В Вышнем Волочке пришлось задержаться для описи ростовщической казны и награбленного имущества. Раболовецкий караван переместился в Недрищев двор. Выгнали семейников и холопов, выставили охрану. Старого ключника, впрочем, удержали. Поначалу он запирался, но Щавель при подспорье Альберта Калужского и его чудесных средств уговорил показать тайные закрома.
Три дня и три ночи счётная комиссия под предводительством Карпа сортировала и учитывала одни только монеты. Примечательно, что ордынского вольфрама имелся мизер, зато греческого золота и шведского серебра рачительный Едропумед припас для хана изрядно. В отдельных кубышках хранились бабские украшения, обручальные кольца и золотые зубовные коронки. Сокровищница ростовщика вобрала в себя море слёз. С реквизированным домашним имуществом Щавель поступил по совести. Он собрал на торговой площади люд, обратился к ним с краткой речью:
— Мужики, бабы, ликуйте! По вашим кредитам всем скощуха вышла. Светлый князь Великого Новгорода милость явил. Завтра возле складов едропумедовых раздача начнётся. Будем по спискам изъятия смотреть, кому чего положено, и, что осталось, что ещё не продано, возвернём. Слава светлейшему князю Лучезавру!
— Слава! Слава! Слава! — от души откликнулся народ.
Под страхом смертной казни кабаки были временно закрыты. Лоцманы, гребцы, водоливы и прочая братва отдуплялась и усердно мастрячила матчасть. Речной караван готовили к отправке. Наконец, знаменательный день наступил. В Богоявленском соборе универсальные попы отслужили молебен. В часовне святого Николая заклали в жертву парня. Водяному царю кинули с моста девку. На Цнинской набережной заиграл оркестр. Медленно растворились ворота Нижне-Цнинского шлюза и вода с оглушительным шумом рванулась в Цну. Ударили вёсла, суда медленно стронулись и поплыли в Великий Новгород. Щавель простился с Литвином.
— Жги к светлейшему, не спи, смотри в оба, — проинструктировал сотника старый командир. — Отвезёшь казну и догоняй нас. Верхами, без обоза ты быстро успеешь. Мы торопиться не будем, всяко подождём тебя до Москвы.
— Будет исполнено! — рьяно выпалил Литвин. Ему нравился командир. От боярина исходила благость мудрости и надёги. Столько знаменательных дел сразу сотнику творить ещё не приходилось, а свершения княжеского посланника неизменно удавались и удавались. Это внушало почтение и уверенность, что в дальнейшем тоже всё пройдёт гладко.
— Тогда в путь, — отправил Щавель конвой из тридцати ратников.
Конфискат раздавали по спискам, под охраной оставшихся витязей и руководством Карпа. Открыли ворота, поставили столы, разложили учётные книги. Парни и обозники принялись подтаскивать шмотки с бирками, выкликать имена. Толпа волновалась, гудела, но дружинники добрым словом неизменно призывали к порядку. Карп стоял в стороне, рядом со Щавелем и лепилой, сердито глядя на беснующуюся чернь.
— Бог даст денежку, а чёрт дырочку, и пойдёт божья денежка в чёртову дырочку, — пробурчал знатный работорговец. — Это быдло не сломить. Пило, пьёт и будет пить, — он сплюнул под ноги. — Не на кредиты, так в кабак спустит.
— Раньше-то сдерживались, — заметил Щавель.
— Раньше не было разгула потреблятства, а ныне привыкли. Развращённое сердце, если не сможет утолить жажду в шоппинге, будет алкать азартных игр и шнапса. Это как с рабами. Если убежал, вкусил разок воли, всё — дальше можно голову сечь. Как ты его ни сковывай, найдёт способ смыться или неудачными попытками тебе всю малину удобрит. Опорочил городское население проклятый близнец.
— Ты знал Близнецов?
— Обоих, — вжал подбородок в грудь Карп.
— И как тебе Медвепут?
— Да такой же. В точности такой же.
— Они ходили вместе, как один человек, часто в обнимку, — добавил Альберт Калужский. — Издалека даже виделось, что это двуглавый широкоплечий манагер. Неприятное, скажу тебе, зрелище.
— Да, так и было, — признал Карп.
— Понимаю, близнецы, — кивнул Щавель. — Что ж они вместе править на Селигере не остались?
— С ханом, как ты говоришь, вступили в сговор. Пришлось разорваться ради исполнения генерального плана по сбору средств. Беркем уболтал, он может. Колдун… Нет в нём ничего святого, светлого, — Карп помрачнел, насупился, припомнил из своих походов в ордынские земли нехорошее, кашлянул в кулак. — Басурманское в нём одно, да-а… Знаешь, бывает такое, что русскому не понять, не принять душою. Совсем оно на другой стороне. Лепший кореш хана — светящийся орёл Гафур. Неведомой басурманской волшбой заточил хан Беркем дух Гафура Галямова в орла из Пятигорска. Поговаривают также, что Гафур сам заточился, но не это важно. Хуже, что летает Гафур и тянет из людей дыхание. Узнать его можно во тьме по зелёному призрачному свету. Когда свет мерцает, Гафур кушает.
— Тьфу, — в сердцах сплюнул Альберт через левое плечо. — Тьфу. Тьфу! — и обвёл вокруг сердца обережный круг.
— Вот такая вот положуха, — злорадно зыркнул на него караванщик.
«Лузга об этом ничего не рассказывал, — подумал Щавель. — Надо будет расспросить в дороге», — а вслух сказал:
— Как же в Белорецке волшба прокатывает, если там повсюду электричество?
— Почём я знаю, что орёл этот в ставке у хана живёт? — буркнул Карп. — Говорят, что он вообще живёт на этажерке, а этажерка та стоит в доме старого колдуна. Беркем его, наверное, навещает. Да кто их, басурман, разберёт, что у них там за порядки в Орде, — и заключил: — Там всё такое. Недаром она зовётся Чёрной, Русь возле неё Проклятой, а на нашем берегу Волги — Святой.
— Да-да, — подтвердил Альберт. — От басурман чем дальше, тем лучше. Ты ещё башкортов не видел, боярин.
— Видел, — обронил Щавель. — Гоняли мы их от Великого Мурома.
