Савинков учился премудростям санитарного дела, как медбрат на курсах обучается уходу за больным — непосредственно в палате, с уткой в руках.

— Это ректальный термометр Реомюра, который надлежит помещать голове Николая Ивановича в ноздрю, — объяснял Воглев, у аппаратов оказавшийся сноровистым и смекалистым, будто заглубление под землю освобождало его от необходимости преодолевать сопротивление враждебной среды.

Наблюдая за ним, Савинков пришёл к выводу, что настоящими руками «Бесов» был именно троглодит, а не Андрей Иванович Штольц, чей технический гений хвалили более из уважения к покойному.

— Справился Юсси, справитесь и вы, — обнадёжила графиня. — Мы же с Марьей справляемся.

И Савинков поверил ей, тем более что ничего хитроумного в первые дни не требовалось. Для обслуживания головы надо было обладать педантичностью и небрезгливостью. Утром чистой тряпкой стереть с доски натёкшие выделения. Проверить показания термометра и записать в журнал. Также проверить и записать, напротив каких цифр располагаются стрелки вольтметра и амперметра, мечется ли стрелка осциллографа. Если стрелка осциллографа неподвижна, сообщить об этом Воглеву или Юсси. Проверить давление в баллоне, подав воздух в трахею, и расспросить о самочувствии Николая Ивановича. Если давление воздуха ослабло до неслышимости голоса, сменить баллон на полный, а пустой подсоединить к штуцеру компрессора и включить компрессор. Время зарядки баллона — пятнадцать минут. По истечении времени компрессор выключить, баллон отсоединить и подключить манометр, чтобы давление в нём не превышало нормы, а если превышает, стравить. Проверить зарядку аккумуляторов резервного питания и уровень электролита. Все контрольные цифры были крупно записаны на обложке журнала наблюдений, чтобы даже Марья могла в них разобраться.

Принцип действия машины, работающей от привода паровика, растолковывала голова Кибальчича, обладающего природной кротостью и рассудительностью, а также приобретённым на подставке долготерпением. В ажурной конструкции с тонкими бронзовыми трубками, полуведёрной стеклянной ёмкостью и двумя стальными банками диафрагменных насосов циркулировал к голове насыщенный воздухом раствор и откачивался отработанный. Шипящий мехами и постукивающий клапанами аэратор в углу обогащал питательный раствор кислородом. Без кислорода жизнь оказалась невозможна, и это стало для молодого юриста откровением. Ранее он считал, что жизнь невозможна только без денег.

— Минеральные лёгкие и питательный раствор для них были самым значимым моим изобретением, — похвастался Кибальчич. — В прежней, несовершенной версии аппарата требовалась человеческая кровь, которая прогонялась через свиные лёгкие, где венозная кровь обогащалась кислородом и превращалась в светлую артериальную, которую закачивали в препарат. Товарищи тогда намучались. Если с поставкой свежих свиных лёгких не возникало затруднений, обновление каждую неделю четырёх литров человеческой крови явилось большой проблемой. Повезло, что механизм был давно спроектирован и требовал только воплощения в металле и пористом камне.

Чем сложнее выглядел комплекс жизнеобеспечения, тем, будучи налаженным, проще он был в эксплуатации. Савинков быстро учился. Молодому здравомыслящему человеку нетрудно было понять принцип действия аппаратов. Узнал он от товарищей по ячейке и многое другое, чего на ум не могло придти в принципе. Что мыши боятся металлического стука, выдохов машины и в подвале не водятся. Что бороду и усы брить нет никакой возможности, а удобнее периодически подстригать. Это комфортнее самому Николаю Ивановичу — с волосами на лице голова чувствует себя защищённее. Что если подать из голосового баллона слишком большой напор, голова нечленораздельно шипит, а если давление воздуха низкое, слюна натекает на голосовые связки и раздаётся зловещий клёкот. Подпольная работа требовала упорства и терпения. Савинков на своей шкуре начинал понимать, отчего на даче все смурные и озабоченные.

