— Волчара позорный! — Лузга пнул под дых связанного пленника. Волк скрючился и засипел через щель между клыками и вставленной в пасть палкой.
Добычу сгрузили во дворе Централа. Ратники высыпали из казармы, радовались возвращению командира в прежнем здравии. Командир не подкачал, возвернулся с диковинной добычей. Расспрашивали товарищей, что было в лесу, но те ничего толком сказать не могли. Захваченные живьём служивые с первыми лучами солнца превратились в волков. Неизвестно куда делась форма, оружие и спецсредства. Оставшись без наручников, волк, что был пободрее, спрыгнул с телеги и убежал в лес, а тот, которого отбуцкал Третьяк, оказался не столь проворен. Ратники его схватили, помяли и крепко связали. Щавель доставил зверюгу в тюрьму для допросов, изучения и медицинских опытов.
Старались впустую. Воля Петрович сразу разочаровал:
— От такого волка никакого толка, — заявил он, ничуть не удивившись. — Это оборотни в погонах, забежавшие из Проклятой Руси. Должно быть, там совсем неладно стало, если даже их распугали. Днём это нормальные волки, но по ночам превращаются в злых ментов. Движимые инстинктом, они бесчинствуют по лесам, сами не понимая, что творят. По сути они животные неразумные, а не люди в зверином обличии. Басурмане их очень боятся. Оборотни в погонах больше всего щемят басурман, да китайцев. Днём руководствуются повадками зверя, а ночью — чувствами мента. В этом состоянии на русских нападают только с лютой экзистенциальной тоски от осознания бесполезности своего существования.
Лузгу ажно всего передёрнуло при воспоминании о лютой экзистенциальной тоске, испытанной на белорецкой промке, да от мысли, что через Проклятую Русь придётся идти вновь.
— Тогда и уд ему в пасть, чтоб башка не качалась, — безапелляционно высказался он.
До этого не дошло. Оборотня отволокли в каземат и поставили на довольствие. Щавеля же Воля Петрович зазвал к себе в кабинет, поведал о конструкторских разработках Политеха, угодливо испросил, что теперь делать с заклёпочниками.
— На твоё усмотрение, — равнодушно обронил Щавель. — Ты в городе главный, сам и рули ситуацией. Тебе решать насущные проблемы, а мы завтра выходим в Муром. Сегодня баня, да я на постоялый двор пойду, доклад дописывать. Не обессудь, нагостился что-то у тебя. Тюрьма меня давит.
— Как скажешь, боярин, — сверкнул медвежьими глазками раб, не смея перечить. — Здоров ли ты?
— Только пока дышу вольным воздухом, — Щавель развернулся и вышел.
Он поднялся в свой временный кабинет, взял черновик доклада, достал из ящика стола АПС, сунул за ремень. Посмотрел в окно. За окном была казарма, два шныря с мётлами бранились посреди двора вместо того, чтобы работать. За ними наблюдали расслабленные дружинники. И хотя Литвин отменил боевую готовность, фишку у входа на всякий случай оставил.
«До Белорецка-то далеко как, — подумал Щавель. — Вернусь ли назад? Вернётся ли оттуда вообще кто-нибудь?» Защемило в груди. Владимирский централ пил силу не по часам, а по минутам. «В лес! — скрипнул зубами командир. — Надо выбираться отсюда. До чего же гадское место. На болоте ночью посреди гибельной топи чувствуешь себя комфортнее, чем здесь в тёплой комнате».
Он оставил злосчастное здание, взял на конюшне смирную кобылу, с которой выезжал из Великого Новгорода, и в сопровождении Жёлудя и Лузги отправился искать постоялый двор.
На Большой Нижегородской улице, бывшей городским отрезком Великого тракта, усиленный патруль безжалостно лупил дубинками манагера и двух хипстеров. Один хипстер был московский, в настоящих тонких и кривых джинсах. Другой — местный, корявый, по причине безблагодатности недопревратившийся. Обыватели обходили их стороной и делали вид, будто ничего не происходит.
