Для визита к сапожнику Анненский опростился как мог. Сапоги бутылками, штаны из чёртовой кожи, шевиотовый пиджак с чужого плеча, а на локте заплатка. Застиранная кубовая рубаха с райскими цветами зашита возле кармана. От цвета индиго на ней осталось немного, вылиняла до сизого. Кепка-нашлёпка как у мастерового, папироска «Ира» с замятым мундштуком чадит в зубах. Взгляд из-под козырька злой, недобрый. Как всегда, впрочем. Загулявший работник с лахтинской конной бойни, да и только. Под мышкой газетный свёрток, перевязанный бечёвкой. В свёртке башмаки, добрые, но подмётки сносились до дыр. Если не знать, что стоптались во время слежки, запросто подумаешь, как обвальщик за недорого взял на толкучке, да понёс сапожнику подновить.

Анненский доехал на извозчике и последние три квартала прошёл пешком. Накрапывало, и с Невы задувало промозглой дрянью. В окошке мастерской горел свет. Час был самый урочный. Если бы в дальней комнате происходило собрание социалистов, Нерон Иваныч сидел бы вместе со всеми и не жёг попусту керосин.

Анненский постучался приличия ради и вошёл в тесную комнату, изуродованную по одной стене полками от пола до потолка, заставленными разнообразнейшей обувью — то ждала готовая работа. Башмаки, что требовали починки, валялись на полу, вопия раззявленными ртами с торчащими клыками гвоздей.

В углу стоял ядрёный верстак, измазанный варом. На нём валялись обрезки кожи, дратва и всяческий инструмент. Сбоку, сторонясь сквозняка, на табурете сидел Нерон Иваныч, зажав между колен чугунную лапу с надетым на неё сапогом, а над ним нависал господин с бакенбардами и щетиной, длинноволосый, в шинели. Он кричал сердито:

— Дубина! Пень! Ленивая скотина! Ты когда взял? Тут делов на пятак, одна халява, а ты ни рылом, ни ухом! Я, что, кажный день ходить нанимался?

— Готово, ваше сковородие, — отвечал Нерон Иваныч, стаскивая сапог и подавая его в паре заказчику. — Сделано в лучшем виде. Хрен кто поймёт, что голенище меняно.

Тот засопел сердито и стал разглядывать больше для вида, не обратив на вошедшего никакого внимания. Только сапожник метнул быстрый взгляд, но Анненского не распознал. Опять стал смотреть заискивающе снизу-вверх на сердитого заказчика и только когда Александр Павлович развязал свёрток, сообразил, кто перед ним, но не выразил неподобающих моменту чувств. Старый пьяница мотнул головой, что могло сойти за приветствие, и вопросил:

— Чего изволите, господин хороший?

— Накат надо сделать и каблуки, — жандарм протянул обувь драной подмёткой кверху, демонстрируя изъян не столько секретному агенту, сколько постороннему человеку.

Длинноволосый глянул на них с недовольством и посторонился, чтобы ненароком не запачкали грязной обувкой. Ему сделалось не с руки распекать нерадивого сапожника. Сунул сапоги подмышку и полез за бумажником.

— От души, — с нескрываемым сарказмом поблагодарил Нерон Иваныч, подставляя ладонь, куда господин отсчитал жалкую плату. — На водочку бы?

— Болван! — вскипел господин, круто развернулся, шагнул к дверям и на пороге бросил: — Выпил свою!

С тем и вышел.

— Его правда, — рассудил сапожник, ссыпав монеты в карман фартука. — Работа и впрямь халявная, а проваландался почти неделю.

С этими словами он бросил штиблеты Анненского на верстак, перегнулся назад, вынул откуда-то из-за ножки верстака бутылку красного вина, зубами выдернул пробку и как следует приложился.

— Синячишь? — беззлобно процедил жандарм.

Сапожник отклеился от бутылки, зарычал, испуская длинный выдох, чтобы креплёное вино улеглось в утробе.

— Я тоже в своём праве, — заявил он. — Могу позволить себе, если могу себе позволить, али я не трудовой человек?

