Воздухоплавательный рассказ Ник. Шпанова.

30 апреля, в 8 ч. 55 м. вечера из Кунцева (близ Москвы) вылетел свободный аэростат союза Осоавиахим СССР, пилотируемый т. Семеновым и вторым пилотом т. Зыковым.

Задачей аэронавтов было совершить полет возможно большей продолжительности. Метеорологические наблюдения показали, что путь аэростата должен итти через восточную часть Вологодской губ, область Коми и Северный Урал — в северную часть Тобольской губ, где на побережьи Полярного моря предполагалось закончить полет.

Аэронавты намеревались собрать возможно более полные метеорологические данные по всему малоисследованному северо-восточному району, над которым им предстояло лететь. С этой целью они захватили все необходимые инструменты и приборы для научных наблюдений. Провизией они были обеспечены на две недели.

Вылетев вечером 30 апреля из Кунцева, аэростат взял курс на северо-восток. 1 мая была густая облачность, и аэронавтам пришлось лететь при полном отсутствии ориентировки. Вечером, когда аэростат несся с катастрофической быстротой 120–150 км в час, пришлось спуститься до небольшой высоты, чтобы определить местонахождение. Аэронавты шли на явную опасность — задеть на большой скорости за утесы или высокие деревья гайдропом, выпущенным из корзины.

Около 12 часов в ночь на 2 мая гайдроп внезапно зацепился за деревья, и силой удара из корзины был выброшен пилот Зыков. Для того, чтобы спасти товарища, которому угрожала смерть в снегах, шеф-пилот Семенов тотчас сделал попытку опуститься здесь же, прямо на лес. Однако, усилий одного человека оказалось недостаточным для того, чтобы вскрыть разрывное приспособление на шаре. Но вскоре корзина ударилась о верхушку дерева, и т. Семенов был также выброшен на снег.

Аэронавты пролетели около 2000 километров, собрав по пути ценные метеорологические сведения. На Урале они наблюдали небывалое наслоение облачности, толщиной в 3–4 тысячи метров.

Сюжет помещаемого ниже рассказа, передающего в вольной беллетристической форме приключения двух аэронавтов, навеян отважным, так неудачно кончившимся полетом т. т, Семенова и Зыкова…

I. Куда мы полетим?

Зыбков, второй пилот свободного аэростата, назначенного в рекордный полет на продолжительность, был маленький, коренастый крепыш, немного неуклюжий, точно нескладно вырубленный топором. Он медленно водил малюсеньким огрызком карандаша, составляя список снаряжения, которое следовало забрать на борт корзины.

Его старший товарищ по полету — первый пилот Сементов, угрюмо уставившись в голубое поле синоптической карты, пытался разгадать по прихотливо вьющимся на карте изобарам намерения капризной атмосферы. В противоположность Зыбкову, Сементов был худощавым, вялым человеком, типичным горожанином — именно таким, какие родятся для того, чтобы проводить свою жизнь в лабораториях во внимательном и кропотливом изучении всяческих тонкостей сложного инженерно-воздухоплавательного дела.

Он должен был быть мозгом, а Зыбков — рабочим костяком небольшого экипажа. И Сементов упорно старался теперь воссоздать картину предстоящих движений атмосферы, чтобы представить себе, в каком же направлении понесет их воздушная стихия через два дня — в полете, которым они должны попытаться побить мировой рекорд продолжительности. Шутка ли, заставить аэростат продержаться в воздухе по крайней, мере восемьдесят семь часов и одну минуту, чтобы покрыть Каулена — держателя мирового рекорда продолжительности полета в 87 часов! Правда, аэростат новый, с иголочки, еще ни разу не бывший в полете и только что сданный заводом Резинотреста, и объем его в 1600 кубических метров позволяет рассчитывать на большой запас балласта, но все же мало ли всяких неожиданных «но» ждет аэронавта в свободном полете!.. Да к тому же и сеткой нельзя похвастаться — старая, взятая в спешке с аэростата меньшего объема, она не внушала Сементову ни малейшего доверия.

— А знаете, товарищ Зыбков, ведь дела-то вовсе не так блестящи. Ветра самые отвратительные, изо дня в день все на северо-запад. Утешительного мало.

— Э, бросьте-ка, батенька, вашу метеорологию. Все равно ведь это гадание на кофейной гуще. Нагадаете север, а полетим на юг. Давайте-ка лучше — список закончим. Ведь завтра надо запастись всем до точки… Итак, у нас из оборудования с собой будет:

барографов два,

высотомер анероид один,

компасов два, карты,

кислородных аппаратов два,

ножей два, топор один,

аккумуляторный фонарь один,

бинокль шестикратный,

двое часов.

— Ну и все, кажется. Из провианта основное: 20 плиток шоколада, сала 5 фунтов, ветчина, хлеб. Нарзана 20 бутылок, вина красного 10 бутылок, коньяку 2 бутылки. В термосах два литра горячего черного кофе. Теперь, на случай странствования по суше: дробовик-берданка, сто патронов с дробью разных номеров и десяток пулевых, спичек несколько коробков.

Внимательно слушая Зыбкова, Сементов ни на минуту не отрывался от разложенных перед ним карт погоды. Кончив свой перечень, Зыбков размеренно сказал:

— Меня, откровенно сказать, занимает больше вопрос. — сколько мы продержимся. А где мы сядем — не все ли равно?! Выходы отовсюду есть, а гадать теперь — только время терять. Идемте-ка лучше на боковую. Завтра, чуть свет, на ногах надо быть, ведь последний день, все надо успеть приготовить окончательно. Айда спать!

— Вы ложитесь, а я еще немного разберусь в последних сводках метеорологических станций.

Скоро в комнате раздался напористый, с присвистом, храп Зыбкова, а Сементов все сидел и сидел перед разложенными по столу голубыми листами карт, испещренными замысловатыми узорами жирных черных изобар и беспорядочно смотрящих во все стороны маленьких стрелок, указывающих направление и скорость ветра. Наконец, под ярким светом электричества изобары и стрелки стали сплетаться в прихотливый венок вокруг маленького кружка с буквой «М» — Москва, — и из середины его полезли на Сементова в неухватной быстроте чередующиеся картины лесов и полей. Склонив голову на руки, Сементов заснул.

II. Куда мы летим?

Было уже совершенно темно, когда все приготовления к старту были закончены. С бортов корзины сняты балластные мешки. В самой корзине все уложено в надлежащем порядке: приборы на поперечных рейках, карты и провиант в сумках по бортам, балласт в пудовых мешках уложен на дно. Последние слова команды стартера — и аэростат, плавно качнувшись, быстро ушел вверх, оставив далеко внизу машущих платками людей, суетливо копошащихся в ярком пятне, залитом светом электрических фонарей. А кругом этого пятна в темно-серой мгле вечерних сумерек утопали дачные поселки Кунцева, прячущиеся в жидкой паутине голых, еще не покрытых листвою деревьев.