— Ты был в Муромских клещах? — выпалил Альберт, потом сопоставил что-то, сообразил и замолк с приоткрытым ртом.
— Я и был клещами, — губы старого командира тронула мечтательная улыбка, от уголков глаз разбежались морщинки. — Перед залпом тысячи лучников бессилен даже эскадрон конных автоматчиков. Наше дело напор и тактика, как говорит светлейший князь. Напор и тактика. Обход, охват и комбинированный способ. А также бой из засады.
— Это ты когда, при хане Кериме? — выпятил губу, вспоминая череду басурманских правителей, Карп.
— При хане Иреке. Беркем пять лет назад на должность заступил, до него восемь лет правил Керим, до него хан Равиль.
— Странные они какие-то, — Альберту не терпелось вступить в разговор на важную тему политики. — Сменяются раз в четыре года или опять на четыре заступают.
— Не сами заступают, их народ выбирает, — прогудел Карп.
— Вот это считаю глупостью, — обронил Щавель и сокрушённо покачал головой. — Как может какая-то чернь решать, кому править? Как она вообще может прилюдно высказывать своё подлое мнение о достойных людях? Как могут вот они, — указал он лёгким кивком на теснящуюся у раздачи толпу, — выбирать из таких, как я? Они живут, как скот, руководствуясь низменными устремлениями, ведомые чувствами, не знают грамоты, не говоря уж о тонком искусстве власти и сложнейшей расстановке сил. Как они могут правильно выбирать, если бродят во тьме? Уму непостижимо. Я слышал, что в Орде принято узнавать о будущем хане мнение каждого и считаться с ним. Но ведь это же скотство и чистой воды безумие, они даже мнение баб учитывают.
— По-ихнему, по-басурмански, это называется охлократия, когда охломоны всякие голос имеют, — гулко хохотнул Карп. — Но, чтобы бабы выбирали хана, об том даже я не слыхивал.
— Если мы признаём, что в Орде хана назначает на престол любая чернь, то можем допустить, что и бабы выбирают наравне с мужичьём.
— Дикари, — рассудил высокоучёный лепила.
— Странно, что они при таком раскладе ещё барда себе не выбрали в управители, — отпустил Щавель.
— Басурмане, они басурмане и есть. Умом их не понять, — сказал Карп. — Вводят заположняк какие-то чудные ограничения на женитьбу. У них там в Орде больше четырёх жён иметь нельзя, сколь бы ты ни был богат и знатен. Хоть ты сотню с детьми можешь содержать, а всё равно. И наложниц иметь нельзя. Дурь.
— Четыре года, четыре жены. Нет ли в этом чародейного умысла? — Альберт Калужский глядел в глубины тайной науки. — Прискорбно, что не сыскать здесь ни одного ученика школы греческого мудреца Платона. Он бы просветил нас в нюансах нумерологии. Наверняка не просто так связаны вместе основы семейного и государственного управления.
— У шведов тоже есть запрет брать больше и меньше двух жён, — задумчиво сказал Щавель. — Или две, или ходи холостым. Ихняя семья называется шведская тройка.
— С жёнами? — удивился лепила. — А я думал, с конями.
— С конями — русская тройка, — уточнил сведущий в гужевом транспорте Карп.
— Дикарские порядки, — ледяным тоном отчеканил Щавель. — Если здраво судить, то почему я не могу иметь столько жён, сколько способен прокормить? Это ведь глупость — препятствовать мне множить род, коль я деятелен и успешен.
— Возможно, всё дело в потенции, — предположил лекарь. — Так называют греки мужскую силу, коя гнездится в череслах. Их национальные особенности физиологии сформировали культурную, религиозную и политическую традиции, которые были впоследствии узаконены.
— Не может быть, — сказал Карп. — У шведов две жены и король, который правит, пока не передаст престол старшему сыну. Две! Даже не четыре, как у басурман, но никаких тебе калифов на час. Бабы в Орде кого-то выбирают не потому, что ими дорожат. Дело тут не в череслах, а в чём-то другом.
— Дикари, что с них взять, — пожал плечами Альберт.
— А у светлейшего князя сто пятьдесят пять жён, не считая наложниц, — напомнил Щавель.
Достойные мужи одобрительно посмеялись могуществу Лучезавра и пришли к единодушному мнению, что за Камой делать нечего, а Орду как гоняли, так и будут гонять, возвращая басурман в их дикие земли к их нелепым обычаям. Да и шведы, в общем-то, странноватый народец, достойный прозябать на краю света, в стране голого камня и снегов.
О том, как поступить с едропумедовыми приспешниками, достойные мужи порешали тут же, не откладывая в долгий ящик. Раздав народу кровно нажитый конфискат, Щавель отправил по адресам ратников. В учётных книгах хозяйственного ростовщика имелись поимённые списки работников с обозначением должности и оклада. Щавель приказал брать всех разом, подключив к делу Карпа с подручными, Лузгу и парней. Шайку повязали в один заход. Чернокафтанные молодцы после смерти Едропумеда попрятались, но их никто не искал, и через три дня они возвернулись по домам. Там-то их и взяли всех тёпленькими.
Утром пленников вывели из амбара, поставили в ряд на колени. Михан суетился вместе с ратниками, приводя в чувство замешкавшихся тычком палицы. Жёлудь с луком наготове замер поодаль, зорко глядел, чтобы никто из пленников не пустился наутёк, а, если отважится и дёрнет, не добежал до ограды. Желтоусый десятник Сверчок, оставшийся в дружине за старшего, исчез в ростовщических хоромах. Ждали недолго. На крыльцо в сопровождении Сверчка вышли Щавель, Карп и водяной директор.
Над двором повисла тишина. Солнце ясное било в глаза приспешников, и они опустили головы, словно каясь в содеянном. Щавель стоял недвижно, держал паузу. Наконец во двор даже уличный шум перестал доноситься.
— Суди нас, боярин! — не выдержал самый матёрый из чернокафтанников. Он склонился, ткнулся лбом в землю.
— Суди, суди, — загудели вышибалы, падая ниц.
В дверях сарая уже переминались обозники Карпа, все шестеро в полной амуниции — кожаных фартуках до колен, толстых крагах. Копошились у телег, бряцали чем-то жутко нехорошим, распаляли уголья в походном горне, готовили инструмент. Потянуло дымом. Вышибал пробрал мороз.
