Роман Родионович Раскольников сидел привязанный к стулу в комнате 101 и кривлялся как бес. Перед столом с пыточным инструментом расположился Порфирий Петрович, а ротмистр Анненский стоял вплотную к преступнику и, наклонившись к нему, зловеще расспрашивал:

— Значит, ты и есть тот топорник, который убивает учителей, приказчиков, купцов и старушек-процентщиц по всему Петербургу?

— Истинный Бог, я и есть!

— Скольких же ты своими руками порешил?

— Четырнадцать.

— Хорошо ли ты помнишь эти случаи?

— Помню-помню!

— Тогда перечисли места, где ты совершал свои подвиги.

— Что, опять лыко да мочало, начинай всё сначала? Вы звери, господа! Я же во всём признался. Что вы меня по сотому кругу пытаете?

— Не увиливай, а давай перечисляй. Ты ещё места и обстоятельства вспомнишь. Ты ведь хорошо помнишь, да?

— Дай закурить, — попросил Раскольников.

Жандарм достал из кармана золотой портсигар, вытащил из него египетскую папироску, сунул в пасть маньяку, чиркнул спичкой, подпалил. Раскольников быстро и коротко затянулся несколько раз подряд, табак затлел. Затянулся как следует, успокоился.

«Чего он выжидает?» — подумал жандарм и нетерпеливо даванул на подследственного:

— Ну!

Раскольников посмотрел на него мутным взором, перекинул папироску из одного угла рта в другой, процедил:

— Говорю как на духу. Купца Гавронского в квартире его на Миллионной улице я порешил из-за денег…

— А Осипа Цетлина? — быстро спросил жандарм, когда про бойню на Миллионной было обсказано.

— Осипа Цетлина я порешил ударом в голову.

— Как бил?

— Махом.

— Где это происходило, опиши обстоятельства и место.

Радиан почмокал затухающим табаком, устало выпустил дым.

— На Моховой…

Александр Павлович слушал, а потом неожиданно спросил:

— Цетлина, да?

— Его.

— А приказчик его где, говоришь, был?

— Приказчик вышел.

— Ларису Груздеву на Большой Якиманке тоже ты?

— Тоже я.

— Как помнишь?

— Лариску-то чего не помнить?

— На Якиманке?

— А то!

Анненский вырвал у него изо рта папиросу и ткнул под глаз зажжённым концом ея.

— Ааа, гады, суки, немцы, переодетые садисты! За что? За что?!

Анненский бил и приговаривал:

— За ложь, за время, у нас оттянутое. За всё! Якиманская слобода в Москве, тупая ты скотина. И Ларису Груздеву ты не знаешь, я её только что выдумал. Осипа Цетлина ты тоже не убивал. Он живой! Давай, колись, падла мерзкая, кого ты грохнул?

— Я всё сказал! Во всём сознался.

— В чём сознался? Нам не самооговор твой нужен, а чистосердечное признание, кого и где ты действительно убивал. Поклёп на себя возводить не надо, правду говори. Говори правду, тварь!

— Что говорить? Я всё сказал.

— Вот тупая мразь… — Анненский вздохнул и отошёл в угол, где в бачке стояла вода. Зачерпнул ковшиком, долго пил. — Порфирий Петрович, ваш черёд.

— Ну-с, батенька, — наклонился к Раскольникову мэтр сыска. — Что вы можете поведать нам об убийстве купца Галашникова?

— Я его убил, — мотнулся всем телом вперёд, насколько позволяли скованные за спинкой стула руки, Раскольников.

— Где вы совершили преступление?

Порфирий Петрович говорил терпеливо и вдумчиво, не рассчитывая на правдивый ответ, но стремясь уловить намёк на правду, едва такая крупица проскользнёт не в словах даже, а в голосе подозреваемого.

— Где-где, в Якиманской слободе! — демонически расхохотался злодей.

Любое случайно названное имя вызывало у Раскольникова бурную реакцию. Пришлось Порфирию Петровичу признать повреждение психики преступника. Сын недалёкой проститутки от полоумного студента, он и при задержании-то был со странностями, а за период жёстких допросов окончательно тронулся. Отчаянно тупил, сбиваясь, путаясь, вилял и менял показания. Чтобы допрашивать с пользой, его следовало вначале вылечить.

Словоохотливый потомок печально известного негодяя воспринял Санкт-Петербург как законную вотчину, на которой незаконно паслись поспевшие ранее ловкачи, а потому считал достойным занятием присваивать их достижения. Только Анненский отказывался грузить Радиана, чьих злодеяний и так хватало на каторгу. Сыщик жаждал установить истину, которая помогла бы схватить подлинного Раскольника.

Что он не маньяк, Анненский догадался, едва взглянув на паспорт. Документ был выдан в Тобольской губернии значительно позднее начала характерных убийств в Санкт-Петербурге.

Радиана Раскольникова не было нужды пытать, он не запирался. Его иногда следовало стукнуть по лицу, чтобы не брал на себя лишнего. Две недели он извивался, стараясь перетянуть на себя одеяло событий, чем изрядно утомил органы дознания. Прежде с таким типом преступника Александр Павлович не сталкивался.

— Мне не нужно стараться упечь тебя в арестантские роты, ты и так пойдёшь на каторгу, — внушал он, ритмично занося и опуская кастет под визг убийцы. — Мне нужно поймать настоящего Раскольника, а не лохмотника, по иронии судьбы носящего фамилию Раскольников.

Душегуб извивался, как змей на вилах. Он многажды повторил, что знал, и ещё больше самой бессвязной несуразицы, которую выдумал. Александр Павлович запомнил всё. Отделить повторенное от неповторяемого предстояло ему на досуге. Ротмистру требовался передых, чтобы ум отдохнул, а данные отстоялись. Он приказал увести арестованного.

И напоследок Анненский вопросил:

— Зачем ты убил стольких достойных людей? Пусть они с неба звёзд не хватали, но и зла в мире не умножали.

У самых дверей, вывернувшись из рук стражников и полуобернувшись, Раскольников ответил:

— Что есть зло? Когда рука убийцы опускает топор, она творит зло, но вешают не за руку, а за шею. Все члены составляют тело, так и Россия — тюрьма народов, а столица — сердце её и узилище свободного духа, но они не по отдельности, а вместе. Я из каторжного края, я знаю. Я хочу разрушить это вместилище мировой пагубы. Я отрубаю от многоголового, многорукого чудища всё, до чего могу дотянуться. Я познал этот город. Он уже на грани катастрофы. Быть Петербургу пусту! Он погряз в грязи и нечисти. Улицы — продолжение слякоти дорог, а каналы заполнены кровью. Бога убили и съели попы. Жирные фраера ведут в нумера десятилетних шлюх. Кровопийцы-эксплуататоры высосали трудовые соки. Массы забурлят и вспучатся, к ужасу барыг и политиканов. И когда волна пролетарского гнева захлестнёт их по самую маковку, вся эта мразь начнёт тонуть. Вот тогда министры и капиталисты, либералы и конституционные демократы посмотрят в народ и возопят: «Даёшь Учредительное собрание!» А им ответят: «Караул устал».

— Тебя лечить надо душем Шарко, — брезгливо процедил Анненский, после чего преступника увели.