Сементов был твердо уверен, что раз уже удалось полететь, то полет должен быть замечательным. Рекорд продолжительности должен быть во что бы то ни стало отбит у Каулена. Уверенность в своих знаниях, пусть кабинетных, пусть пахнущих еще страницами учебников, но основательно, кропотливо подобранных зернышко к зернышку, наполняла Сементова торжественной радостью.

А Зыбков молчал. Как всегда угрюмый, он внимательно смотрел через борт, неизвестно за чем следя. Он не отрывался от сосредоточенного созерцания темной земли, где с неясными шумами проплывала под аэростатом разляпистая Москва.

Но вот и все огромное, забрызганное каплями электричества лицо столицы осталось позади. Ничего, кроме густой мути, не виднелось внизу. Жизнь точно пропала. Сементов с Зыбковым поняли, что теперь они остались одни.

Однако, у каждого было достаточно дела. Сементов должен был заняться приборами, и то и дело из его правой руки устремлялся на их циферблаты яркий голубой луч карманного фонаря. Стрелки барографов согласно ползли по барабанам, выписывая на них зазубренную черту полета. По этой черте потом, по окончании полета, будут судить об искусстве пилотов, на основании этой черты произнесут свой приговор над рекордом двух молодых воздухоплавателей. И точно подтверждая исправность работы стрелок барографов), дрожала на цифре четыреста метров горящая фосфором стрелка альтиметра). В ночной тишине, не нарушаемой суетливым шумом земли, явственно слышалось тиканье механизмов барографов, споривших в размеренном беге с двумя прикрепленными к рейкам часами. И неожиданно резко прозвучал в этом безмолвии голос Сементова:

— Товарищ Зыбков, травите гайдроп, и прошу вас самым тщательным образом наносить на карту курс.

Один за другим уходили за борт сложенные восьмеркой витки толстого морского каната. Казалось, что конец гайдропа иглою уперся в темную поверхность земли. Теперь, когда можно было судить по гайдропу, Сементову стало совершенно ясно, что аэростат несется на северо-восток с довольно значительной скоростью, во всяком случае не менее 70–75 километров.

Разложенное на коленях Зыбкова поле карты приветливо глядело из-под направленного на него фонаря густыми зелеными пятнами необъятных северных лесов. Но ни Зыбкову, ни глядевшему через его плечо Сементову эта зелень вовсе не казалась такой уютной. Слишком хорошо они знали, что сулят эти зеленые пятна всякому, не в меру далеко забирающемуся в их дебри…

Между тем, в воздухе становилось свежей. Легкая пелена белесоватой мути временами скрывала поверхность земли, и становилось трудно определять направление движения аэростата. Небесный свод блистал мириадами ярких светил сквозь широкие просветы в облаках, беспорядочно нагроможденных над головой.

Эти окна, в которые на пилотов не мигая глядели хороводы светлых глаз, делались все уже и реже. Кроме того, облака стали набегать на аэростат, и тогда уже решительно ничего не было видно — даже самая громада шара скрывалась в темной мути.

И без того редкие огоньки деревень стали еще реже, так как их слабый мерцающий свет не мог пробиться сквозь туманную слизь низко бежавших облаков. Те облака, что были пониже, бежали вместе с аэростатом, а верхние — густыми, тяжелыми массами направляли свой стремительный бег под некоторым углом к пути аэростата, почти строго на север. Из этого Сементов заключил, что нужно всячески избегать увеличения высоты полета, ибо в таком случае их понесет к Ледовитому океану, и придется садиться, еще далеко не израсходовав всего балласта.

Скоро внизу, в широком облачном окне, стала видна рябившая поверхность воды и на ее краю широко разбросавшаяся кучка ярких огней. Это не была деревня. Судя по времени и направлению, это мог быть Переяславль-Залесский. Но прежде чем Зыбкову удалось как следует свериться с картой, окно в облаках снова сомкнулось, и снова земля исчезла из глаз.

Зябкая сырость забиралась за воротник и покрывала кожу на спине мелкими гусиными пупырышками.

И вдруг, среди этого туманного однообразия, такого нудного, что в нем не хотелось ни говорить, ни даже думать, где-то далеко, точно за обитой войлоком перегородкой, раздался глухой перекат грома. Раскат мягко прокатился по горизонту, словно перегородив дорогу аэростату. Это было уже нешуточным предостережением. Гроза — бич воздухоплавателей, который оставляет на выбор только два положения: либо удар в ободочку шара и пожар, либо немедленная посадка. Ни Сементов, ни Зыбков ничего не сказали; они лишь посмотрели друг на друга и точно сговорились глазами: «подождем, ведь не садиться же».

А ветер крепчал. Тяжелые темные тучи, несшиеся наперерез аэростату, нависали все плотнее и плотнее, и с огромной быстротой мелькали в облачные прорывы клочки далекого звездного неба. Небо потеряло свою яркость и из глубоко бархатного сделалось плоским и черным, с мутными пятнами созвездий. Единственный выход в таком случае — подняться выше и пройти над грозой — был закрыт, так как тучи ясно говорки о неблагоприятном на большой высоте направлении ветра.

Но снова густой раскат, уже не такой мягкий и заглушенный, точно накатывающийся высоким валом бурный поток, пробежал впереди. А через две-три минуты — более сухой и короткий, которому уже предшествовал неясный светлый блик, пробежавший по небу на той стороне занавеса.

— Ваше мнение, товарищ Зыбков?

— Приготовить парашюты и лететь на той же высоте. По-моему, подниматься нет никакого смысла — нас попрет на чистый норд, а это нас никак не может устроить.

— Ладно, как хотите. Тогда спустите парашюты за борт и приготовьте всю сбрую.

И снова Сементов погрузился в свои приборы, а Зыбков стал возиться с приготовлением парашютов. Тяжелые желтые сумки, в виде перевернутых ведер, скоро громоздились уже на наружном борту, с разных сторон корзины. Расправленная сбруя, поблескивая никелировкой карабинов и пряжек, неуклюже стянула фигуры воздухоплавателей.

Новая яркая вспышка, как ракетой осветившая вуаль хлынувшего потоком дождя, прорезала чернильную темень. Стало жутко. Сементову вспомнилось детство, когда он мальчиком остался как-то совершенно один на даче.

Разыгралась неожиданно набежавшая гроза. Сухие короткие перекаты грома, врезавшиеся в самую крышу дома, загнали куда-то в пятки дрожавшую маленькую душу. Забившись в угол, с завернутой в одеяло головой, мальчик цепенел от непреоборимого страха. Наконец случилось что-то совсем ужасное: сквозь пике одеяла глаза резнуло ярким пламенем, точно от голубого фейерверка, и с шумом пушечного выстрела разлетелся вдребезги стоявший у самого дома огромный дуб. Щепки с грохотом посыпались на железную крышу. Подоспевшие к этому времени родители нашли мальчика почти в обмороке, — с тех пор Сементов боялся грозы всегда, и как-то инстинктивно сжималось в нем все при первых ударах грома. И каждый раз в таких случаях перед ним воскресала жуткая картина далекого детства…

Так и теперь голубой фейерверочный огонь, еще очень далекий, но уже достаточно яркий, чтобы светить и здесь, освещал весь аэростат и корзину, с темными кружками приборов, с частым переплетом уходящих кверху строп и с неясной темной фигурой Зыбкова. И стало еще неуютней в дробно стучащих по тугой оболочке каплях проливного дождя.