— Светлейший князь вас судить будет, — бесстрастно обронил Щавель. — За добро добром воздаст. Заковать в железа, — бросил он Карпу. — В Новгород Великий пусть городская стража ведёт, — приказал водяному директору. — На суд светлейшего князя. Головой за них отвечаешь.
— Да-да, — торопливо закивал водяной директор, сбежал с крыльца и посеменил к воротам. Там его дожидался отряд вышневолочских стражников, изготовленный к походу.
Карп вальяжно сошёл по ступеням, махнул своим. Зазвенели цепи. Опытные конвойники выдернули правофлангового молодца, потащили к наковальне. Бросили наземь, надели на руки оковы, просунули в дырку наручника раскалённую заклёпку. Ковали по-простому. Дорогие замки берегли для живого груза, когда придётся вести колонну в дальних землях, наспех сортируя по ходу больных, здоровых и дохлых. От потемневших, протёртых маслом кандалов тянуло мертвящим духом нечеловеческих мук, невыносимых тягот и страшных лишений. Кто-то из молодцов зарыдал в голос, едва ему на руку лёг конвойный браслет. Михан ухмыльнулся и поволок к горну следующего, жалея только, что нет среди пособников давешнего попа.
— Кобыла готова твоя, — Лузга подошёл крадучись, встал рядом с командиром. — Смотрю и не нарадуюсь, как добро тайное вознаграждается явно.
— Умный ближнему добра не делает, а, сделав добро, не кайся, — ответил Щавель, которому хотелось поскорее покончить с вышибалами и отправиться в путь. — В Новгороде теперь пускай на тяжёлых работах грехи замаливают.
— Там такие лбы не помешают, — Лузга утёр соплю, залихватски пригладил ирокез, харкнул с крыльца.
— Этих ковать закончат, кобылу приведёшь, — распорядился Щавель.
— Бутсде, — тряхнул гребнем Лузга и пошкандыбал на конюшню, где в чересседельной суме хранилась заветная котомка. И хотя в отряде шарить по чужим пожиткам было не принято, он старался не спускать глаз с ценного имущества, и вообще держался поближе к навозу, исповедуя древнюю правду: слаще пахнешь — крепче спишь.
Лузга подвёл кобылу к самому крыльцу. Щавель взлетел в седло, проехал мимо вышибал, не удостоив горемычных взглядом. Ратники распахнули перед ним ворота. Кобыла вынесла Щавеля на улицу Котовского, где ожидала городская стража. Подошёл начальник конвоя, поклонился боярину.
— Возьми. Передашь в канцелярию Иоанну Прекрасногорскому лично, — Щавель протянул скреплённый сургучной печатью свиток.
— Сделаю, как прикажешь, боярин, — страж затолкал увесистый цилиндрик за пазуху и отправился принимать контингент.
Под смешки Михана, по такому случаю повязавшего на башку сикось-накось свой любимый красный платок, бывшие едропумедовы вышибалы покинули двор. Бряцали цепи, падали наземь горючие слёзы.
Начальник пересчитал подопечных, выстроил невольников на улице имени каторжника перед памятником, зычно произнёс древнюю формулу Охраны:
— Граждане задержанные, вы переходите в распоряжение конвоя. За время нахождения под стражей запрещается курить, разговаривать, нарушать целостность крыши, стен, пола, допускать нарушения внутреннего распорядка. При невыполнении требований конвой имеет право применить физическую силу и спецсредства. При побеге конвой применяет оружие без предупреждения. Слава России!
— России слава! — в один голос выдохнули бедолаги, повинуясь силе заклятия.
Начальник конвоя вопросительно глянул на боярина, безмолвно наблюдавшего за процедурой. Щавель кивнул.
— Нале-во! — во всю глотку рыкнул начальник. — Разобрались по парам, сучьи дети. Шагом марш!
Чернокафтанники под звон кандальный отправились на княжеский суд, а Щавель заехал во двор и, не слезая с седла, провёл развод. Карп с людьми готовили обоз к завтрашнему выходу. Охранять их осталась десятка Фёдора, а десятка Сверчка, лепила, бард и Михан оказались предоставлены сами себе.
Всё это время бард Филипп прятался неизвестно где. Вероятно, якшался со сволочью и социально близким людом. Когда он явился, то видок имел такой, будто всё это время лежал в обнимку с бочкой браги. От него разило дрожжами и кислятиной.
«В солодовне спал», — принюхался Щавель. И хотя запрет на кабачное дело кончился только сегодня с восходом солнца, пьянки на пивоварнях прекратить можно было только спалив их дотла. Вышний Волочёк нуждался в прополке, но выдирать из грядки полезные культуры Щавель не планировал. Закинув за спину налуч и колчан, вышел со двора, сопровождаемый оружным Жёлудем и Лузгой, который был нагружен котомкою. Он поначалу шкандыбал рядом, но потом стал нагонять, запыхался и взмолился:
— Подождите, кони, куда вы гоните!
— Да мы вроде никуда не торопимся, — удивился лесной парень.
— Возьми у него котомку, — приказал Щавель сыну и добавил, обращаясь к Лузге: — Развивайся. Тебе с нами в Белорецк идти.
— До Белорецка как до Китая раком, — огрызнулся Лузга. — Я ноги до жопы сотру.
— Князь приказал, значит, дойдёшь, — обронил Щавель.
— Верхом доеду, — заверил Лузга.
— До Белорецка, как до Китая раком, научишься ходить, — старый командир увлёк спутников за собою с умеренной скоростью, постепенно перерастающей в уверенную. — Хватит на чужой спине ездить, пора на своих двоих уметь.
Щадя Лузгу, он сдерживал прыть, но тот даже налегке ныл и отставал от привыкших к пешедралу лучников:
— Куда вы шпарите без атаса?
— На старую поварню, — бросил Щавель. — Осмотреться там надо, засидку сделать и до рассвета обернуться. — Покосился на сына: — Ты узнал, где она находится?
— Да, батя. За выселками, что у Льнозавода, по тропе в лес. Там у прудов, где раньше лён мочили, давно всё запущено. Я подходы разведал. Нормально можно устроиться.
