В моем окне живет луна. Какая твердая она!

Это первое стихотворение, которое я продекламировал, двухлетний, вскочив в кроватке и разбудив родителей, когда яркость (и ярость) ночного светила пробивалась сквозь неплотно сведенные шторы.

Я родился в Москве 12 мая 1980 года и вырос в сталинском, желтого оттенка доме со шпилем на Фрунзенской набережной, напротив Министерства обороны, и жил там до семнадцати лет. Этот дом с внутренним двором, закрытым со всех сторон его высокими стенами, снится очень, слишком часто.

Иногда снится воспоминание: на закате сияют солнцем множество окон, как золотая чешуя, и, запрокинувшись, не могу оторваться, зачарованный.

Часто душа спящего переносится в двухкомнатную квартиру, порой и наяву, когда хочу себя успокоить и обогреть. Прихожая со старинным резным зеркалом, стеклянные двери с золотистой завесой, ведущие в гостиную с иконостасом и балконом, другая комната с моим письменным столом, ванная с окном, из которого виден красный флаг строительной выставки, кухня, мусоропровод, коридор с книжным шкафом и кладовкой, заваленной книгами. Я сидел в кладовке по утрам и читал все подряд – Гёте, Гоголя, Чехова, энциклопедии…

А до этого, еще не научившись читать, уже начал писать слова. Открывал отцовские книги и перерисовывал буквы. Книги обычно были религиозные, самодельные, в домотканых бежевых обложках, буквы расплывались. Каждое слово, еще не понимая смысла, я обводил в рамочку – как бы траурную, на самом деле так утверждая ранний логоцентризм.

Мой папа-священник владел подпольным печатным станком в избушке в Рязанской области. Выпускал там жития и богослужебные правила и раздавал верующим. Слово «книги» было сладким и запретным. В Киеве арестовали и посадили в тюрьму знакомого родителей, который ночами печатал на машинке жития новомучеников, я дружил с его маленькой испуганной дочкой. Считалось, что через телефон (с трубкой, положенной на рычаг) подслушали, как он барабанит по клавишам, и поэтому пришли с обыском. Слово «книги» в присутствии телефона говорить воспрещалось.

Однажды отец шел ужинать по коридору с рыжебородым дядей Сашей, духовным чадом.

– Надо забрать книги, – рассуждал тот себе под нос.

– Что? – переспросил отец, побледнев.

– Детские! – выпалил гость, и оба устремили взгляды на скромный зеленый аппарат, стоявший на подоконнике возле кухонного стола.

Я проскочил, просочился между ними, сорвал трубку и закричал, к их ужасу, полный смутного восторга:

– Книги! Книги! Книги!

Может быть, так выкликая литературную судьбу.

Сам я по собственному хотению тоже писал жития, стихи, сказки, уже с четырех лет записывал проповеди и речи на магнитофон: «Дорогие братья и сестры, я расскажу вам о празднике Покрова Пречистой Богородицы» или «Дорогие друзья, сейчас вы узнаете, как делать электричество и сажать огурцы!».

Мне было всего шесть, когда в рукописном журнале «Родник» вышло мое пасхальное стихотворение (будем считать первой публикацией).

Христос воскрес – и соловей запел, А лес еще сильней зазеленел. Вот небо светлее стало, И в храмах радость настала. Весенние почки поют: «Везде уют, везде уют…» Поют ручьи, и воздух подпевает, И с каждым днем тепло все прибывает. «Христос воскрес!» – священники запели, И улыбались люди и звери.

Слово «уют» я знал, потому что так назывался магазин на Комсомольском проспекте.

Нельзя сказать, что родители захваливали, как-то особо поощряли раннее творчество, они не мешали, иногда умилялись, но вел меня личный жаркий интерес или даже инстинкт. Тот же, что заставлял перерисовывать буквы, еще не умея читать.

Во мне жило двойственное отношение к выдыхавшейся советской власти. Родители были против системы, и я акварельными красками превратил наволочку от подушки в домашний триколор, мечтал о восстановлении храма Христа Спасителя, о чуде превращения пара в мрамор…

Но запретное манило, губастая девочка Маша со двора, которая нравилась, подарила кокетливо алый первомайский флажок. Я прятал тряпицу, как подпольщик, а улучив момент, доставал из кузова игрушечного самосвала и мечтательно думал о ней.

