Весёлые и грустные истории из жизни Карамана Кантеладзе

Гецадзе Акакий Исмаилович

Часть третья

В поисках счастья

 

 

Постель, постланная мамой, и завещание отца

Домой, в Сакивару, мы пришли глубокой ночью, крались тихонько, как воры, — не хотелось привлекать внимания соседей.

Дверь нашего дома была слегка приоткрыта. Это теперь каждую дверь на девять замков запирают, а тогда такого не было. Осторожно, чтобы не напугать спящих родителей, я легонько поскрёбся у порога.

— Ц-ц, проклятая, т-с-с! — послышался мамин голос — Эй, мужик, проснись! Амброла, тебе говорю, проснись!

— Ну, чего орёшь, женщина, житья от тебя нет!

— Свинарник хорошо закрыл?

— Да…

— А кто же тогда там в дверь тыркается, спать не даёт?

— Свинья, верно, чужая, или телёнок чей-то приблудился, да спи ты, бога ради, эк пристала…

— Не бойтесь, это я, Караман, — сердце у меня застучало так громко, что самому слышно стало.

— Ой, сыночек, ой, генацвале, воротился, воротился, родимый!

Тусклый огонь лучинки осветил родительскую спальню.

— Проходи, садись, садись, родной. Устал небось с дороги, — мама подставила треногий стул к самому очагу. Я сел.

— Ну рассказывай про своё житьё-бытьё. Что город? — пристроился рядышком отец.

— А что город. Город как город, для одних хорош, для других хуже злой мачехи…

— Слушай, мужик, ты чего расселся, уши развесил, пойди-ка лучше хурджин в дом занеси! — прикрикнула на него мама.

— Ой, правда! Чего это я, дурной! — спохватывается отец, — ты что его у амбара оставил, или?..

— И не спрашивай! Хорошо было бы, если бы до амбара донёс, да не вышло. На Накерале напали на нас с Кечо двое в бурках и говорят: «У вас хурджины тяжёлые, пока домой донесёте, спина надорвётся», — и отняли их, оставили лишь это, — я достал из-за пазухи «Карабадини» и положил его на скамью. — Не ведали разбойники, что цены ему нет, не то…

— Это ещё что такое? — насупил брови отец.

— Как что? Книга лекарей. В ней про лекарства от всех болезней написано.

— Болезни пусть в семье у врага останутся, нам они ни к чему, разве я тебя за этим, парень, в город посылал? Плохо ты что-то шутишь.

— Клянусь матерью, не шучу я, правду говорю.

Тут мама побледнела как полотно и уставилась на меня широко раскрытыми глазами.

— Удивительно, почему всё плохое только с тобой случается. Весь мир этой дорогой ходит, да и я сам не раз ходил, — ничего подобного ни с кем не приключалось, никогда никого не встречали, а тут… — не поверил мне отец.

— Что поделаешь, всё против меня, всем я поперёк горла.

— Не верю я тебе, врёшь ты всё!

— Что ты, папа, у меня свидетель есть.

— Хвост твой, что ли?

— Нет, зубы Кечошкины. Как начали у нас отнимать хурджины, стал он сопротивляться, и тогда выбили ему сразу шесть здоровых зубов, завтра ты это своими глазами увидишь. Кровь изо рта у него, наверное, и посейчас ещё идёт…

Тут мать наконец обрела дар речи и заголосила:

— Ой, лопни мои глаза, ой, сынок, и что Мне сейчас о каком-то паршивом хурджине думать, когда дитятко моё из рук этих нехристей живым-невредимым воротилось! Хорошо ты сделал, сыночек, хорошо, что не противился да всё этим окаянным и отдал. Испугался небось, родимый, кровиночка моя!

— Ещё бы не испугаться, когда сразу два пистолета ко лбу приставили…

— Ничего, сыночек, — стала креститься мама, — сегодня же ночью заговорю твой испуг. Я это умею, всё как рукой снимет…

— Тебе, мамочка, вёз я платье красное, платок ситцевый, аршин полотна; отцу — чоху с архалуком, сапоги и ещё кое-какие мелочи. А ещё в хурджине у меня бурка лежала, тоже ведь в хозяйстве вещь нужная… Да что поделаешь, не повезло, — развёл я руками.

— Давай, давай, рассказывай, сыночек, хоть так сердце моё порадуй, — недоверчиво улыбнулся отец.

— Ладно уж, не томи дитя, чего душу ему травить, — рассердилась мама. — Есть хочешь? — обратилась она ко мне.

— Очень… Два дня во рту куска не держал.

Она тотчас же принесла откуда-то столик и покрыла его скатертью. Отец налил мне и себе по стаканчику. Выпив, он поиграл пустым стаканом и произнёс важно:

— Мир возвращению твоему, да здравствует наша добрая встреча!

Мать снова перекрестилась. Отец обернулся ко мне:

— Чёрт с ним, с хурджином, сынок, ты лучше мне вот что скажи, обучился ли ты хоть ремеслу какому-нибудь?

Я притворился, что не слышу вопроса, а в рот на всякий случай положил огромный кусище, подумал, может, ещё о чём-нибудь другом спросит.

— Ты что, онемел, парень? Выходит, пустой ушёл — пустой пришёл, да? Я тебя ремеслу послал обучаться, а ты, что же, что ты там делал, в городе? Ежели человек ремесло знает — у него ни разбойник, ни сам царь ничего не отнимет, и не трудно ему будет ни денег достать, ни хурджин купить. Говори же, научился ты чему-нибудь или нет?

Тут я перешёл к осаде:

— Конечно, даром времени не терял: научился немного пекарскому делу, немного цирюльничеству, даже венки умею немного делать и так ещё кое-что. — Про стихи я почему-то упомянуть постеснялся.

— Если всему понемногу, значит, толком ничему не научился. А это ещё что за чёрт такой венки?

— Чёрт или не чёрт, а люди этим живут.

От вина меня разобрало и стало клонить ко сну так, что я чуть не стукнулся носом об стол. К счастью, это спасло меня от бесконечных отцовских вопросов, которые ничего хорошего не предвещали, — в конце концов, и это вероятней всего, родитель угостил бы меня затрещиной и, наверное, был бы прав.

Мама постелила мне, и я сразу улёгся, забыв все неприятности. Благословенна постель, постланная матерью! Одеяло её словно из солнечных лучей!

Последнее, что я услышал, была её молитва: Боже, исцели раба твоего Карамана от боязни… — шептала она. Что было дальше, уже не помню, потому что уснул я без задних ног.

Пасху мы встретили с миром, но…

Вскоре после моего возвращения на нашу Сакивару напала страшная иноземная болезнь и отняла у меня маму. Долго листал я свой «Карабадини», однако лекарства от этой болезни в нём так и не нашёл.

Не буду описывать вам, как оплакивала мою маму Царо, как безутешно горевал Кечо. Не хочется мне длинно рассказывать о смерти, не в моей это привычке, да и кому интересно — человеку и своё горе быстро надоедает, а чужие-то причитания и вовсе ни к чему. Лучше давайте уж о жизни потолкуем…

Так вот, не успел я, как говорится, предать земле тело матери, как страшная болезнь свалила в постель и отца.

— Сынок, Караман, плохи мои дела, кажется, и за мною Микел-Габриел пришёл, стучится.

— Полно, папа, что ты придумал, не может бог сразу всех к себе прибрать!

— Может, может, — он замахал руками, — не зови только, родимый, священника, — всё равно не придёт. Забывает он о боге и о душе, когда зовут его к чумному больному… Все за себя боятся, а священник — больше всех… ему-то что, он и ест хорошо, и пьёт, покачивает знай себе кадило и живёт припеваючи. Что ему до такого человека, как я? Не станет он беспокоиться, да и мне исповедь ни к чему. Не крал я, не грабил и человека не убивал, и вообще не верю я ни священнику, ни иконе святой. Что есть икона? Сделана она таким же человеком, как я, и всё тут. Бог он не на дереве каком-то там должен быть нарисован, а в душе человека, понял? Только тогда и станут люди добро творить! Священника же на шаг близко подпускать не следует, чёрт его знает, что у него под рясой кроется.

— Ах, и всыплю я этому подлецу так, что жизнь ему горше лука покажется… — загорячился я.

— Это ты хорошо мне напомнил! Ешь чеснок, парень! Налегай на чеснок, понял? Слышал я, что головка чеснока помогает от сорока разных болезней… Может, минует тогда тебя лихоманка проклятая, пронесёт, не то — потухнет наш очаг… Там в сарае в углу чеснок валяется… Пойди, сюда принесу, здесь у постели моей набросай, у изголовья самого, слышишь? А сам близко ко мне не подходи!

Я повиновался его велению. Он удовлетворённо закивал головой и сказал:

— А теперь садись и слушай. Только, пожалуйста, подальше сядь. Ох, ох, ох! Жарко-то как. Чувствую, приближается мой конец, только прошу тебя, не лей слёз понапрасну, не нужно мне ни причитаний, ни слёз, знаю ведь, частенько падают они прямо в очаг и тушат его… Коли сможешь, положи в изголовье моей могилы камень гладкий, чтобы с чужой не спутать, а не сможешь, тоже не беда, в обиде не буду, лишь бы ты у меня был здоров. Не предавайся горю, правда, тяжело жить без родителей, но и с этим нужно примириться… Богатство я тебе оставляю небольшое, но то, что сейчас скажу, может даже больше богатства пригодится… Хорошее слово иногда дороже золота… Гони тоску и печаль, пока ты молод, успеешь ещё в старости стонать да охать. У-у-у! — холодно! Помни, что самые заветные человеческие желания исполняются редко. Пусть это тебя не разочаровывает в жизни. — Уф уф, уф! Жарко.

— Хватит, папа, тебе вредно разговаривать!

— Зато тебе это полезно, сынок. Сам я знаю, что мне полезно, а что вредно! Вот так-то — тогда говорил и теперь повторяю: какого я богатства хозяин, ты видишь… с собою ничего не беру, всё тебе оставляю, да и то, что в голове у меня, и то с собой уносить мне ни к чему, оно тебе поможет в жизни, больше, чем богатство.

— Довольно, папа, не несмышлёныш же я какой!

— Для меня ты всегда несмышлёныш. Дай-ка мне два слова напоследок сказать, а уж как смерть мне глаза закроет, тогда и замолчу. Так что слушай: старец, говорят, любит двор, а юноша дорогу. Пока молод, ходи, сколько сил хватит, в дороге ума наберёшься, это я тебе, кажется, ещё тогда, когда ты в город уходил, говорил. Не удивляйся в этом мире двум вещам: живой мёртвого всегда хвалит, а живой живого ненавидит. Частенько люди друг другу завидуют. А с мёртвого что взять? Покойнику завидовать нечего. Не знаю, конечно, может, когда-нибудь другое время настанет, но спокон веку так было, понял?

— Конечно, понял, об этом я от тебя и раньше слышал.

— Мудрость, говорят, дороже золота, сколько её ты в руках не верти, не сотрётся она, не полиняет… Сказывают, если червяка разрезать, станет два, и оба живут. Простая, стало быть, у червяка жизнь, а человеческая жизнь — сложная. Никогда не уподобляйся червяку. Не бойся жизни. В молодости все смелы и дерзки, а в старости — предусмотрительны. Однако предусмотрительность и в молодости не помешает. Ух, ух, ух! — жарко как, прямо пожар в груди горит! Всё это я тебе говорил, красного словца ради, а теперь главное скажу.

— Мужайся, Караман, дай тебе бог терпенья, — сказал я самому себе и присел поодаль.

— Устал? — спросил отец.

— Да чего там, мудрое слово говорить трудно, а уж слушать, какая в том трудность?

Мои слова ободрили больного. Он приподнялся на постели и продолжал:

— Так вот что, слушай меня внимательно. Не жить мужчине одному без пары, как быку одинокому не впрячься в ярмо, не покатить арбы и не вспахать плугом поле. Главное для мужчины — женщина, а для женщины — мужчина. Всякое там толкуют о земле, опирается, мол, она на бычьи рога, на спину драконью да ещё на что-то там… не знаю так ли это, но вот что на этих двух столпах, мужчине и женщине, мир стоит, это — я утверждаю — святая истина. Знаешь почему я так быстро смерти подался? Исчез мой второй столп, Елисабед моя ненаглядная. Только тебя мне жалко, один ведь на свете остаёшься, сиротинушка, а смерти я не страшусь, знаю, Елисабед, моя бесценная, и так уж заждалась меня. Ух, ух, ух! А если и случится, что выздоровею, всё равно без Елисабед мне жизни не будет. Словом, женись, сын. Негоже молодцу долго без жены оставаться. Того и гляди порченным тебя посчитают и прославят сумасшедшим, как Алексуну нашего. Так уж заведено, женишься — пожалеешь, не женишься — тоже пожалеешь. А раз так, лучше уж жениться. Лучше привести жену и жалеть. Не встречал я в жизни бобыля, который бы судьбу свою благодарил, а женатых много встречал довольных. Один мужчина, знаешь, что мне сказал? Долго, говорит, я с женщиной быть не могу, но и без женщины тоже не могу долго! А почему, знаешь? Говорят, когда бог сотворил мир, он сначала вдохнул душу в мужчину, а затем уже решил создать женщину, огляделся вокруг да видит, что материал весь израсходован на мужчину. Что ему, бедненькому, оставалось делать? Не растерялся всемогущий. Взял он округлость луны, гибкость лозы, тонкость тростника, бархатистость цветка, лёгкость листка, взор лани, веселье солнышка, непостоянство ветра, трусливость зайца, отвагу льва, тщеславие павлина, голос соловья, мягкость пуха, твёрдость алмаза, сладость мёда, горечь желчи, беспощадность огня, холод льда, карканье вороны и нежность голубя, смешал всё это и создал женщину, предоставив её мужчине. Поэтому так изменчива женщина: сегодня она одна, а назавтра другая, и мужчина не может долго подле и врозь с нею быть, далека она, он всё лучше о ней вспоминает, рядом — все недостатки её в глаза лезут! Характер мужчины в две недели узнать можно, а женщину понять… Не зря ведь говорят, что родилась она на две недели раньше чёрта. А знаешь, почему я тебе эту притчу рассказал? Не опаздывай с женитьбой, но и в выборе не спеши. Пойдёшь невесту смотреть — вина ни капли не пей. С пьяных глаз даже жаба красавицей может показаться. Ошибку, спьяна совершённую, трезвым не исправишь. Эх, сыночек, это я тебе всё так говорю, сам развлекаюсь да о болезни своей забываю. А что о смерти думать! Охами да вздохами тут не поможешь! Слушай меня внимательней! Знаешь, что я тебе скажу: женщина, брат, это и чёрт и ангел. Думаешь, голубь она, а неожиданно вороной закаркает, думаешь, ворона, — а вдруг оказывается — сердце у неё золотое. Женщина, как цветок, один цветок красивый да ядовитый, а другой, смотришь, некрасивый, но медвяный. Не полагайся на внешность. Порасспроси, кто отец с матерью у твоей избранницы, какого она роду-племени, не было ли среди родни её сумасшедших, уродов, иль без костей не родился ли кто из родичей. Да, да, чего удивляешься, у некоторых дети без костей рождаются. Не было ли в роду у них чахотки, падучей или лунатиков? А знаешь ли ты, что это такое?

— Да, слышал. Человек говорят, спит, а сам, как муха, по стене ходит.

— Верно. Ну, в общем, человек всё должен знать, и плохое и хорошее… Узнай, не было ли в роду у неё ведьм, не тяготеет ли над ними, храни бог, проклятие, да переспроси, кого у её матери больше, мальчиков или девочек. Попадёшь на смотрины, станут тебя угощать, избегай гусятины. Гусиное, говорят, мясо мужчину возбуждает, а возбуждённый мужчина, известное дело, даже бревно за женщину принимает. Знай, родители девушек частенько специально гусиной ветчиной потчуют и таким манером молодцов окручивают. Запомни это хорошенько!

— Угу!

— Бывает, что в деревню городские девушки наезжают. Кривляться да глазки строить, это они мастерицы. Не смей ты на них глядеть и о них думать. Раскрашенные они, размалёванные, а смой с них краску — и останется рядом с тобою страшилище. Ни к чему тебе городская женщина! Легкомысленные они, бездельницы и обидчивы к тому ж. Девять раз тебя расстроят, а сделают по-своему. Ни поля вспахать не помогут, ни лозы не посадят, ни лобио не посеют…

— В общем, папа, всем, что есть на свете дурного, господь наградил городскую женщину, понял я!

— А что ты думаешь? Разве сравниться ей с нашей деревенской? Будь она благословенна, плечом к плечу с тобой пройдёт и голая и босая, не попрекнет и не оскорбит тебя недостойным поступком, и детей тебе народит и вырастит их настоящими людьми. Городская же больше двух детей не родит. А тебе, сынок, побольше детей иметь следует. Один сын — не сын, да и двое — не дело, трое это уже кое-что… Но, главное, завещаю я тебе — трудиться, трудиться и трудиться. Это самый важный мой завет, не посрами моего имени, не дай Амбролу Кантеладзе народу на поругание! Не страшись сиротства. Мир велик, не пропадёшь. Если и найдётся у тебя один враг, то друзей вокруг — сотни. А какая цена человеку, если у него врагов нет? У-у-у! — словно в жилы мне ледяной воды налил кто-то, руки-ноги стынут, а голова огнём горит…

— Положу-ка я, папа, к ногам тебе жаровню.

— Ни к чему, сыночек. Больше этой жаровни меня твои слова согрели, полегчало мне даже… Да, вспомнил, плетень у нас в винограднике проломился. Не дай бог, свиньи сквозь него пролезут, всё перепортят. Эх, не успел я огородить. Будет время, сынок, обязательно брешь заделай, не то скажут на деревне — хозяин, мол, у плетня помер. Может, пройдёшься, посмотришь, а?

Я покорно поднялся и вышел во двор.

Поглядел на небо, оно казалось усыпанным белыми розами. Зелено улыбалась земля. Мне же хотелось, чтобы налетел ураган, возмутил царящее вокруг спокойствие и унёс всё с собою. Но в жизни всё происходит не так, как хотелось бы Караману Кантеладзе.

Дома я слушал советы и наставления отца, и мне было спокойно, но когда я вышел во двор, то вдруг почувствовал, что остался один-одинёшенек на всей земле, и я вдруг испугался этого одиночества, и страстно захотелось мне услышать снова отцовский голос.

Я с тоской поглядел вокруг.

Почему всё так спокойно и весело, когда сердце моё разрывается от горя? Навсегда уходит самый близкий, самый родной человек, а я не в силах помочь, помешать ему уйти!

Я повернулся спиной к белым розам неба и зелёной Улыбке гор и рывком открыл дверь.

Отец молчал и теперь уже навеки. Глаза его были закрыты, а рот полуоткрыт, словно он что-то шептал. Я долго не отрывал взгляда от его лица, а в ушах моих всё ещё звучал его дорогой голос.

Смерть отняла у меня отца, но не смогла отнять отцовского голоса. Он и теперь ещё слышится мне.

Ночь мы с отцом провели наедине. Рты у нас обоих были сомкнуты, но несмотря на это, мы всю ночь проговорили. Я поведал ему всё самое сокровенное, что таилось у меня в душе, потому что ночь эта была нашей последней ночью.