— Огоньки видал?
— Видал, батя, — вздохнул Жёлудь. — Дюже поганые.
— Будем гасить, — сказал Щавель.
Улицы Вышнего Волочка после отправки речного каравана преобразились, сделались чище и, как будто, добрее. Сплывшая на ладьях сволочь унесла с собой серый налёт порочной мерзости, которую привносят в город массы людей с богатым жизненным опытом. А, может, просто меньше стало попов, да вышибалы в чёрных кафтанах повывелись. Тверёзые мужички ловко мастрячили кровли на пристройках, бабы шныряли с корзинами на базар и взад, ихние детишки разом обрели весёлый, ухоженный вид. Двигаясь тротуарами, Жёлудь зырил по сторонам и не уставал удивляться всеобщему преображению, случившемуся, стоило бате волевым решением раздавить насосавшегося паука. Об углах улиц Парижской Коммуны и Вольфрама Зиверса на гранитном постаменте красовалась ещё одна культурная ценность литого чугуна, воздвигнутая на городское благо щедрым ростовщиком. На фоне избушек родного поместья, за которыми громоздилась буровая вышка, кучерявый гений в сюртучке шаловливо присел на вертикальный столбик. «Сегодня с божией помощью отымел керн. Ас Пушкин», — хвастался золотыми буквами блудливый ас. Жёлудя передёрнуло. Памятники, которыми украшал город покойный Едропумед, отчего-то не облагораживали окрестности, как, например, эльфийские скульптуры Мандельштама и Цветаевой в Тихвине, а привносили явственно ощутимую душевную пакость.
— И это наше всьо? — Лузга харкнул на постамент, гневно тряхнул ирокезом, сунул руки в карманы.
— Какая культура, такие кумиры, — обронил Щавель.
— Это ж надо придумать. Того, кто это ставил, самого бы на кол.
— Того, кто это ставил, уже черви едят, — напомнил старый лучник.
— А, ну да! Вот же урод был, пидорас его понюхал, — Лузга стрельнул глазами в сторону Жёлудя, сдержался, помолчал, добавил в его сторону: — Едропумед христианином был. Теперь, по ихнему согласию, за самоубийство в аду горит. Ну, да по вере воздастся.
— Как бы, — сказал Щавель.
— А чего там такое в кабинете ростовщика вышло, батя? — Жёлудь всё не решался как следует выведать о кончине Едропумеда. Подкатывал несколько раз с расспросами, но отец отмалчивался.
— Разговор вышел, — сказал Щавель. — По факту Едропумед не вынес тяготы вины, достал незаконно хранимый огнестрел и вынес себе мозги.
— И чего? — эту версию Жёлудь уже слыхал.
— Завтра двинемся в путь. Впереди Москва.
— Боязно, батя, — признался парень.
— Ленина бояться — в Москву не соваться. Что теперь, через Рыбинск на восток ходить?
— Эх. Да всё равно не по себе.
— Есть такая профессия — Родину зачищать, — отрубил командир. — От шпионов, от ереси, от повального пьянства и всякого иного внутреннего врага, подрывающего безопасность государства. Быстро и аккуратно, как опытный ветеринар помогает плохому танцору. Кто не прав, кто против нас, тот пусть думает о вечном.
— А как правого отличить и не ошибиться?
— Слушай сердце, оно не обманет. Сердце напомнит, но думай всегда головой и поступай по рассудку. Чему я тебя учил? Не предавай, своих не бросай, спрашивай за беспредел и косяки, не лги ради выгоды.
— Помню, батя, — сказал Жёлудь.
— Как просто всё у тебя, — усмехнулся Лузга.
— Правда всегда проста и понятна, потому она и правда, что прямая, и видно по ней сразу всё. С правдой жить куда лучше, чем жить не по лжи, как эльфы, или ради эффективности, как манагеры.
— А вот Филипп говорит, что тот, кто первый увидел трещину в стене четвёртого блока, того и радиация, — вставил парень. — Мол, изловчиться надо в жизни и успеть ухватить прежде ближнего, в том заключается доблесть быстроты ума и телесного проворства.
— Не слушай всякую сволочь, — Щавеля достала ядовитая стрела барда, пущенная гадом издалека в душу командира, дабы через родного сына отмстить за причинённые унижения. — Нам ещё далеко идти вместе, многое придётся перенести, и сам повидаешь всякое. Его, вон, слушай, как меня, — кивнул он на Лузгу. — Князя слушай, если придётся. Больше никому не верь.
— А маму? А братьев?
— Живи своим умом, — одёрнул, как отрезал, Щавель. Пора было окончательно отделять младшего от семьи, иначе никогда не повзрослеет. — Твоя жизнь, значит, и ответственность твоя. Сам решай, как поступить. У тебя есть право выбора, и тебе ещё не раз крепко придётся подумать, куда и с кем пойти.
— А ты когда самый большой выбор делал, батя? — понял Жёлудь, что наступил редкий момент откровенного разговора, на который почти никогда не расчувствовался отец.
— Было такое, сынок, давно, когда мы нашу Родину спасали от нашего правительства.
Лузга оскалился полной пастью гнилых зубов.
— И что было потом?
— Потом любезный Лучезавр стал светлейший князем, а ближних своих сделал боярами. Посадил их новгородскими землями управлять.
— А тебя в Тихвин?
— Кто-то должен эльфов стеречь и за шведами присматривать. Там передний край, как в Ульяновске перед заставами Орды. Если что, первый удар по нам. Мы тоже на острие. Первыми ударим, если что.
— А что может быть?
— Князь может начать войну против шведского королевства. Или против Орды. Как светлейший скажет, так и будет, а мы должны приказ выполнять.
— Да, батя, — кивнул Жёлудь. — В лесу шведам с нами не сладить, на воде разве что. Как с воды в лес сунутся, так и края им.
— Верно мыслишь, — одобрительно сказал Щавель и мягко ткнул в плечо Лузгу: — А ты что думаешь?
— Вопрос не по окладу, командир. Моё дело в оружейке сидеть и стволы чинить. По лесу вы сами бегайте. Угораздило же меня подписаться на этот мутный поход в Белорецк!
Лузга помотал блевотным ирокезом, сокрушаясь о собственной глупости и проявленном в Новгороде малодушии.
