Польскую неудачу мне простили. Перед отъездом в Лондон мы с Наташей навестили Рихтера. По просьбе его вечного агента Нины Львовны Дорлиак. Узнав по своим каналам о моем родстве с всесильным Алхимовым, Нина решила половить рыбку в мутной воде. Потому что как раз тогда уволили ее верного пса Кухарского, и Нине пришлось искать новые связи. О том, что она сама потворствовала моему разрыву со Славой, она удивительно быстро забыла. А Рихтер, в свою очередь забыл, как он три года назад прятался от меня в сортире и не открывал мне дверь, когда я, по его же приглашению, пришел к нему в гости.

Я не забыл плохое, но я не забыл и хорошее – нашу долгую плодотворную дружбу, поэтому пошел тогда на Бронную. Со Славой мы общались так, как будто и не расставались. А Нина тут же начала заискивать перед моей Наташей. Спросила ее даже, не мог бы Алхимов «вернуть на прежнее место Кухарского». Наташа смутилась. Мне стало противно, но внешне я это никак не показал. Слава был смущен таким неожиданным поворотом – Нина в роли просительницы у моей жены. После двух часов подобных разговоров мы с Наташей ушли.

При расставании у меня не щемило сердце и не навертывались слезы – в то время я уже смотрел и на Нину, и на Славу другими глазами. Два уходящих из жизни унылых человека в неприбранной квартире, за холодным столом, на котором уже двадцать лет лежали одни и те же вонючие сосиски из советского распределителя.

Напоследок я поцеловал Славу в лоб. Хотя следовало бы воткнуть ему в грудь осиновый кол.

В феврале Наташу и меня отвезла в Шереметьево Алхимовская «чайка». А за несколько дней до этого я устроил у себя в подмосковном доме «проводы». Позвал на них моих друзей Гергиева и Башмета, еще нескольких музыкантов. Намекнул, что начну в Лондоне борьбу за нашу свободу – свободу передвижения и музицирования, за независимость от госучреждений. Гергиев и Башмет обещали оказать посильную поддержку из совка. Верные Илька и Вика благословили нас на подвиги и много лет потом болели и молились за нас.

Мы прибыли в Лондон и поехали в советское Торгпредство на Хайгейт, граничащее с кладбищем, на котором похоронен Маркс. Заботливый Алхимов позвонил кому-то до нашего отъезда и нам отвели небольшой коттедж. Официально моим патроном в этой поездке была советская «Международная книга», мидовская организация, занимавшаяся узаконенным в СССР грабежом людей искусства. Начальники «Международной книги» составили для меня заведомо невыполнимый план записей. За две недели я должен был записать немыслимое количество дисков со сверхсложными программами. Их аппетит раздразнили барыши от моих последних записей с EMI, за которые я практически ничего не получил, а «Международная книга» получила все гонорары и авторские права. Я даже не готовился к этим записям. На март у меня был запланирован концерт с Лондонским филармоническим оркестром в «Роял Фестиваль Холле». Второй концерт Рахманинова. Эту музыку мне хотелось сыграть уже свободным от советского спрута человеком.

Только в зрелом возрасте я понял, что запись классической музыки при помощи современных технологий не приводит к желаемому результату. Музыка, и вообще любое искусство, всегда будет в непримеримом противоречии с мертвой техникой. Главнейшая, магическая ее часть передается от исполнителя к слушателю какими-то неведомыми нам способами. Любая запись разочаровывает меня.

Хорошо записанное на компакт-диск скромное, «неживое» исполнение зачастую звучит значительно лучше, чем самое великое музицирование.

На следующий день после приезда в Лондон я отправился в студию ЕМ1, на знаменитую улицу «Эбби Роуд». Там я встретил моего старого друга Юру Егорова, он записывал концерты Моцарта в первой студии. Мы разговорились. В конце нашего разговора я сказал: «Знаешь, Юра, я ведь обратно не поеду».

Юра всплеснул руками и зашептал, как в горячке: «Любуська, ты что? Ты что? Не говори глупостей, ОНИ же убьют твоего брата, доведут до смерти мать. Не делай этого!»