Папа молился царственным мученикам, и у нас дома оказались еще неизвестные миру останки Романовых: кости, черепа, а также броши и пуговицы. За столом все ругали действовавшие порядки – от папиной духовной дочери Анастасии Ивановны Цветаевой до моего крестного поэта Станислава Красовицкого, но одновременно меня привлекал и изумлял настоятель храма, где служил папа, архиепископ Киприан Зернов, изысканный седой иерарх, веривший в «красную идею». В четыре года я впервые попал в алтарь, и он дал мне тяжеленное, окованное золотистым металлом Евангелие – я выдержал и с тех пор стал алтарничать. Когда подрос, ходил с зажженной свечой, читал на солее молитвы по-церковнославянски…

Помню, как владыка возглашает на проповеди, воздымая руки:

– Нашему человеку есть куда пойти: райсовет, райком, райсобес!

В этом райском перечислении его не смущала концовка последнего слова.

В десять лет я задумал (вот прямо дико возжелал) издавать собственный журнал и дал ему имя «Свобода» (в основном он был литературно-исторический, заполненный рассказами и размышлениями о былом и грядущем). Родители противились, хоть и вяло… Но я подбил на дело соседского мальчика Артема, чья мама Марина подрабатывала машинисткой. Она набивала мои тексты, по эскизам оставляя прогалы, где я приклеивал иллюстрации или сам рисовал. Заголовки статей вырезал по букве из газет и журналов… Потом она относила получившееся ксерокопировать, прошивала скрепками, и каждый месяц сто экземпляров «Свободы» уходили в руки ошалелых взрослых на митингах в Лужниках неподалеку от нашего дома. Марина была довольна ей причитавшимся. Одни мальчишки тогда мыли машины, а мы с приятелем продавали журнал… Это усердие привлекло внимание, в популярном «Огоньке» вышла заметка «Вундеркинд», а следом и моя, одиннадцатилетнего, ответная публикация (будущие биографы легко найдут в архивах).

Я много читал и много писал – пьеса о Понтии Пилате, поэма о разбойнике в глухих лесах, киносценарий о Сталине и его дочери Светлане, стихи, рассказы… И одновременно остро и жадно следил за новостями, огромная страна ломалась и менялась ежедневно. Дело не в какой-то уникальности восприятия, таких, рано и резко повзрослевших, возбужденных происходящим детей хватало в то стремительное, как водокруть, время…

Попович, я не был октябренком и пионером наперекор школе, но осенью 91-го, когда одноклассники принялись лихо рвать с прошлым в виде советских плакатов и портретов в кабинете музыки, выхватил у них оплеванную фотографию Ленина и отпустил в окно навстречу теплому ветру.

В ту осень я прочитал всю поэзию Ходасевича и прозу Кнута Гамсуна, и этот причудливый коктейль навечно что-то преобразил в моем существе.

Между тем наступившая новь оказалась свирепа.

К отцу в храм вереницами потянулись бездомные, беженцы, нищие.

Слово «свобода» очень скоро начало горчить и кислить.

В сентябре 93-го года я убежал из дома к распущенному и осажденному Верховному Совету. Проник за баррикады, к кострам, в толпу, где большинство было бедным и немолодым, и кричал вместе со всеми: «Советский Союз!» – и так возвращал долг утраченной родине.

– Не кричи, не застудись, – заботливо говорила старушка, похожая на библиотекаршу, сквозь громоздкие очки растроганно поглядывая на меня, наверняка похожего на Гавроша.

Где я пропадал, родителям сообщил запах костров, въевшийся в штаны и ветровку.

А потом была кровавая развязка, и большой дым, и дом, превращенный в костер.

В 93-м в большинстве погибли молодые и даже мои тогдашние сверстники. Тема 93-го стала для меня сквозной. В те же тринадцать я напечатался в газете «Завтра» у Александра Проханова со стихотворением «Любовавшимся на расстрел», которое начиналось так:

В черные кольца заключена, Челюстью сытою двигая, Дымом тлетворным встает ото сна, Чернь выползает безликая. Клокочет на мертвом изгибе моста, Спелой развесилась вишнею, Ржет, суеверного страха полна Перед убитыми лишними…

В семнадцать, уже студентом, я приду работать в думскую комиссию по расследованию той трагедии и познакомлюсь с родными убитых и покалеченными. В тридцать три напишу роман «1993» про мужа и жену, простых людей, которых злой вихрь истории закрутил и швырнул друг против друга (название книги пришло в голову, когда спросил себя, как ее назвать, и тотчас, пролетая в машине, увидел вывеску кафе «Гюго» и, конечно, вспомнил «Девяносто третий год»). У меня есть какое-то чувство, что я еще что-то должен сделать: возможно, сниму фильм про эту маленькую гражданскую войну и памятник, надеюсь, помогу поставить всем погибшим.