— Без тебя никуда, — сказал Щавель. — У тебя в Белорецке кореша остались.
— Какие там кореша! Все суки, за осьмушку пеклеванного сдадут.
Дошагали до старой насыпи, спустились с неё и оказались за границей города. По тракту мимо Газовой деревни дошли до Льнозавода, свернули в лес, чтобы не отсвечивать на дороге, двинулись, ведомые Жёлудем, к цели. Льнозавод остался за спиной, а по правую руку завонял Новотверецкий канал. Под ногами хлюпало, пахло тиной, замшелой корой и сочной болотной травой. Жёлудь сразу приободрился, котомка перестала тянуть к земле, шаг сделался упругий, мягкий.
— Какого чёрта мы тут попёрлись? — возмущался Лузга, который сразу увяз и начал плестись в хвосте. — Шли бы как люди по дороге.
— Заметят на дороге, — Щавелю лес тоже придал сил. — Нам чужие глаза не нужны, обвыкайся ходить с нами. Жёлудь, возьми его на буксир.
Парень зацепил Лузгу за ремень, повлёк за собою. Лузга отбивался и шипел, но бесполезно.
— Михана-то почто не взял, батя?
— Каждому своё, — только и сказал Щавель.
— Михан, он кто? — спросил Лузга.
— Сын мясника Говяды.
— Первый мясник в Тихвине, что ли?
— Да.
— Поняа-атно, — многозначительно протянул Лузга, резво шевеля копытами на молодецкой тяге. Дыхалка его стала сдавать. — Может, хорош, командир?
— Пришли, практически, — доложил Жёлудь.
Встали.
— Где? — спросил Щавель. Жёлудь указал левее и вперёд. Медленно двинулись, вскоре за деревьями возник просвет. — Люди были там?
— В тот раз не приметил, а по времени было так же как сейчас.
Деревья расступились, подлесок стал жидким.
— Ни хрена себе поварня, — сказал Лузга.
* * *
Витязей на драку подначил подлый бард Филипп.
Когда Щавель, Жёлудь и Лузга покинули в неизвестном направлении двор, у Михана ажно щёки запылали от обиды. «Обесчещенного взяли, а мной пренебрегли?! — надул губы молодец, а потом стиснул зубы. — Ну и пусть! Я-то друзей найду. А если Жёлудь станет изгаляться, по сусалам въеду».
— Э-гей, паря, — тронул за рукав бард Филипп. — Гляди веселей. Чего понурился?
Михан всхрапнул, аки конь, набрал полон рот харчей с соплями, сплюнул в пыль, растёр сапогом.
— Вот так! Насрать и размазать, — одобрил бард. — Ты орёл, паря. Айда с нами в кабак, развеешь грусть. Вишь, Скворец с Ершом подтянулись, компания что надо собирается.
Этих двоих Михан уже знал, сблизились за время освоения едропумедова наследия. Ёрш и Скворец всюду держались вместе. Ёрш, жилистый востроносый, с мелкими движениями; Скворец — рослый, с мясистой ряхой, вальяжный не по чину, был старшим в боевой тройке и метил в десятники.
— Айда, что ли? — собрал их вместе Филипп.
— Идём, накатим как следует, — Скворец обозрел лесного парня, будто одаривая милостью, и четвёрка двинулась в кабак.
Бард нацелился на греческий низок «Исламская сельдь», в котором они ещё ни разу не были. Накануне Филипп пропился вдрызг, хорошо, хоть гусли уберёг. Теперь он рассчитывал похмелиться за счёт собутыльников, полагая, что у Михана сохранилось сколько-нибудь из взятых в дорогу средств.
Яркая рыбина над входом в корчму переливалась всеми оттенками зелени, дескать, в какой цвет хочу, в такой и покрашусь, а полумесяц её жаберной крышки кагбэ намекал игриво отворить дверь забегаловки и пуститься во все тяжкие. Держал низок грек Ставриди, бывший купец и клеймёный гребец с турецкой галеры.
Компания спустилась по пропитанным многолетней блевотиной ступеням в барный зал. Несмотря на ранний час, возле стойки толпился досужий народец, втюхивая за чарку розданное от щедрот барахло. Было ещё не слишком людно, но уже шумно.
— Нацеди-ка, хозяин, нам четыре чарки сердитого для разгона! — перекрыл своим певческим баритоном общий гам Филипп, доставая из кошеля завалящую медную монетку, и запустил по стойке к корчмарю.
Только один лишь Михан услыхал, как бард сопроводил её едва различимым шёпотом: «Катись, грош, ребром, покажись рублём». Грек ловко перехватил монетку, припечатал к доске, рассмотрел, удовлетворённо кивнул и наполнил стопари мутно-зелёного звономудского стекла. Отсыпал сдачи как с рубля.
— Ну, за нас с вами! — провозгласил бард, молодцы ухнули.
— А вон и нам место, — распорядился Скворец, указывая на ближний стол, за которым скучились соотечественники Ставриди.
Расположились с пустого края. Михан, слегонца разжившийся на едропумедовом хозяйстве серебром и медью, притаранил кувшин красного. Дубовые кружки сдвинулись вровень, лязгнули коваными ободами. Весьма довольный собой Филипп достал гусли, положил на колени, откинулся, будто на невидимую стену.
— Нет лучше небольшой импровизации, потешной, как колдун в канализации, — он тронул струны, гусли подхватили цепляющий внимание и затягивающий в себя напев. Молодцы сразу развесили уши, даже пиндосы в своём краю притихли и развернули копчёные хавальники.
— Подымем кружки, братия, за трудолюбивых пахарей, без устали бороздящих девственные лона… За мужиков! — закончил бард и залпом осушил кружку.
Сальное выступление Филиппа имело успех. Скворец распустил мошну и заказал второй круг. Ёрш пустился в разглагольствования о том, как отлёживался у молодки в Звонких Мудях.