Далеко впереди, отливая на небо светлым маревом, горел огнями большой город. При виде далеких огней большого людского жилья, мысль о грозе стала уже не такой неприятной. Настроение сразу поднялось, и Сементов с удовольствием заправил в рот большой кусок шоколаду. Взглянув мельком на приборы, он сказал Зыбкову.

— А не попробуете ли ориентироваться? Может быть, можно определить, что это за город там впереди? Проследите курс по гайдропу.

Зыбков послушно встряхнулся и, взяв в руку компас, перегнулся через борт. И тотчас восклицание не то изумления, не то испуга вырвалось у него.

— Что случилось? — поспешно спросил Сементов и тоже нагнулся за борт.

И такой же возглас удивления вырвался у него. Весь гайдроп светился бледным голубым светом, словно его густо смазали фосфором. Тонкая светящаяся стрела каната каким-то волшебным жезлом плыла в окружающей черноте, и вокруг нее был световой ореол!..

Яркая вспышка, как ракета, прорезала черную темень. Зыбков взял в руку компас, перегнулся через борт, и крик не то изумления, не то испуга вырвался у него… Весь гайдроп светился бледным голубым светом, словно его густо смазали фосфором…

Это было настолько необычайно и красиво, что Сементов и Зыбков не могли оторваться от неожиданного зрелища и даже забыли про приборы и курс.

Когда Сементов снова повернулся к приборам и поднял голову, то ясно увидел, что так же, как гайдроп, светится и клапанная стропа и разрывная вожжа. Их свечение было несколько слабее на менее темном, чем земля, фоне аэростата. Было совершенно ясно, что и от них самих исходит свечение. Творилось что-то необычайное. Сементов не мог удержаться, чтобы не протянуть руку к стропам, желая проверить себя, и в страхе отдернул ее обратно: концы пальцев его собственной руки тоже светились мягким фосфорическим блеском. Когда он повернул к Зыбкову изумленное лицо, то увидел, что и тот внимательно смотрит на концы своих вытянутых пальцев. Издали было еще лучше видно, как светились руки Зыбкова. Сементову сделалось не по себе, он тщательно обтер руки платком и засветил карманный фонарь, чтобы записать показания приборов. Но как только он его снова погасил и глаза немного привыкли к темноте, — снова стал ясно виден странный свет, излучаемый стропами!

— Товарищ Зыбков, вы знаете, что это такое? Ведь это результат электризации атмосферным зарядом. Это явление довольно часто наблюдается в южных морях. Там такое свечение называют огнями святого Эльма, и у моряков существует поверье, что корабль, на реях которого появляются огни святого Эльма, должен погибнуть… Однако поглядите-ка лучше на землю и скажите, может ли вот эта куча огней под наши быть Костромой?

— Если судить по широком реке, то, пожалуй, это Ярославль. Но из-за облачности я так запутался, что утверждать категорически не могу.

— Но вероятно, все-таки это именно один из двух этих городов. Глядите-ка. а ведь гроза-то несется с какой быстротой! Вон она уже где — далеко за нами.

Широкая лента реки тускло блестела внизу, отражая, как в зеркале, огоньки небольшой прибрежной деревни. Огней было мало, и они стояли один от другого на большом расстоянии. Скоро и они исчезли, и снова кругом осталась одна чернота глубокого провала. Только по крику петухов и редкому лаю собак можно было судить о том, что иногда там в черноте проплывали под аэростатом а деревни, погруженные в весенний сон, когда каждый крестьянин СССР доглядывает последние зимние сны, перед бессонною, но благодарною летнею страдой…

Но не стало и этих редких звуков, их сменило однообразное, похожее на шум морского прибоя, шуршание леса. Вероятно, ветер внизу был тоже довольно сильным, потому что временами казалось, будто деревья шумят совсем рядом, и высокие нотки свиста в ветвях прорывались в монотонном шуршании.

Становилось зябко. После полуночи снова сырость облаков стала обволакивать все вокруг. Кожа пальто снова сделалась скользкой и змеино поблескивала под лучом фонаря, которым Зыбков освещал иногда приборы. Была его вахта. Свернувшись калачиком на просторной постели из балластных мешков, Сементов спал, и сладкое посапывание товарища еще больше заставляло Зыбкова ежиться от зябкой сырости тумана.

Опять землю стало видно лишь изредка. Аэростат ровно шел на одной высоте, и становилось почти скучно от безделья. Внезапное зарево полыхнуло с земли в прорыв облаков, и невдалеке Зыбков увидел яркие плески огня. Жутью повеяло от этого яркого пожара одинокой лесной деревушки. И точно плачем подтверждая тоску и растерянность горевшей деревни, снизу донеслись частые размеренные удары дребезжащего колокола — набат…

Мысли Зыбкова не сразу освоили картину внизу, а когда он вполне осознал, в чем тут дело, под ним снова была лишь темная муть облаков.

Постепенно густая черная мгла начинала редеть, и сквозь ватную вуаль облаков проступал серый свет. Это еще не было утро, а только та предрассветная мгла, которая предшествует появлению дневного светила. Судя по времени, солнце должно было бы уже появиться из-за горизонта, но Зыбкову его не было видно. Только слабая желтая корона над головою Авроры просвечивала сквозь заволокшие даль низкие облака. Настало время будить Сементова.

Части аэростата: А — клапан. Б — разрывное полотнище. В — аппендикс (отросток). Г — сеть. Д — кольцо, Е — корзина. Ж — гайдроп. 

Через пять минут воздухоплаватели поменялись ролями. Сементов, поеживаясь спросонок, смотрел слипавшимися глазами на приборы, а Зыбкое, укрывшись с головой концом упаковочного брезента, лежал на дне корзины.

Время тянулось необычайно медленно. Единственная работа Сементова заключалась сейчас в том, чтобы, следя за показаниями приборов, не дать аэростату набрать слишком большой высоты под влиянием тепла солнечных лучей. Эту работу облегчали облака: лучи солнца доходили до аэростата уже почти совершенно обессиленными от борьбы с их густой завесой.

Изредка снизу доносились звуки просыпавшейся земли: раскатистое «куку-реку» деревенских часов. Но шум ветра в лесу ни на минуту не прекращался. Так прошло довольно много времени. Сементов не будил Зыбкова, и тот спокойно проспал почти до полудня. Как раз к этому времени под влиянием солнца облака стали подниматься и, скопившись густыми кучами над головой, почти совершенно очистили землю. Аэростат непрестанно тянуло кверху, и высотомер показывал уже почти 2000 метров.