А утром горестный крик мой возвестил о постигшем меня несчастье.

Лукия стал бить себя руками по голове, а Царо распустила волосы в знак скорби. Кечо чмокнул меня в щёку и молча встал рядом. В те дни все вокруг пытались поддержать и ободрить меня, клялись в дружбе и братстве. Я и не предполагал, что вся деревня братья мои и сёстры. И слова эти не расходились с делом. Люди заботились обо мне так, словно я и впрямь был им самым родным и близким.

Однако прошло недельки две, и вдруг я услышал такое, отчего сердце моё преисполнилось жесточайшей обиды и гнева:

— Каким человеком был Амброла! Разве могла бы болезнь его убить?! Сын, непутёвый, раньше времени в могилу свёл. Видел он, что прахом идёт от Карамашкиного расточительства всё их добро, да и не смог, бедняга, такого пережить, вот и отдал богу душу, — злословили одни.

— Несчастье иметь такого сына! — вторили им другие.

О том, что я был далеко не таким сыном, каким хотели бы видеть меня родители, я и сам хорошо знал. Но вот то, что я был виновником их смерти, показалось мне невероятным. Неужто я хуже болезни? Подумать только, болезнь не могла бы сломить отца, а я ей помог?! Но болезнь унесла и других людей, а у них-то были хорошие дети. Чем же это объясняется? Ну, а если бы я последовал за отцом-матерью? Интересно, кого бы тогда обвинили в их смерти?!

 

Честные поле и виноградник и бессовестное небо

Не буду вам, дорогие, докучать рассказом о том, как убивался я по бедным своим родителям, знаю, — поверите и так, как неподдельно было горе сыновнее. Однако соседи всё не унимались, Чесали языки на все лады, честили меня на всех перекрёстках и бездельником называли, и лентяем, непутёвым, и погубителем отца-матери, и какой только напраслины на меня не возвели. Не стало мочи моей терпеть, и бросил я упокоенным моим батюшке и матушке такой упрёк:

— Чего это вы, бессердечные, меня покинули, беззащитным сиротою оставили, закрыли, словно слепые, глаза и потянулись за чумой? Не лучше разве было с сыном жить?! Или я и вправду хуже чумы? Как мне теперь быть, как людям в глаза смотреть, научите, — присоветуйте, родимые?

Припомнились тут мне предсмертные отцовские наставления, и решил я начать жить по-новому, так, чтобы не посрамить его доброго имени.

После похорон отправился я в поле и проработал, не разгибая спины, до позднего вечера. Пахал, сеял, пропалывал. Так продолжалось много дней подряд. Домой я теперь приходил только спать. Кукуруза уродилась на редкость высокая, стройная, по нескольку тугих початков на каждом стебле, усы такие, что любой молодец позавидует. Подумал я даже, ежели усы и вправду свидетельствуют о чести, то такого честного поля, как моё, на всей земле не сыскать. А лоза, как девчонка на выданье, расцвела, соком налилась, отяжелела да завилась.

— И где это ты, парень, раньше был? — спрашивает Адам Киквидзе, увидев меня в винограднике, — отца твоего Амбролу блаженного безделье твоё до времени в могилу свело, а ты, оказывается, вон какой сноровистый, знал бы он это, царствие ему небесное, из гроба бы поднялся.

«Тьфу! — сплёвываю я в сердцах, — лопни глаза твои завидущие, тоже мне ещё, привязался!»

— Не виноградник — чудо чудное! — не унимается он.

— И о чём ты только думаешь, дуралей несчастный! — злится на меня Кечо, — урожай на носу, а тебе вино наливать некуда, есть у тебя кувшин, или нет? Нет? Ну вот что, в следующую пятницу сходим на базар, я туда за чувяками собираюсь, выберем самый большой да вдвоём и притащим.

Вечером в пятницу привезли мы с ним на арбе огромнейший кувшин, бабы как увидели это, ну квохтать, ну причитать:

— Ох, Елисабед, ох, сердешная! Не дождалась ты такого счастливого часа! Встань, погляди на сыночка своего, какой из него, врагам на зависть, хозяин получился.

И правда, работал я, не жалея ни сил, ни пота своего. Но неудачи подстерегали меня и не замедлили посетить одна за другою. Кукуруза пахла так вкусно, что на запах её повадился в поле бессовестный барсук, а вскоре на подмогу ему медведь заявился. Обломали они, проклятые, все початки, объелись кукурузой, как могли, а остальное размолотили да по земле рассеяли.

Когда же окончательно поспел виноград, случилось ещё худшее горе. В одну ночь прокатился страшный гром и полил такой ливень, словно небо разверзлось. Смекнул я, недоброе стряслось. Натянул на голову мешок и побежал к винограднику. Только добежал, град начался, крупный, с голубиное яйцо. Небо словно взбесилось. Целую ночь молния сверкала.

— Освети, освети, окаянная, — злобно ругался я, — не то, он не увидит, где самый лучший виноградник!

Эту страшную ночь я провёл не смыкая глаз. Эх! Лучше бы уж не рассветало. Глянул я, и сердце у меня упало: все лозы были похожи на людей, иссечённых розгами. Проклятый град! Неужели ему обязательно нужно было побить мой виноградник! Ведь рядом был виноградник Кечо. Клянусь вам совестью, град не побил в нём ни кисточки!

От обиды я горько заплакал, но что пользы лить слёзы, разве что наполнить ими привезённый с базара кувшин? Ну, бог с ним, что было, то было!

В виноградник пришёл Кечошка, посмотрел вокруг и обнял меня:

— Не горюй, — сказал он с улыбкой, — прибыль и убыток, говорят, рядом ходят, ты только, брат, сумей вино пить, а уж добро наше мы как-нибудь поделим.

Были у меня, если помните, любящие дядька с тёткой, но к тому времени переехали они из Сакивары на берег моря, там, говорят, земля родит лучше, так что остался я одинёшенек, а дядю с тётей заменили мне Царо и Лукия. Царо готовила обед, подметала дом и двор, стирала и шила мне рубашки, словом была настоящей матерью.

Помнится, ребёнком как-то подбросил я под ноги Кечо лягушку и всё приговаривал: «Кто лягушку раздавит, у того мать помрёт». Хорошо, что не исполнилось моё заклинание. Не то я, несчастный, сейчас бы совсем пропал, кто бы присмотрел за сиротою безутешным?!

 

Цыплячий писк и гусиная ветчина

Осенью, когда собрали урожай, заявился ко мне Кечошка, смотрит на меня как-то странно и ухмыляется беззубым своим ртом.

— Ты чего, — спрашиваю, — смеёшься, пистолет?

А он в ответ:

— Брат ты мне, Караманчик, или не брат, скажи честно?

— Ну, допустим, брат, а что из этого?

— А коли так, ты должен помочь мне в одном деле — дом свой хочу вверх тормашками перевернуть.

— Не пойму я тебя, чудное ты что-то говоришь. Не томи душу. Скажи толком, что ты задумал?

— Говорю тебе, дом я перевернуть решил вверх тормашками.

— У тебя, я вижу, с каждой новой луной такое случается! Ты… того… не свихнулся ли?

— Хи-хи-хи! — снова смеётся он. — Жениться я решил, вот что, мой хороший, а женитьба, как сказал мудрый Молла Насреддин, всю жизнь человека переворачивает. Понял теперь?

— Понял, уж как не понять. Да только ты с этим не торопись, подумай хорошенько, осмотрись, не маленький ведь, жених поди!

— Известное дело не маленький. Пока, сказывают, рога не вылезли, бык завсегда телёнком кажется. Отец мой в этих годах меня уже имел, вот так-то. Одним словом, должен ты мне помочь невесту найти, и всё.

— Ещё раз тебе говорю, не торопись, погоди…

— Заладил тоже — погоди, погоди! А чего ждать-то? Когда мне будет столько лет, сколько дедушке моему было, на что мне тогда женщина, а?

— Ну, как знаешь, я своё сказал… Держись, раз уж так, степенней, не то, как станешь, к примеру, на смотринах своим беззубым ртом нужно не нужно склабиться, кто за тебя девушку отдаст?..

— И-и… тоже мне придумал! Лошадь я что ли, чтобы в рот мне заглядывали да зубы считали?

— Я своё сказал…

…Вы, дорогие мои, должно быть, помните жену Кечошкиного дядьки тётушку Элпите, ту самую, на свадьбе которой никак не может вспомнить, был он или не был Адам Киквидзе, так вот Элпите добровольно вызвалась быть племяннику своему свахою.

Решили мы не мешкая пуститься на поиски невесты и уговорились встретиться со свахой у моста, ведущего к Квацхути. Как приблизились к крепости Хидикари, зажмурил я невольно глаза, — вспомнился мне тот скорбный день, когда навсегда потерял я мою Гульчину. Хорошо, однако, что в себя пришёл и глаза открыть вовремя догадался, не то мог бы с обрыва слететь да шею себе сломать. И понял я тогда, что мысли о Гульчине не сулят мне ничего хорошего. Недаром Кечошка мне всегда говорил: «Брось, брат, далась тебе эта поповская жаба»!

Остановились мы в одной семье. Тяжёлые тесовые ворота отворила какая-то тоненькая, миловидная девушка. Элпитэ нам глазами показывает, это, мол, и есть невеста! Кечошка тут же ко мне оборотился, во весь рот улыбается, чувствую — нравится ему девушка. Да и мне, чего греха таить, она очень понравилась. Вскорости нас за стол усадили и угощать стали по всем правилам. Поели мы и выпили вино, повеселились, как следует, потом родители со свахою удалились на вторую половину дома. А Элпитэ вскоре вернулась.

— Как дела? — бросился к ней жених. — Парень или девка?

— Не знаю, говорят, жених нам понравился, да спешить некуда, поглядим — присмотримся, а там видно будет.

— Чего там присматриваться? — нахмурился Кечо. — Человек за час не переменится.

— Счастливчик ты, Кечули, некоторые годами невесту себе присматривают, а тебе вот как повезло, — вздыхаю я.

Посоветовались мы и решили в тот же день устроить обручение и обед, тем более, что припасённые для такого случая золотые серёжки были у Кечо с собой.

Сваха снова пошла к родителям невесты, но тут же возвратилась расстроенная.

— Отказали! — неожиданно выпалила она и сердито посмотрела на меня.

Оказывается, и родители, и сама невеста сначала принимали за жениха меня.

— Нет, нет, нет, — замахала руками будущая тёща. — За этого беззубого я дочь свою не отдам!

На этом всё и кончилось.

— Говорил же я тебе, дурачина, смейся поменьше, — сердился я на незадачливого жениха.

Домой мы возвращались унылые и печальные, как после похорон.

— Клянусь честью, не моя в том вина, — оправдывался я всю дорогу. — Просто не чувствовал я себя женихом и держался свободней, это видно им во мне и понравилось. А так-то. Ну чем я лучше тебя? — В глубине души я, конечно, понимал, что это не так, но…

Да и сваха меня в дороге потихоньку от Кечошки хвалила. У неё у самой-то, между прочим, дочь на выданье была, так что она в этих делах толк знала. И вообще… матери взрослых дочерей на все эти вещи другими глазами смотрят.

Главное, что я уяснил себе: ежели хочет жених красивым казаться, должен он себе и дружку и сваху выбрать поуродливей. Не зря ведь говорят — глаз ест, глаз пьёт!

— Ты уж не обижайся, Кечошка, но раз так получилось, не пойду я с тобой больше, — сказал я ему на второе утро. Сваха собиралась в Лихети, а мне, правду сказать, лень было по горам лазить.

— Глупости, сам я во всём виноват. Ничего, в следующий раз умнее буду. А без тебя шагу не сделаю. Так что, собирайся.

Пришлось идти.

До того как попасть в Лихети, должны были мы пройти мимо двух небольших деревушек.

На крутой просёлочной тропинке повстречалась нам Целая ватага ребятишек. Насчитал я их девять штук — пять мальчиков и четыре девочки.

— Куда это вы? — спросила их Элпитэ.

— Каштанов вот насобирали, теперь домой несём, — ответила за всех старшая девочка.

— Ты чья будешь? — осведомилась Элпитэ.

— Петруа Кивиладзе, — ответила девочка.

— Дай бог тебе здоровья! А ты чей? — обратилась она к мальчику.

— Петруа.

— Ты?

— Петруа.

— Ты?

— Петруа.

— Ты…

И так повторилось все девять раз.

— Это всё, или у Петруа ещё есть? — в десятый раз спросила сваха.

— Что ты, батоно, трое на медведя охотятся, одна матери помогает, а двое…

— Ишь ты, расплодились, словно поросята, — присвистнул Кечошка.

— Та, что матери помогает, старшая небось? — полюбопытствовала Элпитэ.

— Да, на выданье она у нас.

— Может, посмотрим? — предложила Кечошке сваха. — Понравится, хорошо, не понравится, насильно никто удерживать не станет.

— Что ты, что ты, тётушка, — замахал руками жених.

— Будет у тебя жена плодиться, плохо что ли?

— Да не лишит господь меня такой милости, чтобы мне без детей остаться, но и столько мне ни к чему. А кроме того, ну как, скажи по совести, накормить столько шуринов да своячениц? Коли в доме у меня полный день гости переводиться не будут, когда же мне в поле, в винограднике работать? Нет уж, нет, уволь, не буду я на такой жениться.

— Ну, как хочешь, дело хозяйское.

Только подошли мы к другой деревушке, как из одних ворот навстречу нам выскочил телёнок. Сам пёстренький, хвост у него наверх колечком закручен. Подбежал к нам, приласкался, можно сказать, с ходу, да как вдруг помчится прямо вверх по горе. Смотрим, а за ним поглядывает из ворот какой-то человек средних лет, хозяин видно. Увидел нас и узнал Элпитэ. Оказалось, родственницей она ему какой-то дальней приходится. Не понял я, каким образом в родстве они состояли. Как говорится, ворона — сойкина тётка, да дело не в этом. Стал он нас к себе в дом приглашать. Заходите, мол, люди добрые, не побрезгуйте моею хлебом-солью. А Элпитэ вовсю отказывается, некогда нам, времени, говорит, у нас в обрез.

Как узнал тот человек, что идём мы невесту искать, стал нас ещё настойчивее уговаривать:

— Заходите, заходите, отдохните маленько, я долго не задержу. Накормлю по-быстрому, чем бог послал, а вот уж на обратном пути зайдёте, тогда угощу на славу.

Пришлось войти в дом. Хозяйка встретила нас приветливо и тотчас же выпорхнула на кухню.

На стол накрывала хозяйкина дочка, совсем ещё ребёнок.

— Твоя, что ль? — спросила сваха.

— А что, не похожа?

— Быстренько она у тебя подросла, в прошлом году совсем крохотулечкой была, а теперь, гляди, девушка уже, на выданье, небось.

— Мать против, а по мне, в жизни всё чем раньше, тем лучше, кроме смерти, конечно…

— Чего далеко-то ходить? — ударила Элпитэ Кечошку по плечу. — Оглянись-ка, парень, вот тебе и невеста. Может, действительно телёночек этот тебя к счастью прямиком и привёл, а?

— И совсем не плохо! Такого цыплёночка прямо с косточками проглотить можно… — прошептал в ответ распалённый женишок.

Девочка уловила перешёптывание жениха со свахою, засмущалась и от волнения принялась отчаянно теребить тоненькую косичку, упавшую на едва обозначившуюся грудь.

— Замуж? Мала ещё, цыплёночек она, из яйца невылупившийся, — запротестовала мать девочки. — Куда ей! Коснётся её мужчина, так все косточки и переломает. Эдак годика через два-три, если подождёте, можно, а сейчас, не поспела ещё!

Кечошка ей в ответ:

— Ястреб сказал бы: вкусное у курочки мясо, а цыплячье мне всё ж милей. Отдай, тётка, сейчас, в моих руках и поспеет, а нет, так потом мне не надо!

— Не торопись, сынок, незрелый плод сорвёшь до времени, так от него ни удовольствия, ни пользы, да и не дозреет он никогда по-настоящему. Одна у меня дочка, не дам я ей жизнь разбить. Спроси у неё, хочет ли она замуж?

Девочка ещё пуще затеребила свою косу, так что чуть не оборвала её совсем, потом часто-часто закивала головой.

— Смотрите-ка! Ах, бесстыдница! Чтобы земля тебя поглотила! Чего головой, как коза, мотаешь, негодная? Да знаешь ли ты, что такое замужество?

— Знаю, — пропищала девочка.

— Что знаешь! Смерть ты знаешь, вот что. Куда тебе замуж! От горшка два вершка, и туда же лезет. Смотри, смотри-ка на неё, отец, и не краснеет, бессовестная.

— Бабку мою в двенадцать лет замуж выдали, а мне уже тринадцать, небось, — стала оправдываться девочка. — Правда ведь, папа?

— Правда, дочка. Матери моей двенадцатый год шёл, когда её в мужнин дом привезли.

— Три года она со свекровью спала, — перебила отца девочка.

— Бедняга свёкр! — вырвалось у меня.

— Вот дурёха, да соображаешь ли ты, что говоришь? — снова рассердилась на неё мать. — Бабка твоя три года со свекровью спала, это верно, но спросила ли ты у этого почтенного человека, храни его господь, есть ли у него мать? А ежели нет, как тогда? Со свёкром, что ли, ты тогда лечь собираешься, а?

… Вышли мы на дорогу не солоно хлебавши. А во дворе оставили пёстрого телёнка и плачущую девочку, которая жестоко вымещала обиду на тоненькой своей косичке.

Перевалили две горы и очутились у дома замужней сестры Адама Киквидзе. Дом был обнесён деревянным частоколом. На кольях ограды жутко белели черепа каких-то страшных зверей с оскаленными зубами и пустыми глазницами.

— Дарико! — позвала от ворот тётушка Элпитэ.

На балкон вышла хозяйка, а, увидев нас, быстренько сбежала по ступенькам и бросилась навстречу.

— Господи, да кого я вижу! — приговаривала она. — Пожалуйте, дорогие, проходите, проходите. Чего ты стоишь, как чужая? А это, если мне не изменяет память, Амбролы покойного сынок, — указала она на меня. Я кивнул ей в ответ. — А вот этого что-то не припомню.

— Это Лукиин Кечошка, забыла, что ли?

— Как же, как же! Он в детстве девчонку мою напугал, ревела так, что по сей день забыть не могу. Сам-то ты, вероятно, не помнишь про этот случай, мал был тогда.

Кечошка покраснел и потупился.

— Откуда ему такое помнить. И-и… когда это было! А теперь он, видишь, какой вымахал. Жених!.. — И тётка ласково потрепала его по щеке, держись, мол, парень, нечего тебе смущаться.

Было холодновато. Позднее осеннее солнце едва грело, а с горы дул холодный ветер.

Не спросив даже о цели нашего прихода, хозяйка снова стала приглашать нас в дом.

— Мужик у меня ни свет ни заря на охоту сбежал и парня с собою прихватил, а мы с дочкой тут по дому крутимся. Ничего, без них управимся… Я мигом, вот только курицу словлю… Очень вы меня своим приходом обрадовали! Ну, а как там в Сакиваре, мир, спокойствие?