– Поздно Юрочка, я уже все решил, обратной дороги нет.

На выходе из первой студии я встретил тамошнего бессменного охранника Сэма, которого не видел шесть лет. Сэм был настоящий кокни, говорил на симпатичном диалекте, знал всех артистов студии в лицо, никогда ни у кого не спрашивал пропуск. Он был небольшого роста, а на правой щеке носил огромную, с яблоко, опухоль. Как это ни странно, опухоль не превращала его в Квазимодо, а скорее делала его интересным, неповторимым. Сэм работал на студии с довоенных времен и был одной из ее ходячих легенд.

В студии я узнал, что мой любимый продюсер Джон Виллан увольняется, «уходит с повышением». Позже он рассказал мне, что на следующей неделе займет кресло генерального директора оркестра Лондонской филармонии. Мечты о пластинках, которые я мог бы сделать с Джоном, сами собой развеялись. Это было для меня второй, после неудавшихся концертов и записей с Караяном, тяжелой творческой потерей. Во всех потерях тех лет я виню гнусное руководство СССР. Мало того, что они унизили и обобрали меня, попытались убить, отравили и заперли на несколько лет, самое страшное – они лишили меня возможности сделать важнейшие записи на тогда еще не растленной духом коммерции звукозаписывающей студии ЕМ1. Этого я им не прощу.

Я позвонил Джону и попросил его срочно приехать для серьезного разговора. Через час он был в офисе ЕМ1. Я изложил суть дела. Джон выслушал меня, поцокал языком и сказал: «А я думал, что ты никогда не решишься. Как ты себе все это представляешь?»

– А чего тут представлять? Сейчас напишем письмо Петьке.

Джон знал, что я говорю не о Питере Эндрю, тогдашнем президенте ЕМ1, поднявшемся из рядовых продюсеров на самый верх, а о министре культуры СССР – Петре Ниловиче Демичеве. К слову говоря, оба эти «петьки» были похожими друг на друга бюрократами.

– Что напишем Петьке?

– Ничего особенного, попросим два года на лечение и приведение разрушенной карьеры в относительный порядок. Твое дело – добиться, чтобы нас с Наташей взяли под охрану. Иначе нас совки по частям диппочтой домой отправят!

– Понятно. Надо найти адвоката, который имеет выход на Форин-офис. Ты твердо решил?

– Тверже не бывает, лучше тут под забором сдохнуть, чем быть вечным рабом у советских жлобов. Не могу больше смотреть на их мерзкие хари!

– Понимаю. Напишем по-английски?

– Конечно, надо же хоть немного поиздеваться над этими скотами. Пусть Петька получит мое письмо через английское правительство и посидит, подождет, пока его официально переведут.

Джон захохотал. Как мне стало позже известно, письмо по-английски особенно разозлило культурных начальников СССР. Некоторые остолбенели и искренне подумали, что на такую наглость даже Гаврилов не способен, а письмо – провокация. Другие, поумнее, меня отлично поняли, они комментировали письмо так: этому гаду Гаврилову стыдно общаться с нами по-русски, он нас всех считает выродками.

В этот момент в кабинет вошла секретарша Джона, госпожа Элисон Фокс, типичная английская старая дева, неоднократно описанная в литературе. Элисон любила меня как приемыша, была со мной ласкова, однако обладала таким неровным характером, что общаться с ней было очень трудно. Она нашла знакомого адвоката-меломана с контактами в английским МИДе. Мы напечатали письмо красным шрифтом на фирменной бумаге EMI, я подписал его. К нему я приложил еще и приглашение преподавать в королевском колледже, которое получил накануне. Вручая мне письмо с официальным приглашением, ректор колледжа проницательно заметил, глядя мне в глаза: «Я все же очень-очень надеюсь, что Вы будете преподавать в нашем колледже…»

Затем мы отправились к адвокату Джеймсу Грэю. Джеймс прочитал письмо, покачал головой, заверил мою подпись и отправил письмо с курьером в английский МИД. Проговорил значительно: «С этой минуты вы не обычные граждане СССР за границей, а лица без официального статуса. Вы будете предметом переговоров между английским и советским правительствами, вам нельзя покидать офис до ответа людей, которые возьмут на себя ответственность за вас, вы это понимаете?»