Догадываясь, что сыщик мог заявиться в такое время только по неотложному делу, и не чуя за собой греха, сапожник выкаблучивался как умел. Он снова впился в бутылку. Красные щёки его налились пунцовым, нос полиловел, глаза осоловели.

— Il fait bon faire fête après sale besogne faite, — назидательно молвил Александр Павлович.

Сапожник кивнул, словно догадался, как собака улавливает желания хозяина, или решил, что понял правильно, ибо не знал истинной причины визита.

— Сей секунд!

Он вбил пробку, сунул бутылку под верстак, встал как деревянный паяц, таким же шарнирным шагом прошагал к двери, заложил засов и провёл Анненского на жилую половину.

В большой светлой комнате с протопленной русской печью царил уют, какого жандарм не встречал давно. Буфет украшали заграничные бутылки, пусть собранные на помойке, зато свидетельствующие о достатке в семье.

— Старуха твоя где? — спросил сыщик более ради порядка и поддержания разговора.

— У людей.

Под этим словом у сапожника подразумевались оптовые скупщики краденого.

— Тебя, типа, на воротах оставила?

— Ну, а кого? Деточек боженька прибрал…

Нерон Иваныч сразу направился к высокой железной кровати со множеством перин, прикрытых толстым лоскутным одеялом и горкой подушек. Откинул покрывало, кряхтя, сунулся к полу, выволок чёрную дубовую укладку, напоминающую домовину, раскрыл безо всякого замка. Блеснул красный атлас и заячий мех. Александр Павлович не перебивал устремления сапожника, а тот порылся в рухляди и вытащил крупную брошюру в фиолетовой обложке.

— Вона, — придерживаясь за перины, Нерон Иваныч выпрямился, отдуваясь с наклона, протянул брошюру Анненскому. — Как обещал. Про христианство между ересью и бунтом.

— Бунтом? — переспросил ротмистр, с интересом беря подрывную заграничную книгу.

Про бунт жандарм любил.

Она была на русском!

«Жижа словей» — было написано крупными белыми буквами. Анненский раскрыл и впился в строки.

— Старуха читала, — похвастался сапожник. — Говорит, словоблуд твой Слава Чижик. Да разве ж он мой? А я ей говорю, завали хавальник, чувырла…

Пропуская излияния пьяного сапожника мимо ушей, Анненский пробежал по диагонали несколько страниц.

— Действительно, трепотня бестолоча, — нашёл он, возвращая брошюру Нерону Иванычу. — Пусть пока у тебя полежит. Я по другому делу.

Сапожник обратил к нему физиономию с выражением крайней заинтересованности.

— Приятель твой бедовый Непрушкин в каких краях обретается?

— На кой он тебе?

— Давно ему вывеску не чистил, соскучился, — отрезал ротмистр, и Нерону Иванычу враз расхотелось спорить.

— Известно, где, в бараках шелковщиков возле Куликова поля.

— Что о нём нового слышал?

Сыщик уловил отзвук настороженности в голосе Нерона Иваныча и пришёл к выводу, что это неспроста.

— Да чего? Я ничего… — стушевался сапожник, но жандарма было уже не отвлечь, и он выдал: — Связался Петрушка с шоблой. Есть там ячейка слесарей-сицилистов, фулюганы — оторви да брось, швырковый народишко. С тех пор, как ты ему морду покарябал, Петрушка к ним прибился, и ходят вместе, как шерочка с машерочкой. Не узнать стало. Испортил ты парня.

— Навоза не жалко.

— А меня тебе не жалко? — едва не заплакал сапожник. — Слушок ходит, что Раскольникова повязали в ту самую ночь, да не просто фараоны, а с жандармами. Если ты сейчас Петрушку заявишься драконить, опчество может решить про меня, что сапожник стучит не только молотком. Я ведь тебя с Непрушкиным свёл, это всем известно. Что мужики скажут? Навёл, скажут. Сука, скажут. На перо поставят. Сицилисты — они бедовые, — лил слёзы Нерон Иваныч, сокрушаясь о падении на районе авторитета.