— А что Сакиваре сделается, известно, мир! Мачари вот только бродит да и то до времени: свадьбы начнутся, и оно успокоится, — многозначительно ответила Элпитэ.

— Да, мачари да парня женихающегося свадьба только и успокоит, — согласилась хозяйка и посмотрела на нас словно говоря: «Я-то уж понимаю, дорогие, зачем вы сюда пожаловали, меня, старую ворону, на мякине не проведёшь!»

Правду говорят, разве укроется что-нибудь от матери, у которой дочка на выданье?

На балкон между тем вышла девушка. На плече она держала кувшин, и я тотчас же признал в ней ту самую Теону, с которой частенько играл в детстве, когда она гостила у бабушки. Раз как-то я даже окунул её с головой в ручей. Помню, пищала она тогда на всю округу.

В пути аппетит у меня разыгрался не на шутку. Да благословит господь хозяйку, стол действительно был накрыт в минуту. Один за другим появились на столе пушистый прямо из кеци румяный хлебец, выпеченные в золе толстые мчади, окорок, молодой сыр, гусиная ветчина и кислая капуста.

Лоза в Лихети почему-то не прививается, так что своего вина здесь нет. Дарико принесла нам припасённый, очевидно на торжественный случай, кувшинчик вина, и хотя кислило оно изрядно, но от голода и жажды показалось мне даже вкуснее знаменитой хванчкары.

Стол накрыли у самого очага, а в очаге, приплясывая, веселился огонь. Из зарытой в самую глубину его каменной сковородки-кеци Дарико вытащила румяного поджаристого цыплёнка, она подхватила его и положила в миску с остро пахнувшей чесночной подливой и поставила миску на стол. Тут же рядом с курочкой аппетитно розовели зажаренные потрошки.

— Угощайтесь, дорогие! — приговаривала хозяйка. — Это так для начала, червячка заморить, главное ещё впереди! Ты что это, баба, расселась, сложа руки, — обратилась она к Элпитэ. — Давай помогай, рви его на части! Да и вы не стесняйтесь, вот так, вот так!

Руки у неё двигались проворно, в них было столько огня, что казалось, будто весь жар братниной кузни к ней перешёл. Если бы даже очаг не горел — всё бы в этих руках сварилось да поджарилось!

— Кушайте, дорогие, на здоровье! — угощала она. — Теона, дочка, поухаживай за гостями, видишь, стесняются они!

Теона взяла в руки миску и сначала подала её мне. Вы ведь знаете, что гузку я люблю больше всего на свете… Жених потянулся за грудкой, и сваха положила себе в тарелку белого мяса.

Потом Кечо протянул миску Теоне. Та взяла ножку.

— И-и… выбрала бы уж что-нибудь получше, — нашёл повод завязать беседу Кечо.

— Что может быть лучше ноги, если хочешь убежать? — улыбнулась в ответ Теона.

— Ну коли так, то мне следует взять вот это, — он схватил крылышко, — полечу за тобою и обязательно настигну.

Сваха тихо заулыбалась.

Молодец! — подумал я, радуясь смелости друга.

Жених между тем покончил с крылышком и приналёг на гусиную ветчину.

После обеда сваха отозвала хозяйку в сторону и без обиняков рассказала ей о причине нашего прихода; боялась как бы опять какого недоразумения не вышло.

— Вот, дочка моя и парень ваш тут же. Ежели понравятся они друг другу, так что лучше этого! Пусть, как говорится, не оставит господь-бог вино невыпитым, чоху неодёванной, кувшин не сломанным и девку незасватанной, — сказала в ответ Дарико.

«Дай-то бог всем такую славную да бойкую тёщу, повезло же этому паршивцу», — невольно позавидовал я Кечошке.

Кечо между тем не спускал с Теоны глаз и никого, кроме неё, вокруг не видел. А она чувствовала на себе его неотступный взгляд, и ноги у неё заплетались от смущения, чуть было тарелку из рук не выронила, когда со стола убирала. В конце концов девушка рассердилась на парня.

— Да не смотри на меня так, ирод!

— На то и глаза, чтобы смотреть, — бросил он ей.

Обозлилась она и ушла в другую комнату.

— Молодец, Кечули, не узнаю я тебя сегодня, — сказал я другу, когда мы остались одни.

— Чувствую, брат, помутилось у меня в голове. Мне бы только от счастья не свихнуться, а уж на остальное-то жаловаться не приходится. Караманчик, дружочек ты мой, если эта девчонка моей не будет, не переживу я этого, руки на себя наложу, знаешь ведь, я человек слова, сделаю как сказал!

— А ты полегче, дуралей, сейчас тебе даже чурбан красавицей покажется, я уж знаю.

— Ты что это, Караманчик, бредишь, что ли?

— Отец мой покойный говорил, идёшь на смотрины — не ешь там гусятины, будоражит она, проклятая, да разум мутит. Не зря они, парень, эту гусиную ветчину на стол поставили. Не нужно было её тебе есть, она-то с ума и свела. Она, определённо, она! Ну, хочешь на иконе поклянусь. Правду я тебе говорю, истину.

— Да отвяжись ты бога ради, гусь, видите ли, виноват. Ишь что придумал. Ещё до того как я ветчину эту попробовал, запала мне Теона в душу. А ты на гуся бедного всё сваливаешь, думаешь, если у него ума нет, так он и других с толку сбивает, что ли? Сказки всё это бабушкины!

Каюсь, нарочно я Кечошке про гусиное мясо рассказывал, неровен час, думаю, откажет невеста, так хоть будет чем успокоить.

Не знаю, ветчина ли была в том виновата, или что другое, а как стали мы с лестницы спускаться, берёт Кечо мой Теону осторожненько так под руку, дай, говорит, поддержу, чтобы не поскользнулась, не упала, а та как выдернет у него руку — и в сторону.

— Ты чего это, девочка, испугалась, не съем я тебя, разве я волк какой? Хотел тебе помочь. Что в этом плохого?

— Зря беспокоишься, не маленькая, семнадцать лет по этой лестнице каждый день хожу, ни разу ещё не падала.

— Что ж, словно одуванчик, моего прикосновения боишься?

— Интересно, ты опять такой?..

— Какой такой, сударыня?

— А вот такой, как сейчас. Помню, как ты давным-давно повалил меня на отмели да прямо с головой в ручей бултыхнул. Крику тогда было на всю деревню.

— Как же, как же, и я помню, а чего это ты меня всё дразнила: «Кечошка, дурень, — закрой рот».

— Не хотел меня на качели сажать, не помнишь разве?

— Беспокоился я за тебя, чтобы, упаси бог, не слетела да не ушиблась.

— Чтоб тебе быть таким красавцем, какую ты правду говоришь. А тогда у тебя такого ума не было.

— Ладно, ладно, пусть так.

— А помнишь, как оторвал ты кукле моей голову? Плакала я тогда навзрыд.

— И зачем только понадобилась тебе кукла эта дурацкая, ведь люльки у тебя всё равно не было.

— А помнишь, в лесу ты меня однажды одну бросил, ягоды заставил собирать, а сам удрал, помнишь?

— Нет, такого что-то не помню.

— Врёшь! Неужели забыл, а?

— Сейчас, когда ты рядом, я ни о чём другом помнить не могу.

Благословенно гусиное мясо! Как подменили парня! — подумал я с восхищением и перекрестился.

— Ой, мамочки! С ума этот человек меня сведёт! — притворно рассердилась Теона. — И что он себе позволяет при всём честном народе!

— А что я такого сказал? Вот при всём честном народе я у тебя и спрашиваю, — пойдёшь за меня или нет, не то отрежу я тебе косу, да вот на том тутовом дереве повешусь.

— Ой, люди добрые, что он говорит! Разве мне пора замуж!

— Отвечай, пойдёшь или нет?

— Хозяйка я здесь, негоже мне на гостя сердиться, а ты тем пользуешься да всякие глупости говоришь. Ну чего он ко мне пристал, тётушка Элпитэ! Хоть ты ему что-нибудь скажи.

— И правда, чего это ты привязался, не видишь разве, девка она смирная, ровно агнец божий, не понятно разве, что согласна за тебя идти, — рассердилась на него сваха.

— А когда приезжать за вами, сударыня, прикажете? — не отставал распалённый гусятиной женишок.

— Это — когда пожелаешь! — притворилась рассерженной девушка. — Не приезжай только в понедельник, во вторник, в среду, в четверг, в пятницу, в субботу и в воскресенье, в какой-нибудь другой день, пожалуйста.

Ну, словом, чего долго тянуть, как стало мачари вином, покрыли крышу в доме Лукии новой дранью, и свадебный пир заходил горою. А тамадой, конечно, уж на этот раз был Адам Киквидзе. От речей его и тостов многие гости так захмелели, что попадали со скамей ничком, словно кузнец молотом по голове их дубасил.

Медовый месяц у Кечошки продлился более девяти недель. Счастлив был молодой муж несказанно. Целый день он вертелся около жены, всё в глаза ей заглядывал, во двор даже не пускал, чтобы ветер холодный, упаси бог, не коснулся его сокровища, леденцами кормил да ласкал. Всё думал, бедненький, чем бы ещё ей угодить, чем порадовать.

— Клянусь душой матери, не узнаю я тебя, Кечули, — говорил я ему. — Совсем ты переменился. Ни о чём ты, кроме Теоны, не помнишь. Неужто так жена сладка, а? Очнись, парень, нехорошо, когда мужчина под каблуком у бабы, из рук вон тогда его дело!

— Да погоди ты, болтун проклятый, дай срок, привыкнет она ко мне, покажу я тогда, кто есть такой Кечо Чаладзе.

Кечули, между прочим, оказался хозяином своего слова.

Как понял он, что накрепко привязалась к нему Теона, так и тон у него даже изменился и, чтобы, упаси бог, не возгордилась она и не возомнила себя необыкновенной красавицей, стал он ей разные выговоры делать да слова обидные говорить.

— Теона, жена моя, — обращался он к ней, — я тебя люблю, но… Но вот что мне не понравилось. Чего это ты вчера со мной на мельницу не пошла, знаешь ведь, что само собою с неба, кроме снега, ничего не падает, а у нас ведь семья теперь. Ежели руками не двигать, так того гляди и огонь потухнет в очаге и кеци остынут…

Прошло ещё два дня.

— А ты, милая, на мать свою не похожа, она как огонь, а тебя почто бог обидел? До сих пор мчади не испекла, не стыдно тебе!

Жена в ответ:

— Не делай мне замечаний понапрасну. Пеку я тебе мчади по-нашему, толстенькое.

— Да забудь ты про своё Лихети, живёшь-то теперь в Сакиваре, здесь и огонь другой, и кеци. И чего оно у тебя такое толстенное, словно мельничный жёрнов, не пропечётся ведь. Не стану его есть, в рот эту гадость не возьму, индюк я что ли, чтобы тесто сырое глотать… Потоньше сделай, так и испечётся быстрее, и я буду благодарен, и ты довольна.

Прошло ещё несколько дней.

— Что это ты, сударыня, сказать изволила? Пропади, мол, пропадом день, когда я за тебя замуж пошла? Да разве я тебя неволил? Подол что ли просьбами пообрывал?!

И разве снесёт женщина мужской упрёк?

Теона тоже спуску не даёт:

— Ежели ты забыл, так вот, добрый человек, у меня свидетель есть, напомнит тебе!

— Чего мне напоминать, слава богу, в здравом я ещё уме да в памяти. Тогда я не понимал, теперь вижу, окрутили вы меня, вот что.

— Ой-ой! Господь с тобою! Это мы-то тебя обманули или… Не ты ли нам с гору всякого наобещал, а теперь…

— Ладно, помолчи лучше, а то ведь я такое тебе скажу…

— Говори, говори, посмотрим, что ты ещё наплетёшь!

— Матушка твоя меня нарочно гусятиной обкормила, приворожила да обманным путём на тебе и женила, а то не видать бы тебе меня, как своих ушей. Какой я по тебе вздыхатель? Вот, почтенный человек у меня в свидетелях. Скажи-ка, Караман, ел я у них за столом гусиную ветчину, или не ел?

— Да как же! Целого гуся слопал, ни крылышка мне не досталось.

— Правильно! Люблю честных людей!

— Только до того, пока ты поднёс этого гуся ко рту, Теона уже тебе в душу влезла… Правду я говорю, истину…

— Эх, Караман, Караман. И это называется друг! Иногда ты просто невыносимым делаешься!

— Посмотрите-ка на него! Минуту назад ты назвал его почтеннейшим человеком, а теперь он невыносимым стал! — снова накинулась на него Теона. — Не сваливай ты на других своей вины, не то, клянусь душой своей бабушки, не стану я такого терпеть, беззащитная я, что ли, или бездомная какая? Повернусь да уйду, ищи тогда, свищи!

— Ха-ха-ха! Не спеши, ради бога. То, что отец твой в приданое за тобой семь подвод, запряжённых волами, десять арб, украшенных коврами, да девять верблюдов, гружённых златом-серебром прислал, забирай-ка обратно и отправляйся, а ежели кто тебя в воротах остановит, пусть его…

— Довольно! Люди и вправду подумают, что ссоримся мы…

— Пойдёшь со мной на мельницу?

— Конечно, мне не впервой — я, как мышка, на мельнице выросла… Мешок этот пополам разделим, что ли, большой уж очень?

Прошло три месяца. Теперь Теона сама уговаривает мужа: возьми меня с собой на мельницу.

Муж не берёт её больше и за водой не посылает, не разрешает поднимать ничего тяжёлого, а через некоторое время отправляет к родителям и каждый день ждёт вестника радости.

Промчалась осень, заскрипели двери марани, загремели в нём кувшины.

— Э-гей-гей! — кричит Кечо прямо в пустой кувшин.

— Э-гей-гей! — отвечает ему кувшин.

Усаживается на треногий стул старый Лукия прямо перед врытым в землю пустым квеври и ну его бить по надутому животу, моет его, а квеври стонет, хрипит, издаёт разные звуки.

Нынешнему урожаю Лукия рад особенно. «Дедом я скоро буду», — поёт он прямо в кувшин, а кувшин вторит ему. Человек на земле радуется, а кувшин под землёй.

Разделся как-то раз Кечо, вымыл тёплой водой ноги и стал в длинную липовую давильню, отогнал насевших на виноград пчёл, и вскоре лодыжки у него покраснели, словно лапы у голубя.

В этот миг прискакал долгожданный вестник.

— Мальчик! Мальчик! — закричал он.

— Э, Караман, — не помня себя от радости, заорал счастливый отец, — сын у меня, слышишь, сынок. Не в службу, а в дружбу обрадуй старика моего, — попросил он, потом выскочил из давильни, расцеловал на радостях морду коню, а вестнику подарил золотой рубль. Но не успел Кечо снова стать в давильню, как появился из Лихети второй гонец.

— Мир дому сему! — крикнул он издалека. — Девочка!

Кечо побледнел, язык у него словно отнялся, и глаза от удивления на лоб вылезли.

— Что ты говоришь, человек! — еле пролепетал он. — Датико Почхидзе тебя опередил, сын, говорит, у тебя родился, а ты…

— Может, подумал иначе не отблагодарят, кто его знает…

— Убью я его! — заорал Кечо. — Если обманул, обязательно убью, а если ты обманываешь, — повернулся он ко второму вестнику, — то не жди от меня ничего хорошего, так и знай!

— Не знаю, милый, проходил я мимо вашего двора, слышу, тёща твоя ласково так приговаривает: «девка, девка». Дай, думаю, обрадую хорошего человека, всё равно туда иду. Что услышал, то тебе и пересказываю, своими глазами не видел, нет. Дай-то бог, пусть будет мальчик!

В это время у ворот Кечошкиного дома осадил разгорячённого коня сам тесть, соскочил с седла, подбежал к зятю да хвать его за ухо, и потянул его вверх.

— Что ты делаешь, кацо! — лицо у зятя перекосилось от боли.

Тесть вдруг взялся за второе ухо и потянул его вниз.

— У-у-ух! — застонал зять.

— Терпи, зятёк! — воскликнул тесть. — Двойня у тебя, двойня.

У зятя оба уха покраснели. Одно оказалось вздёрнутым, другое — опущенным…

…Лукия в честь такого события повалил во дворе корову и в мгновение ока отрубил ей голову. Голова высунула длинный язык.

— Диду! Как только он во рту у неё помещался?

— Чему ты дивишься, парень? Думаешь, у тебя он меньше? — засмеялся отец близнецов.

Быстренько накрыли на стол, тамадой опять выбрали Адама Киквидзе. Два дня кряду продолжалось застолье. Благословляли двойню. Девочке пожелали мудрости и красоты царицы Тамары, а мальчику силу Амирана и ум Руставели.

Я веселился больше всех. Пил за здоровье близнецов и орал мравалжамиер так, что под конец охрип совсем, а больше ещё и потому, что хотел заглушить снедавшую меня тоску по собственному счастью. Взглянул я, словно невзначай, в сторону двора моего, и голос у меня вдруг осел, словно петушиная кость в горле застряла.

— Затосковал ты что-то, Караманчик? — заметил перемену в моём настроении отец близнецов.

— С чего это ты взял, — улыбнулся я принуждённо и потянулся за рогом, наполнил его и молча поднёс ко рту. «Утолю печаль свою в вине», — подумал.

Язык совсем не повиновался мне. Кечо это заметил.

— Что с тобою, сукин сын, не узнаю я тебя?

— А чёрт меня знает.

— А всё-таки?

— Ничего, просто я…

— Ты чего слова жуёшь, есть тебе что ли нечего? Ах, понимаю, понимаю! — он вдруг вскочил и притащил мне надетый на вертел коровий язык. — Лучше лекарства у меня, брат, нету. Если и это тебе не поможет, плохо, значит, твоё дело. Смотри только, сразу не накидывайся, дай ему остыть, не то рот обожжёшь!

Не знаю, шашлык мне этот помог или другое что, но обрёл я дар речи, орал то басом, то дискантом… Все разбрелись, а я ещё остался, не хотелось мне домой идти. Тогда-то я убедился, что одиночество хуже смерти. Присел к очагу и голову повесил. Почувствовала Царо, какая у меня на душе печаль, и говорит:

— Караманчик, сыночек, родной мой, бог свидетель, ничем ты меня не обременяешь, не тяжело мне ни обед готовить, ни убирать за тобой, ни бельё стирать. Буду я по-прежнему за тобой ходить, правда, внуков у меня теперь двое, да не беда! Найдётся и для тебя минутка, пока в руках сила есть, а в глазах зоркость. Но в одном ты меня, родимый, послушай: плохо тебе без женщины будет, не семья там — где женщины нет, а дерево высохшее. Это я потому говорю, что добра тебе желаю. Без женщины в доме ни вкуса, ни достатка, ни благодати, ничего нет, гости даже в такой дом заходить не хотят. До сих пор я тебе этого не говорила, потому как в трауре ты был, — ведь какое горе пережил — в одну неделю отца с матерью в землю положил, шутка ли? А теперь время пришло, жениться тебе необходимо. Жена за тобой и присмотрит, и приголубит, и в доме порядок наведёт… Только, повторяю, не держи ты в душе, что надоело Царо за тобою ходить. Я ведь тебе добра желаю.