У отца был друг молодости Володя Филимонов, синеглазый силач джек-лондоновского типа: вместе катались на крышах поезда дальнего следования, ночью кутаясь в газеты. Володя прошел экспедиции на Крайнем Севере, однажды заплутал в ледяной тундре, полз, но выжил, прокусив горло глухарю и напившись горячей крови. После перестройки стал крутым бизнесменом, промышлял драгоценными камнями, сгорел от рака легких. На отпевание в храм пришел его младший бизнес-партнер Игорь Сухотин, бледный банкир с пшеничными усиками. Мы заговорили с ним на поминках. Вскоре, придя в гости к вдове, я принес ему почитать свои стихи и рассказы, он вызвался их издать, а потом пропал, исчез, испарился. С концами. Видимо, тело зарыли, утопили или закатали. Но от него осталась записная книжка, которую почему-то отдали мне. Как будто Игоря рассеяла, взорвавшись над его пшеничной головой, нейтронная бомба, но выжила тетрадь в кожаном рыжем переплете, прожженном сигаретой, с кофейным подтеком внутри, с разноцветными именами видных гангстеров и политиков, телефонами, адресами, планами, стрелками и кружками… Я тоскливо и медленно листал ее темным вечером, тинейджер, и вдруг синей ручкой на свободной странице в книге пропавшего, растаявшего бесследно человека начал составлять свой план на жизнь. В этих новых записях было что-то магическое. Это был странный свежий побег от мертвого ствола. Именно в тот вечер я принял какие-то важные решения.

Через справочную узнал телефон Думы, позвонил в нужный кабинет, нашел подходящие слова о движении, которое представляю (имелась в виду банда моих одноклассников), и спустя месяц, весной 1996-го, сам даже не имея права голоса, стал самым молодым участником предвыборного штаба Геннадия Зюганова, куда входили очень разные люди-легенды, от писателя Валентина Распутина до рок-музыканта Егора Летова. Это был уникальный опыт участия в исторических событиях, о котором когда-нибудь где-нибудь повспоминаю.

Я не забывал писать и, заканчивая школу, подал документы сразу в два места: в Литературный институт, на семинар поэзии (приложив стихи), и на факультет журналистики МГУ (международное отделение). Пройдя творческий конкурс там и там, все же выбрал Университет.

Отец не был доволен, он хотел для меня если не семинарию, то филфак или истфак. Но, увлеченный изящной словесностью, я рано начал понимать: чтобы огонь горел, нужен приток воздуха, надо быть распахнутым в мир, насыщаться опытами драматичной и динамичной реальности. Филологическое размеренное уныние может окоротить живую творческую стихию. Что до истории, то она не только в архивном крохоборстве, но и вокруг, новейшая и дичайшая, ныряй и плыви.

Семнадцатилетний, я был одинок на журфаке, где все кайфовали от безумств эпохи и надо было безутешно бродить и, перефразируя Диогена, восклицать: «Ищу патриота!» Все кайфовали, а я… Тоже отчасти кайфовал, тусил с девчонками на Манеже, не любил теоретические предметы, но запоем читал древнерусскую и античную литературу. А еще митинговал с генералом Львом Рохлиным (и потом хоронил его), выпускал боевую четырехполосную газету «Как жизнь молодая?» и каждую неделю впотьмах ехал на троллейбусе и метро на далекое радио, где в 7:30 утра вел в прямом эфире «программу молодежной оппозиции».

Хорошо помню тот вечер, когда решил писать прозу всерьез. Почему и как именно всерьез, пожалуй, и сам полностью не мог выразить, но ощутил. Нужно было рассказать историю, полную драматургии, но при этом выбрать и удержать интонацию. Что-то щелкнуло в голове, и заиграла мелодия, сел за компьютер и набарабанил за час рассказ «Солнечные дни» о столкновении на летней жаркой улице с пацанчиком-грабителем, вооруженным ножом, когда все решается один на один, потому что прохожие – бесполезный фон. Потом стоял у окна, прижимался лбом к ледяному стеклу и в темной синеве прозревал грядущее. На следующий день опять писал и, зная о чем, чутко и бережно относился к главному – мелодии. Это был рассказ «Чужая речь» про молодого человека, который на Арбате притворился американцем и разводит окружающих. Я даже старался не смотреть на монитор, не читать, что получается, роняя первые приходившие и соединявшиеся неразлучно слова. Наверное, такого вдохновения и возбуждения, как в это изначальное время, когда отчасти нелепо и наивно, но горячо и свежо выдаешь литературу, уже не будет никогда. Я распечатывал и всучивал рассказы друзьям, с наслаждением читал вслух. Если в тринадцать лет я уже принимался за роман и далеко продвинулся, а в четырнадцать в «Независимой газете» опубликовал, принеся в редакцию, несколько зловеще-лиричных зарисовок, теперь это было какое-то новое, уже определенное и потому волнующее состояние.