– Да, конечно, мы Вам очень благодарны, – ответил я за нас с Наташей. Разговор наш Грэй записал на всякий случай на магнитофон. Дружеские беседы кончились, начался протокол. Вся наша компания расселась в просторном кабинете Джэймса. Мы ждали дальнейших инструкций. Тут я вспомнил, что все наши вещи – в советской миссии, на советской территории.

– Элисон, – приказал Джон, – бери Фрэзера и марш к советским. Собираете все вещи и на такси назад. Бедная секретарша и молодой шотландец Джон Фрэзер, тогда только начинавший работу в студии, отправились в представительство Империи зла выполнять первое шпионское поручение. Я разглядел выражение ужаса на их побледневших лицах. Наташа в происходящее не вмешивалась, упорно молчала. Думала, видимо, о сыне, о матери и об отце, уже перенесшем первый инфаркт. Я был радостно возбужден. Пытался ее успокоить.

– Натуля, не печалься, никому они ничего не сделают, не посмеют. Они понимают только язык диктата, вот мы им и продиктовали, что хотим. А хотим только одного – чтобы они на два года оставили нас в покое. За нами сейчас стоит Англия. А эти гады, эта советская сволочь будут еще ползать перед нами на коленях.

Так оно, кстати, и вышло. Через три года, на благотворительном концерте в пользу жертв землятресения в Спитаке, те же советские, которые меня чуть в Лондоне не угробили, рыдали у меня на груди.

– Андрюша, ты гений, Родина никогда не забудет, что ты сделал для нашей страны!

Через пару часов приехали из советской миссии возбужденные и счастливые Элисон и Фрэзер. Все прошло без сучка и задоринки – их никто не видел, и они спокойно собрали и вывезли наши вещи. А еще через час нам позвонили из английского МИДа. Нам надлежало как можно скорее покинуть Лондон и ехать на север, в городок Вудбридж графства Саффолк, на Северном море, поселиться там в указанном нам отеле и ждать людей из МИДа.

Мы поехали в Вудбридж на служебном комфортабельном синем форде ЕМ1. За рулем сидел Джон Фрэзер. Элисон – рядом с ним, а мы с Наташей прилегли на заднем сидении. Во время регистрации в отеле мы «прокололись», но не заметили этого. Об этом мы узнали только на следующий день, после прибытия в отель двух представителей британского МИДа. Ложась спать, я представлял себе, как Нилыч испугается, когда получит мое письмо через английское посольство, как перекосят его чиновное рыло страх и злоба, как он засуетится, зашепчет, а потом беспомощно побежит в ЦК или в КГБ за указаниями. Я засыпал в уютной английской кровати и представлял себе сцены, разыгрывающиеся сейчас во всех этих советских гнойниках власти: на Лубянке, на Старой площади, на улице Куйбышева, на Неглинной. Наташа ушла в себя и почти не говорила со мной.

Ночь не принесла облегчения ни мне, ни Наташе. Мы понимали, что решается наша судьба и судьба наших близких. Сделать мы уже ничего не могли – гигантские бюрократические машины, британская и советская, запыхтели моторами, завертели своими бесчисленными тяжелыми и острыми шестеренками. Ими управляли слепые и равнодушные к нашей судьбе чиновники, интересующиеся только своей карьерой и престижем собственного ведомства. Мы ждали, ждали, ждали. Только около часа дня прибыли, наконец, из Лондона два господина – один маленький, плотный, второй среднего роста и худой. Они были безлики, вежливы, корректны. Господи, подумал я, как же они все похожи! Хотя эти вроде поцивилизованнее Иванов Иванычей с улицы Кочуевской. В котелках, а не в кепках. Котелки сообщили нам о нашем проколе. Подвели к окну и показали нам нескольких мужчин, сидящих в саду на лавочках. Один демонстративно читал газету, второй просматривал какие-то бумаги, третий любовался природой.