— Э… тётушка, кто за меня пойдёт?

— Ты только захоти, родной, любая с закрытыми глазами согласится. Кто тебе откажет, если ума не лишилась. Таких парней не только в Сакиваре, на всём свете раз, два и обчёлся.

Царо говорила, а я всё думал о Гульчине, хотя знал, что думать о ней нельзя, однако забыть её я был не в силах. И поэтому горестно вздохнул.

— Невезучий я, тётушка, на ком бы свой взор не остановил, все замуж повыходили…

— Да ты, парень, ни дать, ни взять лекарство для незамужних девиц! — воскликнула стоящая тут же рядом Элпитэ. — Если уж у тебя правда такой глаз хороший, взгляни-ка на мою Ивлиту, засиделась она что-то… У тебя от этого ничего не убудет, а девицу пристроим.

— Тётушка Элпитэ, что это ты такое говоришь?! Всех ты вековух на земле сбыла замуж, а для своей дочери тебе вдруг моя помощь понадобилась?! Чудно право!

— Эх, милок, врач, говорят, других от болезни лечит, а себя не может. Разве блаженный отец не говорил тебе этого?

Если бы я мог упомнить всё то, что он мне говорил! Для этого и девяти голов не хватило бы!

Пошёл я домой, развёл огонь в очаге, уселся на треногий стул и, глядя на пламя, задумался. Огонь вдруг превратился в огромное зеркало, в котором я почему-то увидел не себя, а отца. Огонь танцевал, а отец спокойно стоял в огне и, словно ничего и не случилось, как обычно, повёл со мною долгую, тихую беседу.

— Сыночек, — говорил он, — Царо правду сказала, жениться тебе нужно обязательно. Послушайся меня, отец плохого не посоветует!

— Знаю, папа, знаю, если бы ты даже мне этого не говорил, душа у меня горит. Оглох я от одиночества… И жену я хочу иметь, и детей, да видно не судьба мне, невезучий я уродился. Такая уж у меня участь — привезу домой невиданную под солнцем красавицу, а она в русалку обратится. Подумаю я взять в жёны женщину — разгневается на неё господь, — пройдёт она под радугой и в мужчину превратится. Вот так-то. Нет у меня счастья, а без женщины мне постель не мила, дом опостылел, даже сладкий сон мне не сладок, — говорил я отцу.

Огонь постепенно догорел и превратился в золу, и отец растворился и исчез, как в тумане. Стало холодно, я скинув с себя одежду, бросил её в изголовье и лёг, зарывшись в одеяло. Постель была холодна, как лёд.

 

Обманщица луна и двор с большой собакой

Вертелся я, вертелся на своём одиноком ложе, наконец кое-как согрелся. Сон меня стал одолевать, закрыл я было глаза, но навязчивые мысли снова прогнали сон прочь. Вспомнилось мне, как ещё в детстве, когда я даже не представлял себе, что это за фрукт такой — супружество и с чем его едят, мечтал жениться, привести в дом к себе женщину.

Когда поспевала краснощёкая мясистая черешня, лакомились мы до отвращения, а наевшись, начинали кидаться ею, вставляли скользкие косточки меж липких от сладкого сока пальцев и, словно из рогатки, целились друг другу в голову. Раз как-то угодил я Кечошке прямо в глаз. Понял он, что случайно это получилось, и говорит мне:

— Чем косточками этими друг в друга стрелять, давай лучше загадаем на счастье?

— Как это? — не понял я.

— А, очень просто. Узнаем, откуда кто жену приведёт.

— По косточкам?

— Да.

Я знал, что девушки обычно гадали на бобах, ну а как гадают на косточках, — не мог сообразить.

Подбросим косточки вверх, в какую сторону упадут, оттуда и жену приводить, понял? Дядя меня этому научил, он всегда так делает.

С тех пор мы тоже всегда так делали. Подбрасывали скользкие косточки в небо и… Если верить Кечошкиным косточкам, он должен был иметь по крайней мере около девяти жён: так как расшвыривал их повсюду. Мои же находили всегда одну и ту же цель — они почему-то падали в сторону двора священника.

Помню однажды, наполнив черешнями пазухи, мы вышли на дорогу и, как обычно, принялись бросать косточки в небо. В этот день с нами были Гульчина и Ивлита. Они тоже стали испытывать судьбу косточками. Я всё бросал их в сторону Гульчины и частенько в неё попадал, она посмеивалась в ответ своим серебристым смехом, и смех этот вливался в мою душу, как мёд. А косточки, брошенные Ивлитой, всё время попадали в меня, но я этому не радовался. В конце концов, не знаю почему, но она так разобиделась, что напала на Гульчину и оттаскала её за красиво заплетённые косички, растрепала и даже плакать заставила. И вернулась домой Гульчина заплаканная.

Никого эта ссора тогда не взволновала. Дети ведь частенько из-за пустяков ссорятся, а иногда и вовсе без причины. Я тоже не придал значения случившемуся, но теперь, лёжа в постели, сообразил, что причина всё-таки была.

Теперь-то я понял, что Ивлита любила меня, а мне было не до неё. И луна, и солнце, и весь белый свет — всё для меня сошлось тогда на Гульчине.

Лежу я и вспоминаю те давние дни. Может, у Ивлиты и сейчас ещё осталась в душе эта детская любовь, но что делать, если в сердце моём нет на неё ответа?! Хорошая девушка Ивлита, красивая, ловкая, сноровистая, всем она пригожа, но не люблю я её и никогда не полюблю. Насильно, говорят, мил не будешь, сердце ведь силой любить не заставишь, никаким оно приказам не подчиняется, живёт по своей воле и всё! Ни разу, никогда не подумал я о том, чтобы Ивлита моей женой стала. Очевидно где-нибудь в другом месте нужно мне счастье своё искать.

Мир велик. Учёный народ говорит — нет ему ни начала, ни конца, потому-то видать и устроен он так бестолково…

Вспомнил я ещё, лёжа, как Кечошка мне тогда говорил: «Не грусти, Караманчик, ты только захоти, подумай только о женитьбе, я тебе такую красавицу достану, что Гульчина эта, противная, рядом стать не посмеет. Пусть я умру, если не выполню своего обещания».

Не хочет Караман, чтобы Кечо умер, зачем ему это, пусть лучше обещанное выполнит, слово своё сдержит!

Холодно Караману одному, сиротливо. Вот и одеяло у него тёплое, и перина под ним как печь жаркая, а всё равно холодно. Ничто эту одинокую постель не согреет. Жена ему нужна, вот что!..

«Эх, Гульчина, неверная, если не должна была ты моею быть, хотя бы уж попали эти косточки громом тебе на голову!»

Нет, не буду о ней думать, была бы она вправду хорошей, не забыла бы меня, не променяла бы на другого. Ну и я в долгу не останусь, тоже на другую её променяю… найду и я себе, не перевелись ещё хорошие девушки на свете.

Тётушка Царо мне правду сказала: что за семья без женщины! Да и завет отца я не забыл, он ведь мне то же самое говорил.

И как подумаю об этом, сразу мне видится отец мой, стоит он в том углу, у очага, и, довольный, головой кивает. И мать рядом. Вокруг тишина, а в тишине слышится мне их ласковый шёпот, подслушивают они мои мысли и тихонько радуются. А ночь уплывает куда-то в бесконечность и меня с собою влечёт…

— Кечули, — сказал я ему на утро, — а помнишь, ты мне разок кое-что обещал…

— Я обещания свои как просяные зёрна кругом разбрасываю, где уж мне упомнить, что я обещал, будь добр, напомни…

— Не горюй, говорил, женю я тебя на красавице, почище Гульчины…

— Ах вот ты о чём печалишься? Да я за тебя умереть готов, генацвале. Лучшего свата на всём свете не сыщешь, подожди только недельку, управлюсь я тут со своими домашними делами. А ты, между тем, подготовься, оденься поприличней да и невесте будущей кое-что купи.

— Конечно, конечно, уж я постараюсь.

— Я за это время огляжусь, порасспрошу, потому, как говорят, лучше лучшего не переведётся, ведь ежели что не так, так и мне от этого плохо будет. Сам понимаешь, на кой чёрт плохие соседи. Баба злая — она и нас с тобою разведёт, и со всей деревней перессорит. Да и вообще перед миром ославит. Ни к чему такое.

Прошло несколько дней, я встретил друга у ворот, он только что приехал от родителей жены.

— Ну, как я выгляжу?..

— Тебе только недостаёт посадить на плечо сокола и отправиться на охоту. На княжеского сынка стал походить, не зря ведь говорят, ежели пень хорошо одеть, и тот человеком станет, хи-хи-хи! — затрясся в смехе молодой отец.

«Я тот самый пень, которого в Квацхути вместо тебя за жениха приняли», — хотел было возразить ему я, да подумал, что слова эти и вправду обидны будут очень и промолчал.

— Знал бы ты какую я тебе в Квацхути невесту присмотрел!

— Правда?

— Глаз не оторвёшь. Тестя, так же как и крёстного твоего, Ермолозом зовут. Завтра с рассветом в путь пойдём. Затягивать это дело незачем, всему своё время есть. Ты мне разок покричи, я мигом выскочу и айда! В последнее время, с тех пор как сплю я без жены, чуткий у меня сон.

С вечера лёг я пораньше, да никак уснуть не мог, вертелся, вертелся, подмял под себя подушку и кое-как задремал.

— Ку-ка-ре-ку! — послышалось мне во сне, приоткрыл я глаза, огляделся.

Опять слышу: «Ку-ка-ре-ку!» По голосу узнал я нашего старого петуха. Поднялся, посмотрел на небо, оно как молоко белеет. Как это, думаю, рассвело так быстро, удивился даже, во двор выглянул — холодно.

— Ух ты, совсем уже рассвело, — сказал я так громко, словно у дома были уши и он мог меня слышать.

Ещё раз посмотрел на небо — не собирается ли дождь?

Звёзд не увидел, но кругом было спокойно. Я разжёг очаг, кое-как умылся, натянул новенькую чоху, взял свою шапку и вышел за дверь.

Деревня крепко спала.

— Кечо! — позвал я громко.

Никто мне не ответил.

— Кечошка, соня, вставай, слышишь, у-у! — закричал я.

Даровой сват наконец высунул голову из-за двери:

— Ты что ж это, как птичка, на веточке спал? И чего это тебя в такую рань подняло?

— Разве мы не так уговорились? Сам ведь мне говорил про свой чуткий сон!

— Ладно, ладно, я сейчас. Только подкрепимся немного. Нельзя в дорогу с пустым желудком.

— Не хочется мне сейчас. Напрасно ты беспокоишься, голодным тебя никто не отпустит, девушку могут не отдать, это верно, а вот накормить уж обязательно накормят.

— Ишь, заторопился! Если ты так спешишь жениться, где же до сих пор-то был?

Скоро мы оставили Сакивару.

— Почему это негодное солнце не появляется, привязал его кто-то что ли? — забеспокоился Кечо. Но вокруг как назло стало ещё темней.

— Обиделось, видать, на то, что ты назвал его негодным.

— Ладно уж, батоно, пусть только рассветёт, а я могу совсем онеметь, это мне ничего не стоит.

Прошли ещё немного, темнота совсем сгустилась.

— И что это утру вздумалось с нами в прятки играть? — не скрывал теперь неудовольствия я.

— А может, солнце нам подмигивает, не беспокойтесь, мол, всё в порядке будет, — сказал сват и зевнул сладко: — Эх, не выспался я. Рано мы вышли…

— Уж и не знаю, мой петух вовсю кричал.

— Может, ему какой сон приснился? А ты тоже, дурья твоя башка, этому глухарю поверил, у него ведь одна нога в могиле.

— Не знаю… не знаю я. Я ж не только на петуха надеялся и на небо ведь смотрел… — пожал я плечами.

Мы зашагали медленней. А небо между тем сделалось ещё темней.

— Это мне назло, ей-богу, ночь с днём поменялись.

— Почему же назло, всё равно от этого ничего не изменится, так уж мир устроен. Не беспокойся, посветлеет когда-нибудь, — обнадёжил меня сват. — Пусть для нашего врага не посветлеет!

— Сейчас мне рассвет нужен, пока я себе шеи не свернул, а уж после моей смерти… я ничего не узнаю!

Прошли ещё вёрст пять, а утра всё нет!

— Такое уж у меня счастье, видите? Солнце черти съели.

Чувствую, сват мой тоже забеспокоился. Неудобно, говорит, в дом в такую рань заявиться, что хозяин-то скажет?

Идём молча, на дороге ни души. Дошли до Хидикари, завидели издали огонь, обрадовались. Надежда появилась, не волк же огонь зажёг, люди здесь, наверное поблизости.

— Э-эй, кто там? Здравствуйте!

— Здравствуйте! — послышалось в ответ.

То были кутаисские аробщики, везли они товар какому-то духанщику. Распряжённые буйволы похрустывали соломой, а сами аробщики — отдыхали. Старший укрылся буркой, устроился на пучке соломы, молодой сидел у костра.

— Дядя, сколько времени? — обратился я к нему.

— Полночь ещё не кончилась, луна недавно взошла.

— Что-о-о?! Мы когда из дому выходили светало!

— Это, ребятки, луна вас обманула. Бывает так когда облака на небе, луны самой не видно, прячется она за ними, а светом своим равномерно так всё освещает, что кажется будто светает. Я уж знаю. И со мно такое случалось.

— Вот видишь, а ты беспокоился, благодари бога, что всё так обошлось. А то ведь солнце совсем потухнуть могло, а что тогда? Лучше давай-ка к огню подсядем да погреемся.

— Тебе хорошо, ты недопечённый…

— А что делать, пока домой возвратимся, рассветёт, а вообще-то с дороги возвращаться негоже.

— Постелите себе соломки да и отдохните хорошенько, — предложил лежащий.

Пришлось послушаться его совета. Буйволы так мерно похрустывали соломой, что нагнали на нас сон, хоть и душил нас гнев, сердились мы на эту проклятую ночь, хотелось нам её в этом огне спалить, да где было силы взять?

Аробщики поднялись рано, а мы сидели до тех пор, пока не убедились, что окончательно рассвело.

— Хи-хи-хи, ловко же обманул тебя этот противный старикашка, твой петух, — хихикнул Кечошка.

— Проклятье, чтобы кошка у него на могиле сдохла! Хотя, если уж правду говорить, не петух нас обманул, а луна, поплачет у меня её мать!..

— Как это не петух, не крикни он, так и луна бы тебя не разбудила. Не оправдывай его зря, пожалуйста! Был бы я на твоём месте, пополам бы его разорвал!

— Чем бедняга виноват? Говорю тебе, луна его обманула.

— Тогда обоих-то и разорви, хи хи, хи! — опять захихикал даровой сват.

— Хорошо, петуха я беру на себя, а луну тебе оставляю, ты её убей. Не меня ведь одного обманула. Ты-то ведь тоже пострадал!..

Отряхнули мы наши чохи, перекрестились и направились в Квацхути. Подошли к дому Саганелидзе.

— Эй, хозяин!

— Ав-ав-ав! — донеслось нам в ответ.

— Хозяин!

— Ав-ав-ав!

К большому столбу толстой цепью была привязана овчарка, ростом с годовалого бычка.

— Хозяин!

— Ав-ав-ав!..

— Как ты думаешь, если хозяин держит такую большую собаку, какая у него должна быть дочь?! Боится, наверное, чтоб не похитили её. Эх, и привёл же я тебя в хорошее место, тысячу раз мне ещё спасибо скажешь.

— Дуралей ты, Кечошка, ну скажи, пожалуйста, кто это на собачий аршин женщину мерит. Поглядим-посмотрим, какая она из себя, тогда и говори.

— Хозяин!

— Батоно?

На балкон двухэтажной оды вышла полногрудая хозяйка:

— Пожалуйте, пожалуйте, дорогие, чего это вы издали зовёте.

— Ав-ав-ав! — рычит овчарка и всё норовит вырваться из своего плена.

— Да замолчи ты, волчья сыть! Врага от друга не отличает! Пожалуйте, пожалуйте, дорогие!

Я ещё раз посмотрел на собаку. Проклятие хозяйки относилось явно не к ней, какой бы её волк поборол?!

Вскоре появился и отец семейства. Принёс на веранду стулья.

— Сюда садитесь, дорогие. Позавтракали небось, однако в дороге и проголодаться недолго. Я сейчас… Допа, Допа, Допина! Девочка, развлекай гостей, чтобы не соскучились.

На балконе появилась довольно-таки перезрелая некрасивая толстуха, короткие и широкие брови её уродливо распластались над серыми тусклыми глазами, в которых сон ещё не прошёл. Огромный двойной подбородок закрывал шею, переходил в щёки, съедая лицо, а отвислые огромные груди колыхались, как вымя.

Допина слегка кивнула нам и остановилась.

— А ну-ка, девочка, давай, сообрази что-нибудь быстренько, пока я бычка заколю, да скажи-ка матери, чтобы воду для поросёнка на огонь поставила. Прохладновато ещё, согреться не мешает, думаю, пропустим стаканчик-другой…

— Минуточку, батоно, всё будет, — сказала девушка и вошла в дом. Ещё я заметил, что в ушах у неё были дырочки, вероятно, для серёжек, наверное, надеется, что муж ей их повесит, золотые, блестящие…

Девушка замешкалась, тогда хозяин сам ворвался в комнату и прытко вынес оттуда небольшой столик. Затем он принёс бутылку с водкой и поболтал ею:

— Смотрите, какая цепь! Когда мою собаку не удержать железной цепью, я её той водочной цепью к месту привязываю, — засмеялся он.

— Батоно Ермолоз, вы, вероятно, шутить изволите?

— Ну да, шучу, шучу, конечно, давайте-ка по одной выпьем для аппетита, — поднял полный стакан. — Сладкой вам старости!

Я выпил, и дух у меня захватило.

— Не водка, огонь сущий, уф, уф, уф!

Не знаю, сковала ли меня эта водка, как ту овчарку, но аппетит мой определённо с цепи сорвался. Я запихивал в рот всё, что попадало под руки и глотал, не разжёвывая.

Ветчина сама собой скользила в горло, а хлеб я не успевал даже подносить к губам. Сват от меня не отставал.

— Хорошая водка? — спросил хозяин.

Кечо без слов поднял кверху большой палец.

— Допина моя её гнала. Быстрая она у меня, моя девочка, да сопутствует ей крепость этой водки!

— И горечь? — спросил я.

Хозяин очевидно не ожидал такого вопроса и ответил с опозданием.

— Да нет, батоно, зачем ей горечь… Сладкая она у меня, моя девочка, как голубь безобидная. Не потому я её хвалю, что дочка она мне, нет. Правда это, истина. Счастливая будет семья, куда она войдёт, потому-то и не нашлось до сих пор ей достойного, не то уж девять раз могла она замужем быть. Уж очень всем нравится, кое-кто даже похитить хотел, собаку — ведь эту я не зря здесь на цепи держу. Вот как выдам Допину мою замуж, пусть бог меня услышит, зятю её подарю.

— Зятю? — открыл я от удивления рот.

— Да, а чему это ты дивишься, благословенный? Не знаешь разве, что бывают и такие нахалы, что запросто от мужа жену увести могут. Немало я эдаких историй слышал.