Помню, даже на письменном экзамене по русскому языку, когда нужно было что-то подчеркивать, обозначать части речи, разбирать состав слов, я, увлекшись и отвлекшись, бисерным почерком подпольщика записывал на отдельном листочке абзацы новой, настырно просившейся на волю прозы.

В те же восемнадцать лет я влюбился в яркую инфернальную поэтессу, которая была несколько старше и хищно играла чувствами – страдал, сходил с ума, менял кожу и продолжал писать. Из этих чувств и записей родилась моя первая повесть «Малыш наказан».

Осенью 1999 года в день, когда был взорван второй дом в Москве, по скользкой желтой листве бульвара, девятнадцатилетний, я шел в редакцию «Нового мира». Знал, что это главный литературный толстяк, и решил начать с него, а вдруг…

Серый кинотеатр на Пушкинской, узкий пенал проулка, дверь с клавишей, запищавшей при нажатии, старая тусклая лестница, принявшая немало подошв.

Спустя неделю из редакции перезвонили: проза, к моему удивлению и удовольствию, пробила журнальную толщу, и вот уже в сумрачной комнате отдела прозы с пыльным черепом на высоком шкафу в компании сотрудников журнала – сухого, аскетичного, похожего на каторжанина Руслана Киреева и улыбчивой Ольги Новиковой, похожей на лукавую лису Алису, я вычитывал верстку, и мы придумывали название для подборки рассказов. Рассказы были не автобиографические, про других, но в первом рассказе «Бедный Резанов» герой отождествлял себя со всем, что попадалось на глаза, и в какой-то момент пересекался с автором. Киреев предложил общее заглавие по фразе из текста: «Как там ведет себя Шаргунов?» (так и назвали).

Тогда же он сказал:

– У вас чувствуется размах. Не думали написать что-то побольше?

Спасибо ему за вопрос, ободривший на большее. В тот же вечер, придя домой, принялся за повесть.

Что до первой подборки рассказов, несколько месяцев ожидая выхода номера, я жил ежедневным предвкушением этого «посвящения в писатели».

Помню, карабкался зимним вечером по черному и высокому железному забору, чтобы проникнуть в какой-то клубешник, на который не хватило денег, а мой приятель с журфака, уже заплативший на уличном входе, заорал со ступенек:

– Вон лезет автор журнала «Новый мир»!

– Дурак, не сглазь, – прошипел я.

Помню, как шагал по блестящему, отражавшему огни асфальту мартовской Москвы, гремя гриндерсами с красноватыми носами, вдыхая ветер, расстегнув черную куртчонку, в синем свитере-кольчуге с горлышком, наискось груди болталась сумка на липучке, а внутри ее лежал журнал с бледно-голубой обложкой.

Вскоре написались и были приняты новые рассказы. Чем-то забавное воспоминание: однажды, вернувшись из универа, я, тогда еще не имевший мобильника, услышал голос новомирской Ольги Новиковой на домашнем автоответчике:

– Дорогой Сережа, подскажите для корректуры, как правильно: ярость цветов или яркость?

Я тотчас перезвонил и выпалил, боясь не догнать неумолимый поезд корректуры:

– Конечно ярость!

Повесть об отчаянной влюбленности юнца в обольстительную даму, которая крутит им и вертит, нежную и грубую книгу, похвалили в журнале, но не решились взять, и не брали нигде: ни в других журналах, ни в издательствах…

В мае 2001 года мы лихо плясали с длинной светлоглазой девчонкой в зале клуба, выпали на воздух, сели за столик, светало, я держал ее запястье, чувствуя колотящийся пульс танцпола, она рассказала, что из Перми, учится на ветеринара, я рассказал, что хочу быть писателем и уже пишу.

– Слушай, так есть же эта… премия, – она задорно пихнулась острым локтем, – по телику показывали. Отправь им!

По телику тогда и впрямь все время показывали ролик премии «Дебют» с профилями младых Лермонтова и Шолохова и призывом к молодняку – прислать свои рукописи и обрести славу.