– Это люди из Скотленд Ярда, они тут из-за Вас.

– Из-за нас? Что же мы такого сделали?

– Вы вчера так неловко зарегистрировались в отеле, что служащая позвонила в полицию, чтобы вас проверили.

Это же Англия! Тут каждая вторая тетка в провинции – Агата Кристи. Вчера ночью служащая отеля сказала мне: «Ваш паспорт и адрес проживания». А я вместо того, чтобы спокойно вынуть из внутреннего кармана паспорт и по-барски бросить его на стойку, отскочил и начал совещаться с Джоном. А Джон растерялся. Я спросил его шепотом, какой называть адрес, давать ли паспорт, а он струсил и фыркнул: «А я-то откуда знаю?» Тетка посмотрела на меня внимательно – русская шуба, темные очки, двухдневная щетина. Затем расплылась в фальшивой улыбке, раздала нам всем ключи и позвонила в полицию. Полиция прислала своих людей.

– Что же теперь делать?

– Не волнуйтесь. Ваши сопровождающие вернутся в Лондон, а мы отвезем Вас в Фрэмлингхэм, это недалеко, там отель, в нем Вас будут опекать наши люди.

Элисон и Джон расплатились и уехали. Мы с Наташей прошли в подземный гараж, сели в «ягуар» с затемненными стеклами и покинули отель. Котелки потешались над полицейскими. И это – как у нас. В Фрэмлингхэме котелки сами нас зарегистрировали, порекомендовали нам не выходить из отеля и исчезли. Опять ожидание в неизвестности. Кухня и бар в этом отеле были великолепны. Я ел и пил. А Наташа тяжело переживала. Не пила и не ела.

Так прошло несколько дней. Джон Виллан с женой и детьми навестили нас в нашем укрытии. Джон подбадривал Наташу и рассказывал мне музыкальные новости. Наконец, к нам приехал маленький и плотный котелок. С новостями.

– Андрей, советское правительство настаивает на личной встрече с Вами уполномоченных сотрудников советского посольства. Как Вы к этому относитесь?

– Отрицательно, я не желаю вести с ними никаких переговоров.

– Понимаю, я еще раз проконсультируюсь со своим начальством.

Уехал. А на следующий день снова приехал.

– Андрей, британское правительство испытывает сильное давление советской стороны из-за Вашего отказа. Они обвиняют нас в том, что мы Вас похитили. Только встреча с ними может положить конец этим обвинениям.

Я понял, что нам не отвертеться. Эти гады будут вопить, что нас накололи психотропными средствами. Это обычная практика совков, пока им не дашь по морде публично.

– Ну что же, я понимаю ваши трудности и не хочу больше ставить британское правительство в положение обвиняемой стороны. Готов встретиться с советскими представителями.

Котелок просиял и сказал, что известит нас о времени встречи, которая будет происходить в офисе Джэймса, в присутствии одинакового количества людей с обеих сторон.

– Кроме того, нам трудно сдерживать прессу. Я не хотел Вас этим беспокоить, но пресса в курсе вашего исчезновения и жаждет пояснений с нашей стороны. А решение пока не принято.

На утреннем завтраке я развернул газеты: «Гаврилов с женой стали следующими в череде невозвращенцев!»

Ну вот, мы уже невозвращенцы. А я ведь хотел только, чтобы нас оставили на два года в покое. Советские сами спровоцировали скандал, вместо того, чтобы тихо о нас забыть на два года. Захотели войну. Получат. На следующий день состоялась встреча.

За нами заехал котелок на «ягуаре». Подъезжая к офису, я заметил выставленную вокруг офиса охрану. Агенты высовывались из-за кустов, сидели на лавках, стояли у подъездов, на тротуарах. Что заставило англичан привлечь всю эту армию? Советское коварство. Уколы зонтиком, странные болезни и смерти невозвращенцев. Автомобильные катастрофы, несчастные случаи с антенной, случайно подключенной к сети, внезапные исчезновения, сенсационные возвращения и покаяния, мало ли чего. Вошли в офис. Там сидели два английских чина из МИДа и переводчик. Магнитофоны. Ждем совков. Я сижу и думаю: «Ну-ка покажите ваши мордочки, мои дорогие дипломаты, ведь тот, кто сюда придет – шпик, гэбила».