Без Ежова, его искромётных циничных шуток, сделалось пресно, скучно, тоскливо. Многочасовое пребывание в подвале было подобно заточению в трюме и высасывало жизнь. Но как трюмный матрос может высунуться из люка, чтобы посмотреть на солнце и глотнуть свежего воздуха, так и подпольщик мог насладиться дачными радостями. По утрам Савинков ходил на Среднее озеро, дабы окунуться с дикой части берега, подальше от общественных купален. Во второй половине дня там появлялись мужчины распущенных нравов, называющие себя нудистами. Совершенно лишённые стыдливости, они беззастенчиво блистали телесами и лишь ниже пояса были прикрыты кальсонами! Савинков чурался их общества и принимал солнечные ванны после заплыва, как все приличные люди, в трико.

Графиня не гнушалась дежурствами и часто заходила во внеурочное время поухаживать за Николаем Ивановичем. Причесать, протереть влажной губкой лицо, поговорить с носителем старины. Со смертью Штольца наверху от прежних порядков ничего не сохранилось. Чтобы ощутить атмосферу молодости, увядшей графине требовалось спуститься в подземелье, где среди бездушных механизмов ждала на подставке отрезанная голова, реликт минувшей эпохи. Под стать ему была Аполлинария Львовна, женщина волевая и самоотверженная.

— Теперь вы понимаете, почему я не хотела посвящать Ежова в тайны подвальной работы? — призналась однажды графиня. — Он не годится для этого. Его место наверху: быть курьером, а главное — глазами и ушами.

«И языком», — подумал Савинков, но сдержался.

Морозова-Высоцкая договорила после:

— Я приблизила его в девятисотом году. Ежов располагает к себе, он остроумен и услужлив. Кроме того, немало претерпел от имперского антисемитизма, как и его пассия Ада Зальцберг, с которой вам предстоит познакомиться. Никто в нашей ячейке не был против его общества, и мы приняли Вульфа без посвящения.

— По нашей работе в «Союзе борьбы за освобождение рабочего класса» я нахожу его надёжным сотрудником, — не замедлил отрекомендовать приятеля Савинков, давая ему более лестную характеристику, чем та, которую тот в действительности заслуживал.

Графиня одарила его благожелательным взглядом и молвила:

— Вас истинный Бог послал, Борис Викторович. Надо было кого-то ставить в подвал, а некого. О ячейке нашей мало кто знает даже в самой «Народной воле», а из доверенных лиц, когда понадобились их услуги, никого не оказалось рядом: кто арестован, кто в ссылке. В день, когда мы решились ему раскрыться, Ежов привёл вас с рекомендательным письмом от Брешко-Брешковской. Это было самое настоящее знамение. Вы, как человек, стоящий на высоте современного образования, исполненный моральных достоинств и высокой нравственности, более подходите для столь ответственной работы, которую мы лишь от полной безысходности собирались предложить Ежову. Я спустилась посоветоваться с Николаем Ивановичем, и он выбрал вас.

— Кто такая Ада?

— Ураган в юбке, — графиня усмехнулась. — Будучи членом «Союза освобождения рабочего класса», вы могли её знать.

Савинков глубоко задумался, перебирая в памяти имена и лица.

— Не припоминаю, — сказал он наконец. — За время моего вологодского сидения весь «Союз», должно быть, обновился.

— Ада — фаворитка Ежова. Нигилистка. Из его барышень удержалась дольше всех, чтобы оказаться вхожей в наш круг. Она надёжный человек, носит письма из города. Воглев влюблён в неё, но безответно. Только, умоляю, не говорите ему!

— Ваше слово для меня закон, графиня, — поклонился Савинков.

* * *

Юсси оживился, и это было так неожиданно, что Савинков обернулся к калитке узнать, какое чудо преобразило флегматичного работника. И, увидев, понял, что в представлении оно едва ли нуждается.

— Хэй! — крестьянская физия финна озарилась обаятельной улыбкой.

Он встал и поклонился. Оказывается, когда Юсси хотел, он мог быть не по-русски галантным.

Невысокая вертлявая барышня юркнула во двор. На ней была сиреневая блузка, юбка чуть ниже колен, шнурованные сапожки. Летняя шляпка с бирюзовой лентой сидела криво и была маловата. Всё, что в барышне не уродилось пышным, оказалось узким, а чего-либо среднего природа не дала. Копна чёрных, мелко вьющихся волос обрамляла подвижное лицо с разномастными чертами — удлинённые миндалевидные глаза, острый нос, крупный рот с тонкими губами, чахоточный румянец на щеках. Трудно было назвать её миловидной. Она была броская, притягательная особым шармом, какой Савинков встречал только в Варшаве и то не у славянских женщин. Резкие, угловатые движения, но живая, подвижная как ртуть. Такая ни секунды не усидит на месте.

