Воглева ждали условленные полчаса после отправления царского поезда. Когда подпольщики убедились, что невидимка не вернётся, Юсси веско обронил:

— Тело стелано. Можно ехать всад.

— Я пройдусь, — сказал Савинков. — У меня ещё в городе дела.

Он спрыгнул с подножки и заверил на прощание:

— Я приеду на извозчике.

В рыбьих глазах Юсси затеплился огонёк чего-то похожего на иронию, финн с пониманием кивнул и молвил:

— Не опа-асдывайте. До встречи.

После этого таинственного замечания он отвернулся, шевельнул вожжами и направил экипаж по набережной Введенского канала.

«Вот и всё, — Савинков смотрел ему вслед, чувствуя опустошённость, но зная по своему характеру, что за ней на душу навалится тяжесть. — Революция вместо эволюции. Сделался из правозащитника террористом».

Он больше не хотел оставаться в городе. Каким бы ни был исход акционирования Воглева, в столице задерживаться не следовало. Билет был, теперь настал черёд паспорта.

— Пан рановато пожаловал, ещё не вечер, — чистодел улыбался столь угодливо, что Савинков почуял подвох.

Он спросил:

— Где мой паспорт?

— Мы условились на вечер, а ещё не стемнело.

— Ничего, — сказал Савинков. — Я подожду здесь.

Чистодел завилял, как собака, выпрашивающая подачку.

— Ксива сохнет, — нашёлся он.

— Я подожду, — повторил Савинков, тесня чистодела из прихожей в мастерскую.

Теперь ему не хотелось выпускать его из поля зрения. Вчера он убил полицейского, сегодня отправил товарища убивать царя. С паспортом в кармане террорист чувствовал бы себя увереннее и ради толики спокойствия был готов застрелить жулика, не моргнув глазом.

Жулик это почуял. Лицо сделалось ещё более заискивающим.

— Если пану угодно, я могу сушить быстрее.

— Сколько?

— За сто рублей я буду дуть как ветер, — заверил чистодел.

— Тогда дуй, но паспорт мне принеси, — Савинков наставил на него ствол «нагана». — Стольник будет.

— Пан — серьёзный человек, — как будто даже обрадовался жулик. — Сейчас всё будет готово.

Он отступил к рабочему столу и потянул верхний ящик.

— Без глупостей, — Савинков взвёл курок.

Чистодел выставил перед собой руки с растопыренными пальцами, показывая, что ничего не прячет и не замышляет.

— Пан — серьёзный человек, — повторил он. — Какие шутки!

Он медленно выдвинул ящик. Отступил, чтобы Савинков видел содержимое. Ящик был набит бумагами, сверху лежал заполненный казённый бланк. Чистодел бережно достал его, подул несколько раз, на ладонях протянул Савинкову.

Это был новенький заграничный паспорт с его фотографией и всеми положенными штампами.

— Вот, — похвастался жулик. — Можно ехать хоть сейчас. Я бы просушил на всякий случай, но, если пану спешно, бери на свой страх и риск.

От паспорта за версту несло палёной липой. Однако связи Савинкова в Петербурге были таковы, что ничем лучше он не располагал. Революционер взял книжку, вчитался.

— Гжегож Ястржембский, — у него глаза на лоб полезли. — Ты ничего умнее придумать не мог?

— Что не так?

— Это же шляхетский род тринадцатого века… Хотя, ладно.

«На один раз сойдёт, — подумал Савинков. — В Европе я выправлю настоящие документы. С ростом качества полиграфической промышленности в Германии или Швейцарии это будет несложно».

Савинков покосился на жулика.

Сейчас где-то на перегоне невидимка убивал царя.

Чистодел ждал дополнительной платы. Он помнил поддельное имя и настоящую внешность клиента.

Террорист выстрелил ему в сердце.