Завидев верховую троицу, стражники присмотрелись, узнали Щавеля, отдали воинское приветствие и вернулись к прерванному занятию.
«Быстро тут учатся», — подивился старый лучник. Он понял, что с улиц исчезли беженцы, да и образованного класса не видно. Приступивший к исполнению должностных обязанностей городничего Воля Петрович наводил порядок привычными методами. Как любые насильственные методы, действенными.
Ясный, погожий, осквернённый жестоким обращением с интеллигенцией день продолжал своё бесполезное течение. Постоялый двор «Выбор Пути», большой и новый, пахнущий свежей сосной, оказался заполнен крытыми возами. Бродили заросшие до самых глаз дикой шерстью мужики, в конюшне ржали гужевые косматые коньки и породистые башкирские скакуны. Ночью из Проклятой Руси транзитом на Москву прибыл обоз, коему сподручнее было двигаться по тракту, чем по водному пути. Привёз басурманской мануфактуры, лошадей и лесных ништяков, которые произрастают лишь в проклятых землях. Возчики, заслышав про московские беспорядки, ругались, чесались, спорили, куда двигать дальше. Пахли они так, что кроме, как «своеобычно», и сказать было нельзя иначе, дабы смертельно не обидеть. Щавель снял нумер на троих, справился насчёт бани. Баню уже затеяли, пар должен был поспеть через полчаса. Караван встал надолго, обозники хотели осмотреться, прикинуть, распродать ли что-нибудь здесь (галлюциногенная чага шла на ура в любом городе за границей Проклятой Руси) или ехать торговать сразу в Великий Новгород, напрямую к шведам и грекам.
К бане готовились основательно. Принюхивались к свежим веникам, подтаскивали кувшины с пивом. На первый пар собирались люди в количестве пяти человек. После них дожидалась очереди шлоебень, а уж в простывшей бане домывались рабы.
В нумере Щавель с Жёлудем вытаскивали из сидоров чистое исподнее. Лузга оставался караулить огнестрел и имущество.
— У каждой твари свой алгоритм должен быть, — назидательно молвил Щавель. — Места тебе среди людей нет.
Лузга сунул руки в карманы, втянул голову в плечи.
— Я свой алгоритм знаю, — прищурился он. — Гони меня в Орду на кичу! От баланды кровь густеет и уд толстеет.
— Кто в кремлёвской бане ковш навоза на каменку плеснул? — напомнил старый лучник. — Мне светлейший рассказывал. Поездку в Белорецк ты честно заработал.
— Неужто так было? — изумился Жёлудь.
Щавель кивнул.
— Вы у себя в Ингрии стали чухна чухной, — огрызнулся Лузга. — Вам не понять размаха русского характера!
— Не пей много, пока нас нет, — Щавель сложил бельё в аккуратный свёрточек, сунул в мешочек из-под Хранителя, а мешочечек с завёрнутым в кожу Хранителем убрал в сидор. — Во вторую очередь пойдёшь, в парилке ещё жара будет, сердце посадишь.
Лузга покивал.
— Бережёте вы с князем меня для басурманского плена. Хотите кровушки моей напиться, упыри? Хрен вам!
Щавель не стал спорить.
Должно быть, хозяин шепнул караванщику, потому что, когда лучники вошли в предбанник, люди посматривали на них с любопытством и уважухой, а угол вдали от двери предупредительно пустовал.
Щавель распустил косицы, выплел запасную тетиву, расчесал волосы перед парилкой. С чувством великого избавления бросил под лавку пропитанное недугом исподнее.
Хлопнула дверь помывочной.
— Готово, господа! — мимо прошлёпал босыми ногами банщик.
Обозники, предвкушающе похрюкивая, повалили по его мокрым следам. Жёлудь прихватил заблаговременно укупленные отборные веники, для себя и для отца, последовал за ними.
За порогом помывочной обдало влажным жаром. Жёлудь подсуетился, наполнил деревянные шайки, запарил веники.
— Эх-х! — рыкнул плечистый великан лет пятидесяти, бывший в караване главным, и запрыгнул в парилку.