Как агитатор она должна была производить яркое впечатление.

— Здравствуй, Юсси, — сказала она на ходу и сразу направилась к Савинкову, смело протянула руку. — Я Ада, а вы — писатель Ропшин, у которого уд с аршин?

«Чёрт знает что», — подумал Савинков, мысленно благодаря Ежова, у которого хватило осторожности назвать беглеца по малоизвестному псевдониму, пусть даже своей пассии.

— Адские у вас шуточки, товарищ Зальцберг, — Савинков смутился, но руку быстро подал и ощутил в ответ смелое, крепкое пожатие. — Зовите меня Борис. И насчёт аршина Ежов…

— Преуменьшил? — Ада захихикала, не выпуская его руки. — А я считала, всё, что о вас говорят, правда.

— Я в некотором роде литератор, но что касается остального…

— Я не нуждаюсь в доказательствах, — нарочито громко сказала Ада, рывком пожала пальцы и выдернула ладонь. — По крайней мере, сейчас.

Савинков изумился, к чему этот афронт, но, заметив идущего от дачи Воглева, сообразил, что представление разыгрывается для другой персоны.

Они сблизились. Воглев ещё более ссутулился. Руки его повисли едва ли не ниже колен. «Сколь же он уродлив», — подумал Савинков, до сей поры считавший себя привыкшим к облику троглодита.

— Доброе утро, Ада, — насупился Воглев, а барышня запрокинула голову и звонко расхохоталась.

— Какой же ты смешной, Антон, в этой нелепой ипостаси бонвивана!

— Чем я нелеп? — произведя над собой заметное усилие, чтобы сдержать рвущиеся на волю чувства, буркнул Воглев.

— Чем? Всем! — с изрядным акцентом воскликнула Ада.

— Графиня ждёт, — не решаясь проявить себя при постороннем, пригласил Воглев. — Идём, я провожу.

Расценив последние слова предназначенными более для своего внимания, Савинков откланялся без элегантности, чтобы попасть в тон пренебрегающей манерами парочке. Подобным образом ему доводилось общаться с мужиками, для пущей схожести не только ругаясь, но и разговаривая бранными словами, как списанный за буйство матрос частного пароходства.

Он отошёл к скамеечке на пригорке, где любил сиживать, закурил папироску. Всё ещё находясь под впечатлением, помотал головой.

«Уд с аршин. Ох уж эти барышни из местечек!» — Савинков набрал побольше дыма и выпустил длинной густой струёй, заставив сбиться с курса мимолётную стаю воробьёв.

Полуприкрыв глаза, глядел на солнце через сосновые лапы. Они покачивались под свежим ветерком, свет мелькал, завораживал. Дачные звуки растворились в шелесте, похожем на шум мелких волн Финского залива в тот час, когда луна стоит высоко, а с Кронштадта начинает задувать бриз.

— Ропшин? — раздался глас. — Так вы Ропшин?

Троглодит умел подкрадываться. Едва ли он делал это нарочно. Вернее было, что природная сила способствовала нижним конечностям передвигать массивное туловище как практически невесомое.

Савинков переместил погасший окурок на подушечку большого пальца, уложил поверх ноготь среднего, щелчком запустил по отлогой дуге за скамейку, небрежно сощурился и процедил:

— Ежов горазд молоть языком. Удивительно, как его держат при организации, полной секретов.

— К главному он не допущен.

— Ропшин — мой псевдоним для некоторых литературных опытов, — счёл нужным объясниться Савинков. — Я приберегал его до поры значительного успеха, но… Почему вы спрашиваете? Слышали о нём? Читали?

— Ежов травил байки, — Воглев смутился, в нём проступило косноязычие.

— Конечно, Ежов. Кому же боле.

— Рассказы, гм… Это были ваши рассказы? — полуутвердительно вопросил троглодит.

— Вероятно, — осторожно сказал Савинков. — И что же в них?

— Ежов не называл вас, — смущаясь, продолжил Воглев. — Говорил о товарище по литературному цеху, молодом талантливом авторе Ропшине, который… которого…

— Не признали.

— Обсудили на литературном сборище… — сбился Воглев, смахнул со лба прядь и пот. — …собрании.

— Осудили другие авторы, — докончил Савинков.