— Пху-у! — зажал я рукою рот. — Извини, пожалуйста, поперхнулся невзначай, кусок в горле застрял.

— Выпей-ка ещё, пройдёт! — сунул мне в руки стакан Ермолоз.

Я выпил. В это время вошла Допина. Поглядел я на неё и вдруг совсем аппетит потерял. Она так густо вымазалась белилами, что была похожа на обезьяну, клянусь честью, на белую обезьяну. Уселась рядом со мною, схватила кусок ветчины и, не разжёвывая, проглотила, потом стала утирать толстые сальные губы рукавом пёстрого ситцевого платья. Не знаю, насморк ли у неё был или что другое, но шмыгала носом она очень часто. Вдруг, не стесняясь, занесла руку за спину, видимо, почесаться хотела, да не дотянулась, прислонилась спиной к балконному столбу и ну о него спиной тереться. Почесалась, успокоилась и, довольная, протянула мне кусок хачапури.

— Угощайтесь, батоно, не стесняйтесь, сыр у нас ещё есть.

Когда унесли столик, отвёл я Кечо в сторону:

— Уведи меня отсюда, ничего я больше не хочу. Совести у тебя нет, расхвалил, такая, мол, да сякая!

— Она тебе не по душе?!

— Ты что, спятил что ли! Да если мне её на середину дороги положат, и то мимо пройду, не подберу.

— Напрасно ты так! Язык у неё сладкий, — заступился за девушку сват. — Что может быть лучше этого? В доме всегда мир да благодать будет. Разве это не главное в жизни?

— Идём, довольно, слышать ни о чём не желаю!

Не пришлось Ермолозу бычка забивать, и поросёнок тоже смерти избегнул. А овчарка в ожидании похитителей Ермолозовой дочери так и осталась во дворе на привязи.

Вот сколько я сразу добра сделал!

 

Дорога, покойником перерезанная, и покойники, женихом оплаканные

Вышли мы из Ермолозовых ворот и всё со страху назад оглядывались, не спустил ли разгневанный хозяин овчарку с цепи нам вслед. Но всё обошлось благополучно. Миновала нас эта напасть — собака и двор собачий.

— Прав ты, Караманчик, уродина она, на человека не похожа. Что всё-таки с ней приключилось, ума не приложу?! — дивился сват, — месяца три назад видел я её, была она женщина как женщина, а теперь страшилище какое-то. Как вошли мы, я это сразу заметил, только тебя расстраивать не хотел. Ну ничего, поищем где-нибудь в другом месте.

— Эх, мой милый, если бы я только знал, что ты умеешь сватать по-настоящему…

— Что значит по-настоящему? — встрепенулся он.

— По-настоящему, это когда женщину мужчине расхваливают, а мужчину женщине, и обоих обманывают, понятно тебе?

— Выходит, я, по-твоему, обманщик? Не дожить мне до завтрашнего утра, если я тебе неправду говорю.

— Если бы бог наказывал всех, кто неправду говорит, на земле бы ни одного человека ненаказанного не осталось. Сват, говорят, ежели не соврёт, мыши его съедят.

— Хочешь правду знать, — эту девушку я тебе нарочно показал, зная, что первая невеста обязательно тебе не понравится. Первый блин, говорят, комом… Теперь я к такой приведу, пальчики оближешь, приданого даже не захочешь. И умная, и красивая, а волосы какие!..

— Что мне волосы? Какой в волосах прок?

— Э, милый, если во всём прок искать, тогда и красота ни к чему. А Нушия, так девушку зовут, чудо как хороша. Всем, чем бог бедную Допину обидел, Нушию одарил. Да что говорить, сам увидишь. Держись только, впрямь, с ума не сойди. Словно луна она.

— Обманщица?

— Нет, кацо, красавица, не лови меня на слове!

— Если ты мне, Кечошка, друг, не вспоминай о луне. Это она — причина всех моих невезений.

— Знаешь, ты и здесь не очень надейся. Я ведь давненько к ним не заглядывал, может, замуж она вышла, может, похитил кто, как знать?

— И её тоже, как Допину?!

— Тут уж наверняка могут!

— Смотри, Кечошка, в каком-нибудь дворе наверняка нас собака задерёт. Не у всех ведь она такой толстой цепью привязана…

Выкрашенные голубой краской ворота дома Барсонидзе были открыты. В глубине двора мы увидели тоненькую стройную девушку, она мела веником двор.

— Это Нушия, — сказал мне Кечо. — Слава богу…

Стали мы в укрытие и принялись рассматривать девушку.

— Смотри хорошенько, если не понравится, не войдём.

Кечо оказался прав, волосы у неё были действительно роскошные, длинные чёрные косы доходили до самых лодыжек.

— Ну как?

— Косы понравились. Но ведь сама-то она к нам спиной стоит. Волосы хороши, а всё остальное, кто его знает…

— Не бойся, она и лицом повернётся, потерпи немного.

Девушка действительно повернулась к нам лицом. И вправду похожа она была на луну, только не на ту, обманщицу, что меня и старого петуха обманула, а на правдивую луну. Нушия была немного бледна, но это очень шло ей.

— Нравится?

— Очень, — признался я.

— Ну, если издали нравится, посмотри теперь вблизи. И кончай уж с этим! Себя не мучай и меня по дворам не таскай. Войдём, что ли?

— Обожди, ещё разок взгляну.

— Ну смотри, смотри.

Нервы мои совсем расшалились, и кровь взбунтовалась. С первого же взгляда влюбился я в Нушию.

— Ты что, к месту прирос? Войдём давай!

— Н-не могу, сначала ты войди… — замялся я.

— Не бойся, не съест она тебя!

— Нет, не могу, ноги подкашиваются.

— Хорошо, я попробую… Хозяин!

— Батоно, — послышался в ответ нежный голосок. — Ах, это ты, Кечо? Заходи, заходи, дорогой, чего издали зовёшь? — Девушка заулыбалась гостю. Улыбка очень шла ей и делала её похожей на ангела.

Я подумал, что можно было бы ни жать, ни сеять, ни руками шевелить, одного было бы достаточно: на неё смотреть.

— Нушия, ты ли это?

— Я, а кто же ещё?

— Не надеялся я тебя незамужней встретить.

— Одних, говорят, счастье у ворот поджидает, а других за девятью горами. Не все ведь под одной звездой рождены, — снова заулыбалась она.

— Как же это до сих пор тебя женихи не похитили, ослепли они, что ли?

— Нашёлся один такой, да на четвереньках, ни с чем ушёл, после него и похитителей как ветром сдуло. Вот ты парень умный, ответь-ка мне на такой вопрос: что это такое — похищение? Если девушка тебе не мила, сердце её тебя не согреет, а если мила и ты ей люб, она и без похищения за тобою пойдёт.

— Правильно говоришь, ей-богу!

— Чего это ты, дочка, на пороге разговор завела, гостя в дом не зовёшь, — появился на террасе высоченный мужчина.

«Да-а! — подумал я, — ежели этому благословенному в лицо посмотреть, шапка с тебя слетит» — и придержал на всякий случай свою папаху.

Из кухни выглянула хозяйка, дочь лицом на неё была похожа.

Я осмелел и тоже вошёл во двор.

Нас пригласили в дом… Горел очаг. Хозяин оказался даже выше, чем я его представлял. Я и сам не низкорослый, но был ему по плечо и рядом с ним казался хилым и щупленьким.

— Садитесь, — пригласил он.

В оде было тепло, но мы почему-то присели к очагу.

— Батоно Георгий, — сразу приступил к делу сват, — как спелый виноград убрать нужно вовремя, так и девушку заневестившуюся — вовремя замуж выдать. Правду я говорю?

Меня вдруг охватила дрожь, и в смущенье я опустил голову.

— Ты, вероятно, тогда в городе был, потому и не знаешь, какое у нас несчастье стряслось, — покачал головой хозяин, — старший мой сынок, Ростом, поскользнулся во время охоты да со скалы свалился, видишь, какое дело.

— Ой, разрази меня господь, что я слышу!

— Два года нам не до этого было. А теперь, пожалуйста, отчего же, если подходящий подвернётся, выдам.

Тут Кечо приступил к делу не мешкая. Хвалил дружка своего до небес, старался. Будущий тесть и жена его разглядывали меня с головы до ног, и я понял, что понравился обоим. Потом порасспросили о семье моей и тоже довольны остались. И Нушия раза два украдкой на меня взглядывала, но встретившись со мной глазами, опускала голову, и щёки у неё зацвели, как гранаты. Я тоже смотрел на неё исподтишка и тоже очень смущался, хотя в душе у меня всё ликовало.

Вот когда родителям действительно следовало бы пса во дворе на привязи держать!

Я так распалился, что забыл отцовские наставления — разузнать какого рода-племени невеста. Да, кстати сказать, в этом-то и необходимости не было. Всё здесь казались здоровыми. Брат, правда, помер, но не от болезни ведь, — на охоте оступился. Ну, а беспокоить других мертвецов в их могилах у меня, признаться, не было никакой охоты. Пусть себе спят спокойно! Нушия улыбалась мне, и этого было достаточно.

Девушка, сославшись на недометённый двор, встала и ушла.

Сват подмигнул мне, и мы вышли с ним на террасу. Хозяйка тем временем вынесла нам стулья, а сама на кухню ушла.

— Дела пока на мази, — заметил Кечо.

— Почему пока? Девушка мне улыбается. Отцу-матери я тоже нравлюсь, кто же ещё может мне поперёк дороги стать? — удивился я.

— Будешь теперь меня обманщиком называть, а?

Нушия снова взялась за веник.

И зачем такой девушке приданое, — подумал я, хотя она вовсе не выглядела бесприданницей.

Я снова посмотрел на неё, и вдруг у меня вырвалось, как песня:

«Не нужна подушка белая, на твоей руке лежащему…»

— Э, парень, — поморщился сват, — твои песни мне ещё на Накерале надоели. Ты чего это здесь уселся и, как сова, глазами ворочаешь? Спустись-ка, покрутись рядом с девчонкой, ей-то и напой чего-нибудь. Я ж твои таланты знаю, ты ей покажи. Расселся тут и мурлычет. Встань, к ней иди!

— А про что говорить?

— Да вы только на него посмотрите, про что говорить, не знает?! В другое время язык у тебя, как собачий хвост, болтается, что же вдруг теперь он отсыхать стал! Ой, мамочки, уморил! Меня спрашивает, про что ему говорить. Если все слова забыл, стишки вверни, бабы это дело очень даже любят. Давай, давай, раскачивайся!

— Все мои стихи в Тбилиси на кладбище остались!

— Тогда скажи ей что-нибудь поласковее. Ласку да похвалу все любят.

— Ну, что, что сказать?

— До чего я дожил, видите, он у меня слова стал занимать! Ладно, ты ей вот что скажи: «Ослепительна ты, как солнце, и как луна прекрасна!» — Ну-ка, повтори.

Я повторил.

— Хорошо, — кивнул он мне, — теперь иди…

Спустился я во двор, подошёл к девушке, открыл было рот и вдруг почувствовал, что все слова, каким меня сват учил, я забыл и вместо этого пробормотал еле слышно:

— Какой у тебя, девочка, чудный веник!

Нушия в ответ громко расхохоталась, посмотрела мне прямо в глаза. Это длилось какую-то секунду, и вдруг как помешанная бросилась от меня прямо наверх по лестнице, так, словно смерть за нею гналась.

Я остолбенел. Конечно, пошутил я неуместно, это мне и самому было понятно, но ведь Нушия совсем не обратила внимания на эту шутку. Здесь, видимо, крылось что-то другое, недаром она стала бледна как смерть. Что же всё-таки с нею стряслось?! — недоумевал я. — Может, нечистая сила в неё вселилась? Недаром ведь родители её не держат собаку на привязи? Такая красавица и вдруг до сих пор не замужем, странно как-то. Я тотчас же рассказал обо всём Кечо, он — родителям Нушии. Те пришли в недоумение.

— Что с тобой? — спрашивали они дочь.

— Оставьте меня, — умоляла она, — скажите этому парню, пусть уходит отсюда поскорей!

— Почему, генацвале? Что с тобой, доченька, что тебя так расстроило?! — спрашивали наперебой испуганные родители.

— Скажите ему, пусть уходит, пока чего худого со мной не случилось, — умоляла девушка. — Не выйду я за него ни за что! — обливалась она слезами.

— Что ты, милая, чем он тебе не по нраву? Не урод, не хром.

— Всем хорош, лучшего парня отыскать трудно.

— Может, дурак или простофиля?

— Боже упаси!

— Может, неотёсанный какой, слова сказать толком не умеет?

— Что вы, прирождённый тамада он.

— Что же тебе тогда надо? Без недостатков ведь только бог один.

— Не приставайте ко мне, сказала не выйду, и всё тут! Оставьте меня в покое. — Снова стала она обливаться слезами и бросилась на кухню.

Я всё стоял, опустив голову, и перебирал в памяти, чем мог её обидеть. Но сколько ни старался, никак не мог сообразить, в чём я провинился. Потом задрал голову вверх и посмотрел в глаза Георгию, и шапка у меня упала, я наклонился, поднял её и снова надел.

Поступок Нушии нас всех поразил. Все мы горели одним желанием узнать, что же всё-таки с ней стряслось. Ясно было одно: что-то её мучило, но трудно ей было в том открыться.

Мы устремились за ней в кухню.

— Говори, какая тебя муха укусила? — накинулась на неё мать.

— Не выйду и всё! — упрямо твердила девушка. — Лучше уж в девках мне состариться, чем за него идти…

— Почему, почему? — спрашивал отец. Он грозно сдвинул брови. — В последний раз тебя спрашиваю, почему?

— Не могу!

— Скажи в конце концов, почему не можешь, съест он тебя, что ли?

— Хорошо, только вы выйдите, я маме скажу.

Мы покорно вышли. На пороге я остановился и навострил уши.

— Не могу, мамочка, — услышал я рыдания Нушии, — всем хорош, очень он мне нравится, но не могу. Сестрой ему буду, а женой не могу… Посмотри ты ему в глаза хорошенечко, на покойного Ростома нашего похож он, вылитый его портрет. Извинитесь перед ним, мамочка, плохого чего чтобы не подумал бы… Ох, не могу, нет, не могу!

Слёзы Нушии обожгли мне сердце. Конечно, я всё понял. Не хам ведь я неотёсанный, чтобы такого не понять. Распрощались мы с хозяевами и пошли чисто выметенным двором прочь. И сват мой опечалился, загрустил, молча он за мной поплёлся, потом и говорит:

— Не сердись на меня, Караманчик, ей-богу, нет на мне вины. Страшно всё-таки этот мир устроен.

— Кто ж тебя винит? Помолчи уж лучше…

Всегда почему-то хочется виновника поражения найти. Вот и я так, взял да и на луну всё и свалил. Во всём, говорю, это она, проклятая, виновата, это она наслала на меня колдовские чары.

Сами подумайте, разве виноват я, что на брата Нушии похож? Коли не везёт человеку, то всё у него будет не так, как надо, и мертвец ему изгородь на пути поставит и живой дорогу перебежит. Брат Нушии, Ростом, со скалы слетел, да меня с собою увлёк. Сам погиб и меня погубил, вот так-то, дорогие мои…

* * *

Пришла зима. Накинули на плечи мы чёрные бурки, разумеется, у соседей одолжили, а сын Темира Сеит коней нам одолжил, за деньги, конечно. Хотел было я на месяц коней взять, да запросил он больно дорого, договорились на неделю. Вскочили мы с Кечо в сёдла и айда!

— Куда теперь путь держим? — сам у себя сват спрашивает.

Остановились мы на перекрёстке. Хотел было я ему тогда сказать, давай в Квацхути подадимся к той девочке, которой я вместо тебя понравился, — да не посмел, вдруг, думаю, обидится ещё.

— Вот что я хочу тебе предложить, кацо, не пошёл бы ты в примаки в богатую семью, а?

— Да ты что! Даже не говори мне про это. Остудить свой очаг, чтобы чужой согреть? Не пойду я на такое. Да и единственная их дочка тоже ещё не известно, что за птичка. Нет, уж, уволь.

— Это ты напрасно. Макрине — девушка ласковая, приветливая, всем она улыбается, со всеми смеётся.

— А может, она ненормальная?

— Брось дурака валять. Уж такая она воспитанная да обходительная, слова просто не скажет, всё «батоно» да «батоно», добродетель ходячая.

— Знаешь, что мне в городе имеретин один рассказывал? Содрали, говорит, с лисицы шкуру да на волю её выпустили, а она в поле бежать, завидели её крестьяне и на смех подняли, пуще всех смеётся крестьянин, что в зятьях живёт, а ободранная лиса ему и говорит: «Ты чего надо мной смеёшься? Моя доля всё лучше твоей. С меня один раз шкуру содрали, а с тебя вон каждый день дерут». Рассказал это имеретин, услышал рассказ кахетинец и другую притчу поведал: идёт как-то такой вот зять по дороге, повстречалась ему жаба: «Фу, на что ты похожа!» — говорит ей зять, а она в ответ: «А всё-таки я лучше тебя. У меня-то своя нора есть, и никто меня попрекнуть не может в том, что не своим живу». Вот так-то, милый мой!

— Не слушай ты эти глупые россказни. Разве я тебе плохое присоветую? Дуралей, счастья ведь твоего хочу. Тесть у тебя богатый будет, будешь жить как у бога за пазухой. Подушки у него деньгами набиты.

— А голова от этого не болит?

Сват пропустил моё замечание мимо ушей.

— Добра у него столько, что расстели он скатерть до самого солнца, хлеба-соли целых десять месяцев на ней не переведётся. Такое там богатство, что на двести лет хватит. Пойдём поглядим. Понравится девушка, в ту же ночь дело улажу, а нет — насильно жениться тебя тоже никто не заставит…

— Хозяин!

— Батоно?

Во дворе под большим орехом арба привязана. Двухэтажная ода словно на курьих ножках стоит. На зов вышел хозяин в линялой чохе с газырями. У хозяина — губа заячья.

— Будущий тесть, — прошептал мне Кечо.

Хозяин пригласил нас в дом. Отказывались мы не долго, вошли. В комнате за столом у самого камин сидели три старухи и два старичка и печально глядели на едва тлевший огонь. Нас увидели, оживились, приветливо закивали головами.

— Будущая тёща, — указал мне Кечо на женщину без ресниц и бровей. Я посмотрел и содрогнулся от отвращения. Совершенно лысая, она была похожа на опалённого поросёнка. В старости у некоторых волосы даже из ушей растут, а у этой, как ни странно, они повсюду выпали.

Мы познакомились. Две другие старухи были незамужними сёстрами безбровой. Молодыми, оказывается, они никак не могли женихов себе выбрать, так и просидели всю жизнь в девках, а под старость поселились у замужней сестры, присматривали за племянницей да у зятя на шее сидели.

Старшая была худа как жердь, под тонкой кожей у неё просвечивали синие жилки, а во рту одиноко торчали два гнилых зуба. Видно было недолго на этом свете она задержится. Вторая тоже едва на ногах стояла, а лицо сморщенное, на сушёное яблоко похоже. Один из стариков приходился дядей хозяину дома, всю свою жизнь он бобылём прожил, теперь вот тоже к племяннику на шею уселся. Второй старик был старинным другом первого, уже года два как овдовел и ходил сюда в надежде найти себе жену.