«Так бы корнет, как сапожник, горевал о потери чести», — подумал Анненский.

— Хорошо, что все знают, — сказал он. — Не ной. Выгорожу тебя перед опчеством.

* * *

Холостяк из пролетариата, тем более пьющий, практически во всех случаях — уголовный преступник. Если же он демонстративно не употребляет, то почти наверняка является преступником политическим, способным на любую подлость во имя идейных устремлений.

Когда сыщик покинул сапожную мастерскую, петербургская осенняя погода окончательно нормализовалась. К продувному ветру добавился проливной дождь, а зонта у Александра Павловича не оказалось. Задрав воротник пиджака и натянув кепку на уши, он поспешил гренадёрским шагом в сомнительное во всех смыслах убежище.

Бараки рабочих шёлковой мануфактуры на задворках Сампсониевского проспекта традиционно служили пристанищем недостаточных классов населения Выборгской стороны. Там жили вчерашние крестьяне, отошедшие из деревни на промысел, и иные нетребовательные личности, готовые вкалывать за 15 рублей в месяц. Накорячившись по 11 часов на производстве, они превратились в снулых, изжмаканных мужиков и шатались по кварталу с такой тяжеловесной усталостью, которую испытывает ломовой скот. К ночи дневная смена угрюмо, злобно нажиралась. То же творила после полудня ночная смена. Регулярная пьянка с блевотой и драками была единственным, что делало жизнь работяг сносной для продолжения. Место было, как говорится у православных, намоленное. Рядом помещались военная тюрьма, клиника душевнобольных, Анатомический институт и Ветеринарный институт. Но скотов резали не только там. За линией Финляндской железной дороги располагались Куликово поле и римско-католическое кладбище. К утру там случались свежие трупы.

На каменной тумбе, мимо которой проскочил Анненский, ветер трепал рекламную афишу, ободранную с верхнего угла. «Финское качество жизни стало доступным», — прочёл сыщик и содрогнулся. «Жилищная теснота и грязь, алкоголизм, порка на съезжей? Это ли достижение?» — не поверил он своим глазам и сдал назад, чтобы удостовериться в этом. Лишь присмотревшись как следует к остаткам букв на обрывке левой стороны, он восстановил правильную надпись «Венское качество жизни» и успокоился.

Достигнув крыльца, Анненский выкрутил кепку, вытер ею лицо и уши, выжал ещё раз и кинул нашлёпку на маковку. Он был в буквальном смысле пропитан водой. Зверски хотелось курить, но спички промокли. Скорее всего, папиросы в портсигаре тоже никуда не годились. Анненский выругался, вошёл в сенцы и выругался ещё раз — в ботинках до неприличности хлюпало.

— Тебе чего? — спросил наглый беспалый шнырь, отбросок станка, оставленный хозяином ткацкой мануфактуры из милости и в тепле раскормившийся.

— Где Непрушкин? — хмуро спросил Анненский.

— А ты кто?

— Бригадир Мясников.

Дневальный по бараку не осмелился спорить с бригадиром, который так решительно представился, и указал на ближайшую дверь. Сыщик прошёл. Навстречу валила в умывальную комнату ночная смена, продирая глаза. Анненский толкал их плечами, а они воротили морду и вообще всячески делая вид, будто ничего особенного не произошло. Ополоснуться над жестяным жёлобом (прогрессивный хозяин подвёл в барак холодную воду и устроил ватерклозет со стоком в клоаку по последнему слову гигиены!), запить пайку черняги с варёной картошкой кружкой чая, да встать к станку — вот чего хотелось рабочей скотине, а не встревать в разборки с мутным типом, проникшим с какой-то своей тайной целью.

Он толкнул дверь и вошёл в большую неприбранную комнату с топчанами вдоль стен и длинным столом в центре, за которым сидели мужики и губастый малый с васильковыми зенками. При виде человека, известного как бригадир с боен, который бьёт кастетом, распухшая морда Непрушкина побледнела. Кожа вокруг раны обрела синюшный цвет.