— Ежов говорил более желчно. В своём ключе, — явно сожалея, что затеял разговор, но по привычке резать правду-матку всё-таки поведал Воглев. — Я не знал, что вы Ропшин… Что вы… пока не услышал, как называет вас Ада.

— И что же рассказы? Как они вам?

— Я не читал. Только в пересказе Ежова. Очень смешно.

— Смешно… — обронил Савинков, бледнея от гнева. — Вы ещё не слыхивали арии Карузо в исполнении Ежова.

— Рассказы ваши Горький изругал. Но Ежов так забавно говорил…

— Вот поэтому я и скрываю псевдоним. Когда всё отстоится и впечатление публики от первых опытов забудется, он всплывёт, словно я заново его придумал. Но пока ему не время. И не место.

— Вам как литератору виднее, — использовал возможность съехать с неудобной темы Воглев, перевёл дух и заговорил свободней. — Идёмте-ка завтракать. Марья, должно быть, накрыла. Аполлинария Львовна выйдет к столу с минуты на минуту.

— Самое время. Рetit déjeuner давно проехал кишки и наступил час полноценного déjeuner. А чем мы обязаны визиту товарища Зальцберг до обеда? — поинтересовался Савинков, пока спускались к дому. — Она не похожа на дачницу, забежавшую к соседке.

— Ада привозит из города письма и передаёт устно разные… — застопорился Воглев. — Разности. То же, что и Ежов, только от других людей. После завтрака Аполлинария Львовна напишет ответ и отправит с Адой. Не почтой же слать.

— Разве долго?

— Почта России проходит через чёрный кабинет, — молвил Воглев, недобро косясь на собеседника, как на провокатора, и намертво замолчал.

«С говорящей головой на подставке неудивительно, что все посвящённые члены ячейки безумны, каждый в своём роде», — подумал беглый ссыльный, и на него снова навалился груз, тяжесть которого не чувствовал целое утро.

— А вот это верно, — поддакнул он, не решаясь тревожить опасливого троглодита. — Времена не меняются, меняются люди.

Обильный русский завтрак, не чета скромному аристократическому перекусу после пробуждения, выгодно отличался от привычных дачных посиделок для Савинкова, как новичка в этом обществе, и едва ли не наоборот для Воглева, который совершенно потерялся. Насупился, практически не отрывал взгляд от тарелки, отвечал односложно, бросая фразы точно камни на бегу в настигающего противника, в то время как сам служил мишенью для острот Ады Зальцберг. Барышня из Питера взбодрила компанию, как пузырьки превращают белое вино в игристое. За столом вели разговор без прежней учтивости. К десерту был подан ликёр «Кюрасао» от Хартвига Канторовича из Гамбурга. Ада много ела и много болтала разной нигилистической чепухи, поминутно хохоча и стреляя в мужчин глазками.

— Предлагаю молиться виселице. В современном мире от неё пользы не меньше, чем в античном мире от креста.

— Тогда следует начать с гильотины, — предложил Савинков.

— Гильотина у нас не в ходу. А тебе что нравится, Антоша?

— Плаха, — глуховато промолвил Воглев.

— Представляете, Россия и все молятся виселице? — резвилась барышня. — Написать бы такой роман… Кто напишет? Вы, Ропшин?

— Я не писатель. Так, балуюсь, — стушевался Савинков.

— А ты, Антон, напишешь роман «Плаха»?

— Ежов пусть пишет, у него талант ко всякой подлости, — Воглев настороженно поглядывал на собеседницу.

— А ты, бездарь?

— Ага, я бездарь! — вскинулся Воглев. — Вы все считаете меня бездарью, а я… я вам… техника не предаст!

— Ну, что вы, Антон, на себя наговариваете, право, — мягко твердила ему графиня, и тем действительно успокоила было, как Зальцберг перебила её:

— Тебе пора вылезти из подвала! Пойти в народ, заняться делом. Сидишь в своей норе как бирюк.

— Я внизу при деле. Отлучаться для праздных гулянок не могу по причине сугубой занятости, — сдержанно рычал Воглев.

На него жалко было смотреть. Савинков подмигнул барышне из Питера и изящно размежевал беседу:

— Пару лет назад читал роман Уэллса «Хроноплан», привезли товарищи из Ковно, где он вышел в переводе отдельною брошюрой. Там англичанин проникал в будущее и видел лондонское общество того времени.