Что ж – спасибо, милая барышня-ветеринарша, – я отправил с почты «Малыша» в большом конверте, как сейчас помню, желтом. Только для той же номинации «Крупная проза», как потом выяснилось, отправили себя еще сорок тысяч претендентов. Был длинный список, был короткий, было пестрое жюри… И пышное вручение в ресторане «Прага» при скоплении культурной и государственной знати в декабре 2001-го.

В то утро я проснулся с мыслью-бомбой. Лежал и думал: если выиграю, как поступить? В тюрьме по обвинению в подготовке русского восстания на севере Казахстана сидел писатель Лимонов. У него не было денег на защиту, а главное – этот процесс сопровождал тотальный игнор. Все молчали или кривились: «Так и надо». Никому не было дела до судьбы того, кому лишь за его намерения прокуратура требовала впаять срок в 14 лет. И я решил сказать об этом деле, и вот – вручают премию, и в микрофон ясно и просто говорю, что отдаю все деньги на адвокатов заключенного Эдуарда Лимонова. Не будем забывать, это, по сути, были еще девяностые, самое начало нулевых, особая атмосфера и, конечно, особая среда…

Знай жюри о моем решении, подозреваю – ни за что бы не наградили.

У скольких физиономии перевернулись после такой акции «прямого действия»! Но кто-то захлопал… Сколькие подходили и ныли, как я их разочаровал, отворачивались, гримасничая… Деньги поступили адвокату, потом я приезжал на суд в Саратов. Рад, что поучаствовал в освобождении Эдуарда, с которым таинственно связана моя жизнь и длится многолетняя дружба (и кстати, получая премию за первую свою повесть о разбитой любви, думал о том, что и его первый роман поначалу тоже отвергали повсеместно).

В том же декабре в «Новом мире» вышла моя статья «Отрицание траура», которую вспоминают до сих пор с завидной регулярностью, называя манифестом поколения, хотя предсказанное поколение проявилось позднее. Статья, написанная в двадцать лет, вызвала газетные отповеди и литературный скандал. Это был по-пионерски (со звоном в голосе и размахом первооткрывателя) предъявленный прогноз неизбежного возвращения социальности и интереса к достоверному в литературе (я провозгласил «новый реализм», которым теперь маркированы многие и многие – Прилепин, Сенчин, Садулаев, Рубанов, Авченко, Гуцко и т. д.).

Едва получив «Дебют», ощутил импульс для новой повести и молниеносно написал ее, назвав «Ура!». Наперекор бедам и болям, гниению и распаду захотелось изобразить наступательного героя, настроенного на преодоление. Он ударяется об острые углы жизни (повсюду пьянка, наркомания, подлость, криминал), вскрикивает, но это крик: «Ура!» Он побеждает себя, вырываясь из плена времени. «Ура!» – текст, полный энергии, свежести, солнца, праздника. Некоторые главы нарочито назывались словно бы рекламными слоганами: «Утро – гантели – пробежка», «Выплюнь пиво, сломай сигарету». Повесть вышла в «Новом мире», а потом и книгой.

– Книги не так часто имеют цвет. «Ура!» имеет цвет, – сказал как-то в интервью Андрей Битов, – это алый цвет…

В 2002-м я выпустился с журфака, получил диплом и отправился на прямой телеэфир, где наговорил дерзостей доминировавшей тогда общественности и познакомился с журналистом Юрием Щекочихиным, который бурно мне возражал, но позвал в редакцию своей «Новой газеты».

Открытый вопрос: правильно ли было удариться в репортерскую журналистику, не сбил ли я этим настрой на художественность? – но согласился пойти в отдел расследований, был на штурме «Норд-Оста», летал по стране и рассказывал, как орудуют организованные банды, мы часто и много спорили с Щекочем, в том числе на газетных полосах, навсегда запомню его как романтичного и смелого человека. Он звал меня с собой летом 2003-го в Рязань, где его, как считается, и отравили…

Одновременно с остросюжетной работой в «Новой» я затеял «Свежую кровь» в «Независимой газете» – пространство новых авторов, тех самых, которых предсказал в поколенческом манифесте. Многие из них опубликовались впервые на этой полосе и не только со статьями, но прозой и стихами. С одним из начинающих авторов, еще студенткой, Анной Козловой у меня случился роман, и вскоре она стала моей женой.

В 2004 году в «Новом мире» и потом книгой появилась странноватая повесть «Как меня зовут?», стилистически экспериментаторская и экзистенциальная, быть может, болезненно-ознобная, как само общество: юноша работает под псевдонимами на «почвенном» радио и в «либеральном» издании и под конец, затосковав, устраивается обычным почтальоном – переносчиком чужих слов.