Дом номер 42 располагался на 9-й линии Васильевского острова на углу со Средним проспектом. Место людное, но Савинков всё равно пришёл. Семья нуждалась, а увидеть её в ближайшее время молодой революционер более не чаял. Если вообще их встреча когда-нибудь состоится. Денег с собой он взял столько, чтобы не топорщились карманы. Самыми крупными купюрами, экспроприированными из сейфа купца Вальцмана, их насчитывалось тридцать семь тысяч рублей. За остальными деньгами, потребными на отъезд и жизнь за границей, он планировал вернуться. После всего случившегося революционер чувствовал себя в полном расчёте с ячейкой «Бесы». Он спокойно вошёл в подъезд, проигнорировал консьержа и поднялся по лестнице.

Вера бросилась ему на шею и повисла, беззвучно зарыдав.

— Ну, всё, всё, — шептал Савинков. — Тише, неудобно, дети.

Витя уже вышел из своей комнаты и стоял в коридоре, ждал, стесняясь помешать.

— Ну, ладно, ладно.

Наконец, уговоры возымели действие. Жена унялась. Савинков потрепал по голове Виктора.

— Здравствуй, богатырь.

— Здравствуйте, папенька, — смиренно ответил сын. — Вы не уедете больше?

— Не сразу, — Савинков улыбнулся, подкинул его и посадил на плечи. — Сначала чаю попью.

И тогда Виктор засмеялся, вцепился ему в уши. Савинков лёгким шагом прошёл в комнату.

— Где там Каня?

Дочка уже шла навстречу, услышав голос отца. Савинков ссадил сына и взял её на руки.

— Ты уедешь? — тихо спросила Вера.

— Сначала чаю.

* * *

Филер сел на хвост плотно, чувствовалась медниковская выучка. Савинков почуял слежку сразу, как вышел из дома. Завернул на Средний, ускорил шаг, проверился у витрины. Типчик в сером полуперденчике и чёрном котелке не отставал. Савинков поймал извозчика и приказал ехать через Николаевский мост на Галерную, филер тут же сговорил другого ваньку. У моста приказал повернуть налево и гнать по Университетской набережной к Дворцовому мосту, филер туда же. Соскочил, пробежал в подворотню, выскочил, запрыгнул в пролётку, сунул мужику трёшку — гони! Железные ободья трещали по брусчатке Вознесенского проспекта. Впереди намечался Семёновский плац. Фактически, вернулся, откуда днём уехал. На Большой Садовой расплатился с извозчиком. Перешёл улицу, рысцой потрусил к Сенному рынку, заметив, что и филер спешился, дабы не упустить, если вдруг вздумает уйти во дворы. Стряхнуть его можно было только пулей, но Савинков опасался стрелять на улице. Привлечёшь внимание, потом не скроешься.

Свернул на Гороховую, быстрым шагом достиг подворотни, нырнул в неё, пробежал через проходной двор. Краем глаза заметил, что филер следует не таясь, а значит, все карты раскрыты, и самому подпольщику маскироваться нечего. Когда филер встретит городового или дворника, можно ожидать задержания.

Вприпрыжку Савинков свернул в задний проход, закрылся, вжался в стену и замер. На чёрной лестнице было хоть глаз коли. Со двора послышался цокот обувных подковок, взвизгнули петли, открылся сумеречный прямоугольник, его тут же заслонила тёмная фигура. Савинков что было силы треснул её рукояткой «нагана». Филер шатнулся, теряя шапку, заблеял, осел на зад. Революционер добавил пару раз по кумполу и хотел дать третий, но соглядатай уже лишился чувств.

Затащил его за ноги, чтобы не привлекать внимания и освободить проход. Вышел во двор, огляделся. Пустовало. По вечернему часу в доме светились практически все окошки, большинство занавешены. Возле дальнего дровяника стучал поленьями мужик. Баба с тазом показалась с крайнего хода для прислуги, выплеснула воду и деловито юркнула обратно, словно собачий язык мелькнул. До террориста и агента охранки никому дела не было.

«Uroda!» — подумал Савинков и спрятал в карман револьвер.