— Уэлльс? — с акцентом произнесла барышня. — Англичанин?

— Англичанин, — подтвердила Аполлинария Львовна, по всей вероятности, знавшая его сочинения.

— Да уж, не русский! — воскликнула Ада с презрительной усмешкой.

— Сын младшего садовника и горничной, — бесхитростно сказала графиня, и всем за столом сделалось как-то ясно, что шанса быть представленным ей у английского писателя в жизни не появилось бы.

Савинков элегантно откинулся на спинку стула и продолжил:

— В мире, куда путешественник во времени изволил прибыть через восемьсот тысяч лет, не сходя с места, его встретили чахоточные красавцы и красавицы четырёх футов ростом. Они были как дети и питались фруктами. Земля превратилась в цветущий сад.

— Как иначе? Это Англия! — Зальцберг оказалась совершенно покорена.

— Золотой век, как Уэллс его называет. Вначале попаданец счёл, будто оказался в коммунизме, но при ближайшем рассмотрении обнаружил, что это, скорее, социализм.

— Коммунизм в Британии не наступил? — хрюкнул Воглев.

— Судя по рассказу хронопланиста, имел место социализм английской закваски.

— Через восемьсот тысяч лет… Крепка была королевская власть!

— Продолжайте, Ропшин, не обращайте внимания, — ввернула Ада. — Такая придирчивость у Антона от сидячего образа жизни. Подвижные люди менее косные.

Она делала всё, чтобы ужалить Воглева.

— Так вот, про верхних, — от этих слов Воглев насторожился. — Эти люди, которых встретил английский попаданец, были во всём как дети. Они не отличались умом, у них не было сострадания к ближнему, они даже не ведали, откуда берётся их вегетарианская еда на столе и одежда.

— Прямо как наши либералы, — Воглев хмыкнул.

Савинков счёл необходимым прояснить:

— Они называли себя «элои».

— Что? Элои? От Элохим? — встрепенулась Зальцберг.

— Просто элои.

— Евреи?

— Нет, элои — это англичане. И были морлоки.

— Евреи?!

— Морлоки тоже англичане, только другой породы, — терпеливо пояснил Савинков. — Это были британские рабочие, которые жили под землёй. Там у них имелись цеха и машины. Нижние производили для верхних вещи, по ночам собирали плоды и подкидывали во дворцы, стоящие по всему Лондону.

— А верхние что делали? — заинтересовался Воглев.

— Верхние наслаждались бытием. Купались в неге и роскоши.

— И вы называете это социализмом? — воскликнула Ада.

— Типичная аристократия, — добавил Воглев.

Графиня Морозова-Высоцкая многозначительно улыбнулась, поставила на скатерть согнутую в локте ручку и оперлась подбородком на тыльную сторону кисти в позе благостного предвкушения.

— Такова была выродившаяся британская аристократия, изнеженная, глупая, слабая, — продолжил Савинков. — Уэллс утверждает, что лишь от грубости нашего века, управляемого физической силою, происходят мужественность и женственность, необходимые для укрепления семейных уз. У лондонских элоев и семьи-то, в распространённом понимании, не было, сплошной промискуитет. В Лондоне того года от Рождества Христова не оказалось ни религии, ни верховной власти, ни аппарата принуждения. Всем управляла добрая воля. Своего рода утопический Эдем.

— Бред! — сказал Воглев.

— Зачем тогда на них работали… нижние? — удивилась Ада.

— Согласно инстинктивной привычке. Она сформировалась за прошедшее время. Уэллс объясняет это на примере пролетариата Уэст-Энда, который и в наши дни не видит солнца, всю жизнь проводя в фабрично-заводских катакомбах. Сложившийся порядок привёл к полнейшему разделению англичан на верхних и нижних. Обе породы существовали бок о бок, не смешиваясь и не задумываясь о причинах и следствиях, будто зверьки. Положение устраивало всех.

— Не верю! — воскликнула Ада.

— Вековая стабильность приводит к слабости, утверждает Герберт Уэллс, — пожал плечами революционер. — Морлоки в подземельях дожили до того, что боялись света дня. По ночам они поднимались на поверхность, как вороватые слуги прокрадывались во дворцы, мыли посуду, оставляли еду а, уходя, прихватывали с собой немного сонных элоев.

— Зачем? — удивилась Ада.

— Лондонский пролетариат удовлетворял свои вкусы плотью аристократии. Нижние ели верхних.