В том же году, сговорившись с друганами Романом Сенчиным и Захаром Прилепиным, я учредил «народническое» движение одноименное повести – «Ура!» (и кричалкой: «Мы разгоним силы мрака! Утро-Родина-Атака!»), которое устраивало литературные вечера и уличные акции с требованием большей справедливости. Не скрою, весь этот движ закрутил и ослепил: обыск на квартире, напугавший беременную жену, задержания, камера предварительного заключения в Воронеже, бесшабашные эфиры, работа с неравнодушными душами по всем регионам…

26 марта 2006 года родился мой сын Иван, которого люблю бесконечно.

В первые недели после его рождения, пока он курлыкал из колыбели, я написал «Птичий грипп» – трагикомический памфлет о бытовании молодежных стай середины нулевых. Здесь сплошной экстрим, и чем гротескней, тем реалистичней: остервенели все – и сотрясатели трона, и его оберегатели. Страсти и противоречия жестоко разрешаются не только в книге, но и в жизни. Текст во многом пророческий и не только потому, что буквально сбылись какие-то сюжеты, но и в главном – скажу не без некоторого пафоса – в передаче симптоматики социального недуга. Такая симптоматика наблюдалась, к примеру, и в конце XIX – начале XX века, и известно, чем дело кончилось. Когда книга писалась, очень многие «переломы судеб» – от раскроенного черепа журналиста Олега Кашина до дела Удальцова-Развозжаева – были только в будущем… Поэтому лично мне перечитывать не смешно, а страшновато.

В 2007 году мне предложили избраться в Госдуму и на съезде «Справедливой России» единогласно утвердили в федеральной тройке, после чего на самом верху началась паническая атака: надо остановить наступление дерзкого. Я отказался добровольно капитулировать, несмотря на все угрозы и посулы, и был вышиблен с выборов. Бюллетени по всей стране пришлось изуродовать пробелом – тройка ужалась до двойки. После этого меня мстительно внесли в черные списки на ТВ, закрыли доступ в любые медиа. Помню, как звонили, звали на передачи, присылали машину к подъезду и в последний момент издевательски сообщали: извините, отбой. Однажды я даже поспорил с пришедшим в гости приятелем: «Спешить некуда, все равно всё отменят» – так и произошло. Ладно бы эфиры, черт бы их побрал, на работу журналистом устроиться было невозможно, началась тотальная нищета, мой брак с Аней, увы, разрушился… Вокруг злорадствовали и охранители, и либералы, и политиканы, и литераторы. Несколько недель я даже смиренно подрабатывал дворником, скреб лопатой возле китайского посольства напротив заснеженного парка Дружбы. Так почему-то получилось, что былое испепелилось и обнулилось, пришлось заново отстаивать себя среди широкого недоброжелательства и при прямом противодействии «начальников жизни».

В 2008-м, в августе, я отправился на войну в Южную Осетию, как будто бы готовый ко всему. Решил все увидеть своими глазами и увидел – будничность смертоубийства. Жара, застывшие тела, сожженные танки, Цхинвал, Горийский район, грохот и пожар. Это была моя первая война. Потрясение воскресило силы, вдобавок обжег стыд: есть те, кому гораздо хуже… Теперь я старался больше путешествовать, наблюдать, ездил по заброшенным русским деревням, записывал на диктофон монологи последних жителей, среди прочего отправился в Киргизию, когда там случилась революция, и погрузился в жуткое месиво азиатского бедняцкого бунта… Кое-что из пережитого и впечатлившего вошло в «Книгу без фотографий», роман взросления и самовоспитания, ранний мемуар, появившийся в 2010-м на пороге тридцатилетия. Сквозная метафора: утрата фотоснимков. Тема: цепкость памяти. Кошка прыгнула на лежавший на диване коллективный снимок класса, лапой семерых убивахом, рыжебородый бородач изъял флешку из фотоаппарата в чеченских предгорьях, свистнули мобильник в придорожном архангельском кабаке – сцены-вспышки все равно отпечатались в мозгу. Эту книгу перевели на английский, французский, сербский и даже арабский.