Вместе со слабой тенью аэростата бежали по земле и мохнатые тени облаков, принимая временами самые причудливые формы. А там, внизу, шли сплошные леса, в которых темные пятна хвои чередовались с серыми полосами оголенных лиственных деревьев. И там, где было серо, среди голых ветвей можно было ясно различить лужи воды, заливавшей лес целыми озерами…

Земля снова почти совершенно скрылась из глаз за низко бегущими пластами облаков. Ни на минуту аэростат не выходил из окружения тусклой сырости, и все, что было в корзине, кроме резиновых мешков с картами, давно намокло. Кожа пальто сделалась неприятно скользкой и уже не держала воды — подкладка начинала промокать.

Аэростат начинал тяжелеть от пропитывавшей все снаряжение воды — и, время от времени, приходилось травить балласт. Если пойдет так дальше, то о рекорде не придется и думать.

Уже смеркалось. Было около восьми часов вечера, когда в прорывах начавших быстро редеть облаков воздухоплаватели увидели под собою сплошные массивы хвойного леса. Ничего, кроме темно-зеленой, почти черной массы деревьев, не было видно, насколько хватал глаз. В растопыренные окуляры бинокля упорно ползли волнующиеся под напором сильного ветра зеленые волны леса. Зыбков, неотрывно наблюдавший за горизонтом, уныло опустил бинокль — не на что было смотреть.

Время томительно бежало в молчаливом созерцании размеренного хода приборов. Усиливавшийся временами шум в лесу говорил о том, что ветер делается все более порывистым.

Первым заговорил Сементов:

— Для меня ясно только одно — под нами область Коми, то-есть, Зырянский край, но какая именно его часть? Уже само по себе это обстоятельство не сулит ничего приятного, но если мы на юге этого края, то полбеды — значит, мы идем с уклоном к востоку, а если это север Зырянского края, то дело — дрянь, — придется, вероятно, завтра уже садиться, потому что лететь в Ледовитый океан нам нечего. Дорого я бы дал за то, чтобы знать, где именно мы находимся…

III. Лес высотою в 170 метров?

Было одиннадцать часов ночи 1 мая, когда Сементов уступил свое место у приборов Зыбкову, а сам, завернувшись в брезент, улегся на дне корзины, чтобы уснуть.

Звезд, как и вчера, не было видно. Все небо было затянуто быстро несущимися густыми тучами. Туман внизу снова начал сгущаться и скоро занял весь горизонт. Становилось все холоднее, и Зыбков уже не раз приложился к горлышку бутылки с коньяком, чтобы немного согреться, так как ему начинало казаться, что даже самый желудок его пронимает зябкая дрожь. Глотки он делал маленькие, экономные, так как они условились с Сементовым беречь вино и возможное количество припасов на случай посадки в дикой местности, где им, может быть, пришлось бы долго бродить без жилья.

У приборов почти нечего было делать, так как аэростат шел довольно ровно, и только обилие влаги давало себя знать. Следить за землей тоже нечего было, потому что ее попросту не было видно. Лишь изредка в узкие окна в облаках проглядывала все та же черная бездна. Высотомер показывал без малого четыреста метров. До земли было далеко, и Зыбков не видел ничего плохого в том, что он дал аэростату еще немного убавить высоту и позволил ему итти на трехстах метрах — ему было жаль напрасно тратить балласт ради того, чтобы компенсировать сжимавшийся от ночного холода газ. А температура заметно стала понижаться, и висевший на рейке термометр уже показывал 3° ниже нуля.

Зыбкову стало просто скучно, и он размечтался о теплой постели и уютной комнате. Сделав маленький глоток коньяку, он почувствовал приятную теплоту в пищеводе, и ему пригрезился сытный обед. Клюнув носом, он ясно увидел перед собой дымящуюся тарелку супу, и в тот момент, когда его рука с ложкой протянулась к этой тарелке, тарелка вдруг прыгнула ему в лицо и больно ударила по лбу. Зыбков вскинул голову и, проснувшись, понял, что ударился лбом об один из приборов. Вероятно, он просто вздремнул… Но нет — его снова качнуло в корзине. Точно кто-то резко толкнул ее. Ничего не понимая, Зыбков смотрел на высотомер, показывавший 250 метров — до земли было далеко. Однако корзина снова дернулась, и стало ясно, что восьмидесятиметровый гайдроп за что-то цепляется.

— Чепуха какая-то! Не могут же здесь деревья быть по 170 метров.

Но еще один рывок, более сильный, чем прежние, показал, что вероятно это именно так, — снизу раздался характерный хруст ломаемых сучьев и ветвей, и было ясно видно, как гайдроп, захлестнувшись за древесный ствол, натянулся в сторону от подвесного обруча, к которому был укреплен. Не отрывая глаз от высотомера, Зыбков стал осторожно травить балласт из очередного мешка, и рывки прекратились.

Зыбков решил не будить Сементова, но стал внимательно наблюдать за стрелкой высотомера. В полном согласии с перьями обоих барографов, эта стрелка стояла против 250 метров.

Часы показывали 11 часов 50 минут. Как было условлено, Зыбков должен был завести их как раз в полночь. Он осторожно расстегнул кожаный футляр и достал массивную луковицу, настороженно глядевшую на него горящими фосфором цифрами. Заведя часы, он вставил их на место и принялся за вторые. За это время стрелки успели продвинуться еще на 5 минут. И как раз, когда Зыбков приподнялся на цыпочки, желая дотянуться до рейки, чтобы поставить на место вторые часы, он почувствовал, что борт корзины сильно толкнул его в грудь. Крепко держа в руках часы, Зыбков со всего маху полетел в противоположный угол корзины, где, завернувшись в брезент, спал Сементов.

Не успев даже крикнуть, Сементов, забился в мокром брезенте, пытаясь сбросить с себя тяжесть коренастого тела Зыбкова. Новый крепкий толчок корзины сделал это за него. Зыбков скатился с Сементова и, растянувшись поперек корзины, уперся головой в ее борт, все еще не выпуская из рук часов.

Через несколько секунд Сементов был на ногах и, наступая на пытавшегося встать Зыбкова, бросился к приборам, но резкий толчок, сопровождаемый сильным треском ломаемых внизу деревьев, заставил его изо всех сил вцепиться в стропы, чтобы удержаться на ногах. Корзину неистово мотало из стороны в сторону, точно бочку на волнах. Оглушительный рев ветра доносился снизу, из леса, так ясно, словно этот лес был вот здесь, совсем рядом с корзиной. Не могло быть сомнений в том, что гайдроп зацепился за деревья. Стараясь пересилить завывания ветра, Сементов крикнул Зыбкову:

— Травите балласт… травите балласт, чорт вас подери!..