Он вышел на Гороховую, огляделся, чтобы поймать извозчика, и тут заметил вывеску букинистической лавки. Он вспомнил, что сегодня четверг и, согласно утверждению Тетерникова, прямо сейчас проходит заседание кружка «Белые ночи». Выбор был: убраться с места преступления с риском оказаться схваченным в пролётке или остаться на Гороховой и пересидеть возможную полицейскую суматоху. А так как видеть критика, у которого с большой вероятностью можно добыть номер «Курьера» с рецензией Горького, было весьма желательно, Савинков выбрал последний вариант.

Он пересёк Гороховую и быстро сбежал по каменным ступеням в подвал дома 33. Толкнул дверь с нарисованной раскрытою книжкой. Дверь подалась, звякнул колокольчик. Глаза резанул яркий свет. Магазин вовсю освещался электричеством! Савинков вошёл и засмущался, на него смотрели сидящие в зальце люди. Подпольщик рассчитывал, что заседание кружка будет проходить в задней комнате, но критики ни от кого не скрывались, да и достаточных покоев, чтобы вместить всех желающих, в магазине могло не оказаться. Тут присутствовало десятка два человек, главным образом, дамы, что Савинкова несколько удивило. Аудитория теснилась на стульях и табуретках промеж книжных шкафов. Перед прилавком был выставлен столик, с торцов которого чуть бочком сидели две барышни, а за ним, лицом к публике, оперев подбородок на сложенные домиком руки, сгорбился крошечный критик Горнфельд.

Савинков пережил неловкое мгновение, но тут Горнфельд откинулся на прилавок, улыбнулся ему и воскликнул тонким голосом:

— Борис Викторович, присаживайтесь, присаживайтесь, пожалуйста! Вот там есть свободные места.

— Простите, Аркадий Георгиевич, я изрядно запоздал, — пробормотал Савинков, притворяясь во избежание непоняток, и бочком протиснулся к табуретке в уголке, где его было бы трудно разглядеть любопытствующему чину полиции.

Он замер, украдкой осматриваясь.

С последней их встречи Горнфельд ещё более скукожился, изломанный болезнью, щёки запали, скулы тронула желтизна, блестящая лысина расширила свои владения к затылку. Даже стёкла пенсне с толстым шнуром, казалось, помутнели. Чёрный сюртук обносился и запылился, но бумажный воротничок и манжеты были совершенно белые, новые.

— Продолжайте, Тарья, — мягко сказал он.

Крепкая раскосая девица лет двадцати пяти в форменном платье бестужевских курсов, с короткой стрижкой рыжеватых волос, по виду происходящая из финской купеческой семьи, уверенно кивнула. Качнулись в ушах крупные янтарные серьги.

— И вот это мнение Печорина, что сострадание есть чувство, которому легко покоряются все женщины, оно, это мнение, глубоко неправильное, — с весёлым напором молвила она, обращаясь одновременно к залу и к барышне по другую сторону стола. — Откуда Лермонтов взял эту нелепую идею, да ещё распространил её на всех без исключения женщин? Я нахожу очевидным, что автору самому не везло в любви, что женщин у него было мало. Свой недостаток опыта и свою обиду на них он перенёс на создаваемый образ Печорина.

— Давайте разделять героя и автора! — возмутилась бальзаковская дама с переднего ряда.

Горнфельд сладко улыбнулся, но ничего не сказал.

— Автор живёт в герое, — категоричным тоном возразила финка.

Судя по повадкам, Тарья перешла на последний курс и обрела своё мнение, которое не стеснялась не только выражать публично, но и отстаивать в случае возражения.

Савинков подумал, что Горнфельд на занятиях учил не только приёмам критического разбора произведений, но и полемике. В его девичий кружок стеклись литературные эмансипэ. Выглядывающие из-под юбок высокие сапожки с белыми шнурками могли засвидетельствовать наличие у отдельных критикесс аргументов и готовности их применить.