Пришли: первый секретарь посольства Мухин, молодой, да ранний, с усиками, как у Гитлера, и с типично советским выражением лица – как будто лимон жует или дохлую крысу. Второй – атташе «по культуре» Федосьев, истеричный пьяница. Оба они явно были не в своей тарелке. Гэбильные мерзавцы не умеют разговаривать с людьми, когда сила не на их стороне. Со времени сталинской победы во Второй мировой войне советские разговаривают со всем миром с позиции силы. А мир редко отвечает тем же. Один раз по-настоящему ответил – и СССР развалился.

Мухин молчал, а Федосьев сразу ринулся в аттаку. Закричал срывающимся голосом: «Лавры Горовица покоя не дают, да?!»

Вел он себя так, как будто сейчас набросится на меня с кулаками. Я спокойно перечислил причины моего поступка. Собственно, единственным моим «преступлением» было письмо Петьке-Нилычу с просьбой оставить меня на два года в покое. Я нигде не заявлял, что прошу политического убежища в Великобритании. Федосьев меня поначалу и не слушал, продолжал орать. Потом немного поутих, перешел на фамильярный, почти дружеский тон. Федосьев спрашивал: «Ну чего тебе, бля, не хватает?»

Я отвечал: «Да не могу я оттуда восстановить разрушенную жизнь и карьеру!»

– Ну да, с этими мудозвонами из Госконцерта не разбежишься!

– Не только это, самое главное – мне сейчас каждый момент нужно быть в нужное время в нужном месте, понимаете, а не бегать за разрешениями.

– Да, понимаю, из Шереметьева не налетаешься по точкам в США.

– Именно!

– А Наташа с тобой согласна? Наташа, Вы согласны с Андреем?

– Конечно, – выдавила из себя измученная Наташа.

Наконец, Федосьев задал главный вопрос: «А эти фраера что, не давят тебя, не провоцируют?» Он скорчил брезгливую мину и кивнул в сторону чинно сидевших англичан.

– Да куда там, сидят вон, и ни шиша не понимают.

Федосьев прыснул нервным смешком. При расставании мы даже пожали друг другу руки. Современный читатель, возможно, неправильно поймет мою сдержанность в разговоре с советскими. Конечно, мне хотелось послать их на три буквы и забыть об их существовании. Так бы я и сделал, если бы каждую секундочку нашего разговора не помнил о том, что в ИХ руках жизнь моей матери, брата и Наташиных родных. Главное мне удалось: до совков дошло, что мое дело – не политическое, а частное. Как бы музыкальное. Ушли. Переводчик попросил меня расшифровать ему нашу беседу. Мы уехали к Северному морю. В тот же день нас перебросили в соседний Олдборо. Видимо, не забыли совсем недавнюю историю с Олегом Битовым.

Дело шло к концу февраля. В марте должен был состояться мой рахманиновский концерт. Совки молчали. По международным правилам я не мог выступать до определения моего статуса. Если бы советские просто разрешили бы мне жить на Западе, то я, оставаясь советским гражданином, получил бы вначале английскую визу, а в дальнейшем – вид на жительство. Если совки «пропадают и молчат», то я – «ничей» и не могу концертировать, если не попрошу политического убежища. Этого я не хотел. Я хотел добиться свободы без политики.

Наши родные, наконец, узнали о нашем положении. Моя мать восприняла известие о том, что мы «остались» на Западе удивительно спокойно. Она понимала, что мой поступок не был дерзостью или игрой. Я просто не мог поступить иначе. Наташин отец тяжело опечалился. Даже не поверил вначале. Потом взял себя в руки. Слава Богу, обошлось без инфаркта и инсульта. Наташа стала потихоньку оживать.