И держась одной рукой за стропу, другою Зыбков выбросил за борт сразу целый мешок, за ним второй. Аэростат разом метнулся вверх, но сейчас же рванулся снова вниз на туго натянутом гайдропе. Среди шума ветра можно было разобрать, как с дробным пулеметным треском затрещали веревки сетки, и корзина резко накренилась на один борт. Новым порывом ветра ее ударило о вершины деревьев. Толчок был настолько силен, что Зыбков не мог устоять на косом дне корзины и, продолжая держаться одной рукой за стропу, уперся ногами в борт, который оказался теперь на месте пола.

Свободной рукой он пытался поймать метавшиеся в диком танце по дну корзины балластные мешки. При новом ударе груда беснующихся мешков накатилась ему на ноги, и, потеряв равновесие, он вылетел из корзины, повиснув руками на стропах.

Сементов отчетливо видел эту борьбу Зыбкова с мешками. Но сознанию трудно было уловить движения аэростата, совершавшиеся с молниеносной скоростью. Сементов давно уже, как казалось ему, понял тщетность попыток освободить гайдроп, и мозг его резала мысль: «срубить гайдроп». Но тут же он понял и то, что эта мысль нелепа потому, что в корзине нечего было и думать найти топор. Руки его сами потянулись к разрывной вожже. Обдирая кожу рук, он всею тяжестью своего тела повис на разрывной и с отчаянием тянул неподдающуюся веревку. Вися на этой веревке, с телом, придавленным к борту корзины навалившейся кучей вещей, он видел, как Зыбков сделал несколько судорожных усилий, чтобы снова попасть в корзину, и исчез за бортом.

Зыбков сделал несколько судорожных усилий, чтобы удержаться и снова попасть в корзину, но сорвался и исчез за бортом…

Сементов что-то хотел крикнуть, но сам не услышал своего крика. Новым ударом его оторвало от разрывной вожжи и, ловя воздух руками, он покатился в корзине, больно ударившись грудью о что-то твердое. Перед глазами его танцовали приборы, мелькая в темноте фосфоресцирующими циферблатами. Ударяясь головой о борта, Сементов не мог уже понять, где низ и где верх. По хрусту корзины он только понял, что ее снова швырнуло на деревья. Это было последним, что он успел сообразить. В следующий миг он почувствовал, что быстро летит вниз, в зияющую под ним черную пропасть.

Освободившись от экипажа, аэростат отчаянно рванулся и, оставив половину гайдропа, ракетой взмыл вверх, сразу исчезнув в темной мути облаков.

IV. В лесных дебрях.

Прошла целая вечность — или не прошло и минуты? — этого не мог сказать ни Сементов, ни Зыбков. Они лежали на расстоянии десяти метров один от другого, не видя друг друга. У Сементова сильно ломило бок. Зыбков лежал — оглушенный падением.

Сементов не мог пошевельнуться. Впечатление падения в бездонную пропасть было настолько сильным, что он не отдавал себе вполне ясного отчета в том, что с ним произошло. Окруженный холодным влажным песком, он видел над собой лишь стену темных деревьев, гневно гудевших вершинами под напором трепавшего их вихря. Он попробовал подняться, но ноги провалились во что-то податливое и попали в ледяную воду. Он попробовал перешагнуть на какое-то возвышение, но и там сейчас же провалился почти до пояса, опять попав ногами в холодную воду. Еще раз возобновил попытку выбраться на бугор у корней темневшего рядом ствола, но бугор подался под тяжестью его тела. Руками он уперся в рассыпчатый холодный песок и тут только понял, что это снег.

Тогда, осторожно подвигаясь, он подобрался к самому дереву и, сделав углубление в сугробе, сел. Сделав несколько движений руками и ногами, точно желая убедиться в том, что он цел, Сементов крикнул.

Слабый человеческий крик утонул в шуме гневного леса, и из темноты не пришло никакого ответа. Подождав и прислушавшись, он крикнул еще раз. Теперь совсем близко от себя он услышал слабый ответный крик.

У Зыбкова так ломило голову, что он не сразу мог понять, что раздавшийся неподалеку крик — это зов Сементова, и ответил лишь на второй крик. Но двигаться ему не хотелось — и кричать самому тоже не хотелось. Когда Сементов крикнул опять, он позвал его к себе.

Перекликаясь на каждом шагу, Сементов ощупью пошел к товарищу. Снег оказался глубоким. Местами под ним были лужи воды. Потратив много времени на преодоление десяти метров, отделявших его от Зыбкова, Сементов устал и почувствовал, что промокшие ноги совершенно окоченели.

Так они сидели и совещались. Трудно было охватить положение. Ревущая темнота леса давила на их потрясенное сознание и не давала собраться с мыслями. Не сразу был понят трагизм утраты аэростата со всем содержимым корзины. Запасы пищи, берданка, патроны — все это исчезло бесследно. Освидетельствовав карманы, Зыбков обнаружил в них осколки коньячной бутылки, о которые и порезал тут же себе руки. Спичек не оказалось ни у того, ни у другого — остались в резиновом мешке на борту аэростата. Мысль об отсутствии спичек особенно резнула.

Становилось холодно. Возбуждение падало, с ним уходило и тепло. Озноб начинал проникать в тело. Решили итти, хотя бы для того, чтобы согреться. Пошли, натыкаясь на стволы, проваливаясь в сугробы снега. Ветви кустарника упирались прямо в лицо, раздирая кожу и заставляя поминутно закрывать глаза и отдергивать голову.

Скоро они убедились в том, что итти совершенно немыслимо, и решили переждать до утра, поднимаясь для движения только тогда, когда чувствовали сильный озноб. Промежутки отдыха делались все более короткими, и, наконец, не будучи более в силах сидеть, они все время держались на ногах, сами не зная, подвигаются ли они вперед или кружат на месте.

Когда между вершинами деревьев чернильная темнота сменилась серой мутью, они пошли уже более уверенно, избегая столкновения со стволами и не давая ветвям беспрестанно бить по лицу. В просветах стволов им почудилась полянка, и вдали за этой полянкой маячила большая темная масса. В один голос они закричали:

— Аэростат! — и спотыкаясь, падая на каждом шагу, бросились к опушке леса. Тратя последние силы, прибежали к опушке и увидели, что, вместо полянки, перед ними — глубокая пропасть, белеющая снегом. Никакого аэростата ни здесь, ни по ту сторону пропасти не было. Изнеможенные и разочарованные, они упали на снег. Под влиянием видения, в них снова воскресли надежды на красное вино, ветчину и сало, на шоколад и хлеб, и сразу все это снова рухнуло — на этот раз уже без надежды возврата. А самое главное — нет ни ружья, с которым каждый патрон мог сулить сытную пищу, ни спичек, обеспечивающих жаркое пламя костра и уютный свет в ночных лабиринтах жуткого леса…

Все направления были одинаково безнадежными или одинаково сулили спасение. Пошли вдоль края пропасти. Пошли туда, где им мерещились люди, тепло и жизнь. Но ветви и снежные завалы крепко держали неожиданных гостей и не пускали их туда, куда тянул инстинкт.

