Михайлов шел из магазина и нес полный бидон молока. Он поскользнулся на скользком месте, потому что был гололед. Он очень сильно поскользнулся, но не упал. Он только глубоко, почти до самой земли, присел на правой ноге, левую ногу отбросил в сторону, словно танцуя вприсядку, и взмахнул правой рукой – все это, чтобы удержать равновесие, – а левая, вытянутая рука в это время придерживала бидон, так чтобы его движение вниз было по возможности плавным. Все было сделано с быстротой и четкостью, опережающей сознательное движение мысли, и когда все было сделано, то Михайлов на мгновение почувствовал, как внутри у него разлилось тепло, словно после выпитой рюмки коньяку. Потом он посмотрел на бидон и увидел, что молока не пролилось нисколько. Тогда Михайлов подумал про себя, какое у него, оказывается, прекрасное чувство равновесия и какая быстрота реакции. Он подумал об этом спокойно, без удовлетворения, как бы со стороны отмечая эти, до сего времени ему не известные, возможности своего организма. И только подходя уже к дому, он почувствовал смутное сожаление о том, что такие прекрасные возможности пропадают попусту и без пользы.

Зима продолжалась, и в эту зиму было еще много дней с гололедом. Было скользко, и новые способности Михайлова обнаруживали себя то и дело. И когда равновесие его тела четко восстанавливалось неожиданными и опережающими работу сознания движениями рук, ног, корпуса или даже головы, или еще каким-нибудь замысловатым прыжком, то Михайлов испытывал каждый раз мгновенное и не воспринимаемое сознанием чувство радости, которая казалась ему просто некоторым изнутренним приливом тепла, как от рюмочки коньяку, а на самом деле – от мышц и сухожилий, исправно завершивших свою работу.

А потом возникало неясное, томительное сожаление о том, что такие прекрасные возможности его организма, такое чувство равновесия и быстрота реакции пропадают без пользы и попусту, не находя себе более серьезного применения.

Однажды вечером, это уже было ближе к весне, Михайлов включил телевизор и увидел на экране двоих, которые стояли друг против друга. Они были одеты в подпоясанные куртки и свободные, как от пижам, штаны. Михайлов услышал какое-то слово, произнесенное чужим для слуха, гортанным голосом, которое прозвучало как сигнал. По этому сигналу тот, кто стоял слева, подпрыгнул и быстро ткнул босой ногой в лицо тому, кто был справа, а тот еще быстрее уклонился и сам ударил ногой, но как-то вскользь ударил, по воздуху, словно только испугать хотел. Потом они стояли друг против друга, переступая ногами и растопырив руки, и один ударил другого ребром ладони – и тоже как-то мимо. А потом они оба прыгали и подпрыгивали, и махали руками и ногами, и делали выпады, и движение одного противника тут же вызывало ответное движение другого, на которое, в свою очередь, первый отвечал движением настолько быстрым и точным, что оно, казалось, было заранее отрепетировано. Зрелище всё более напоминало не поединок, не схватку – ведь всё были одни прыжки и махания, и ни одного действительного удара – а скорее оно напоминало такую согласованную пантомиму или, может быть, такой быстрый темпераментный танец. Михайлов даже уловил одно время какой-то ритм во встречных движениях соперников, словно они подчинялись звуку невидимого барабана. И вдруг он почувствовал, что его мышцы, и позвонки, и сухожилия, которыми мышцы прикрепляются к костям, – что все они, до последней маленькой косточки, соскучились без движения, и что ему, Михайлову, тоже хочется сделать что-нибудь в таком же роде, как эти двое, – например, высоко подпрыгнуть и в прыжке, переворачиваясь всем телом сперва набок, а потом – спиной вниз, в таком вот развороте, стукнуть пяткой ну хотя бы по стенке, а после всего – устойчиво приземлиться на обе ноги. И он смог бы, наверное, сделать так, и по-другому смог бы, как эти двое, ведь не зря же в нем открылись эти новые возможности организма, которые до сих пор пропадали почти без пользы.

«Но интересно, что же это такое, чем они занимаются?» – подумал Михайлов и услышал из телевизора: «Каратэ».