Их было пятеро — тех, кто ради Бахуса положил большой ржавый болт на производительный труд и производственные отношения. Бурые волчьи лица указывали не только на признаки перманентного винопития, но и на тот факт, что эти люди много времени проводят на открытом воздухе, а не в закрытом цеху. Вероятнее всего, они были грузчиками или чернорабочими, не обученными ремеслу и оттого не дорожащими местом, а то и самой своей жизнью.

— Нашёл, — с удовлетворением изрёк Анненский, обращаясь к самому себе как человек, для которого нет никого на свете милее и значимее себя.

— Ты мне за Раскольника заплатишь, кучерявый, — продолжал Анненский, напрочь игнорируя остальных. — С него не получил, так с тебя возьму, стукачок полицейский, барабанщик козлиный, выкидыш овечий.

И заругался так, что у люмпенов уши свернулись в трубочку.

— Ты погодь, мужик, — пытался остановить его долговязый, бывший тут коноводом, и тем сыграл на руку жандарму, для которого любое движение противника было лишним шансом на победу.

— Какой я тебе мужик? — вызверился Анненский, наступая на длинного, который начал подниматься, а вместе с ним принялись покидать лавки коротко стриженный крепыш и дохляк в драной поддёвке. — Мужики в поле пашут. Ты понятия путаешь, уважаемый.

— Кто это? — обратился к Непрушкину долговязый. — Знаешь его?

— Бригадир мясников, — пролепетал Петрушка.

— Признал, кучерявый? Не отвертишься. Я т-тя, обшмыга, — процедил Анненский. — я т-тя загоню, — он медленно надвигался на Петрушку, не подходя, однако, слишком близко к ткачам, а Непрушкин понимал свою дальнейшую судьбу, и с ростом понимания возрастал в его глазах тёмный ужас. — Загоню, куда макабр телят не гонял.

Рабочие посмотрели на Непрушкина как солдат на чучело для штыковых ударов.

— Пойдём, Петрушка, выйдем, — прияв тот факт, что ткачи признали в нём субъекта, далёкого от правоохранительной деятельности, жандарм поманил Непрушкина.

Петрушка устремил на него умоляющий взор, в котором сочетались желание повиноваться и страх перед опчеством, не позволяющий этого сделать.

— Погодь, — долговязый предпринял ещё попытку осадить бригадира мясников, но сделать это было ничуть не легче, нежели повлиять на выходца из древнего дворянского рода, увлекающегося охотой на людей и прославившегося в Департаменте полиции как добычливый и бескомпромиссный сыщик.

Анненский в ответ улыбнулся так, что вкупе со стеклистым взглядом гримаса получилась не оставляющей надежды на примирение. Он пожалел, что не взял «браунинг». Биться без оружия с пятью работягами было слегка самоубийственной затеей, но и сдавать позиции означало уйти без Непрушкина и претерпеть фиаско, чего великий сыщик не допускал категорически. Он прикинул, что поднялись только трое, да и те непрочно стоят на ногах. По их озадаченным физиономиям можно было судить о нежелании лезть в мутные разборки из-за денег и возможного доносительства.

— На Троицкое поле пойдёте, лохмотники. Будете землю жрать и костями срать, — пообещал он, извлекая из кармана руку с надетым на пальцы кастетом. — Рать помоечная!

Узрев близко знакомый в печальной посиделке предмет, Непрушкин окончательно сбледнул с лица.

— За кого мазу тянете? — погнал беса сыщик, буровя взглядом каждого из ткачей по очереди. — Я у Раскольника полную хату мусорья надыбал как с куста. Самого чуть не приняли. Кто вломил?

Длинный переглянулся с крепышом, а дохляк убрал в лохмотья что-то узкое и блестящее.

— Слышь, Петруха, — кивнул он на дверь. — Шёл бы ты с человеком. Трите за ваше насущное не здесь.

И его пренебрежительный тон окончательно постановил для Непрушкина, куда посылает его опчество.