Раннее северное утро не изменило картины. Все та же пропасть тянулась на их пути, говоря о том, что они не вольны выбирать даже направление своего движения. Подчиняясь воле гор, в беспорядке нагромоздивших обрывы и заваленные Снегом пропасти, блуждая между неохватными стволами лесных великанов, провели они весь этот день.

Пустота в желудках давала себя чувствовать. Это не был еще настоящий голод, когда человек готов жевать все, что могут смалывать зубы. Пока еще они только для того, чтобы отвлечь внимание, жевали хвойные веточки, отбивая горечью игол позыв к еде.

Вдруг оба замерли на месте, неожиданно увидев первое живое существо за весь день — серую белку, сидевшую спокойно на высоком суке. Не спуская с нее глаз и точно постепенно врастая в землю, Зыбков приник к земле и поднял палку валежника. Медленно, едва заметно заводя ее за спину, он нацелился и швырнул в белку. Палка ударила по суку, на котором сидела белка, и зверек, перевернувшись в воздухе, полетел вниз. Но, еще не достигнув земли, он уцепился за широкую ветвь и исчез в раскидистой зелени огромной сосны. Первая охота окончилась неудачей…

Зыбков поднял палку валежника, нацелился и кинул в белку… 

На этом же месте их застала ночь. Пренебрегая болью в руках, обдирая их в кровь, они наломали сосновых ветвей и сделали себе постель на снегу. Тесно прижавшись друг к другу, заснули. Но сон был недолог. Промокшая обувь делалась железной и, как тисками, сжимала их. Нужно было вставать и итти, чтобы размять замерзающую обувь и чтобы немного согреться. Так же, как в прошлую ночь, они брели без всякого направления, не зная, продвигаются ли вперед или топчутся на месте.

Еще одно утро застало их спящими в обнимку под корнями десятиобхватного великана. По какой-то прихоти ветров мох здесь не был завален снегом, или снег уже стаял, и люди лежали на влажной постели из мягкого мха. Дрожь, когда нельзя произнести ни одного слова и зубы непроизвольно щелкают при каждой попытке открыть рот, погнала их снова вперед. И это утро не дало им ни людей, ни пищи, ни жилья. Но что-то особенное творилось с лесом: словно мертвый вчера, он ожил сегодня. С разных сторон доносилось робкое чириканье птичек. Большой, тяжелый глухарь, вспугнутый чуть не наступившим на него Зыбковым, тяжело захлопал крыльями, лавируя в теснинах между стволами.

Скоро все объяснилось. На смену темной бездне над Еершинами леса, пришли кусочки бледно-голубого неба, обвеянного легким розовым налетом зари: сегодня будет солнце.

И солнце действительно светило ярко весь этот день. День, когда двое едва передвигавших ноги, в изорванной в клочья одежде людей тащились по лесу, разгребая руками снег в поисках клюквы или брусники. Пригретые солнцем, едва проникавшим под темные навесы ветвей, они чаще останавливались и устраивали себе привалы на поваленных стволах. Итти становилось все труднее. Однако, уверенность в своих молодых силах, уверенность в том, что нужно жить, брала свое, и они упорно шли вперед.

Чтобы заменить совершенно изорвавшиеся головки своих сапог, Сементов отрезал по половине от каждого рукава кожаного пальто и, продев туда ноги, обвязал их подтяжками. В этот же день кожа от пальто получила и другое применение: отрезая ее по маленькому кусочку, они ее долго жевали, а потом стали и проглатывать.

Этот день был особенно тяжелым, полным самых заманчивых искушений. Лесное население чащи выползало из нор и гнезд, стремясь к выглянувшему солнцу, и дразнило взоры своей безбоязненной неподвижностью.

К ночи на их пути встало тяжело преодолимое препятствие: неширокий, но глубокий поток сходился с краем лощины, которой они все время шли. Переправа через эту речку вплавь для них, лишенных сил, была немыслима. Решили попытаться соорудить мост. Потратили весь остаток дня на то, чтобы подтащить два длинных тонких ствола. Перекидывая один из них на противоположный берег, уронили его в воду, и его унесло быстрым течением. Измученные, свалились тут же на берегу и заснули в снегу, протаивая ямы теплотой своих тел.

Эта новая ночь — третья по счету — не была такой неожиданной, но была еще более тяжела из-за своей безысходной лесной черноты, из-за непривычных шумов оживающего леса, из-за бесконечного шелеста вершин. Выбившиеся из сил, они спали в эту ночь где попало и как попало, согреваясь только теплотою тела соседа и просыпаясь каждые пять минут от ноющей боли в пальцах на руках и ногах. Слабое дыхание не отогревало белевшие концы пальцев.

Эта ночь — после ясного теплого дня — была холодней предыдущих. И иссякшие силы не могли больше сопротивляться ударившему морозу. Во время сна Сементов отморозил себе левую руку. Проснувшись, он пытался на ходу отогреть ее, засунув подмышку, но от этого рука еще хуже стала болеть и к утру сильно распухла; кожа на ней потемнела.

Утром, справившись с переправой, они попали в полосу бурелома, — многосаженные лесные великаны, в непередаваемом хаосе, точно пучки соломы, лежали на земле, перепутавшись стволами и образовав совершенно непроходимые завалы. Разгребая туннели в снегу под стволами, протаскивая свои тела в узкие щели между толстыми сучьями, теряя последние силы на перелезание через груды скользких деревьев, они подвигались вперед.

Солнце уже не оказывало на них своего влияния. Кровь стыла в жилах под его слабыми, едва проникавшими в лесную чащу лучами.

Сементов шел теперь небольшими этапами, всего в несколько десятков шагов каждый. Сидеть он мог уже только опираясь спиною о ствол. На привалах Зыбкову приходилось растирать его, чтобы привести в себя. И, сдерживая слезы, кровоточащими руками, на которых чернело несколько отмороженных пальцев, он его растирал по несколько раз в час. Идя, они уже не могли опираться на палки, так как руки отказывались их держать…

И еще одна ночь и еще один день застали их бредущими на разъезжавшихся слабых ногах. Не владея руками, Зыбков зубами отрывал куски кожи, лохмотьями висевшей на пальто Сементова, и они проглатывали их, не имея желания и сил жевать. Кончался день, и спасения не было видно. Лес, полный таинственными, незнакомыми им звуками, не посылал в слабеющий слух только одного звука, которого они жаждали, ради которого шли вперед — звука человеческого голоса.

Теперь не было разницы в их состоянии на ходу и на отдыхе. Мозг работал одинаково лениво, точно во сне.