Зима прошла – вся до последнего дня, наступила весна, и однажды, это было в субботу утром, Михайлов вышел из дому. Он немного успел пройти, как ему повстречался Владимиров и спросил его:

– Куда это ты, Михайлов, идешь так рано?

– Я однажды шел из магазина и нес полный бидон молока, – сказал Михайлов, – и я с этим бидоном поскользнулся на скользком месте, потому что был гололед. Я очень сильно поскользнулся, но не упал, и даже из бидона не пролил ни капли. Тогда я понял, что какие-то прекрасные возможности моего организма пропадают без пользы и попусту. Поэтому я иду сейчас к человеку, который обучает приемам каратэ за деньги.

– Каратэ, – сказал Владимиров. Да. Если кто-нибудь знает каратэ, то ему не нужно никакого оружия, потому что кости у него становятся необыкновенной твердости. И не только кости. Если кто-нибудь знает каратэ, то одним ударом руки или ноги он свободно может разрубить пополам доску, словно топором, или пробить дырку в стене, если захочет.

– Этого я не знал, – сказал Михайлов. – Я думал, что у них все дело в быстроте движений, в реакции и в чувстве равновесия.

– Какая у них реакция, этого я не скажу. Потому что не знаю. А скорость у них действительно феноменальная. Если кто-нибудь знает каратэ, то он свободно может поймать летящую муху двумя палочками для еды, потому что японцы – те, которые изобрели каратэ, не знают ни ложек, ни вилок, а пользуются для еды такими специальными палочками.

– Я этого не знал, – сказал Михайлов.

– Да. И они так привыкли есть палочками, что до сих пор не хотят пользоваться ложками и вилками. а насчет скорости я скажу еще, что если кто-нибудь знает каратэ, то он может, например, своим быстрым движением свободно проткнуть рукой падающий лист бумаги, так что в нем будет дырка, а это не так легко, как ты, возможно, думаешь. Даже если дать кому-нибудь, чтобы он держал этот тетрадный лист за уголок, тот все равно ничего не получится.

– Я как-нибудь попробую, – сказал Михайлов.

– Да. И, знаешь ли, я, пожалуй, тоже пойду с тобой к этому человеку, который учит приемам каратэ за деньги. Потому что во мне тоже есть способности. У меня был дед, и он, когда забивал «козла», мог свободно разбить деревянный стол ударом ладони. А мне говорят дома, что я очень похож на своего деда – и лицом, и костью. И я, если поднаучиться, тоже смог бы, как любой, кто знает каратэ, свободно разбивать доски ударом руки. А что касается скорости, то, конечно да, скорость у них развита феноменально. И если кто-нибудь знает каратэ, то ему не страшно никакое оружие, потому что он, если в него стреляют из лука, свободно успеет увернуться, да еще и стрелу сможет поймать своим быстрым движением, пока она пролетает мимо – я видел фотографию. А если его ударить мечом – того, кто знает каратэ… я видел такой фильм: один японец сидит спокойно на земле, а другой с размаху бьет его по голове мечом, а первый хлопает руками над головой – просто хлоп ладонями – и ловит лезвие этого меча, с двух сторон его зажимает ладонями, это у них называется «блок». Вот такая у них скорость движений, а едят они палочками, даже свою рисовую кашу они едят палочками, хотя ложками, кажется было бы гораздо быстрее.

Так вот они шли и разговаривали вдвоем и вскоре повстречали Козлова.

– Куда это вы идете так рано? – спросил Козлов.

– Я однажды шел из магазина и нес полный бидон молока, – сказал Михайлов, – и я с этим бидоном поскользнулся на скользком месте, потому что был гололед. Я очень сильно поскользнулся, но не упал, и даже из бидона не пролил ни капли. Тогда я понял, что какие-то прекрасные возможности моего организма пропадают без пользы и попусту. Поэтому я иду сейчас к человеку, который обучает приемам каратэ за деньги.

– И я тоже иду к этому человеку, который учит каратэ, – сказал Владимиров, – потому что у меня тоже есть способности, и я похож на своего деда, который, когда забивал козла, свободно мог разбить деревянный стол ударом ладони.