Не могу не вспомнить, как в 2011 году прокатились уличные протесты, на мой взгляд почти сразу обреченные на неудачу – с разрывом между уставшими от фальши и беспредела, но наивными тысячами граждан и отдельными лукавыми персонажами, вросшими в трибуну. А затем искренних, выхваченных из толпы русских мальчиков закрутили и начали показательно перемалывать жернова. В то время мне представилась возможность побывать на нескольких «писательских встречах» с президентом, и я каждый раз – то лично, то публично – просил его о милосердии и рад, что многих посаженных удалось амнистировать или скостить им сроки. Мне удалось передать президенту письмо от Ильи, отца Даниила Константинова, – парня в отместку за его активизм по тяжелой статье засадили в тюрьму, пытали и хотели отправить на долгие годы в лагерь. В результате сфабрикованное дело было «очищено от политики», и молодого человека освободили.

В 2012-м я стал главным редактором сайта «Свободная пресса». Познакомился с инвестором, любящим современную русскую литературу, и убедил поддержать проект: создать место полемики авторов разных убеждений и аккумулировать тех ярких и неудобных публицистов, которых не найдешь ни в официозных, ни в прогрессистских медиа. Прошли годы, не все удачное сохранено, но раскрутился сайт мощно, входит в десятку самых популярных.

В 2013-м вышел роман «1993». Мне хотелось показать «маленьких людей», закрученных адским вихрем. Простая семья трудяг, расколотая историческим землетрясением. Но еще было важно доказать себе: могу создать объемное, наполненное судьбами, сюжетное, многослойное, семейно-историческое произведение.

2014 год – Крым и Донбасс, где я с самых первых дней оказался военкором. Для меня это был мост надежды и боли между Россией и желавшими воссоединения с ней миллионами людей. В те дни немалое количество приятелей в ответ на мои размышления и репортажи принялись жечь и рубить мостики отношений. Ну и пусть, не это главное, горько другое… Горек раскол – вековечная наша болезнь. Я не стал сторонником и тем более апологетом власти, но я всегда сочувствовал крымчанам, десятками лет добивавшимся права на референдум. Вспоминаю рассветный Перекоп, казаков с ружьями, первые хлипкие заслоны и ожидание удара, который всех сомнет. Вспоминаю беркутовцев на ночной дороге из Ялты, только что получивших российские паспорта, – плясали, как будто вот-вот взлетят, еще пропахшие пожаром Майдана. Севастополь, ликующая площадь: «До-мой!» – ту радость нельзя подделать, да и сложно объяснить и передать тем, кому она чужда.

Донбасс верил в крымский сценарий, но его подвесили на мясной крюк, и это подлость.

Вспоминаю пограничную реку, которую переходил вброд, чуть не попав в плен. Темную степь, по которой несся в грузовике. А назавтра – синее чистое небо с вертолетами и штурмовиком, грохот бомбежки и гибель тех, с кем ехал вместе.

Вспоминаю Донбасс осенью, обгорелый, истекающий кровью. Аэропорт, черная девятиэтажка сотрясается от прямых попаданий. Лупят минометы, «Грады» и «Ураганы», помогаю тащить тела убитых танкистов. Жмурятся на солнце и непрерывно курят два командира-товарища, похожие на пиратов, тоже уже обреченные, «Гиви» и «Моторола»…

Вспоминаю Ясиноватую. Стариков, женщин, детей, ютящихся в подвале. Мальчика Женю семи лет, который, заикаясь, сказал: «Страшно, все время ба-бах!» (а наверху лежали убитые полчаса назад подростки). Сквозь слезы я приободрил его: «Ты же храбрец!» И он вдруг робко и криво улыбнулся.

Я ездил туда и буду ездить, желая там живущим только мира: и в Донецк, и в Луганск, и в другие городки и поселки – с лекарствами, едой, книгами, в библиотеки, к студентам в университет…

В 2016-м в новом для меня жанре нон-фикшн вышла семисотстраничная книга «Катаев. Погоня за вечной весной», которую писал несколько лет, по крупицам собирая биографию любимого и полузабытого писателя. Я взялся за это расследование о Катаеве из любви к его волшебной красочной прозе, но и из досады на отсутствие должного осмысления его головокружительной, вровень с двадцатым веком судьбы.

В 2016-м же гештальт был закрыт – спустя почти десять лет в КПРФ предложили избраться в Думу, и, будучи беспартийным, я стал депутатом от четырех сибирских регионов. Я воспринял эту работу как обязанность быть каждодневным спасателем, задачу помощи тем, про кого забыли. Постоянно летаю в Сибирь, непрерывно бомблю запросами кабинеты чиновников и добавляю к этому огласку через статьи и выступления и каждую неделю отчитываюсь, что удалось сделать, кому помочь. Спасаю от закрытия и исчезновения школы, больницы, фельдшерско-акушерские пункты, библиотеки… Вот две жительницы Алтая. У Ирины Байковой, любящей матери, безработной, как и множество ее земляков, «ювенальная юстиция» по беспределу отобрала трех дочек, я добился их возвращения, а Ирине нашли работу. Евгению Наумову, попавшую в долговое рабство, собирались выкинуть из единственного дома. Она хотела в петлю, детей, мальчика и девочку, забрали бы в приют. Удалось выкупить ее жилище, теперь она счастлива, обрела мужа, удочерила его дочку, купили корову, живут крепким хозяйством… Сколькие люди, находящиеся на черной черте, когда тянет ледяным гибельным сквозняком, нуждаются в простейшей поддержке. Хотя бы в малом, но спасительном обогреве…