Менялись дни и ночи. Сознание перестало отмечать смену темноты и света. Им уже не было дела до снимавшихся из-под ног глухарей, не было дела до белок, любопытно глядевших с высоких ветвей на двух странных, невиданных ими животных, которые то ползли на четвереньках, то вдруг поднимались на ноги и со стоном снова падали в снег, оставляя на нем темные пятна крови и гноя от вздувшихся рук и ног…

Изредка сознание возвращалось к ним для того, чтобы отметить распространение омертвения неповиновавшихся конечностей. Боли больше не было, потому что не было ни рук, ни ног, были только отмороженные обрубки, которые передвигались с места на место силою сокращений плечевых и бедренных мышц…

Движения стало меньше, чем привалов. Начали казаться теплыми и уютными снежные сугробы, и из них не хотелось подниматься, чтобы итти в бессмысленную неизвестность, к людям, которые не хотели появляться…

На шестые сутки, среди шуршащей темноты, они увидели вдали огонек, за ним другой, третий… С бессмысленным лепетом проснувшейся жизни они поползли вперед. Теряли сознание и снова ползли. Но огоньки не приближались, отступая перед ними в темноту зияющих провалов лесной ночи…

Жизнь замерла кругом. Перестали журчать ручейки под снегом. Перестали перекликаться птицы на ветках. Перестали шуршать волнующиеся вершины деревьев. Жизнь в истощенных телах угасала, с ней умирало и все, что было вокруг.

Появления седьмой зари уже не отметило сознание. Их глаза оставались полузакрытыми. Как слепые звери, тыкаясь лицами в каждое препятствие, ползли на четвереньках два существа, в которых трудно было определить людей. Скуластые, обтянутые черной кожей лица были полузакрыты грязной, свалявшейся щетиной бород. Перед каждым бревном, перед каждою кочкой тела их бессильно опускались в снег…

И на одном из таких препятствий повисло бессильное тело Сементова. Зыбков долго бормотал ему что-то невнятное, тыкал головой в бесчувственное плечо, но Сементов молчал. Тогда, закусив почерневшие губы, со слабым блеском жизни в потухающих глазах, Зыбков пополз дальше один. Временами он терял сознание, и его тело так же бессильно, как тело Сементова, тыкалось в снежные сугробы. Но снова и снова жизнь возвращалась в его маленькое тело, и искра жизни, раздуваемая непреклонным инстинктом, вспыхивала с новой силой. Он снова полз, как израненный зверь, хватаясь зубами за ветви лежавших стволов, чтобы помочь телу перетащиться через них… Солнце было уже за зенитом, когда перед Зыбковым мелькнули просветы опушки и какой-то новый шум, за который жадно ухватились, остатки сознания, с новою силой погнал его к опушке леса. Там почудилась ему жизнь. Ему казалось, что там он увидит людей.

Когда он очнулся опять, то увидел, что эта опушка — только берег новой реки. Новый шум был лишь шумом бурливого течения быстрой воды, журчавшей по руслу глубоко лежащего в овраге потока. Стон не вырвался из его губ только потому, что он уже не мог стонать. Крепко стиснутые зубы оскалились, как у волка, и широко открытые стеклянные глаза говорили о том, что сознание его покинуло…

V. Зверь Ильи Мезенцева.

Седьмого мая, на рассвете старик-зырянин Илья Мезенцев ласково растолкал спавшего на теплой печке внучонка Саньку:

— Ну, будя, будя на пецке-та валяцца. Пора лодку-та снарязать.

Саньке смертельно не хотелось вставать, но он знал ласковую непреклонность своего деда — маленького, седого как лунь, но такого же крепкого, каким были все мужчины в их семье. Делать было нечего, и, слезши с печки, Санька вышел наружу.

Утро было холодное. Блестящая изморозь покрывала ветви деревьев, тесно обступивших со всех сторон небольшое селение охотников-рыболовов на берегу реки Илыч, притока многоводной Печоры.

Корма лодки, лежавшая в воде, покрылась коркой льда, и Санька старательно чистил, сбивая льдинки широким ножом. Тяжелый нож мелькал в маленьких крепких руках, совершая быстрые и точные движения и ни разу не задев по дереву тонких, еловых досок, из которых был построен корпус лодки. Когда чистка была закончена, Санька сбегал в избу и притащил оттуда большой берестяной короб; его он поставил на носу. Затем бережно вынес два ружья — большой неуклюжий шомпольный штуцер деда Ильи и свою берданку. Напоследок он уложил в лодку маленькие берестяные верши и две сошки — дед любил стрелять с сошками. Илья вышел из избы, внимательно осмотрел лодку, поводил носом по сторонам, как будто нюхая воздух, и одним толчком спустил лодку в воду. Через минуту дед и внук уже плыли по течению Илыча, короткими крепкими движениями весел толкая легкую лодку.

— Церез Укью пойдем, — коротко произнес старик.

Больше часу они плыли в полном безмолвии, нарушаемом только всплесками весел на реке и шорохами просыпающегося леса по берегам.

Через некоторое время лодка свернула в устье небольшого притока Илыча — речки Укью и, замедлив ход против быстрого течения, поползла по ней. Вода была прозрачная, но совершенно желтая.

Деревья тесно сгрудились на высоких берегах, образуя глубокий туннель, в котором текла Укью. Свет еще только начавшего свой дневной путь солнца едва проникал в глубокую выемку русла. Прошло еще около часу. Санька притомился и на минуту оставил весло. В это время его тонкий слух уловил какой-то посторонний звук — точно большой зверь лез по лесу, похрустывая ветвями. Звук этот был настолько слаб, что даже старик Илья его не заметил.

Еще некоторое время они медленно продвигались вперед, когда Санька твердо решил, что странный звук ему не послышался, а действительно раздавался в темной чаще леса. Ткнувшись носом лодки в береговой снег, оба стали прислушиваться. Поставили несколько вершей и снова двинулись дальше. Ехали не спеша и, когда солнце было уже довольно высоко, старик остановил лодку и, при помощи Саньки, развел костер. Из берестяного короба достали несколько кусков рыбы и, повертев их на шомполе над огнем, поели.

Старик стал набивать короткую трубку, а Санька сидел смирно и прислушивался. Ему снова почудился в лесу тот же звук пробирающегося крупного зверя.

— Послухай, деда, цто звона там ходит!

— Ведмедь раньсе времени снялся… ходит… Ты здесь у лодки побудь, а я схозу поглягу. — И, взяв свой штуцер и сошки, старик скрылся в лесу.

Илья Иванович легко взобрался на кручу берега, не замечая сгрудившихся на его пути лесных великанов. Он безошибочно находил верную дорогу среди завалов бурелома, ни разу не дав себе даже труда нагнуться, чтобы пройти под каким-нибудь препятствием.

Пройдя сотню шагов, он приостановился и вслушался в таинственный шопот леса. Теперь еще яснее доносилось хрустенье ломаемых веток. Илья с минуту подумал и повернул вдоль берега Укыо вверх по ее течению.

«Цудной, он какой-та… либо недузный, либо дицину на себе тасцит… больна несыбка иде» — рассуждал про себя Илья.

С каждым шагом шум становился яснее, и скоро Илья сбросил с плеча штуцер и, почти пригнувшись к земле, осторожно стал продвигаться в зарослях. Ни одна ветка не хрустнула на его пути.