— Так! — Воглев смачно опустил кулак возле тарелки, которая подпрыгнула и трагически звякнула.

— Не верю! — горячо повторила Ада. — Ни во что не поверю. Что ж это за люди-то такие?

— Англичане…

— Вот это по-нашему, — одобрил Воглев. — Пусть знают, на что способен рабочий класс.

— И это всё? — упавшим голосом спросила Зальцберг.

— Вам мало?

— Мне? — ответила вопросом на вопрос Ада. — А англичанам мало? Уэллсу мало?

— Уэллсу достаточно.

— Отвратительно, — передёрнула плечами барышня из Питера, впечатлённая пересказом «Хроноплана» сбежавшим из ссылки агитатором.

— Такова природа британского писателя. Грубость примитивного века препятствует вырождению.

— Писатель Уэллс ничего не смыслит в социализме, — с достоинством заявила Зальцберг. — Я и то лучше понимаю, что сознательный рабочий-социалист ни за что бы не стал прокрадываться в чьи-то дворцы по ночам, а пришёл бы с винтовкой и занял по праву. Уэллс описывает анархию чистой воды, без государства, без власти. Две породы людей, живущих инстинктами…

— Это английский социализм, — напомнил Савинков.

— Не верю. Надо не так. Надо бороться за права рабочего класса. Тогда пролетариату не придётся есть эксплуататоров. Если свергнуть угнетателей и утвердить гегемонию пролетариата, не будет эксплуататоров и не придётся никого есть.

— Пролетариат Уэст-Энда решил иначе, — неожиданно зло сказал Воглев.

— Что ж, если на то воля Уэллса, — пожал плечами Савинков, понимая, что смотрится несуразно, но желая сгладить ситуацию. — В Великобритании его фантазии обрели значительную популярность, но это вовсе не значит, что они всецело применимы к России, да и вообще носят возможность воплощения где бы то ни было. Некоторые властители дум, оказавшись увенчаны лаврами, разлюбливают думать и предпочитают мечтать.

— Ропшин, признайтесь, что вещицу «Хроноплан» вы только что выдумали? — проворковала Ада Зальцберг.

«Мягко стелет, да жёстко будет спать», — приготовился тот.

— Мне Ежов о вас рассказывал, ха-ха-ха-ха! — Ада засмеялась, запрокидывая голову.

Почему-то при упоминании Ежова стремительно мрачнел Воглев. «О ней и о Вульфе, — сообразил Савинков. — Определённо, влюблён».

— Что же, позвольте узнать?

— Что вы хороший товарищ и никакущий писатель.

Услышав типично ежовское словцо, Савинков безоглядно поверил ей.

— Никакущенький. «Хроноплан» про попаданца вы сотворить не смогли бы. Потому я вас не осуждаю.

«Он разболтал про ссылку и побег? — Савинков беспокойно бегал глазами по мелким предметам, опасаясь смотреть Аде в лицо, чтобы не выдать волнения. — Рассказал или нет?» Но расспрашивать было неуместно, чтобы не раскрывать тем самым тайну, и выяснение пришлось отложить до встречи с Ежовым.

— Да-с, не Уэллс, — признал Савинков.

— Не думайте, я не со зла, — подарила улыбку Ада, демонстративно игнорируя Воглева, который сидел как оплёванный. — Просто есть человечину и запивать её кровью, как это делали морлоки, нормальным людям в голову не придёт, ведь так?

— Это должно быть противно самой гуманистической природе человека, — согласился Савинков.

— Пусть даже это подаётся под видом белого хлеба и красного вина.

«Вот куда ты клонишь, голубушка», — Савинков относился к атеистам с той большей неприязнью, поскольку считал отринувших самое святое также не лишёнными возможности предать и его лично в руки полиции, случись им необходимость отречься.

— Церковь полезна, — он старался говорить с атеисткой на языке прагматизма. — Она соединяет разрозненные народы в единое царство во Христе.

— Бывала я в храмах, — тоном видавшего виды человека заявила Зальцберг. — В православном, и в лютеранском, и в католическом. Их в Питере на каждом углу понапихано. В них нет жизни. Какие-то снулые попы, прихожане с постными лицами, все эти христосы на крестосах пучками свисают, свечки чадят. Взяла бы эту погань и выкинула, а взамест завезла книжек и устроила публичную библиотеку.