Щавель натянул банную ушанку, залез на полок рядом с ним, на самый верх. Жёлудь, не любивший жара, устроился посерёдке.
— Поддай-ка, Митроша! — распорядился караванщик, и белобрысый бугай щедро плеснул на каменку.
Посидели. Митроша добавил. Пар опустился. Устроившиеся внизу повалили на выход. Щавелю захорошело. Он чувствовал, как раскрываются поры и через них вытекает весь яд. Полок под ним сделался мокрым от пота. Он слегка помахивал, да похлопывал веником, нагоняя на себя пар, затем решил, что достаточно, и выбрался охлонуть.
Жёлудь с караванщиком держались до последнего. Опыт боролся с молодостью. «Я не отступлюсь», — думал Жёлудь. Наконец, разум победил. Караванщик слез с полка и отправился отдыхать. Жёлудь самодовольно ухмыльнулся ему в спину, подождал, когда захлопнется дверь, потом тоже поднялся и с достоинством вышел.
Ополоснулись, пошли на второй круг. Распробовав эту парилку, Жёлудь полез наверх к отцу. Сидели, потели, мальца охаживая себя веничками. Митроша исправно поддавал парку, на полок не садился, парился стоя, то и дело опускаясь на корточки, видать, был слабоват до жару.
Пробирало до нутрей. Мужики опять повалили на выход.
— Пойдём, — молвил Щавель. — Нечего пересиживать.
Сытно хрюкнув, караванщик вытянулся на освободившейся полке.
— Давай-ка, Митроша, пройдись.
Митроша схватил распаренный веник и принялся люто, яростно стегать, будто палач семихвостой кошкой.
Постояв немного у дверей и подивившись на суровые забавы мужей Проклятой Руси, отец с сыном вышли.
После парилки как-то легко и быстро перезнакомились, сели за стол, разговорились.
Щавель, закутавшись в простыню, сидел на лавке, дул травяной чай. Мужики притащили кувшинчики диковинных деликатесов, угощали тихвинского боярина, но Щавель берёгся. Даже мёд из цветков сортовой алтайской конопли, собранный высокопродуктивными пчёлами-убийцами, не смог его соблазнить. Душа помнила отчаяние подступающей смерти, а такую сытность изведанного напитка Силы было не перешибить ничем. Алкоголя на столе не было. Пиво в бане оставили для рабов. Впрочем, ждали, что самая упоротая шлоебень всё равно полезет в парилку с водкой, и обсуждали возможные потери.
Красные, исхлёстанные ввалились караванщик с Митрошей. Беседа значительно оживилась.
— Впервые моюсь в бане с боярином, — признался караванщик Анфим. — У нас их не встретишь. В Муроме Великом знати как комаров, но и то оне в господскую баню ходят, куда мужикам вроде нас хода нет. Будь ты хоть купец и меценат, а в аристократическую баню тебя не пустят. Как же так, боярин?
— Я солдат, — скромно ответил Щавель, — и баня у меня солдатская. В аристократическую баню я, конечно, могу пойти, но не нужны мне их мраморные бассейны с нимфами и амурами.
Обозники попримолкли, потом уткнулись в кружки. Начальник охраны, белобрысый Митроша с рожей озверелого чухонца, происходивший, однако, не из Ингерманландии, а из племени мокшан, с древних времён населяющих Великую и Проклятую Русь, подлил старому лучнику чаю.
— Мы тут о тебе слышали, боярин, — заговорил Анфим, стрельнув глазами по своей команде, — что ты намедни москвичей пожёг, а коих не пожёг, тех перестрелял, и никто не ушёл из обиженных. Пошто их так?