– Тогда я тоже пойду с вами к этому человеку, который обучает приемам каратэ за деньги, – сказал Козлов. – У меня нет способностей, но меня интересуют японцы и все японское, а ведь это они изобрели каратэ.

– И деревянные палочки для еды тоже, – сказал Владимиров. – В Японии даже самые маленькие дети едят только палочками, а ложками не едят, хотя научиться есть ложкой, кажется, было бы гораздо быстрее.

Они пошли вместе и шли долго, а когда устали, то присели отдохнуть и подкрепиться.

– У меня есть банка шпротов, но нет ножа, чтобы ее открыть, – сказал Михайлов.

– У меня есть нож, потому что без ножа я не выхожу, – сказал Владимиров.

– Тогда мы можем сделать вкусный бутерброд со шпротами, – сказал Козлов.

– У меня есть кастрюлька, в которой лежит хороший картофельный салат, но нет ни ложки, ни вилки, – сказал Михайлов.

– Японцы едят палочками, – сказал Владимиров. – Палочки делают из бамбука и из другого дерева специальной японской породы.

– Я думаю, что сейчас нам подойдет и дерево русской породы, – сказал Михайлов.

– Дуб, – сказал Козлов.

– Мы им показывали, как пользоваться ложкой, но они даже суп едят палочками, хотя из ложки, пока ее несешь ко рту, супа выливается гораздо меньше.

Но они до сих пор не знают ложек и, кажется, не хотят их знать, – сказал Владимиров, складывая свой складной нож.

– У нас есть, что пить, но нет ни стаканов, ни кружек, – сказал Михайлов.

– Древние скифы, которые были древнее древних японцев, всегда имели при себе кружки, – сказал Владимиров. – У каждого скифа имелась своя собственная кружка, которую он носил с собой, привязав на цепочке к поясу. И скиф пил из этой кружки вино, не разбавляя его водой. Этим древние скифы отличались от древних греков, которые даже легкое сухое вино разводили водой в известной пропорции.

А от японцев древние скифы отличались тем, что они не знали палочек для еды и, кажется, ели прямо руками.

– Для питья, – сказал Козлов, мы можем сделать фунтики-кулечки из тонкой бересты, складывая ее вчетверо.

– Тогда наливай, – сказал Михайлов.

– Из разных закусок я очень люблю баклажанную икру, хотя ее неудобно есть палочками, сказал Владимиров, второй раз складывая свой складной нож и пряча его в карман.

– Будем здоровы, сказал Козлов.

– Я могу, – сказал Михайлов и двумя пальцами поймал на лету пролетавшую мимо муху.

– И я могу, – сказал Владимиров и одним ударом переломил надвое березку в руку толщиной.

– Это старая, трухлявая береза, – сказал Михайлов.

– А твоя муха летает как сонная, потому что она еще не проснулась после зимы, – сказал Владимиров.

И они замолчали.

– Знаешь, Михайлов, как твое имя будет звучать по-японски? – спросил Козлов. – По-японски ты будешь называться Михаиро, потому что у тебя хорошая врожденная реакция и быстрота движений. А ты, Владимиров, будешь Варадимиру, что по-японски, может быть, означает: рука-меч, нога-топор. – Правильно, – сказал Владимиров, ударом ноги расщепляя пень от березы на две части.

– А я буду называться Кодзиё, – сказал Козлов.

– А это что будет означать по-японски? – спросил Владимиров-Варадимиру.

– От козла, – сказал Козлов. – И пусть это у нас будет кимоно – он прикоснулся к пиджаку и брюкам, а это будет сакэ – он отпил из своей берестяной рюмки, а это будет сасими – он вынул рыбку из банки, ну и все так далее, потому что каждая вещь и каждый предмет по-японски называется своим японским словом, и даже некоторые люди, если их назвать по-японски, имеют японское имя, которое, пусть они, может быть, и не подозревают об этом, звучит совсем иначе, чем то, к которому они привыкли.

– А теперь пойдем дальше, сказал Михаиро-Михайлов.