— Мы разбойников на болотах зачищали, пострадал я тогда за дрот. Грудь огнём горела, думал, сдохну. Ничего, отлежался. Спустил только всё, пока болел. От коня седло осталось, в кармане блоха на аркане, в другом вша на цепи. Надо, думаю, двигать в Новгород, на базу. Ребята первое время помогут, там и жалование дадут, да ещё за боевые выплаты причитаются. Собрался кое-как, а баба говорит: «Куда ты пойдёшь, воин, с раной недолеченной?» Я слабый, слушаю вполуха, и мнится мне, будто она изгаляется, мол, куда ты, пиздёнышь вонький, сраный, недалече? Типа, ещё вчера под себя ходил, а нынче со двора отважился ступить, да недалеко уйдёшь. Понял так.
— А ты что на это? — гадко ухмыльнулся Филипп.
— Не простил обиды. Собрал всю злость в кулак, ка-ак дал ей в зубы. Объяснились потом, конечно, но после такого как остаться? Взвалил седло на горб и уплёлся. Иду и вижу — навстречу змей болотный тащится, вехобит недобитый. Глазки жёлтые, щёки впалые. Отчерпнул я тогда у него жизни пикой, в печёнки попал. Думал, наглушняк сделал, а он выжил.
— А ты что?
— Седло скинул, и за нож. Он свой заголенник достал. Стоим напротив, меня ноги не держат, у него руки трясутся. Встретились, называется, два вялых друга — волчий уд и колбаса. Не знаю, чем бы кончилось, но тут гопота фабричная со смены шла. Взяли вехобита под микитки и к себе на малину уволокли.
— Они там одного поля ягода, — смекнул Михан. — Этот рассадник надо калёным железом выжигать!
— Тогда в петлю придётся каждого третьего, — объяснил Скворец, — а из оставшихся половину на тяжёлые работы. Это если окончательно вопрос решить. Но так всё производство встанет. За это князь нас самих не помилует.
— Но если они разбойника укрывают, то делаются пособниками. Может и сами в разбойники идут! — вспыхнул парень.
Скворец поглядел на него снисходительно.
— Откуда, по-твоему, разбойники берутся? — дружинник развернулся поудобнее, Ёрш и Филипп многозначительно отмалчивались, испытующе зыря на Михана. — Они ведь не из Орды к нам перебегают разбойничать, а из нашего же народа исходят. Они — срез нашего общества, — блеснул осколком эльфийской мудрости Скворец. — Вчера такой гусь на фабрике работал, а сегодня взял отпуск за свой счёт, и с кистенём на большую дорогу. Пограбил, покуражился, отдохнул и завтра снова в цех. Думаешь, мы в дружине не знаем, откуда разбойники берутся? Знаем. Лупим гопоту фабричную, как только случай представится наехать в Звонкие Муди. Прессуем их по полной программе, но не до смерти, до смерти пока не за что. Вот, если на болотах доведётся сойтись, тогда пощады не жди. Они нам той же монетой платят.
Филипп, которого на старые дрожжи основательно забрал хмель, погано осклабившись, мазнул тухлым взором скопивших возле стойки мужичков, да так, что они начали оборачиваться, будто их поманили. Бард не унялся:
— Шта, рассияне? С утра в кабак припёрлись зенки залить? Расслабились, быдлы. Кончился сухой закон на вашу голову. Нет, нету на вас басурманской плётки! Попали бы в полон, научили бы вас в Орде шариату. Там всё в дом, всё в дом тащат, с завода каждый гвоздь. Там вам не тут, там трудовая дисциплина и производственное соревнование с непременным взятием повышенных обязательств. Там быдлу не дают разгуляться, а тут от князя вольному воля.
Заважничали мужички:
— Да, мы, быдлы, такие. Нас на мякине не проведёшь. Чай не лаптем щи хлебаем.
Скворец нахмурился, но сказать не успел. Животом вперёд, руками махая, выступил бойко бодрый мужичок.
— Ты откель такой прошаренный взялся, что метёшь нам тут за Орду?
Филипп оглядел его с головы до ног, как помоями облил.
— Таких, как ты, люди называют беспонтовыми урысками, — надменно выплюнул он.
— Урысками? — мужичок обернулся к товарищам. — Нас?
— Он гонит. Чёрт тупой… Кто тут урыски? Чё за люди из Орды? — нестройно принялись мобилизовываться вышневолочане.
Греки снялись со своего края и поспешили убраться из низка.
Коварный греческий бог Бахус уже настолько завлёк в свои чарующие объятия Филиппа, что бард не выказал никакого испуга. Он только повернул свою лоснящуюся ряху к лесному парню и похабно подмигнул:
— Как думаешь, Ктулху фтагн или не фтагн?
— Думаю, что фтагн, только нескоро. — Михан не был готов к религиозному диспуту.
— Зацени тогда, паря, чего стоят все эти питухи, — по оловянным глазам и вытянувшейся роже стало ясно, что у барда кренилась-кренилась, да прямо сей момент упала планка; он смело перевёл внимание на недобрую толпу у стойки, даже Скворец не решился его остановить, такая могучая попёрла из Филиппа пьяная сила. — А вы там слушайте! — чистым концертным голосом приказал он и дёрнул струны.
Гусли загудели мелодично и убедительно.
— Дождик! — остановил он словом борзого мужичка, тот замер, будто наткнувшись на стену. — Мерзкий дождик… И бог Пердун!…
В кабаке всё стихло, все заслушались, пусть даже паузой. А бард выждал миг и обрушил на присутствующих песню раздора.
Скворец молниеносно перегнулся через стол и врезал Филиппу по морде. Бард грянулся спиной об пол, вдуплив ногами по столу и опрокинув всю выпивку. Из толпы вылетела кружка и попала Ершу в затылок. Ёрш клюнул носом столешницу, но тут же взвился, как подброшенный пружиной, выхватил нож и прыгнул на обидчиков. Скворец ринулся на помощь другу, ловко дав по репе не сумевшему увернуться борзому мужичку и тут же, без всякой раскачки, пнув каблуком в грудь ближайшего вышневолочанина. Михан поднялся и поспешил на помощь, схватив пустой кувшин. Скворец успел отоварить ещё двоих, когда молодец разбил посудину об башку мужичка с финкой, сунувшегося дружиннику за спину. Витязь обернулся, кивнул и сразу переключился обратно метелить вышневолочан. Ёрш со своего края крутился, лягаясь как бешеный мул. Подойти к нему на вытянутую руку вялым мужичкам не представлялось возможным. Михан одолел ещё одного, как драка кончилась.