— Они пакость, — обронил Щавель, но пар и травяной чай сделали дело, и старый лучник пустился в объяснения: — Зело поганы и видом своим страхолюдны. Глупы, амбициозны, заносчивы, вороваты. По всему Владимиру окрались, паскудники. Сидели бы у себя Вомкадье, ещё пожили бы, но они полезли на Русь грабить, душегубствовать и смущать людей. Подначили местный образованный класс захватить особняк городничего, а тот позволил им надсмеяться над собой. Да ладно бы над собой. Насмеялись, получается, над должностью, которую светлейший князь ему дал. А над князем смеяться нельзя! Так скажу, что ежели кто скажет супротив князя, убейте хулителя, бросьте тело на дороге и кровь его на нём. Потому опьянённые смехом похмелились слезами, огнём и кровью. Я привёл город в порядок, чтобы пред светлейшим не стыдно было.
— Жестокий ты человек, оказывается, — сказал Митроша.
— Кто-то должен, — отрезал Щавель. — Если сам городничий уступает свой дом мятежникам, а начальник городской стражи не хочет взять на себя ответственность с ними справиться, придётся мне выжигать рассадник смуты и назначать нового главу Владимира. В противном случае мы город потеряем.
Обозники затаились. От закутанного в простыню человека, с которым они только что парились, повеяло таким остужающим ветром, что зады прилипли к скамейкам.
— По закону князь должен был судить, — осторожно начал Анфим, — а ты вот так запросто сместил и назначил другого мэра?
— Потому что я здесь Закон, — ответствовал Щавель. — Светлейший мне доверил исполнять его волю в дальних краях Святой Руси порядок наводить, мне перед ним и ответ держать.
Потрясённым обозникам захотелось немедленно выпить.
— Долго тебя здесь вспоминать будут, — подал голос десятник охраны Андрей, больше похожий на басурманина, однако бывший сородичем Митроши, только из каратаев. — Говорят, ты всех татар во Владимирский централ заточил?
— Заточил, — подтвердил Щавель. — Да мало успел.
За безразличным тоном отца Жёлудь уловил тоску прилежного мастера по недоделанной работе и от того сам утвердился доводить начатое до конца всенепременно.
Как-то сами собой мужики потянулись в начавшую остывать парилку, но не засиделись, а молча помылись и отправились восвояси. Щавеля по возвращении в нумер рубануло так, что хоть не вставай, но он наказал сыну разбудить через час, пробудился, собрал волю в кулак и сел дописывать светлейшему князю доклад. Завтра его увезёт в Новгород спецпочта.
* * *
Шарафутдинову не спалось. На галёре творилось что-то странное. С утра в одиночку через камеру от него засадили волка! Зверь выл, метался, царапал когтями дверь и переполошил весь этаж. Капитан погранвойск приник к щели в кормушке и пытался выяснить, что удумали цирики. Неужели хозяин устроил на продоле собачий питомник? Это было нецелесообразно, невообразимо и дико, но среди урысов Асгат навидался столько невообразимого и дикого, что мог допустить даже это. Кто знает, может гражданина начальника настолько нахлобучила служба, что он решил дрессировать животных исключительно в условиях крытки или выводить особую породу, начав непосредственно с волков. Шарафутдинов был способен предположить любые версии кинологических экспериментов Князева. Соловью нечем было занять мозг и он представлял себе сцены оголтелого скрещивания, в которых принимала участие не только гипотетическая волчица, но и заместитель начальника тюрьмы по оперативной работе, контролёр Поносов, баландёр Витушка и сам хозяин лично.
В дверь дальней камеры забарабанили. По галёре простучали каблуки надзирателя. Соловей сорвался со шконки, приник к кормушке. Душа встревоженного непонятной движухой зэка не ведала покоя. Шарафутдинову одновременно было интересно, кто кипишует, и при том хотелось, чтобы всё побыстрее улеглось и не возобновлялось.
Вместо этого непонятки нарастали. Цирик переговаривался с зэком, а затем лязгнул замок и скрипнули дверные петли!
— Всё страньше и страньше, — прошептал Асгат и затаил дыхание.
Он вытаращил глаза. С продола донеслись явственные звуки ударов, падения тела и борьбы.
Всё стихло. По галёре протопали подошвы, но не цириковские, другие. Клацнул замок. Сбежавший зэк открывал камеры!
В щель кормушки разглядеть ничего не удавалось, Асгат приник к ней ухом и обалдел.