«Куда ему жениться? — подумал я. — Ведь одной ногой в могиле стоит». — И словно отвечая на мои мысли, этот восьмидесятилетний жених вдруг стал жаловаться:

— Эх, милок, нет ничего хуже, чем в моём возрасте жену потерять. Невестка совсем за мной не смотрит. На погреб замок повесила, не пей, мол, вина, водку тоже прячет. А у меня, если в день разочка три не приложусь, во рту пересыхает. Знаю, в душе вы надо мной смеётесь, к чему, мол, теперь Олипанте жена — неправы вы, дорогие, очень даже неправы. Старику жена нужна, чтобы кости старые согреть да кровь заледенелую разбудить. А у молодых, как вы, кровь и без того кипит. Женщина, дорогой, греховный цветок, но в этом греховном цветке столько добра и сладости, что без него нет на земле жизни. Если есть у мужчины хоть крупица ума, ни минуты он без женщины жить не должен. Вот и друг мой в последнее время жалеет, что состарился без жены. А что проку, я тебя спрашиваю, в такой жалости? Солнце-то назад не оглядывается, былого ведь не воротишь…

Хозяин между тем растопил очаг, накрыл длинный стол скатертью и лампу на него поставил. Только зажгли её, и словно на свет появилась из другой комнаты Макрине.

Так уж заведено, что возраст у женщины не спрашивают, а особенно у незамужней. А у неё, как я понял, все сроки были просрочены: давненько видать ей за сорок перевалило. Прошла она к столу, покачивая бёдрами, круглая такая, толстая, как подушка.

— Уф, уф, пампушка какая, — зашептал мне сват, — будущему её хозяину, я думаю, ни печи, ни одеяла тёплого не понадобится. И то сказать, мир полон худых женщин, а такая вот пышечка одна на тысячу попадётся. Давай, парень, действуй!

— На кой чёрт мне жир, я ведь не собираюсь мыло варить!

— Тише, дуралей! Услышит, обидится, — прошипел сват.

Она учтиво поклонилась нам и села за стол напротив.

Я перехватил её взгляд, брошенный украдкой, потом она улыбнулась мне, а во рту у неё звездой блеснул золотой зуб. Но и золотой зуб не украсил её. Уж очень она была некрасива: низколобая, широкоскулая, с кривым носом. Истинный портрет своей матери. Проживи она столько же, подумал я, будет на что посмотреть, и на мгновение представил её своей женой; эдакий безволосый поросёночек, брр…

— Пожалуйста, — хозяин поднёс мне целый хлеб и заставил преломить его.

Ужин был в разгаре. Старики ели медленно, неохотно, зато вино хлестали как воду. Хозяйка, которая была за столом виночерпием, едва успевала наполнять стаканы. Вино было хорошее, сладкое, пилось легко, но я вспомнил совет отца и вином не увлекался. Дабы не сделала эта сладость горькой судьбу мою, а хорошее вино не связало меня с плохой женщиной. Невесту упрашивать не приходилось. Аппетит был у неё завидный. С жадностью набросилась она на всё, что было на столе, запихивая в рот кусок за куском, помогая при этом толстыми, жирными пальцами. И от вина она не отказывалась, пила, как буйвол, а кости грызла, как собака голодная.

Смотрел я на неё и думал, что ежели есть ей будет нечего, она и мужа так обгложет. Сват, между прочим, от неё не отставал, ему даже отсутствие зубов не мешало. Подмигивая хозяйке, он ловко расправлялся со свиной головой, а от вина так развеселился, что даже петь начал.

Совсем не пришёл бы в мир, реро! Если б ты мне не нравилась, реро! Реро, реро, реро.

Никто его не поддержал, и он обиженно замолчал.

Покончив со свининой, он принялся за гусиную ветчину.

— Бери, Караманчик, не стесняйся, нет ничего на свете вкуснее этого.

— Спасибо, сам угощайся.

— Ладно, не ломайся, хоть из уважения ко мне возьми кусочек.

— Не приставай, не то миску с ветчиной я тебе на голову насажу! — разозлился я.

К несчастью своему, заметил я блюдо с говядиной. Потянулся, взял кусочек, но прожевать не смог, такой уж жилистый попался, решил я его под стол выкинуть. Проделка моя от тестя не укрылась. Пришлось сделать вид, что коту кусочек пожертвовал: под столом тот сидел в ожидании. Длинноусый со всех ног на моё подношение набросился. Но не тут-то было: кусок и ему не по зубам оказался. Ощетинился кот, зарычал, словно с собакой драку затеял.

Я встал из-за стола, и веселье расстроилось.

Засуетилась тут Макрине, вымыла нам с Кечошкой ноги и постель постелила. Меня она особенно обхаживала, каждую секунду называла «батоно» да зуб золотой в улыбке показывала.

А я, как посмотрю на неё, так мне всё поросёнок палёный мерещится, и холодный пот меня с головы до ног прошибает.

В спальне два ковра лежало, один красивее другого, и зеркало большое в золотой раме. На стене — кинжал с насечкой. Улеглись мы на пуховые перины, одеялами шерстяными укрылись, и тут Кечошка мне говорит:

— Человек в этой жизни или спит или бодрствует. Плохо ли, хорошо ли, а треть своей жизни мы в постели проводим. Поэтому главное иметь хорошую постель, не так ли, Каро?

— Да, хорошую постель и я люблю, сладко в ней спать.

— Вот и хорошо! Чего же ты смотришь, давай шевелись, парень. За Макрине семь тюфяков да семь одеял с подушками в приданое дают, всё из шерсти, из пуха…

— Скажешь тоже. Не стану же я из-за хорошей постели уродливую жену брать. Мужчине и в давильне на соломе сладко спать, если рядом с ним женщина красивая лежать будет. А если противна тебе она, так и пуховая постель опротиветь может. Страшилище настоящее, Макрине твоя! Если ляжет она в постель со мной, в ту же ночь у меня душа вон выскочит.

— Страсть какой, дружок, ты разборчивый! Известно ли тебе, что на свете без недостатка нет ни мужчины, ни женщины? Так что такого страшного ты в Макрине нашёл? Подумаешь, немножечко нос у неё подгулял, большое дело! Зато добра сколько. Как сыр в масле кататься будешь.

В это время у дверей послышались шаги. Сват замолчал. Шаги смолкли, и разговор продолжился.

— Зачем тебе красивая жена? На некрасивой женишься, во всём она тебя ублажать будет, все желания твои выполнять, под ноги стлаться.

— А зачем мне, чтобы Макрине под ноги стлалась? Ты лучше посмотри, сколько в этой семье стариков-то!

— Шесть человек, а что?

— А то, что все они Макрине в глаза смотрят, чтобы куска хлеба на старости их не лишила. Если я в эту семью попаду, все они мне на шею сядут.

— Нашёл, чего бояться! Не видишь разве, недолго им лямку тянуть.

— Так я об этом-то и беспокоюсь. Как подумаю, что своими руками я их всех должен похоронить, страшно мне становится. Гробовщиком что ли заделаться прикажешь, а то ведь на гробы всего их состояния не хватит, придётся ещё и моим пожертвовать. Довольно я чужих мертвецов оплакивал, эти слёзы и сейчас ещё мне поперёк горла стоят, пусть теперь другие поплачут. Не хочу, Кечули. К чему мне это богатство?! Не хочу я на этой старой уродине жениться. Она и так уж наседкой засиделась. А что дальше-то будет? И лет ей немало, может, годика на два-три моложе бабки моей покойной. Так чего же, скажи бога ради, брать мне в жёны бабушку? Детей ведь она не родит…

— Потише ты, услышат, неудобно.

— А чего, разве я неправду говорю? Ребёнка ведь ни одна старуха ещё не родила. Старая, говорят, курица яиц не несёт.

— Ах, мерзавец, без ножа женщину зарезал. Ты хоть говори-то потише. Прямёхонько тебя из тёплой постели на мороз вышвырнут.

Утром, не дождавшись завтрака и не попрощавшись с хозяевами, пошли мы дальше.

 

Сросшиеся брови и скользкий путь

И снова…

— Хозяин!

— Батоно!

Наконец смилостивилась надо мной судьба. Понравилась мне Ксения, девушка с губами цвета малины. И я ей тоже, видно, по вкусу пришёлся.

— Согласна я, батоно, пора ей, засиделась девка, — сказала свату мать.

— Слава богу! — перекрестился тот. — Дай тебе бог счастья, хорошую ты дочь родила, и богу спасибо!..

— Кечошка, сват, не то ты говоришь, — громко, чтобы слышала будущая тёща, прервал я его, — бог тут ни при чём!..

— А ты меня не учи! Тёщу я хвалить за столом буду, — повысил он голос, — а богу я за то благодарность приношу, что нашлась наконец тебе невеста под стать. Не зря ведь поговорка такая есть — цвет цвету, а благодать господу. Прямо про вас сказано. Чего плечами-то пожимаешь, опять чем-нибудь недоволен?

— Погоди, погоди, какого это ты Амбролы сын, не того ли, что у мельничного ручья жил? — уставилась на меня будущая тёща.

— Его самого, — кивнул я ей и тоже на неё уставился.

— Нет, нет, нет! — замахала вдруг она руками. — Я его сыну дочери своей не отдам. И не думайте — нет, нет, нет!

Я остолбенел от удивления. Интересно, чем это мой отец перед нею провинился? Что он такого сделал, что из-за него девушку за меня не отдают?

— Отчего, тётушка? — удивлённо спросил Кечо.

— А оттого. У Амбролы этого брови сросшиеся были. Не отдам я его сыну свою дочь, ни за что не отдам!

— Побойся бога, тётушка Бабуца, не время сейчас шутки шутить, у парня тут, можно сказать, сердце в пятки ушло, а ты — брови сросшиеся.

— Ты что, разве я шучу? Нет, нет, нет! Не отдам, сказала я, и слова своего не нарушу.

— А что тебе Амбролины сросшиеся брови сделали?

— Не знаю, не знаю, но дочери своей его сыну я не отдам! — сказала и ушла.

— Чего доброго она ещё могилу отца моего проклянёт, а этого я ей не спущу, выругаю хорошенько. Идём лучше, брат, пока не поздно, — сказал я Кечошке, — дочка у неё хорошая, но не приведи господь такую тёщу иметь!

— Ты что, на девушке жениться собрался или на тёще? — спросил меня Кечо.

— Если тёща злая, она и жену с ума свести может. От обеих мне житья не станет, живьём съедят. Идём-ка лучше отсюда поскорей.

— Подожди, не торопись, поспешишь, людей насмешишь. Неужели правда сросшиеся брови отца твоего всему виной?

Не знаю, так ли это было на самом деле, но Бабуца упёрлась на своём, как ослица упрямая, и всё одно и то же твердила:

— Нет, нет, нет! Не отдам я ему дочери, у отца его брови сросшиеся были. Нет, нет, нет!

Уломать эту чудную бабу было невозможно, и сват, рассердившись вконец, сказал ей:

— Ладно уж, раз так, уйдём мы. Только смотри, чтобы дочка твоя в девках не осталась! Идём, Карамаша, отсюда, ну их, не перевёлся ещё женский род на свете!

— Хозяин!

— Батоно!

Еле взгромоздились мы по узеньким ступенькам ещё не отстроенного дома. Крыши у него не было, меж стен ветер гулял, валялись кругом необструганные доски. По всему было видно, что долго ещё дом стоять будет непокрытым. Я собрался уходить так и не посмотрев девушку. Ежели человек столько времени с домом не управился, чего от него путного ждать? В это время появилась девушка. Посмотрел я на неё и в ужас пришёл. Жалкие лохмотья на ней были вместо одежды. Узнав, зачем мы пришли, она совсем растерялась, от смущения не знала куда руки девать, схватила бумажку какую-то и давай ею колченогий стол протирать.

— Ты что, девочка, бумагой стол чистишь, — напустилась на неё мать, — не знаешь разве, что к бедности это, — а потом продолжала шёпотом… — Вот негодница, чтобы руки у тебя отсохли, понадобилось ей стол чистить. Гости ещё бог весть что подумают, а угощаться-то нечем…

Услышал эти слова сват и улыбнулся кисло. Девушка, смутившись, отошла.

Хорошо, что она не дочиста стол вытерла. Не то, вероятно, семья бы совсем по миру пошла.

— Куда это ты меня привёл, парень? — упрекнул я свата.

— Правда, на ней лохмотья, но сама она на ангела похожа. Приодеть её хорошенько, так под стать царице будет. Погляди, настоящий ангел!

— Да, но слишком красивая жена тоже не годится, — поддел я свата.

— Дочь бедных родителей будет хорошей женой, — возразил тот.

— Э, дорогой, одной любовью сыт не будешь!

Шёл я и думал о том, как несправедливо устроен мир. Одним бог дал только красоту, другим только богатство. Поведал я свои мысли Кечо, а он и говорит мне в ответ:

— Теперь, дружок, я тебя к такой девушке сведу, у которой и то и другое имеется. Только ты уж не плошай, в оба смотри. Тётка её вырастила, бездетная, отцова сестра. Такая девочка! Потинэ зовут, куда она не ступит, всюду розы расцветают.

— И зимой?

Смейся, смейся, посмотрим, как ты глаза вылупишь, когда её увидишь. У неё не щёки, а рай земной, и тётушка-вдова не хуже племянницы.

— Хозяин!

— Батоно?

С балкона свесилась девушка. Она и вправду была прекрасна. Высокая грудь трепетала под лёгкой тканью одежды, а нежную кожу, казалось, утюгом выгладили. Атласные щёчки обрамляли пряди чёрных вьющихся волос…

— Нравится?

Я довольный провёл рукой по усам.

— Это мне подойдёт!

— Ещё бы.

— Хороша, слов нет, эдакое яблочко наливное, так и хочется за щёчку укусить.

— Ты только с умом действуй, а уж остальное не твоя забота, помогу я тебе это яблочко укусить, а не сумеешь, как надо, так придётся издали слюнки глотать.

От ворот до самого дома дорожка была посыпана мелкими камешками и обсажена по краям ирисом. Зимнее солнышко озаряло чисто подметённый двор. На пороге дома нас встретила тётка Потинэ Сусанна. Это была маленькая красивая женщина с тонко выщипанными бровями и высокой, словно башня, причёской.

— Пожалуйте, батоно, пожалуйте! — приветствовала она нас так кокетливо и ласково, словно пеклась не о счастье племянницы, а сама замуж собиралась.

От такого обращения и я осмелел. Поздоровался с женщинами за руку, а Потинэ даже несколько приятных слов сказал.

— Девочка, кто тебя вырастил такой красивой?

— Она! — указала Потинэ пальцем на корову, которая мирно грелась во дворе на солнышке. — Правда, правда, с того времени, когда мама меня от груди отняла, я всё только её молоко и пью, — сказала она и звонко рассмеялась, знала, негодница, что смех её очень красит.

Я понял, что у этого ангела жало во рту острое. «Будь осторожней, Караман», — сказал я себе.

— Как поживаешь? — обратилась Сусанна к Кечо как к старому знакомому.

— Поживаю так, как мне и следует… — двусмысленно ответил сват.

— А всё-таки?

— Живу как все, что долго рассказывать.

— Слышала, близнецы у тебя родились, поздравляю.

— Спасибо.

— Ну давай выкладывай, знаю, без дела ты не пришёл бы.

— Друг мой жениться задумал, так вот и пришли мы твой цветочек посмотреть…

— Этот цветочек, Кечо, много пчёл привлекает, мёду только не даёт.

— Ничего, я такую пчёлку привёл, думаю, она не откажется.

— Посмотрим. Дай-то бог! Должна же она в конце концов замуж выйти.

Заметил я, что Потинэ к разговору прислушивается и обратился к ней:

— И чего ты, девочка, притихла, словно перепёлка, скажи что-нибудь, слово вымолви. Нравлюсь я тебе?

Ответа не последовало.

Повеял в это время ветер и раскачал ветки шиповника, растущего у ограды.

— Что же ты, как шиповник, головой качаешь? Да или нет?

Шиповник опять упрямо раскачивается…

Потинэ как-то странно взглянула на меня, губу оттопырила, повернулась к нам спиной и в дом пошла. Мы за нею.

— Что, недотрога, и он тебе не понравился? Парень как картинка, чего ещё надо? — всплеснула руками Сусанна.

Потинэ головой покачала.

— Ну, дорогая, царевич сюда не пожалует, этого ты не жди. Видно и впрямь суждено тебе в девках оставаться.

— Больше б горя у меня не было!

— Может, в монашки постричься решила?

— Лучше богу служить, чем какому-то мужлану с волосатой грудью!

Я тотчас же стал себя поспешно оглядывать, но никакого непорядка не обнаружил, архалук мой был застёгнут наглухо.

— Горькие слова ты говоришь, роза, — сказал я девушке.

— Забыл, что у розы шипы бывают?

— Если розу никто не сорвёт, увянет она и черви её съедят.

— Не твоя это печаль!

— Солнце тучами не скроешь, оно всё равно видно. Полно тебе меня мучиать, не играй со мной, знаешь ведь, что нравишься ты мне.

— Не к чему мне с тобой играть! Не тешь себя надеждой понапрасну, — сказала она и ушла от меня в комнату. Словно гром с неба ясного был для меня её уход.

— Не беспокойся, это она цену себе набивает, — стал меня сват успокаивать. — Женщины это умеют. Сама потом просить будет, — сказал он и послал за окончательным ответом Сусанну.

А когда мы одни остались, Кечо на меня напустился:

— Ты чего это, парень, раскис, выше нос! Первый отказ женщины — не отказ! У всех баб один обычай. Сначала отказом мужчине ответить, если даже душа к нему лежит. Думают, что этим они больше мужчину распаляют, а это и вправду так. Легко завоёванная женщина быстро перестаёт нравиться. Ей-богу, так это!

— Эх, ничего у нас не получится, насильно куска и собака не съест…

— Ежели голодна, ещё как съест! А ты тоже пошевелись, улыбнись, попроси, подсласти слово. Женщины частенько красивый язык красивым глазам предпочитают и красивому сердцу… А у тебя язык, слава богу… Уж я-то женщин знаю, послушай меня, хоть разок по-моему сделай.

— Не толкай меня туда, не могу я.

— Ну тогда сиди. Ты что же думаешь, жареный Цыплёнок сам собою в рот к тебе залетит?

Вышла Сусанна, плечи у неё опущены.

— Что, не хочет?

Сусанна так затрясла головой, что башня из волос её чуть не развалилась.

— Почему же?

— Не скажет она ни за что, почему.

— Не очень ты, видимо, старалась. Мало жених хвалила.

— Хвалила, и ещё как! За это она мне чуть глаза не выцарапала. Если, говорит, тебе он так нравится, сама за него и выходи, — сказав это, Сусанна на меня так посмотрела, словно и впрямь за меня замуж собралась. — Будь я молодой, не забраковала бы тебя. Проклятая старость! Ну да ты не горюй, малыш. Потинэ из тех, что любить не умеет. А уж если в семье любви нет, какая это семья! Быстро она разобьётся. Какой нынче народ пошёл, не то что мы были. Мы и любовь большую знали и ненависть! А теперь что? Какие люди нынче рождаются? Вот к примеру племянница моя. Такого парня забраковала. Эх, где моя молодость…

Очень я понравился Сусанне, но что с того?