— Писатель не знает никого лучше себя и, если желает описать тонкие движения души, ему неоткуда брать наблюдения, кроме как прислушиваясь к своему сердцу. В противном случае характер выйдет фальшивым, а Печорин не таков, Печорин живой. Значит, Печорин это Лермонтов и есть, а все его злодейства есть то, что Лермонтов и хотел бы сделать, да может случая не представилось или отваги не хватило.

Собрание зашумело.

— То есть ты считаешь, что Печорину под чеченскими пулями духу не хватило? — вспылил молодой упитанный разночинец с бородкой.

— С чего ты взял? — не чинясь, ответствовала Тарья.

— А ведь он под пули полез! — продолжал настаивать откормленный бородач.

— Считаешь ли ты Печорина слабаком? — задала вопрос бальзаковская дама.

— Я нахожу Печорина склонным к эпатажу и позёрству, но, в целом, он слаб и заслуживает поддержки, — хитроватые глаза финки сомкнулись в лисьи самодовольные щёлочки.

Аудитория перевела дух, чем воспользовался Горнфельд.

— Ваше слово, Аннет, — изящно всплеснул он тонкими пальцами в сторону барышни, сидящей напротив Тарьи.

Савинков только сейчас обратил на неё внимание. Барышня дисциплинированно помалкивала, пока ей не дали слово, и так замерла на стуле с выпрямленной спиной, отодвинутой от спинки, что — к гадалке можно было не ходить — летом кончила Смольный и ещё не очеловечилась после дрессировки.

Аннет была славянской наружности, и весьма привлекательной наружности! Высокая, хрупкая, с матовой просвечивающей кожей. Соломенные длинные волосы заплетены в толстую косу. На маленьком круглом личике большущие голубые глаза, в которых сжалось в комок привычно сдерживаемое самомнение.

Аннет сидела, закусив губу, ждала, когда ей разрешат выговориться.

— Не могу согласиться! Из рассказов Лермонтова со всей очевидностью следует, и автор неоднократно это подчёркивает, что Печорин деспот, его холодное сердце не знает жалости. Посмотрите, как он поступил с бедной пленной черкешенкой. Разве это отношение рыцаря к женщине? За ним стоит беспредельный эгоизм, претворяющийся в зверство. Офицер, над которым нет никакого начальства, похищает женщину и эксплуатирует её по своему желанию, фактически, обращая в рабыню. А когда ему старший товарищ указывает на недопустимость подобного поведения, что делает Печорин? Улыбается иронично и всем своим видом как бы говорит: ах, извини, друг мой, я такой какой есть и не буду иной, мир — тлен, смысла жизни нет.

— Там не так! — воскликнула барышня из дальнего ряда.

— У меня записано! — Аннет закусила губу.

— Значит, вы неверно записали.

— Ах, я бы за него вышла, — вздохнула другая девица из рядов.

На неё немедленно зашикали с таким искренним осуждением, что сделалось понятно — герой в нашем времени не остался бы одинок.

— Так как же вы считаете, Аннет? — попробовал навести порядок Горнфельд. — Имеет ли такой образ, в каком выразил героя Михаил Юрьевич Лермонтов, право на существование в обществе?

— Я считаю, что он незаслуженно поздно нашёл свою смерть. Печорин — скверный, аморал, он гадкий, гадкий. Он опасен. Он губит женщин, — щёки институтки зарделись. — Следует избегать таких, как Печорин, обходить их десятой дорогой. Этому и учит нас Лермонтов.

— А я бы его переделала, — сытно ухмыльнулась Тарья.

— Лермонтова? — метнул ядовитую стрелу разночинец.

— Печорина, — хмыкнула финка. — Я бы согрела ему душу. Со мной он обязательно стал бы другим.

— Ни у кого это не получилось, ни у Бэллы, ни у Мэри, — суровым тоном напомнила бальзаковская дама.

— Печорин был шибко умный. Сложно ему приходилось с простыми женщинами, — заметили из рядов.

— Вера была достаточно умная, — ответила дама, ненадолго обернувшись в ту сторону и договорив больше для руководителя кружка: — Всё равно ни у кого не вышло.