Мужики повалили из низка, словно пчёлы из разоряемого улья, жаля по пути всех встречных и поперечных. Лютая песня скрутила им мозги и не отпускала ещё краткое время, за которое они натворили дел.
Первым опомнился Скворец.
— Остынь-ка, — плеснул он в Михана из чудом уцелевшей пивной кружки.
Ёрш ещё пинал кого-то, корчившегося под стойкой, но без фанатизма. Сила пьяного барда не шла ни в какое сравнение с могуществом эльфов. Настоящего затмения не получилось, но и вспышки ярости хватило, чтобы потерять голову. Виновник содеянного мертвецки храпел под лавкой. Объединённое влияние Бахуса и Скворца уберегли его от зова Ктулху.
* * *
— Она всю жизнь называлась Больница.
Щавель из зарослей изучал длинную трёхэтажную домину с провалившейся крышей. С дальнего угла потемневшие брёвна разошлись, но окна были надёжно заколочены досками, местами, свежими. Возле входа рамы даже хвастались стёклами.
— Люди так говорят, — стал оправдываться Жёлудь. — Давно-давно приходил из-за Уральских гор какой-то дед. Выстроил себе избушку и давай лечить травами и заговорами. Народ из города ажно тропу через лес протоптал. Хорошо лечил, пока не умер, потом власти в честь него больницу построили, а название прижилось.
— Я тут своих после тверской бойни лечил, — задумчиво вымолвил Щавель. — Хорошая больница была, всего треть наших на погост ушло.
— Когда дом обветшал, больницу в центр Волочка перевели, а сюда со льнозавода на танцульки ходить начали.
Лузга нетерпеливо мотнул головой.
— Мы-то чего припёрлись? Не вечер, рано ещё танцевать.
— Говорят, — Жёлудь понизил голос. — Здесь недавно появились манагеры.
— Манагеры? Здесь? — недоверчиво покосился Лузга. — Бре-ешут.
— Да вот пишут об этом, — Жёлудь предъявил скомканный «Вестник Вышнего Волочка».
Лузга разгладил бумагу, прочитал заметку.
— Плохо дело, — сплюнул он. — Манагеров манагерами боится назвать. Совсем плохо.
— Город прогнил, — с холодной злостью вымолвил Щавель. — Водяной директор своих распустил. Курочка вроде по зёрнышку клюёт, а весь двор в навозе: то ростовщик селигерский, то коммерческое духовенство. Поверить не могу, басурманам чуть оброк не заплатили! Неудивительно, что манагеры где-то рядом должны обретаться.
— Да понятно, — Лузга окунул башку в плечи, метнул из-под бровей молнию в заброшенный дом. — Если бабы и девки стороной обходят, значит, место совсем пошло на удобрение. Баба, она не головой, она этой чует… как её? Интуицией.
— Да. Бабы живучи.
— Батя, а чем манагеры нехороши? — Жёлудь был уверен в правильности своего дела, но из любопытства решил уточнить.
— Манагер мало того, что сосёт силу народную, так ещё своим появлением приносит несчастье. Ты знаешь, если тебе поп дорогу перейдёт, значит, можно назад поворачивать, пути не будет. А манагер, если рядом появится, так всё наперекосяк и ничего хорошего, один стыд и срам. Манагер, он как пиявка, раз вопьётся и год не сорвётся.
— А чего ж делать?
— Убивать их сразу как увидишь.
— Откуда они взялись?
— В старые времена было на Чёртовом острове, что за Швецией, такое царство, где из людей произошли клерки. Вначале клерки были очень похожи на свой народ, как в поэме: «Побрит, отглажен и надушен, учтив, надёжен и послушен». Потом клерки сели на корабли и уплыли в Пендостан, где начали вырождаться в манагеров. Потом приплыли обратно, в Мёртвые земли, когда они ещё до Большого Пиндеца были населены, оттуда обманом и коварством проникли на Русь. А манагеры, они как голуби, где обживутся, там и ведутся. Сначала в Москве устроили главный рассадник, потом по другим городам расползлись.
— А как манагеров от людей отличить?
— По запаху. Воняют не по-людски. По внешнему виду сразу узнаешь. Лицо мятое, опухшее, рыхлое, как блин. На лице глаза. Маленькие, гадкие. Под глазами круги, больше, тёмные. Голос дребезжащий, скрипучий. Речи завистливые, злые. Таков невымирающий московский манагер. Да сейчас сам увидишь.
— А другие есть, кроме московских? — спросил Жёлудь.
— Других перебили давно. Пойдём и этих перебьём.
Щавель распустил устье налуча. Лук казался старым, как его владелец, но на самом деле ему не было года. Это был хороший лук, быстрый и точный.
Лузга забрал у Жёлудя котомку, перекинул ремень поперёк груди. Перекосоёбился от тяжести сумы.
Командир, а за ним его бойцы двинулись к зданию больнички, раздвигая траву, лесные люди — бесшумно, а Лузга как свинья по хворосту.
— Да, ещё, — молвил Щавель. — Печень манагерскую не ешь и кровь не пей. Запомоишься и тем испортишь себе будущее.
— Понял, батя, — лаконично ответствовал Жёлудь и тут же спросил: — А мясо можно?
— Если на войне и с большого голода, то можно.
Приблизились к домине. Лузга достал из сумки обрез, переломил, проверил патроны. Патроны были на месте. Взвёл оба курка.
— Ты бы не шумел, — сказал Щавель. — Набегут с завода, отмазывайся потом, что манагеры по очереди не вынесли тяжести содеянного.
— Да базар нанэ, — буркнул Лузга. — Базар тебе нужен…
Он вернул обрез в котомку, приподнял край обтрёпанного свитера, под которым болтался на ремне нож, обнажил клинок. Знатный у Лузги был пласторез! Ножны из кордуры, клинок из кронидура, рукоять из микарты. На пороге бежал лысый мамонт со звездой на спине, вдоль обуха тянулось полустёртая гравировка «Хоботяра». Клинок был покрыт такой густой сетью царапин, что даже на вид казался неприличным.