— Подъём! — рявкнул незнакомый голос, не цирика Прохорова, нет.
Что-то проблеял растратчик купец Чекрыжин. Послышались смачные удары дубинки — Соловей по привычке сжался — жалобные вопли Чекрыжина, падение тела. Дубинка всё била и била. Скулёж перешёл в стон и утих. Раздался тяжёлый удар и противный громкий хруст ломаемого позвоночника.
«Кранты», — подумал Шарафутдинов. Встал и отошёл к окну. Следующая хата была его.
Шаги застучали по галёре.
— Э! — заорал из соседней хаты вор Никанор. — ЭЭЭ!!! Атас! Беспредел, начальник!
В ответ на крики о помощи из другой камеры засвистели. Тюрьма ожила, заулюлюкала, но человека за дверью это не остановило. Ключ провернулся. Шарафутдинов обалдел. На пороге стоял мент.
— Ты откуда, братуха? — только и нашёл что сказать Асгат.
Милиционер был самый настоящий, по полной форме, с резиновой дубинкой на ремне и с кобурой. Кобура была, как сразу просёк пограничник, не пустая.
Мент не ответил, профессионально крутанул измазанную в крови надзирательскую дубинку и шагнул через порог. Он был вполне обычный сержант с нагрудным знаком патрульно-постовой службы на груди. Лицо славянское, но мало ли в милиции славян? Он не был похож на взятого в плен. Это был самый настоящий сотрудник органов внутренних дел, находящийся при исполнении.
Только это исполнение капитану Шарафутдинову совсем не нравилось.
— Ты чего? Я свой. Капитан Шарафутдинов, в плену с две тысячи триста тридцать третьего года, — скороговоркой выпалил он.
— За капитана песец тебе, жулик, — обозначил милиционер, глядя на Асгата свирепо и неумолимо.
Соловей прижался лопатками к стене.
Мент бросился в атаку.
Здоровье у Шарафутдинова давно подкачало, но тело помнило боевые навыки. Соловей принял мента ногой в живот. Отпихнул, поднырнул под удар, встретив дубинку подставленной рукой, той же левой ухватил за рукав, правой до самого плеча поддел под мышку, развернулся, подсел, подбивая задом, и швырнул через спину. Бросил хорошо, как ударил об пол. Милиционер хакнул. Из него вышибло весь воздух. Дубинка выпала из разжавшихся пальцев и покатилась. Соловей ногой отправил её под шконку.
«Пистолет!» — засела в голове мысль, и других мыслей, кроме неё, не осталось.
Шарафутдинов упал на колени, расстегнул кобуру, выхватил ПМ. Глазам своим не веря, оттянул затвор, дослал патрон в патронник. Противник сипел, засасывая воздух в отбитые лёгкие. Асгат, не обращая на него внимания, вытащил запасной магазин, сунул в карман. «Ремешок!» Проклятый карабинчик заколдобило. Асгат дёргал, а тот никак не желал отцепляться.
Капитан пограничных войск знал одно — тревогу уже объявили, сейчас прибегут надзиратели, откроют дверь на этаж. У него будет пистолет, а у них нет. И тогда начнётся веселье.
Шарафутдинов не думал, откуда в строго охраняемой тюрьме города Владимира взялся сержант МВД Татарстана в форме и при оружии. А также почему милиционер забивает насмерть осужденных.
По трапу уже грохотали сапоги цириков. Соловей наконец справился с карабином. Пустой ремешок полетел на пол, когда мент неожиданно приподнялся, рванул на себя и сгибом руки взял на удушающий захват.
Асгат захрипел. Стрелять было неудобно. Он саданул противника локтём в голову, но получилось слабо. Гад уже основательно сдавил горло, перед глазами поплыли точки. Шарафутдинов двумя руками оттянул душащее предплечье и с отчаяния впился зубами в волосатую кисть.
Надзиратели ворвались в камеру и с перепугу били вооружённого короткостволом особо опасного Соловья-разбойника, пока он не испустил дух.