— Вы так яростно выражаете протест, что в нём чувствуется скрытая симпатия, — контратаковал Савинков, пережив этот накат ада.

Зальцберг вспыхнула.

— Кто? Я? Симпатизирую? Да что вы говорите! — она всплеснула руками.

— Сейчас не каменный век, чтобы поклоняться идолам, — встрял Воглев, тщась из последних сил угодить своей пассии.

Ада Зальцберг презрительно и самодовольно посмотрела на него.

— А ты кому служишь?

— Я служу делу народного освобождения, — отрапортовал Воглев и потупился.

— Что-то не заметила! — Ада вскинула голову, сощурила глаза и облила презрительным взглядом из щёлочек. — Ты сидишь и ничего не делаешь, а мы придём и поставим на Красной площади бронзовый памятник Наполеону!

Брови графини взлетели в стороны и вверх, но сама она не проронила ни звука.

— Кому? — изумился Савинков.

— Наполеону Буонапарте!

— Зачем?

— Чтобы ходили каяться! Чтобы помнили вину перед французским народом. В то время, как во Франции была и Парижская коммуна, и Термидор, и Восемнадцатое брюмера, и Генеральные Штаты, и Директория, Россия не вылезала из болота монархии. Русский народ надо встряхнуть! Иначе вместо Парижской коммуны в России наступит английский социализм с вырождением и морлоками. Милосердие — тормоз прогресса!

У Савинкова бешено застучало сердце. Ада Зальцберг была прекрасным агитатором. Ему пришла в голову идея.

— Ведь верно, Наполеон! — впервые с вологодского поезда он ощущал такой подъём и скорость движения мысли. — Поставить памятник Буонапарту за казённый счёт на Красной площади, да чтобы при открытии присутствовали министры. Нет лучше способа рассорить единый народ, чем заставлять его мириться с очевидным врагом. При этом следует каждый год проводить шутовские баталии на Бородинском поле, с ряжеными под русских и французов, чтобы раскол определился вернее.

— Право же, русский народ такого обращения не заслужил, — сказала графиня.

— Пока народ не передерётся сам с собой по-настоящему, иное общество в России построить невозможно, — стояла на своём Зальцберг.

Савинков был осенён светом истины, исходившим из барышни-агитатора.

— Нам дана власть — острый меч, — сказал Савинков, скулы его покраснели.

«Хорош!» — судя по вспыхнувшим глазам, подумала Зальцберг.

— Мне было бы стыдно жить без борьбы, — сказала она.

— И всё? — спросил Савинков.

— Разве этого мало?

— Хэх, — откашлялся Воглев. — Больше… Ада, — в глазах его загорелись огоньки подозрительности. — Надо не болтать, а делать, чтобы такого не вышло.

— К чему это?

— Смотрю, хорошо сидим. Галдят и спорят, как рассорить русский народ. Да кто?…

— Антон Аркадьевич! — с укоризной воскликнул Савинков.

— Как смело, как свежо! — фыркнула Зальцберг.

Воглев смотрел на них с тупой враждебностью, долго, неподвижно. В глазах плескалась тёмная ярость. Заметно сдерживался, тщательно обдумывал рвущееся наружу, чтобы лишним словом не выдать тайну, знать которую не посвящённой в секреты «нижних» было нельзя.

— Если вы против, то я за! — прорычал он. — Довольно яйца высиживать… Действовать надо? Действовать буду! — он обратился к графине. — Я готов принять… процедуру. Что ж! Я годен, я готов.

Его бессвязные речи ввергли в недоумение Савинкова и Аду, однако Аполлинария Львовна побледнела.

— К чему такая спешка?

Воглев заново собрался с мыслями.

— Всё. Хватит ждать. Довольно ко всему прочему мы времени потеряли. Скоро некому будет… и без этих справимся, — он встал из-за стола. — Как-то так. Решайтесь сами. Я — вниз!

Он с громом сдвинул стул и, грузно ступая, вышел.

— Excusez-moi, графиня, — не стесняясь Ады, которая не владела французским языком, в чём Савинков был уверен, спросил он, ибо экстремальный момент был тому извинителен. — Que dit-il?

— Après, — быстро ответила Аполлинария Львовна.

Она бросила короткий испуганный взгляд на дверь, через которую вышел Воглев.

— Дикий мужчина! — вздохнула Ада Зальцберг.