И они пошли дальше, и шли долго, и разговаривали втроем, попутно узнавая новые имена вещей и предметов.

А когда они опять устали и проголодались, Кодзиё сказал:

– Пришли.

Он провел их по тропинке через сад, мимо пруда и кустов цветущей сакуры, раздвинул перед ними легкие сёдзи. Они сняли гэта и вошли в комнату. Сели вокруг стола, поддернув свои кимоно и подобрав под себя пятки. Михаиро сидел на дзабутоне, Кодзиё тоже сидел на дзабутоне, а Варадимиру сидел просто на татами. Было прохладно по-весеннему, и они время от времени протягивали руки к бронзовому хибати с жаркими угольями. Варадимиру сидел напротив остальной компании, и, чтобы погреть ладони над жарким хибати, ему приходилось тянуться через стол. Они пили зеленый чай – сэнтя из глиняных чаш – тяван, временами поднимая их перед глазами, чтобы полюбоваться их непритязательным видом. Потом они ели суп дзони из черных лаковых пиал, белое мисо, рыбу под прессом – камабоко, горячие лепешки – моти, суси – колобки из варенного риса и, конечно, сасими. Они пили сакэ, как его и полагается, в подогретом виде. Они пили сакэ и любовались незатейливой икебаной в простой глиняной вазе. Варадимиру сидел спиной к икебане и любовался ею, поворачивая голову и смотря на нее через левое плечо. Потом они ели сладкий ёкан мутного зеленого цвета и двойные лепешки – кагамимоти. Выпили еще черного сакэ.

– Что написано на этом какэмоно, которое висит в токонома? – спросил Варадимиру.

– Это стихи, – сказал Кодзиё. И прочел:

Поздняя осень,

Грачи улетели,

Лес обнажился.

– Ведь сейчас еще только весна, – сказал Варадимиру.

– Ты прав, – сказал Кодзиё.

– Мне кажется, что там дальше должно быть еще что-то, – сказал Михаиро.

– Нет, – это все. Здесь три строчки, как и полагается в настоящем японском хокку, – сказал Кодзиё.

– Чьи это стихи? – спросил Варадимиру.

– Мои, – сказал Кодзиё.

– А мне кажется, что это я учил еще в школе, когда мы проходили классиков, – сказал Михаиро.

– Может быть, – сказал Кодзиё. – В этом стихотворении я следовал примеру великого Басё. Это он иногда так писал свои хокку: брал пятистишие более старого поэта, три строчки оставлял без изменения, а две, которые по его мнению были лишними, выбрасывал.

– В этом есть какой-то смысл, – сказал Михаиро.

– Но ведь сейчас весна, а не осень, – сказал Варадимиру.

– Да, – сказал Кодзиё, – нужно, может быть, сменить текст. Есть у меня одно хокку на весеннюю тему:

Люблю грозу

В

Начале мая.

Однако над ним, мне кажется, нужно еще поработать. Я, пожалуй, выберу вот это:

Белеет

Парус одинокий

В тумане моря.

Здесь нет указания на время года, но видно, что не осень и не зима.

– Вполне может быть, что и весна, – сказал Михаиро.

– Эти стихи мне нравятся больше, чем про осень, – сказал Варадимиру.

– Я тоже думаю, что они мне удались, – сказал Кодзиё.

– А мне нравится это черное сакэ, – сказал Михаиро, отпивая из чашечки.

– И сладкий зеленый ёкан – тоже, – сказал Варадимиру.

– Он такой зеленый и красивый, что им очень можно любоваться – так же, как мы это делали с цветущей сакурой, чайными тяванами и токонома, – сказал Михаиро.

– И кимоно в какэмоно, и прочей икебаной, – сказал Варадимиру.

– Ик-ке-бана… – сказал Михаиро.

– А хорошо, – сказал Варадимиру, если бы к нам сейчас пришли гейши и самураи, спели бы для нас свои песни, сыграли на сямисэне…

– И веселые камикадзе, – вставил слово Михаиро.

– Показали бы нам свои танцы, – закончил Варадимиру.

«Что-то здесь не так», – вдруг подумал Кодзиё.