— Осмотримся, — рассудил старый командир. — Давайте-ка в обход с той стороны, я с этой, встречаемся за домой. Лузга, за окнами смотри, Жёлудь — за лесом, стреляй сразу, чтоб никто не убёг. Помнишь, как на охоте?
— Помню, батя, — молодец приладил стрелу в свой новый красный греческий лук и, пропустив Лузгу вперёд, двинулся сторожко, метя в травяные заросли.
Щавель подпёр жердиной дверь, чтобы никто не ушёл незамеченным, перекинул колчан на левый бок, вытянул стрелу, вложил в гнездо и, держа лук возле груди, пошёл с правой стороны, приглядываясь к опасности. Домина был тих и как будто пуст. Воины сошлись у заднего крыльца, дверь оказалась приотворена. Напротив, шагах в тридцати, торчала покосившаяся будка нужника на несколько посадочных мест. Туалетная живность процветала там в дебрях помойных. Росли дербень-колоды, жирные, мясистые, лопающиеся вдоль от внутреннего напора, истекающие зелёным соком. Такую съешь и сразу околеешь.
Жёлудь пожал плечами, дескать, порядок полный и говорить не о чем. Щавель хотел кивнуть в ответ, но краем глаза уловил шевеление в толчке. Нужник заскрипел, заходил ходуном, воины мгновенно навели луки. Из сортира показалось зеленокожее существо в странных одеждах удивительных расцветок. Розовые обтягивающие штаны, голубая бесформенная куртка, под которой туловище облегала тонкая чёрная материя с аляповатым рисунком, на голове дыбом торчали волосы, глаза прикрывали огромные бесцветные квадраты, соединённые на переносице и держащиеся за уши толстыми дужками. Щавель мгновенно всадил в него стрелу.
— Бей! — скомандовал он и пустил вторую.
Обе стрелы до половины утонули в груди манагера. Жёлудь выстрелил и пробил до самого оперения. Манагер ринулся на них, выдёргивая из кармана что-то прямоугольное, чёрное. Третья стрела Щавеля утонула в его шее, но отвратительное создание вскинуло предмет к самым глазам.
Выстрел саданул над поляной. Диковинное орудие и башка манагера брызнули под ударом картечи. Тело, не сгибаясь, упало, ляпнув во все стороны зелёной жижей. Лузга опустил дымящийся обрез.
— Как дети, за вами глаз да глаз нужен, — по-волчьи оскалился он. Вынул стреляную гильзу, перезарядил.
— Что это было? — Жёлудь побледнел. — Из дома же никто не выходил, мы сколько смотрели…
— Он там и обитал. Это исчезающий вид — хипстер, работающий туалетным манагером. Менеджер по клинингу, говоря на старомосковском. Он так долго вёл растительный образ жизни ещё до Большого Пиндеца, что под воздействием радиации соответственно преобразился. Внутри гниль, снаружи пустая оболочка, — Щавель навёл лук на заднюю дверь больнички. — Хорошо, что он не успел полыхнуть зеркалкой. Снимок мыльницей крадёт душу, и человек остаток жизни бродит как тень, да потом особенно долго не живёт.
В домине отродье пришло в движение. Зашаркали, затопали, в переднюю дверь ударили, но не открыли. «Стрелы из трупа не успел достать!» — пожалел Щавель.
— Готовься! — скомандовал он. — Лузга, будь на стрёме.
— Понял, не дурак, — пробурчал оружейный мастер. — Не полезу, пока вплотную не подойдут.
Задняя дверь отворилась. Щавель и Жёлудь пустили в проём две стрелы. В доме заорали. Отец с сыном выстрелили снова. Мельтешение в коридоре прекратилось.
— Пошли! — старый лучник, пригнувшись, ринулся на крыльцо.
В коридоре на полу колотился в агонии гад в тёмно-синем костюме. Ещё одна мразота в строгой кофте и юбке чуть ниже колен хрипела и булькала — Жёлудь попал в горло.
Щавель резко выдвинул руку, натягивая лук, на ходу целясь по наконечнику, и спустил тетиву. Высунувший башку манагер получил стрелу в глаз, крутнулся на месте, дико визжа, и свалился на пол. Новая стрела Щавеля уже была в гнезде.
— Жёлудь, назад поглядывай, — приказал он. — Лузга, ближе держись. Сейчас полезут!
Вопреки опасению, обошлось. Манагеры не успели заселить старую больничку под завязку, да и не было в них согласия, поддержки и взаимовыручки, только интриги да пафос. Ещё троих застрелили в их кабинетах порознь. Они не оказывали сопротивления, лишь один пробовал спрятаться под столом, и Жёлудю пришлось всадить стрелу в наетую задницу, чтобы убогая тварь засуетилась от боли и страха, и показала своё истинное лицо. Греческий осадный лук вонзил гранёный наконечник глубоко в пасть.
Осмотрели этажи. Дорезали раненых. Вытащили стрелы.
— Вот это называется «офис», — показал Щавель, когда всё было кончено. — Смотри, как тут обустроились, уже гнездо свили.
— Тьфу, пакость! — лесного парня передёрнуло от вида холодных гладких стен безликой светлой расцветки.
— Это называется «евроремонт», сынок. Манагеры без него не могут.
— Теперь я понимаю, почему их надо уничтожать, — Жёлудь едва сдерживался, чтобы его не вывернуло. — Дух от них… вонький… Может, пойдём отсюда?
— Обожди, ещё дело есть.
Щавель выбрал в углу половицу погнилее, воины отодрали её, выкопали ножами яму. Лузга переложил в неё из котомки увесистые мешочки с деньгами. Закопали, накрыли обратно сырой доской.
— Пошли за хворостом, — постановил командир, обозрев дело рук своих. — Надо этот гадюшник сжечь, чтобы духу от него не осталось. Заодно золото надёжно спрячем, тут никто рыться не осмелится.
— Ты, как раньше, все задачи скопом решаешь, — заметил Лузга, когда Жёлудь поспешил за хворостом на свежий воздух. — Если ты такой многозадачный, может, и Пентиуму молишься?
— Нет, — отрезал Щавель.
— А прежде молился?
— Нет.
— А будешь?
— Если Родина прикажет.
— Уважаю, — только и нашёлся что ответить Лузга.
Так выглядит солдат регулярной армии XXIV века от Камы до Японского моря