дать столик, уселся в угол, достал портфель и под гром катаемых шаров, при невероятном шуме, беготне прислуги, в дыму, в душной атмосфере, забылся удивительным сном и написал целую главу, не сходя с места. Я считаю эти строки одними из самых вдохновенных. Я редко писал с таким одушевлением. А вот теперь никто кругом меня не стучит, и не жарко, и не дымно…»
О том же Гоголь писал и говорил не раз. В письме Шевыреву, например, он с недоумением признается: «…странное дело, я не могу и не в состоянии работать, когда я предан уединению, когда не с кем переговорить, когда нет у меня между тем других занятий и когда я владею всем пространством времени, неразграниченным и неразмеренным. «…» Все свои ныне печатные грехи я писал в Петербурге и именно тогда, когда я был занят должностью, когда мне было некогда, среди этой живости и перемены занятий, и чем я веселее провел канун, тем вдохновенней возвращался домой, тем свежее у меня было утро…»
Очень точное замечание. Не знаю, кто как, я начинаю дремать, когда у меня нет других дел, помимо литературных, но когда дела, проблемы наваливаются, сразу просыпается тяга писать. Я досадую на дела и проблемы, пытаюсь их скорее сделать, решить или затягиваю решение, чтоб оставаться в некоем тонусе.
Кстати, эта формула: устрою быт, заработаю денег и засяду писать – обманчива. Сколько одаренных людей теряли свой дар, пока обустраивали быт. Этому я был свидетелем много-много раз.
Сюжет приходит ко мне весь, целиком. С завязкой, развязкой. И только когда он готов в голове, я начинаю… Чаще всего сюжеты берутся из реальной жизни, поэтому процесса придумывания нет. Есть некоторое выстраивание, которое занимает иногда несколько месяцев, а чаще – мгновение. Как вспышка. Материалом может стать и информашка из газеты, и ролик по ТВ, пост в интернете… В общем-то, газетные заметки вдохновляли многих литераторов на написание прозы, так что я не боюсь этой своей черты пользоваться подобными источниками.
В последние годы мне понравилось писать для коллективных сборников. Темы сборников достаточно условны – «русские дети», «Крым», «малый город России» – есть свобода. Благодаря этим сборникам у меня получилось несколько неожиданных для себя самого рассказов: «На будущее», «Морская соль», «Дедушка», «Поход», «Дома»…
Если я решаю сразу начать перекладывать сюжет в рассказ, повесть, роман, это оканчивается неудачей. Бросаешь писать или навсегда, или на многие месяцы, а то и годы. Нужно, чтобы сюжет застрял в тебе, не давал покоя, тормошил, царапал… Многие сюжеты забываются и растворяются, а те, что остаются, становятся прозой.
Исключения бывают. Например, повесть «Чего вы хотите?», которую я писал почти параллельно с реальными событиями – протестной волной конца 2011 – начала 2012 года…
Как я уже поминал выше, способность придумывать, вернее, выдумывать у меня очень слабая, поэтому каждый или почти каждый сюжет имеет документальную основу. И, перебирая свои прежние вещи, я вижу, что написанное, в общем-то, складывается в мою автобиографию. Пусть не абсолютно достоверную, но все-таки.
Где-то, где я веду повествование от первого лица, героя зовут Роман Сенчин (еще в детстве я не мог понять, почему героя такого рода книжек зовут так, а автора – иначе, это мне казалось огромным враньем, и я решил называть героя, от лица которого веду повествование, своим именем), где-то он носит фамилию Чащин, где-то Свечин. Не обязательно это абсолютные мои альтер эго, но многое от меня в них есть.
В ранних вещах действие происходит в Кызыле, потом, когда я уехал оттуда, в Минусинске, Абакане, потом в Питере, где я пожил в 1996 году между поступлением в Литинститут и началом учебы, потом в Москве, в сибирской деревне, где живут мои родители… Теперь я живу в Екатеринбурге, и местом действия стал Екатеринбург. Так получается, что пишу я по ходу своей жизни, и основным источником для писания становится моя собственная жизнь.
Не знаю, хорошо это или плохо. У нас нынче в литературе огромное разнообразие. Цветут все цветы, и никто никого не душит. Постмодернисты не хохочут над реалистами, реалисты не корчуют постмодернистов, метафизики не поливают желчью тех и других, концептуалисты, авангардисты и прочие, прочие не обзывают не таких, как они, сорняками. Все благоухают, всем есть место расти и радовать глаз.
Вот только читателей не очень-то много. А прямо сказать – мало. Почти нет, если заняться подсчетами, статистикой… В этом, по-моему, виноваты мы, писатели. Нет тех книг, которые бы заставили людей броситься их читать, обсуждать, спорить. Но я верю, что такие книги появятся. И втайне надеюсь, что одну-другую в конце концов напишу и я. Потому и несу очередную рукопись (теперь это называют «распечатка») в редакцию или издательство. Может, это она, та самая книга?..