— Печорин всех отвергал, — встряла Аннет, и Савинков понял, что регламент порушился. — Он отвергал не потому, что они ему не годились, а исходя из самого принципа отрицания ради отрицания, но не доходя до отрицания отрицания, то бишь являл собой образ чистого и бесперспективного нигилиста.

Тарья подпрыгнула на стуле и издала пыхтящий звук, какой иногда издаёт квашня в кадушке.

— В отличие от современных мужчин, Печорин не только отрицал, но и искал! — финка как будто раздулась в пылу прений. — Он был тот старый тип нигилиста, какой не встретишь ныне. Думаю, если бы ему попалась умная женщина вроде Жорж Санд или меня, Печорин был бы счастлив.

— Жорж Санд — писатель, — явил начитанность бородатый разночинец.

— Печорин не был нигилистом, — раздался робкий голос из рядов.

— Нет, был!

— Все его любовницы были не вариант, это ясно.

— Все поступки мужчины совершают ради женщин.

— Жорж Санд — женщина!

— Так ли уж все?

— Всем это очевидно!

Все говорили разом, но не со всеми, а второпях как бы сами с собой. Савинкова так увлекла их игра, что он едва не крикнул: «Послушайте, Печорин — это я!»

Упредила Тарья:

— Печорину была нужна и умная, и понимающая, и чтоб хозяйственная, а не свезло с идеалом, вот он и пропал, — объявила финка, и все кружковцы дружно закивали — дескать, не пара ему никто из предложенных автором женщин.

— В наш век эмансипации? — скептически заметил разночинец. — Тогда ему точно чеченка нужна.

— Жорж Санд вообще писатель, — веским тоном подтвердила его заявление бальзаковская дама. — Вряд ли она хозяйственная.

— По-моему, Печорин боялся сильных чувств, а какая женщина, умная или хозяйственная, значения не имеет, — молвила Аннет, некритично поменяв своё мнение, лишь бы возразить оппонентке. — Печорин боялся проиграть женщинам, оттого и стремился их погубить.

Курсистка посмотрела на институтку, как может только богатая купчиха в магазине модного платья глянуть на дочь камергера, скупо улыбнулась уголками губ и обронила:

— Сами виноваты, если позволяли Печорину так себя вести. Если попадётся ему ТАКАЯ женщина, — при этом Тарья как бы посмотрелась в невидимое зеркало, — и возьмёт она его в оборот, так что деваться ему будет некуда, будет Печорин счастлив.

— Вряд ли, — завозражали ряды, не отдавая ей своего Печорина.

«Дуры все», — решил Савинков.

* * *

Закрывал букинистическую лавку дюжий приказчик Василий, судя по очкам, не чуждый чтения книг. Барышни одна за другой покидали лавку, подходя к Горнфельду поворковать и попрощаться, прежде чем выпорхнуть на улицу. Ведущий терпеливо ждал, не покидая своего места, благосклонно ответствовал, а отдельным избранным критикессам целовал на прощание ручку.

— Хорошо у вас тут, — Савинков приблизился к его столу, чтобы дать оправдание своему неожиданному визиту. — Благостно, тихо.

Из-под очков его ощупал быстрый взгляд проворных, как ртутные шарики, маленьких чёрных глаз.

— Должно быть, вам немало пришлось вынести, чтобы расценить здешнюю атмосферу как мирную, — с необычайной прозорливостью ответил Горнфельд, протягивая длинную руку с огромными запястьями и тонкими паучьими пальцами.

От природы немощный телом, он обладал невероятной памятью и посвятил себя стяжательству и накоплению знаний, касающихся литературы. Помимо теории творчества, он знал всё обо всех в писательских кругах. Савинков не мог поручиться, что Горнфельд не в курсе трагического извива его судьбы и не знает, что разговаривает с человеком, находящимся в Петербурге на нелегальном положении. Разумнее было считать, что знает, с какой целью прибыл на собрание беглый ссыльный но выжидает, пока тот скажет сам. Приходили к Горнфельду всегда за одним и тем же — за знаниями, но он был слишком воспитан, чтобы спросить прямо: «Что вы хотите у меня узнать?»