Лучше бы мне совсем не видать этой гордячки Потинэ…

* * *

Когда вернули мы Сеиту его коней, Кечо сказал мне:

— Эх, Караманчик, чувствую я, зиму эту холодную ты перезимуешь, а летом, в зной зачем тебе жена? И так ведь жарко?

— Сходим ещё разочек, может, сейчас кто-нибудь подвернётся, а нет, так бросим всё к чёрту!

— Ну ладно, давай, попытаемся в последний раз. По рукам?

— По рукам!

Кечо протянул мне ладонь.

И я так стукнул по ней, что чуть руку ему не оторвал.

— Веришь, значит, мне?

— Верю, верю! — Кечо спрятал на всякий случай руку за спину.

Утро рассвело холодное. Мороз отполировал дороги как зеркало.

— Хозяин!

— Ав, ав, ав!

Из ворот выскочили две огромные собаки.

— Ав, ав, ав! — напала на Кечо рыжая. — Гав, гав, гав! — на меня чёрная. Я дал ей пинка, но она ещё больше рассвирепела и ощерилась, чуть не прокусила мне лодыжку.

Кечо схватился было за камень, но никак не мог оторвать его от земли. Не знаю, чем бы кончилась война с собаками, если бы не подоспел хозяин.

— Кто там?

Собаки, завидя его, напустились на нас с ещё большей яростью.

— Вон, проклятые, друга от врага не отличают. Убирайтесь! — закричал хозяин. Они тотчас же послушно поджали хвосты. Чёрная ушла под лестницу, а рыжая калачиком под крылечком свернулась.

— Доброе утро, Алмасхан!

— И вам, батоно!

— Уж очень у тебя собаки злые.

— Испугались? Это они так, не кусают, лают только. Входите, входите, — пригласил нас Алмасхан.

— Тётка Аграфена дома?

— Что ты, пока существует этот бренный мир, разве иссякнут у неё дела? Ты ведь знаешь, какая она у меня. Ещё утро не занялось, а уже в соседнюю деревню умчалась Сехнику оплакивать.

— А дочка что, тоже с матерью ушла?

— С нею. Разве отстанет хвост материнский?

— Как живёте?

— Спасибо. Живём. Солнце и над нами как-никак светит. А что это за человек с тобою? Не узнаю — я что-то.

— Амбролы это сын, помнишь небось такого?

— Амбролу? Как же, как же, помню. Плотничать к нам приходил. Значит, это Амбролы сынок. Хороший парень! А чего вы на пороге стоите? — спохватился он. — Проходите в дом. Без дела, уж я знаю, не стал бы ты, Кечо, беспокоиться. Женщин вы повидать хотите, или ко мне что-нибудь имеете?

— Да, дельце у нас небольшое… Ну ничего, мы потом наведаемся, спешить некуда.

— Раз уж пришли, не откладывайте. Отложенное дело — для чертей, говорят. А я вас водочкой угощу, хорошая она у меня. Пропустим по стаканчику, а тут, глядишь, и бабы вернутся.

— Спасибо, в другой раз. Торопимся мы очень.

— Ну, как знаете. Хороший был мужик Амброла, сына его я с удовольствием приму.

Дай вам бог удачи, батоно!

Отошли мы от двора Алмасхана и стали спускаться по обледенелой скользкой тропинке. Утро было холодное, мороз, как колючками, жалил.

— Кечошка, — спрашиваю я свата, — о чём вы с Алмасханом разговаривали? Куда это жена его с дочерью в такую рань ушли? Не понял я что-то.

— Не знаешь ты, Караман, какое тебе счастье привалило, тёща твоя будущая на весь мир известная.

— Чем, кацо? — недоумеваю я.

— Плакальщица она знаменитая, другой такой во всей Грузии не сыщешь. В этой деревне ещё ни один человек не отправился в мир иной неоплаканным ею. Уж такая она своего дела мастерица, так покойника оплачет, такое о нём порасскажет, что завидовать ему начнёшь. Отчего это, думаешь, не я умер, а он?

— Конечно, что может быть лучше такой тёщи! Если к тому же она вместо меня иногда плакать будет? Это чудо, так чудо! Хорошо! А теперь куда мы идём?

— Увидишь!

Спустились мы в низину, и Кечо снова на тропинку свернул. Тропинка привела нас к оде, что от всех других особняком стояла. Когда приблизились мы к ней, послышались оттуда причитания. Ну, думаю, показалось мне. Но нет, слышим, и вправду кто-то плачет, убивается.

— Батоно сват, — говорю ему. — Куда это ты меня ведёшь? На невесту смотреть или на покойницу?..

— Конечно, на невесту, дурбалай! Красивая она, сильная, ловкая, ничем бог не обидел.

— Да из оды той плач слышится, причитания. Людей во дворе полно. Какие уж там смотрины?!

— Чему ты удивляешься? Женщину нужно в горе увидеть, а на пиру — все красны. Смех да красивое платье всем к лицу. Идём, идём, посмотрим на твою будущую невесту. Иных даже смех не красит, а ей всё к лицу — и плач, и причитания.

— Тьфу! Пропади она пропадом, пусть у неё в семье вечно плач будет, а мне ни к чему! А ты тоже хорош! Разрази тебя бог. Тебя и посредничество твоё! Ведь знал я, что сват, вознаграждения не ждущий, дела по совести не сделает, а всё-таки надеялся. Думал, заговорит в тебе совесть. Ошибся видно. Что легковерный ты и без царя в голове — это я знал. Свату Соломоном Мудрым быть не надо. А вот, чтобы ты так ополоумел, этого уж я никак представить не мог. Мозги что ли себе отморозил? Побойся бога, что ж это ты панихиду смотрины превратил? Богоотступник проклятый.

Кечо словно кусок льда проглотил. Молчит, звука не издаёт, а я из себя выхожу.

— Морда, — говорю, — ты собачья, и отчего это тебя собаки утром не задрали? Все мои несчастья от тебя негодного! Убить меня мало, за то, что я до сих пор уму-разуму не научился! Хватит! Кончена наша дружба, разбойник! С этого дня ты сам по себе, и я сам по себе. Шабаш!

Повернулся я и пошёл домой. Ни разу не оглянулся. Не знаю, последовал ли за мною сват.

Пришёл я домой один и целую неделю во двор Лукии носа не казал. Сторонился я всего семейства. А на свата своего бывшего мне даже глядеть не хотелось. Шабаш! Кончилась наша старая дружба!

 

Полёт жареного цыплёнка и счастье человека с двумя макушками

Зима в тот год долгая выдалась, морозная. Снег стаял лишь в марте. Растеклись льдины лужами, сосульки водопадами. Только в душе у меня по-прежнему лёд никак не оттаивал, — почти целую зиму я с Кечо не разговаривал. А без него, знаете ведь, белый свет мне не мил. Соскучился я по болтовне этого негодника, как земля по солнышку весеннему. Но первым мириться не хотел.

А между тем земля разбухала, почки полопались и пригрело солнышко.

Раз как-то, гляжу, в соседском дворе Лукия бродит — бледный такой, расстроенный, руки от отчаяния ломает. Догадался я, что приключилось у них что-то в доме.

Подошёл к забору:

— Дядя Лукия, что у вас стряслось?

— Бондо наш заболел, крутит его всего, наизнанку выворачивает, совсем извёлся малец, конец ему видно, — не сдержал слёз Лукия.

— Может, родимчик хватил?

— Похоже на то.

Тут вспомнилось мне, что в народе говорят, будто один из близнецов не жилец на свете. Шипом эта мысль меня уколола прямо в сердце, понял я, что и Лукия этого боится. Что уж тут было долго думать? Забыл я все обиды и через плетень перемахнул.

Бедная Теона ходила как помешанная, а Кечо молча валялся на голой тахте.

Трижды перечёл я тогда «Карабадини», и получилось, что у малыша действительно родимчик. Кто-то из соседей присоветовал: «У Хванчкары, в низовьях Риони, деревня есть Бугеули, женщина там одна живёт, готовит она снадобье чёрное от младенческой». Одолжил я у духанщика коней, за деньги, разумеется, да прямо в Бугеули и поскакал. Мигом лекарство привёз. Ребёнок тем временем при последнем издыхании был. Однако ничего, помогло, выжил, слава богу.

Теона в те дни только на меня и молилась, а Кечо обнял меня молча, я тоже к нему прижался. Потёрлись мы друг о дружку ласково, как телята. Помирились совсем.

— Жалко мне тебя, парень, золотое у тебя сердце. Грешно такому человеку без жены и детей оставаться, — сказал он мне на второй день. — Не верю я, что на всей земле невесты для тебя не сыщется. Давай походим ещё, поищем.

И мы пошли.

— А вот эта тебе не подойдёт?

— Одноглазая?

— Что с того, что один у неё глаз, зато ничего от неё не скроется.

— Ты что, Кечули, опять за своё принялся? Вздор мелешь…

— Поверь мне, брат, Караману Кантеладзе одноглазая жена очень даже кстати. По крайней мере, дурья твоя голова, непутёвость твою не заметит, да и на другого этот единственный глаз не обратит.

— Ты меня с собой, парень, не путай. Если на то пошло, так найди мне слепую, глухую и немую. Куда уж лучше! Никчёмность она мою не узнает, на другого меня не променяет, проклятиями не осыпет и сплетен домой не принесёт. Дурак ты эдакий! Разве не видишь, что и здоровый глаз у неё портится? Что я с нею тогда делать стану, на поводу что ли её водить. Идём, батоно, и перестань, пожалуйста, так шутить. Услышит ещё, бедняжка, обидится. Жалко ведь человека.

— Видит бог, я тебе, Караманчик, добра хочу. Но что-то долго ты выбираешь. Смотри, чтоб отбросы тебе не достались! Ещё разочек послужу я тебе, а потом шабаш. Пусть у меня ноги отвалятся, если хоть раз пойду.

Но пошёл он со мной и второй раз, и третий, и ноги у него не отвалились, и нигде он не споткнулся.

……………………………………………………

— Хозяин!

— Батоно?

Вошли мы в маленький дворик и сразу же в тени ореха встали. Навстречу нам мальчонка выскочил, весь в слезах. В одной руке у него мчади кусочек, в другой — сыра ломоть.

— Здравствуй, парень, — протянул ему руку Кечо.

Ребёнок со всех ног прочь бросился.

— Мама, мамочка, дядя у меня сыр отнять хотел, — стал он жаловаться матери.

Мать стукнула его по голове: «Замолчи, дурашка, придумаешь тоже!» — Потом стала звать взобравшихся на ткемали трёх голопузых мальчишек.

— Куда вы, негодники, дайте ему поспеть! В почках ободрали, паршивцы эдакие!..

Двое из них послушно спустились, а третий вскарабкался ещё выше и показал ей язык.

— Детей у неё с три воза! — заметил я.

— Да, видать, не обидел бог, — согласился сват.

Тут же под навесом мальчик с девочкой подрались.

— Мамочка, — закричала девочка. — Евтихия мне все волосы выдрал!

— Ты что делаешь, дурень, не соображаешь разве, что девочка она, — набросилась на него мать. — А ты тоже в долгу не оставайся, поддай ему, как следует, — посоветовала она дочке.

Девушки, на которую мы пришли посмотреть, видимо, дома не было, но спрашивать, где она, мы постеснялись. Оставалось ждать.

На террасе стояла колыбель. Подошёл я к лежащему в ней младенцу и палец ему протянул.

— Агу, агу!

Он тотчас же принялся этот палец сосать, да так, что чуть руку мне не откусил. Испугался я, отдёрнул её.

Ребёнок во всё горло заревел.

— Что ты сделал, Каро? В глаз бедняге попал, — упрекнул меня сват.

— Ослеп я, по-твоему, что ли, — отмахнулся я.

Дитя между тем успокоилось, улыбнулось мне дружелюбно. Но, увидев нахмуренного Кечошку, тотчас же снова сморщило носик. Вот и пойми этих младенцев! Разве можно от крошки ума требовать? Кто знает, отчего они плачут. Причину найти трудно: тысячи их. И почему смеются — радуются, тоже понять трудно. Может быть, предчувствуют превратности судьбы? Приласкал я снова ребёнка, но пальца ему не стал протягивать.

— Смейся, радуйся, генацвале, — весь мир тебе принадлежит, — сказал я ему ласково. — Кому как не тебе смеяться, будущему его покорителю.

Думал я, что обрадовал младенца, а он снова накуксился. Смешно даже: все великие мира сего только и мечтают завладеть им, потому и убиваются, а этому несмышлёнышу я мир без борьбы и труда подарил. Он же вместо того, чтобы радоваться, в три ручья ревёт. Не хочу, мол, не надо мне. Видали вы подобную неблагодарность?!

— Ладно, уж, ладно, кацо, замолчи, не хочешь, я насильно не заставляю. Дай бог тебе вырасти, а потом видно будет. Посмотрим, ответишь ли ты снова на такой подарок отказом? Довольно, хватит плакать, не хочешь, я другому подарю! Тысячи ведь желающих…

— Марта! — послышался из кухни мужской голос. — Скорее, убился он.

— Вай ме! Что ты говоришь, кто убился? — побледнела хозяйка.

— Горшок, женщина, горшок, говорю, кипит, убивается!

— Будь ты неладен, напугал до смерти! — помчалась со всех ног на кухню Марта.

— Кажется, на обед здесь лобио? — посмотрел я на свата.

— Может быть, ведь для такой оравы и коровы на шашлык не хватит…

— Давай, Кечо, лучше в другое место пойдём.

— Не торопись, дай срок, осмотримся.

Кечо, наконец, расспросил, куда запропастилась девушка, узнал, что повезла она вчера двух меньших братьев к родителям матери и вернётся в полдень.

Так как час обеда уже наступил, решили мы дождаться девушку да и обеда заодно.

— Не скучайте, дорогие, — сказал нам будущий тесть. Сам он кувшин из-под вина мыл. — Скоро обедать будем. Знаете, — обратился он к нам снова, — стол без вина не стол. В прошлом году виноград у меня плохо уродился, так что вина получилось мало, осенью уже всё поистратилось. Придётся мне к соседу пойти, у него одолжить немного. Да вы не беспокойтесь, я мигом!

— Тухуния, парень, где ты? — позвал он кого-то.

— Здесь я, папа, — выскочил из давильни чернявый мальчуган в ситцевой пёстрой рубашонке и стал, обиженно оттопырив губы.

— Ты кто, Тухуния или Шаликуна? Смотри, если обманешь, как вчера, шкуру с тебя спущу! — погрозил пальцем отец.

— Честное слово, Тухуния я, всегда ты, папа, меня путаешь! — обиделся мальчик.

— А чёрт вас разберёт, штанов ведь ни на одном из вас не надето, — махнул рукой отец, — ну, если ты Тухуния, тогда спой что-нибудь, чтоб гости не заскучали.

— Неужто ты петь умеешь! Что ж до сих пор молчал? — пошутил с ребёнком Кечо.

— Умею. Папаня меня обучил. Голос, говорит, у тебя подходящий.

— Ну давай, пой, да не стесняйся. Забыл, что ли? Начни, а я тебе подпевать стану.

Ребёнок крепко прижал руку к голому бёдрышку и, вытянув шею, запищал тоненьким звонким голосом:

Тёплый дождичек полил Поле чистое смочил!..

— Молодец, хорошо поёшь! Тебе в церковном хоре место. Большое ты нам удовольствие доставил, спасибо! — сказал ему Кечо.

Я пошарил у себя в кармане и извлёк оттуда пятак.

— На, купишь себе завтра леденцов, голос у тебя слаще станет.

Ребёнок словно на крыльях улетел. Тут же вмиг набежала орда таких же голопузых, похожих на него, мальчишек.

— Дяденька, дяденька, — наперебой закричали они, — мы тоже петь умеем! Спеть?

— Валяйте!

Начали они кто в лес, а кто по дрова, и такой шум поднялся, что уши у меня заложило.

— Хорошо, конечно! Но если замолчите, лучше будет.

Разделил я между ними всю мелочь, какая у меня была, и они так же мгновенно исчезли, как и появились.

В полдень вынес хозяин на террасу большой стол, поставил на него принесённый от соседа кувшин вина, а хозяйка — дымящийся горшок с лобио. Как приоткрыли крышку, ударил мне в нос запах чеснока и, сказать по правде, на душе стало хорошо и покойно. Разлила хозяйка лобио в небольшие деревянные мисочки, поставила их перед рассевшимися вокруг стола ребятишками, а гостям не предложила. Зато появились перед нами два зажаренных цыплёнка.

Взял я стакан вина, поднёс его ко рту, благословил очаг по всем правилам и только собрался цыплёнком закусить, а цыплят как не бывало. Поразительно!

«Ожили они, что ли, думаю, или улетели, или запропастились куда?» Вот чудо! Посмотрел я на дверь и увидел, что один из мальчишек надул шар из куриного зоба, а щёки у него, как у зурнача: вот-вот лопнут. И у другого такой же шар в руках — он с ним как с мячиком играл. Понял я тогда, что не улетели цыплята. Куда они, скажите на милость, без зобов своих могли деться? Ясное дело, слопали их ребятишки в один присест.

У одного мальчишки заметил я в руках цыплячье крылышко. Это меня окончательно убедило в том, что жареные цыплята не оживали и никуда не улетали.

На столе, кроме вина и кусочка мчади, ничего не осталось, да и тот вскоре исчез. Выпили мы вина на пустой желудок и из-за стола поднялись. Хозяин, конечно, извинился. Но какой прок в его извинениях для пустого желудка? Особенно для Кечошкиного…

— Сколько всего у вас детей? — спросил я у женщины.

— Немного их у меня осталось, двенадцать всего, — печально ответила она.

— А что, разве было больше?

— Как замуж вышла, грудь у меня ещё не отдыхала. Однако смерть проклятая и нашего дома не обошла. Напала на деревню какая-то чужеземная болезнь, троих мальчишек у меня отняла. По сей день сердце кровью обливается. Дети, ведь, что пальцы на руке, какой ни отрежь, одинаково больно, — утёрла она глаза концом косынки.

— Эк плодовитая, детей, что икру мечет, — проворчал сват.

— Знаете вы Петруа Кивиладзе? — спросил я у неё.

— Как же, мужем он сестре моей приходится. Что-нибудь плохое с ним приключилось? — забеспокоилась она.

— Да нет, что ему сделается. Это я просто так… Видать, у вас порода такая…

— Не знаю, дорогой… Третья наша сестра уже девять лет как замужем, а вот до сих пор не дал бог ей ребёночка. У одной-то матери дети разные бывают. Просит она у меня подарить ему какого-нибудь мальчишку, а я не могу. Вот двоих к бабушке в гости отослала, так места себе не нахожу. Неспокойно у меня на душе. Уж очень они шкодливые, не натворили бы чего.

— Мама, — подошла к ней девочка с крынкой. — Корову я привела, если некогда тебе, я подою.

— Как это некогда, доченька, оставь, сама я всё сделаю. Устала ты, небось, отдохни маленько.

