Утро? Ночь? Какой-то пустой, безвременный час, один из одинаковых – шестой, или седьмой, или восьмой… Небо – грязная муть, и свет фонарей как слякоть.

Дождь? Снег? Машины проносятся, из-под колес летят брызги, их подхватывает ветер, люди на остановке отодвигаются, а потом опять теснятся у кромки.

– Холодно, – сказал Шмаков. Сказал вслух, чтобы услышать звук своего голоса. Но голос был чужим и далеким. как эхо.

– Холодно, – повторил Шмаков, отворачивая лицо от ветра, хотя холодно было не от ветра, не от погоды. Это изнутри шел холод – такая вот зябкость, которая бывает после бессонной ночи.

Подошел автобус.

Шмаков тискался в толпе, стараясь угадать ближе к дверям. Угадал. Какая-то женщина, в белой шубке и белой разлохмаченной шапке стояла на подножке одной ногой в воздухе.

Выходившие толкали ее, и она каждый раз отшатывалась, словно в испуге, и громко хохотала, заливалась смехом: «Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!» Ее оттеснили, и она, неловко взмахнув рукой, соскользнула вниз – в грязь и слякоть, и тянулась еще, тянулась оттуда к поручню, и смеялась, смеялась… На мгновение ее лицо оказалось совсем близко – мокрое, с неровным лиловым – в ртутном электрическом свете – румянцем, светлые волосы выбивались слипшимися прядями, а накрашенные губы казались почти черными, как с запекшейся кровью.

Шмаков пробирался вперед. Мокрые, неуклюжие тела напирали, давили со всех сторон. Где-то в глубине площадки Шмакова прижало к стенке. Он закрыл глаза. Там бурая мгла вспухала причудливыми пятнами. он открыл глаза. Перед ним, странно одинаковые, стояли люди, все мужчины, без шапок – мокрые, словно из воды вынутые, головы с облипшими волосами, с черными, обвислыми корешками усов. Глаза были закрыты, а лица хранили одно, общее для всех выражение, застынув в каком-то ином – не сон, не смерть – сомнамбулическом состоянии. Автобус затормозил, головы дернулись, как будто крупные, неизвестной породы клубни перекатились в кузове грузовика. Кто-то сбоку протискивался к выходу.

– Ха-ха-ха-ха-ха! Ха-ха-ха-ха-ха! – захлебывалась смехом женщина.

– Холодно, – пошевелил губами Шмаков. Озноб ощупью пробирался между лопатками, спускался ниже, сворачиваясь под кожей скользкими шариками.

– Освободите заднюю дверь, – сказал водитель.

В это время еще кто-то – гигант с темным небритым лицом, в тяжелой распахнутой шубе – прицепился к подножке, возвышаясь над всеми. Его рот беззвучно открывался и закрывался.

– Закройте дверь, – сказал водитель, – берегите время, автобус с открытой дверью не поедет.

Гигант напрягся, в беззвучном крике распяливая толстые лиловые губы.

Женщина взвизгнула.

Внутри у Шмакова хрустнуло. Горячая, горячая волна поднялась, подступая к горлу. Шмаков дернулся, раскрывая рот и поджимая ноги. И затих.

Душа Шмакова медленно выходила из широко раскрытого рта, как мыльная паста из тюбика. Она сгустилась над головой, постепенно остывая и принимая форму. Кто может видеть, тот видел – птичка? облачко? – нет – какой-то перевернутый алюминиевый чайник без ручки и без носика, а к нему еще пристроен прутик, и пестрая тряпочка, и пара пружинок – странная, бестолковая машинка – и еще колокольчик без язычка и ржавое гнутое колесико, которое вертелось сбоку, скрипя и цепляясь: хруп-хруп-дзинь, хруп-хруп-дзинь, хруп-хруп-дзинь. Вся эта дурацкая конструкция (и кто только придумал такую) тихо поднималась: хруп-хруп-дзинь, хруп-хруп-дзинь – к низкому холодному небу, где страшная, бурая, светящаяся мгла вспухала и расплывалась бесформенными пятнами.