– Танцы – это балет, – сказал Михаиро, – а я люблю балет. Я люблю его не за музыку и не за либретто, и даже не за танец как таковой, а за движение в танце – за это движение, в котором осуществляется скрытая возможность организма. И когда танцор подпрыгивает высоко, так что он словно зависает в воздухе на мгновение, а ноги его при этом расположены в какой-нибудь замысловатой позе или же наоборот – вытянуты по струнке, или когда он быстро так перебирает ногами в такт музыке, или совершает какие-нибудь другие быстрые движения, или когда он как-то изгибается телом и руками на пределе возможности своих костей и сухожилий, – в такие мгновения мне кажется, что мои мышцы и сухожилия сами чувствуют эту радость движения, которая им передается, и внутри мне даже становится тепло, словно от рюмочки сакэ. И конечно, это красиво – почти так же красиво, как хорошее каратэ.

– Если кто-нибудь знает каратэ, то он свободно может исполнить любое балетное па, – сказал Варадимиру.

«Все не так, все не так, – думал Кодзиё, – почему мы едим кагамимоти и пьём черное сакэ, ведь сейчас не Новый Год и не похороны?»

– И хорошее громкое пение я тоже люблю, – сказал Михаиро. – Я люблю его не за слова и не за красивую мелодию, а просто люблю голос, свободный человеческий голос, который звучит на полной возможности дыхания и легких. И пусть это будет просто крик из горла, иногда я чувствую, что он как будто проходит и через мое горло – прямо из горла певца – тогда мне передается эта радость свободного голоса и свободного дыхания, и внутри мне становится тепло, как после рюмочки сакэ.

– Если кто-нибудь знает каратэ… – сказал Варадимиру.

«Все, все не так, – думал Кодзиё, – если сасими – это сырая рыба, а камабоко – рыба под прессом, то почему они оба так похожи на холодную колбасу? И почему этот сладкий зеленый ёкан оказываетося сладким только по названию, и цвет он имеет другой, а совсем не зеленый?»

– Мы хорошо попили и поели, – сказал Михаиро, – так не приступить ли нам к послеобеденному харакири?

– А я хочу мицубиси, – сказал Варадимиру.

«Все не так получилось, – думал Кодзиё. – Вот я дал сегодня новые имена вещам и предметам и я думал, что это хорошо. Господи, так я все это хорошо придумал, что сам поверил, что все это – правда. Но все смешалось в доме и перепуталось, и я сам теперь ничего не знаю».

– Ну что же, – сказал Михаиро, – тогда выйдем.

Выходя, они обернулись.

Дым неожиданно пошел из хибати, и за его синими кольцами, словно в тумане, виднелось лицо Кодзиё – бородка клинышком, полуоткрытый рот с редкими крупными зубами, низкий лоб с залысинами и два пучка волос, которые топорщились за ушами. Глаза смотрели печально и сонно.

– Это ведь Козлов, – подумал Михаиро.

– Да, это Козлов, – подумал Варадимиру.

Они вышли и сделали то, что хотели.

Поворачивая назад, Михайлов поскользнулся на скользком. И упал.

– Я думал, что уже вечер, а оказывается, что еще светло, – сказал он, переворачиваясь на спину.

Он смотрел в бледное синее небо, по которому редкие облака плыли, словно рыхлый весенний лед. Совсем низко пролетели две большие белые птицы. Видно было, как их крупные черные лапы – будто в калоши обутые – мотались толчками в такт со взмахами крыльев.

– Гуси-лебеди, – сказал Михайлов.

Он закрыл глаза. Стало темно.

Какие-то мысли проплывали, словно рыбы в темной воде, но – глубоко, не доходя до поверхности сознания. Каким-то шестым чувством Михайлов ощущал их приближение и уход, и от одной из них тянуло теплом и спокойствием, а в другой было неясное, томительное сожаление о чем-то утраченном или забытом, и еще одна была – уходила и возвращалась – самая необходимая и нужная.

Михайлов зашевелил губами, вспоминая.

– Да– сказал Михайлов. – Да… Однажды я шел из магазина… Я шел из магазина и нес полный бидон молока…