Не желая испытывать дальновидность критика, который мог обнаружить в этой области незаурядные способности, подкреплённые многолетним навыком внимать, раскладывать по полочкам и делать выводы, Савинков заговорил о том, что его подспудно грызло после встречи с учителем:

— Я к вам по делу. Хочу найти на свой рассказ одну давнюю рецензию. Она печаталась в газете «Курьер». Вы ведь подшивку собираете?

— Она есть у меня, — кивнул Горнфельд. — Желаете сегодня её увидеть?

— Если вас не затруднит, — террорист подарил критику самую признательную улыбку, на которую был способен. — Мне, право же, неудобно вас беспокоить, но обстоятельства вынуждают меня покинуть Санкт-Петербург, и неизвестно, насколько затянется отъезд. Возможно, дела меня задержат надолго.

Горнфельд неуклюже слез со стула. Надел пальто, взял трость.

— Пойдёмте, — сказал он. — Поищем вашу рецензию.

На Гороховую Савинков поднялся, держа руку наготове возле кармана с револьвером и беспокойно оглядываясь. Горнфельд делал вид, что не замечает его нервозности, а подпольщик чувствовал его к себе отношение и изо всех старался не выглядеть глупо, да только не получалось.

«Главное, сейчас не проколоться, — думал он, лихорадочно подыскивая тему для разговора. — Скрыться с улицы, а там кривая выведет».

— Сейчас извозчика найдём, — сказал он, ничего лучше не придумав.

— Можем дойти до Садовой, а там как повезёт. Fortuna vitrea est, — проницательно ответил Горнфельд.

Савинкова аж передёрнуло.

— Вы правы, судьба — вещь хрупкая, — с жаром заговорил он, выплескивая на случайного слушателя давно накопившиеся переживания. После заключения в Петропавловскую крепость Савинков каждый день богател арестантскими думками и теперь мог поверить их как интеллигент интеллигенту. — Сегодня взял протянутую мальчишкой газету, прочёл. Завтра пришёл на собрание, взял там брошюру. Послезавтра тебя арестовали за участие в кружке, нашли брошюру и газету — и сослали. Многие пошли под этот нож.

Горнфельд вежливо слушал.

— Вы из ссылки? — наконец спросил он.

— Оттуда.

— Как там… люди?

— Много болтают, злословят по пустякам и пьют, когда находят деньги.

Они подошли к экипажу, Савинков толкнул сонного ваньку. Сговорились ехать на Бассейную, не торгуясь. Подняли кожаный верх и покатили, укрывшись от посторонних взглядов.

— Там у вас, должно быть, сложился настоящий декадентский кружок, — продолжил светскую беседу Горнфельд, начиная бояться своего спутника.

— Вологодские декаденты? — переспросил Савинков и призадумался: — Что ж, можно сказать и так. Все декаденты стремятся к тёмному, злому, но не потому, что душа их лежит в пороке гордыни, как у лермонтовского Печорина. Наоборот, их извращённая сущность почернела под гнётом телесных недугов и страдает. Их инфернальное злодейство оказывается следствием слабости и малодушия, ибо полноценный человек самодостаточен и великодушен, как рыцарь, а мстящий всему роду людскому бесится от собственного убожества. И что он получает в ответ? Общественное порицание и всеобщее презрение. Разве что духовно богатые девы отыскивают в сердце уголок, да и то из природной женской жалости. Я сегодня посмотрел на них. Хороший у вас кружок, Аркадий Георгиевич.

— Ох уж эти духовно богатые девы! Вечно они злятся из-за мечтаний, которые никак не воплощаются, — пронзительно засмеялся Горнфельд. — Но с ними молодеешь душой.

Савинков тоже засмеялся, потакая собеседнику. На самом деле, террорист думал о том, что невидимка, должно быть, убил царя. В душе была пустота, заполняемая вязким страхом, и страх этот не находил себе выхода.