Один из уроков этой работы – раскол преодолим «народничеством», потому что все, кто искренен, как правило, хотели бы очеловечивания страны, большей справедливости, честного общего дела, и это дело могло бы врачевать любые исторические раны и идеологические язвы.

Я всегда голосую в Думе по совести, могу оказаться единственным, кто против. Бывает и угрожают, и даже после одного резонансного голосования, когда перешел дорогу «строительной мафии», подожгли квартиру – чудом спасся отец…

В моем рассказе «Аусвайс» про похмельного толстяка-депутата, который обнаружил потерю ксивы и стал сходить с ума, превращаясь в ничто, в нагого червя, перед этим превращением у входа в серый дворец один из осаждающих здание ходоков поверяет ему страшную тайну: «Здесь вам в питье подмешивают гадость. В воду, в чай, в кофе, в сок, во все… Чтоб вы были тихими и гладкими. Тихими и гладкими, да. Тут любого за год этой добавкой переделают. Был бы я депутатом – я б со своим термосом приходил и на всякий случай со своими бутербродами!»

Сколько их было мужественно-задубелых, грозно-басистых, приобретавших глянцевитость и округлость физиономий и бархатистую вкрадчивость речи. Главная угроза – утонуть в кожаном кресле. Нет, не утону.

А что дальше – самому интересно. Но надо жить так, чтобы каждый год был отмечен чем-то существенным.

В 2017-м женился на Насте Толстой. Она – очаровательная краса, а еще и душевно близкий мне человек, тонкий филолог, специалист по русской литературе, написанной на чужбине в двадцатом веке. Она – моя находка, а я, надеюсь, ее.

В 2018-м у меня вышла книга прозы под названием «Свои» – здесь и обращение к предкам, от арктического путешественника Владимира Русанова до режиссера Сергея Герасимова, и новые рассказы: статист из телевизионной массовки, или житель тайги, расчищающий каждый день заброшенную взлетную полосу, или робкая и хрупкая северокорейская официантка и помутненно увлеченный ею турист, или некто Валентин Петрович, оказавшийся в центре литературного скандала и доживающий свой век на даче… Промежуточная книга. Хотелось бы, чтоб впереди был сильный роман.

А это промежуточный, безыскусный, как барабанная дробь, отчет.

В слове «отчет» содержится слово «отче».

В подростковые годы мне приходилось разборчивой скороговоркой исповедоваться отцу, и, склоняя голову под мягкой епитрахилью, пропахшей сладким дымом, в шелковом сумраке я беззвучно просил: «Отче, прости мне прегрешения, вольные и невольные».

К чему пришел? Куда иду? Зачем? Откуда-то знаю, что должен делать. Рисовать буквы (кстати, обожаю писать от руки). И в прозе больше всего ценю – изобразительное. Рожден рисовать словами?

Любого, кто движется, упрекнут в тщеславии, и, наверное, рассказ о собственной жизни из года в год кого-то раздражит, как бегущий вверх по ступенькам эскалатора раздражает неподвижных, прилипших пятернями к поручню.

Если честно, внутренне я сам неподвижен. И время внутри меня застыло. Больше всего люблю уединение, тишину и созерцание, желательно – спокойной воды.

Этот текст, быть может, исповедь. Особый жанр, где выводы предоставлено делать читателю и тому единственному, кто ведает прошлое, будущее и секреты своего промысла. Помню, как писал печатными буквами, вкривь и вкось, первую исповедь, недавно научившись писать. «Варовал малину за зобором. Шиптал ни преличнаи слова». И только одну фразу написал без ошибок: «Разбил мамы вазу».

Не знаю, зачем этот финал, но еще чаще, чем дом из детства, снится, что перед причащением исповедуюсь в храме – причем всегда, из года в год, мне лет двенадцать, и меня терпеливо и жалостливо, без упреков, выслушивает отец, и всякий раз так легко на сердце, пусть и во сне.