Так он дошел до глубокой борозды на талом снегу. На борозде не было отчетливых следов, вся она была точно вспахана неровными, перемежавшимися буграми. Еще осторожнее Илья пошел рядом с бороздой, не выходя из-за защиты деревьев. След был совершенно непонятным, и острый глаз Ильи, привыкший безошибочно определять всякого зверя по следу, не мог разгадать природу странного существа, пахавшего снег на своем пути.

Следы несколько раз делали петлю, пересекая сами себя, и, наконец, направились к опушке, к берегу Укью.

Илья дошел уже почти до самого берега, но шума больше не было слышно. Зверь остановился и не издавал ни звука. Илья лег на живот и, извиваясь в снегу, то полз, то пробирался на четвереньках. И вдруг он увидел странного зверя. Горбом торчала из снега блестящая черная спина. Меха не было, и кожа лоснилась по всей спине, только местами торчали клочья рыжей шерсти. Головы не было видно, зверь уткнул ее в сугроб. Илья ползком обогнул зверя и зашел с головы, чтобы удобнее было стрелять наверняка. И тут он увидел против себя черную мохнатую маску, с которой прямо на него уставились большие стеклянные глаза.

Илья ползком обогнул зверя и зашел с головы, чтобы удобнее было стрелять наверняка.

«Леший!» — мелькнуло в голове Ильи.

Илья сделал широкое движение и шепнул в сторону лешего: «сгинь». Но тот не шевелился и все так же неподвижно смотрел на Илью. Тогда Илья громко крикнул: «сгинь… сгинь, сатана!»

Глаза «лешего» закрылись, и изо рта вырвалось невнятное мычание. Затем он снова открыл глаза и уставился на Илью. Старик попятился под тяжелым взглядом. Но чем больше он смотрел в эти глаза, тем больше отходило от него оцепенение, и ему начинало казаться, будто «леший» глазами говорит с ним. Что-то жалкое мелькнуло в глазах «лешего», и вдруг они загорелись ярким огнем. «Леший» внезапно поднялся на колени, и Илья увидел самого обыкновенного человека. К Илье протянулись две толстые черные култышки, в которых он теперь уже безошибочно мог определить отмороженные руки человека.

— Беглай?.. — громко спросил Илья.

Человек замотал головой, и глаза его снова закрылись. Все тело опять осело и рухнуло в снег.

Илья подошел и внимательно осмотрел человека. Лицо и руки были отморожены и страшно распухли. Кожа почернела и в некоторых местах полопалась. Гнойные раны смотрели из клочьев кожи, оставшихся вместо сапог. Илья подумал и, выйдя к реке, закричал высокой фистулой:

— Санька… ооо… Едь сюды… ыыы!..

Снизу с реки донесся ответный крик.

Через десять минут лодка плыла обратно, и, налегая на весло, Санька с опаской поглядывал на смесь лохмотьев и мороженого мяса, тяжело лежавшую на корме лодки. По течению лодка шла быстро, и скоро из-за высокого обрыва на берегу Илыча появились домики поселка.

— Огого… гооо… гооо! — далеко разнесся по лесу голос Ильи, когда до деревни оставалось еще с версту. Из избы вышел мужчина и, приставив руки козырьком, стал всматриваться в лодку, на которой Илья вез свою страшную находку.

Прошло шесть часов, прежде чем отогретый, обмытый и весь вымазанный жиром, смешанным с отваром целебных трав, Зыбков окончательно пришел в себя. Есть ему не дали ничего, кроме воды с сахаром. Как только дар речи вернулся к Зыбкову, его первым вопросом было:

— Сементов где?

— Какой Сементов-та?

— Мой товарищ… второй… который со мной…

Никого больше Илья в лесу не видел. Зыбков рванулся на скамье и застонал от нестерпимой боли в ногах:

— Старик, давай людей… охотников… сейчас в лес пойдем Сементова искать!..

В коротких словах Зыбков рассказал о том, что с ними произошло. Пока он рассказывал, трое молодых зырян уже снаряжались на поиски в лес. Санька с ними.

— И я с вами, — решительно заявил Зыбков и сделал попытку подняться со скамьи, но тут же упал на нее снова.

— Куды ты?.. На руках тебе несть… Одни без тебе скорее найдем… сиди, — уговаривал Илья…

Спустив лодку, охотники добрались до того места, где Илья нашел Зыбкова. По глубокой борозде они безошибочно шли его следом, несмотря на то, что была ночь. Слабые лунные блики давали зырянам достаточно света. Не останавливаясь, размеренным шагом шли до полуночи, но никакого человека не было. По их расчетам они прошли уже не меньше десяти верст от места, где был найден Зыбков. Здесь они впервые заметили около темной ямы в снегу, где повидимому, лежал Зыбков, пятна крови на снегу. Недовольно покачав головами, они снова пошли и, не пройдя версты, наткнулись на тело Сементова, бессильно висевшее поперек большого ствола.

Тело Сементова бессильно висело поперек большого ствола поваленного дерева…

Сперва зырянам показалось, что Сементов не дышит. Разогретый у яркого костра, с перевязанными ранами, он скоро пришел в себя и приоткрыл глаза. Тотчас же он закрыл их снова и не приходил уже в себя до самого дома. На своих плечах тащили его молодые охотники до лодки и тем же путем, что Зыбкова, доставили в поселок.

Прошло три дня, прежде чем можно было говорить о дальнейшем пути на лодках. Зыбкову было несколько легче, но Сементов был совсем плох. Старые зыряне, оглядывая его раны, только качали головами и, наконец, решили, что нужно его доставить к фельдшеру. Как выяснилось, до фельдшера было 300 верст. Посоветовавшись, снарядили две лодки и поехали к фельдшеру, день и ночь плеская веслами по Илычу и Печоре.

Еще три дня прошли в пути под страхом гангрены, и седой как лунь Троицко-Печорский фельдшер Кир Ионович сокрушенно качал головой, глядя на обезображенные конечности, когда в его «больницу» доставили редких гостей.

Но миновала опасность гангрены. Зыбков быстро оправлялся, и Сементов, к которому труднее возвращались утраченные силы, непрестанно просил во сне «подсчитать» их полет.

Но подсчитывать было нечего. Все было ясно само собой: сев на двадцать седьмом часу полета, они не дотянули шестидесяти часов до всемирного рекорда — они не могли претендовать, даже и на всесоюзные рекорды дальности и продолжительности, так как аэростат был упущен, контрольных приборов не было налицо. Придя окончательно в себя и «подсчитавшись», Сементов с грустью поглядел на толстые комки бинтов, белевшие на месте рук и ног, и слезы обиды скатились по его лицу…

Зыбков полулежал на подушках и угрюмо смотрел на улицу, где по ясному голубому небу бодро бежали кудрявые весенние облака.

— Рекорд не наш, но часть его цены мы оплатили, — пусть это, по крайней мере, спишется со счета тех, кто полетит после нас, — грустно сказал Сементов.

Зыбков молча кивнул головой.