Потом я понял, почему молчали совки. Им было не до меня. Как раз в это время кончался очередной генсек – Константин Устинович Черненко. Никакого злого умысла в молчании Москвы не было, там просто царила паника. Признаться, я даже не удивился, когда к нам приехал котелок и рассказал, что Москва, наконец, ответила. Нам с женой разрешили жить на Западе, с условием, что через два года мы вернемся в СССР.

Я тут же кинулся репетировать. А EMI выбросила на рынок все мои диски – Скрябина из Праги, Рахманинова из Москвы и двойной альбом Баха из Братиславы. Записали критики, заволновалась публика, посыпались приглашения – мировая музыкальная сцена приняла меня, и я закружился в бешеном танце. А Наташа засобиралась в Москву. Каждый день она говорила по телефону с отцом, с матерью и с сыночком. Сердце ее рвалось к ним. Я разорвал ее билет на самолет Аэрофлота в Москву.

– Не сейчас, дорогая, еще не время, дай ситуации окончательно проясниться, тогда с легким сердцем и поедешь.

Согласилась.

На встречу со мной в Лондон прилетел агент Шелли Голд из Нью-Йорка. Заместитель самого Соломона Юрока, после смерти босса унаследовавший его агентство. Темноликий импозантный еврей большого роста. С еврейским чувством юмора и неторопливым нью-йоркским баском. Как и все почти американские евреи, Шелли был сыном выходцев из России. На первой же встрече он сообщил мне, что планирует мой дебют в Карнеги Холл на 28 апреля и еще какое-то немыслимое количество концертов по всей Америке. Позже я узнал, что мне предстояло провести всеамериканское турне вместо заболевшего Рудольфа Серкина. Судьба как бы возвратила мне отнятое, ведь мое собственное всеамериканское турне было запланировано на 1980 год, но было поделено между несколькоми молодыми музыкантами (включая Циммермана и Погорелича). Я тут же выдал Шелли концепцию дебюта в Карнеги – «Вечер Шопена». Провести такой концерт в лучшем американском зале – было моей детской мечтой. Слышавший наш разговор английский агент Стивен Райт пришел в ужас: «Андрей, с Шопеном в двух отделениях в Карнеги еще никто не имел успеха. Это будет катастрофа!» Шелли сказал: «Шопен, так Шопен». И улетел обратно организовывать турне. На «Конкорде». Шелли любил роскошь. Молодая сотрудница EMI Анна Бари предоставила нам с Наташей свою однокомнатную квартиру с роялем в Портобелло, сама она жила у бойфренда. Я начал готовиться к американским гастролям.

As-Dur Op. 32 No. 2

Ноктюрн ля бемоль мажор – пронзительная любовная пьеса. Шопен рассказывает нам тут о каком-то потрясшем его сердечном переживании. Вальс в средней части этого ноктюрна так болезненен, хрупок, так ностальгичен. Он ранит сердце слушателя. В экспозиции и коде этой пьесы мы опять слышим голос композитора, в душе которого кровоточит удивительными музыкальными пассажами незаживающая рана.

Чтобы понять этот ноктюрн, полезно перечитать «Первую любовь» Тургенева, «Бал» Толстого, лирику Пушкина, Мицкевича, Байрона. Мне кажется, что ноктюрн ля бемоль мажор – это музыкальный рассказ композитора о его единственной и сильнейшей любви.

Мой совет всем, кто играет и будет играть эту пьесу – внимательнейшим образом изучите указания Шопена в средней части. Выучите все микро-паузы, все мельчайшие детали. И воспроизводите их в игре с математической точностью! Тогда и вы, и публика услышите дыхание автора, в начале средней части прерываемое сердечными перебоями. Дыхание в дальнейшем окрепшее, но все же изредко прерываемое замираниями сердца. До самого внутреннего крика, вопля радости при возвращении первой темы.

Средняя часть этого ноктюрна – это медицински точная картина состояния души и тела нервного молодого человека, потрясенного любовью. В коде – гениально воплощенные мечты уносят автора и слушателя в какой-то запредельный мир. Еще немного – и автор потеряет сознание в экстазе.