— У вас что же и в полдень коров доят? — полюбопытствовал я.

— Нужно нам. Так что поделаешь?

— Ой! — услышали мы через несколько минут.

— Что случилось?

— Корова проклятая лягнула да пролила всё, что надоить удалось, — чуть не плача, говорила женщина.

— Что теперь делать-то! Ребёнок придёт, а есть нечего.

— Ладно тебе плакать, не отпустит её твоя мать голодной. Чем-нибудь обязательно накормит да с собой в дорогу даст ещё.

— Ну что надумал? — спросил меня сват.

— Не семья, а голь перекатная. Одними детьми только и богата. А разве этого достаточно? Ты зятем Кивиладзе быть отказался, а эти чем лучше? Помнишь, как тогда говорил: не приведи меня бог без детей остаться, но и столько…

— Прав ты, Карамаша, — Кечо затянул потуже ремень. — Посмотрим кого-нибудь другого. В Бостана вдова вот Датусани живёт, дочка у неё, как солнышко.

— А она богата? Тоже, наверное, оборванка какая-нибудь…

— Ты о дочери?

— А о ком же, не о вдове, конечно.

— Зря так говоришь. У них дом — полная чаша. Всё есть. Зятя вот только хорошего недостаёт.

Подошли мы к красным воротам, над ними амбар забитый доверху кукурузными початками с небольшим крылечком.

— Отчего это, спрашиваю, амбар она над воротами выстроила? Неужели другого места не нашла, людей, что ли, дразнит, вот, мол, какие богатые, и дочь у меня красавица, и кукурузы полно.

— Да не цепляйся ты ко всему, во всём перво-наперво подвох какой-нибудь ищешь! Во-первых, ничего плохого нет, если путник от дождя под этим навесом укроется. Во-вторых, амбар и ворота одним тестом пригнаны, а в третьих — место, для амбара предназначенное, она по-другому использует, огород разобьёт или виноградник, придумает что-нибудь. У здешних крестьян землицы-то маловато, вот так-то, дружок!

— Умница — женщина, если ею это придумано. Одна она, никто ей не помогает?

— К чему ей чужая помощь! Всё она сама. Я ведь недаром тебе её хвалил, теперь сам убедишься.

В середине ворот заметили мы небольшую калитку, приоткрыли её тихонько.

— Хозяин!

— Батоно?

На террасу трёхкомнатной оды вышла девушка — тоненькая, губы вишенкой, платье в горошек, коса на грудь переброшена.

— Здравствуй, Этери, что матери твоей дома нет?

— Здравствуй, Кечо. Нет её, в винограднике она, ушла лозу окучивать, пожалуйте, сейчас я позову, заходите.

На зов девушки появилась женщина средних лет. Под густыми сросшимися бровями чёрные глаза ласково поблёскивают, сама улыбается. Платье на ней тёмно-синее, на голове ситцевый платок. Скинула она на ходу серый передник и за руку с нами обоими поздоровалась, а Кечошку даже за ус потянула.

— Здравствуй, — говорит, — проказник, как твои близнецы поживают?

— Живут себе, молоко сосут да спят, что им ещё делать?

— Ну, коли сосут, значит, всё в порядке, ничто их не одолеет, потому что лучше материнского молока ничего в мире нет. Первейшее оно лекарство от всех болезней. А это что за парень такой, не узнаю я что-то.

— Сын Амбролы Кантеладзе, сосед мой, двор в двор живём.

— У него, что, тоже близнецы?

— Да нет, не женат он ещё, тётушка Фосинэ, теперь вот приглядывается.

— Молодец! Мужчина всё должен делать вовремя. Твоих я знала. Хорошие у тебя были родители, жаль рано ушли. Ты, детка, что, один теперь живёшь?

— Да, батоно.

— А что у тебя за хозяйство? Поле, небось, виноградник.

— Как же.

— Один управляешься?

— Кое в чём соседи помогают.

— Да-а, не мешало бы тебе хозяйку завести. Где отдыхать будете, на террасе, или под орехом?

— Всё равно, — ответили мы одновременно.

— Этери! — позвала она, — ты чего прячешься? Никто тебя похищать не собирается, вынеси-ка на террасу скамейки.

Сели мы.

— Не люблю я всяких туманных разговоров, вокруг да около, — начала вдова. — Когда в дом, где девушка на выданье, мужчины молодые приходят, понятно ведь сразу, зачем они пожаловали. И вы небось… Так вот я вам что скажу, дорогие. Тут моя дочь, и вы тут же. Оглянитесь друг на дружку, потолкуйте о том о сём, а там видно будет, что да как. Не люблю я спешки, но и волынить тоже ни к чему. Пожаловал раз как-то к соседке моей сват, отказали они, сначала, думали, вернётся, просить станет, — нет, не вышло дело, потом других тоже не оказалось, так и сидит, бедная, в девках по сию пору. Жалеет, конечно, теперь, да поздно уж. Девушка всегда бояться должна, как бы ей, храни бог, дома остаться не пришлось. Уж я-то не боюсь, что дочь моя дома постареет, но всё-таки всему своё время есть. А бывает, что у девушки, которой счастье раз изменило, замуж выходить охота пропадает. Поэтому-то и говорят — всякому овощу своё время.

Этери тут же стоит, за спинку материнского стула от смущения прячется.

— А теперь, — говорит Фосинэ, — погуляйте немножечко, двор осмотрите, в огород, в виноградник пройдитесь. Поглядите друг на дружку хорошенечко, познакомьтесь. Да вы не стесняйтесь, ничего в этом нет стыдного да плохого. Плохи только лень и распущенность. Ну, идите!

Двор, словно ладонь блестит, как зеркало, нигде не пылиночки, прямо хоть языком лижи.

В курятнике петух курицу под себя подмял, испугалась курица, заквохтала. А мы с Этери от смущения до корней волос краской залились и друг на дружку глядеть не смеем. Небо над нами синее-синее, и солнышко на середине его появилось, постояло немножечко, потом жарко ему стало, и в тучки оно белые окунулось. Ветки большого ореха навевали прохладу.

— Очень я орех люблю, — выдавил я из себя кое-как, — хорошую он тень даёт и плоды вкусные.

— Этот орех ещё отец моего деда посадил, — не глядя на меня, проговорила Этери.

Мир праху его, прадеду Этериному, благодаря ему замок у нас с губ у обоих сорвался. Осмелели мы и принялись облака хвалить и виноградник без внимания не оставили, а заодно и ветерок, что с Риони тихонько веял.

Как вернулись во двор, вынесла нам Этери две стопки карточек:

— Посмотрите-ка, пока мы на стол накроем.

Представительный мужчина был отец у неё, высокий, широкоплечий, усы густые.

— А это кто такие? — спросил я, увидев на портрете двух юношей.

— Братья мои, в Кутаиси учатся.

— Ничего на свете лучше учения нет, — вставил слово сват, — хотя немного оно даёт, если сам человек ничего из себя не представляет.

Потом мне попалась карточка девочки, очень похожей на Этери, красивая она была, а главное, на щеке у неё родинка большая, ещё больше её красившая. Я поглядел — Этери, настоящая Этери, только у Этери…

— Ты это?

— А что, разве не похожа?

— На карточке у тебя родинка была, а теперь где, кошка её что ли, пока ты спала, съела?

— И не спрашивай! — махнула рукой девушка. — Как села я сниматься, прилетела на мою беду муха, уселась мне на щёку и ни в какую. Так вот и получилась у меня родинка.

— Очень она тебя красит, родинка эта. Хотя и без неё ты ангела краше, — сказал я ей.

Поняли мы с Этери друг друга без лишних слов. Больше меня Кечо этому обрадовался. Заиграй кто на дайре, он от счастья плясать бы пошёл.

— Пожалуйте к столу, дорогие, — пригласила нас хозяйка.

Увидели мы стол, полный яств, и ноги сами нас к нему понесли.

— Вы уж простите, дорогие, что никого другого я не пригласила. Сегодня мне только с вами повеселиться хочется, — начала Фосинэ. — Садитесь, — пригласила она нас. — Кто, говорят, как мужчина пить да веселиться не умеет, тот и работать по-мужски не сможет. А вы пить умеете?

— Меня-то дед в вине крестил. А вот сват мой не очень это дело уважает, если его рогом из петушиной шпоры напоить, и то опьянеет, — расхрабрился я.

— Скажи уж и о том, что стоит к носу мне вино поднести, как сразу мравалжамиер начинаю. Посмотрим!.. — разозлился сват.

Фосинэ наполнила стаканы.

— Так как сыновей моих нынче дома нет, буду я вместо них и тамадой, и виночерпием. Благословен будь очаг дома этого, чтобы никогда огонь в нём не потух, ибо огонь хорошего очага душу греет. Добро огонь творит. Пожелаем же, чтобы огонь этот согревал сердца многих людей. Да здравствует добрый огонь семьи! — говорила она и сама на огонь ярко пышущий похожа стала.

— Ух ты, какое вино! Покойника к жизни вернёт, — поднял свой стакан Кечо, — от цвета одного опьянеть можно.

Вино и впрямь было отличное. Выпил и я за здравие семьи, и за процветание очага. Мертвецом нужно было быть, чтобы такое вино не выпить. Фосинэ, как мужчина пила, я с нею наравне. С Кечо, не знаю что стряслось, какой на него бог разгневался, разобрало его тотчас же, и стал у него язык заплетаться.

— Что с тобой, проклятый, что это на тебя нашло? — спрашивал я его, увидев, что он пролил вино себе на грудь.

— Ты что думаешь, я и вправду пьян? Нет, дорогой, меня благодать этого дома опьянила. Вижу я, дело слажено, и радость меня разобрала. Ты-то ведь меня знаешь, не раз вместе бражничали! — оправдывался он.

— Коли не может пить, я не неволю, пусть из-за стола встанет, — сказала тамада.

— Могу, ещё как могу! Налей-ка мне ещё! — стал упрямиться сват.

— Ладно, Кечули, хватит! — пытался успокоить я его.

— Налей, тебе говорю! Неужто я стакан вина выпить не в силах, позор тогда моим усам! Не мужчина я, что ли? И не проси, и не уговаривай, — зажмурив глаза, он подносит стакан ко рту: — Да что стакан, рог тащи! Что я баба, по-вашему, что ли?

— Полно, Кечули, что на тебя нашло? Бедняга, тебе следовало из петушиного рога сегодня пить, — сокрушался я.

— Это ты мне хорошо напомнил, мой Караман, — сказала Фосинэ. — Ну-ка, дочка, принеси сюда Алфезов рог да напёрсток не забудь.

Девушка тотчас же принесла малюсенький, величиной с мизинец рог, вырезанный из петушиной шпоры, и маленький напёрсток.

Фосинэ осторожно наполнила и высоко подняла оба сосуда.

— Был у меня дядька, Алфезом звали. Более злого и жадного человека на всей земле не сыщешь. В жизни никому ничего не одолжил, а уж о том, чтобы подарить, и вовсе говорить нечего. Как-то раз, помню, после раздела, поглядел он рано утром на наш двор и ну жене своей жаловаться: смотри, мол, какой у брата моего снег хороший лежит. «Пусть ослепнут у тебя глаза, — напала на него жена, — чего это ты всем завидуешь? Потому-то тебе бог ничего и не даёт! Неужели с неба для тебя один снег падает, а для него другой?» Всякий человек, плохой он или хороший, говорят, для другого зеркало. Поэтому-то и пью я из этого рога за здоровье Алфеза, большего он недостоин. А напёрстком — за здравие супруги его. Тётка моя — женщина неплохая, но раз мужа своего до сих пор человеком сделать не сумела, большего недостойна.

— И всё это мне следует опорожнить? — засмеялся я, когда будущая тёща передала мне сосуды.

Кечо между тем в себя приходить стал, поднял он голову и говорит:

— Тётушка Фосинэ, — можно я тебя кое о чём спрошу, не обидишься?

— Пожалуйста, сынок, за столом всё можно.

— Вдовеешь ты, я знаю, уже много лет, а почему бы тебе не жениться?

— Кечули! — закрываю я ему рот рукой.

— Подожди, Караманчик, — вырывается он, — жандарм ты, что ли, чтобы рот мне затыкать. Этого только не хватает! Не бойся, лишнего не скажу, не так уж я пьян. Так вот я тебя, тётушка, спрашиваю, отчего ты не женишься? Не надоело тебе без жены ходить?

— Какой-такой жены, не пойму я тебя что-то, сват?!

— Какой, да самой обыкновенной. Женщины обыкновенной. Чего удивляться-то? Лучшего мужчины, чем ты, я в жизни не видывал. А что, нет разве? За виноградником ты ухаживаешь лучше мужчины, за семьёй тоже, вино пьёшь почище мужчины, да и тамада из тебя знатный. Ну чем, скажи, не мужчина ты?!

— На это я тебе, дружок, одну притчу расскажу.

— Давай, не всё же нам вино пить!

— Жила-была на свете девушка. Лентяйка она была такая, что пошевельнуться боялась. Даже когда под стулом у неё подметали, и то не вставала. Приехал к ней жених как-то в оленьей упряжке. Братья девушки подумали и решили, что если уж он с оленями сладил, то и лентяйку палкой выучит. Отдали её замуж. Привёз муж жену домой, сам в поле работать ушёл. Села молодайка, сидит не двигается. Свекровь вокруг её стула метёт, а та ни с места. Пришёл муж, спрашивает мать свою: «Что жена моя делала?» — А мать отвечает: «Ничего, мол, не делала». «Тогда не корми её, пусть голодная сидит». На второй день подмела лентяйка только около того места, где сидела. Муж дал ей за это кусочек хлеба. На следующий день поработала она больше, муж ей тоже больше еды дал. Так и пошло — приучил-таки он лентяйку к работе. Приехали братья, сестру проведать. Встречает она их дома одна, а в доме всё прибрано, подметено, блестит. Увидела братьев и усадила их лобио перебирать. Дивятся те, а сестра им и говорит: «Такой уж у меня муж, если не поработаешь, куском не удостоит». Обрадовались тут братья: образумилась-таки наша лентяйка! Женщину слабость и неумение всю жизнь преследует, а вот ежели встретится ей спутник жизни находчивый, он её природу и перестроит.

— Не поверю я, тётушка, чтобы ты когда-нибудь лентяйкой была.

— Постой, не перебивай! Когда меня сюда привезли, не была я, конечно, такой бездельницей, как та молодайка, но и не такой была, какой ты меня описал. Жизнь всему научила. Постепенно я в мужчину и превратилась. И мне теперь жена полагается, да где для меня женщина найдётся? Вот ты начал теперь сватовством заниматься, может, присмотришь и мне кого-нибудь! — рассмеялась она. — Муж-покойник оставил мне троих детей, несколько грошей, да немного надежды. Ну что, скажите на милость, делать с таким богатством? Некоторые мои свойственницы по сей день мне этого превращения простить не могут и враждовать со мною стали. Да это меня, по правде сказать, не тревожит. Врагов и завистников у каждого человека хватает. А знаете почему они на меня злятся? Мужья им меня в пример ставят, не ленитесь, мол, поглядите на Фосинэ, разве вы не женщины? Это-то их и убивает. Одни меня быком называют, другие буйволом, а ты вот теперь мужчиной назвал. А я и не обижаюсь. Разве стыдно быть мужчиной? Противно, когда мужчина обабится, а вот когда женщина мужественной делается, это, по-моему, прекрасно даже. Разве я неправду говорю?

— Твоя правда, тётушка!

Если в квеври есть вино, реро, Венацвале душе твоей, реро. Аба рери, о рерия, реро! —

запел в ответ Кечошка. — А ты, Караманчик, почему не поёшь? — спросил он меня и вдруг начал медленно клониться на бок, сон его одолел.

Этери постелила ему, он, не разуваясь, улёгся, пробормотав что-то невнятное, и тут же захрапел.

Думал я, что пиршество на этом прекратится, но тамада снова пригласила меня к столу и наполнила мой стакан вином. Выпили мы ещё тостов около семи и, скажу вам честно, выдержал я испытание, не опьянел, и язык у меня заплетаться не начал.

Вскоре вымыла мне Этери ноги тёплой водой, у нас это дело обычное. Знаете ведь, ежели девушка хоть немного парня уважает, перед сном непременно ему ноги помоет. Помните, и в тот раз Макринэ то же самое сделала. Но тогда я ничего не почувствовал, а руки Этери были так ласковы и нежны, что тепло их я и по сей день забыть не в силах. Погрузился я в сладостные мечты о девушке, представилось мне свадебное шествие, дружки, кони, на конях я и Этери, вокруг всё сияет, братом посаженное, конечно, Кечули, бедняга.

От невесты своей, разумеется, я без ума был, но и тёща меня обворожила. Не было лучше Фосинэ для меня женщины на свете. «Заменит она мне отца с матерью и образумит, человеком сделает», — думалось мне.

Свалился в пуховую постель, и мечты на меня с новой силой нахлынули. Слышится мне шум, револьверная пальба — это дружки стреляют. Вся Сакивара на ногах стоит, Караман, мол, женится, солнцеликую везёт, и свадебные факелы нас с Этери озаряют… Но вдруг, мечты мои прервал какой-то свет, прямо ударивший в глаза, я даже привскочил, выглянул в окно и увидел луну-обманщицу, жёлтым светом в небе мерцающую. Ругань на языке у меня повисла. Повернулся я к этой выскочке спиною и мирно захрапел.

Утром, когда я проснулся, мать с дочерью уже на ногах были. Кечо спал ещё. Я тут же поднялся, а Этери мне умываться помогла.

— Не обижайся на меня, сынок, за вчерашнее, — сказала мне Фосинэ, — пить тебя много заставила, но зарок я дала — не отдам дочку свою, пока не напою будущего зятя. Разные ведь люди бывают, смотришь, умный человек, обходительный, а выпьет, как подменили, и злым становится, и задиристым, некоторые спьяна стаканы грызут, другие незнакомых людей убивают, разное случается. Тот, кого вино с ума сводит, в Жизни путного ничего не сделает, сам замучается и жену и детей измучает, света божьего они от него не взвидят. Так-то умные люди говорят. Так что, мой Караман, вчера ты испытание выдержал. Умеешь ты вино пить и при этом держаться как полагается. И ночь ты хорошо провёл. Да и на ногах у тебя пальцев столько, сколько положено. Не шестипалый, слава богу! Осталось тебе одно испытание, если и это пройдёшь, значит, для тебя я голубицу эту вырастила.

За завтраком кусок мне в горло не шёл. Всё думал я, что мне ещё за испытание предстоит, всё боялся, чтобы не попросила меня Фосинэ ничего такого, чего я выполнить не смогу.

После завтрака поставила она на скамью медный таз, полный воды, и говорит мне:

— Раздевайся, сынок, голову я тебе должна помыть.

— Простите, — говорю, — голову я перед приходом сюда мыл.

А она в ответ:

— Ничего, ещё разок помоешь, я тебе полью. Скидывай-ка чоху-архалук, рубашка, если хочешь, на тебе оставаться может.

Фосинэ принялась голову мне мыть, а Кечо сидел в углу и морщился, словно кто-то ему кислый огурец в рот положил.

Как только вытер я голову да чоху надел, накрыла снова Фосинэ на стол, сели мы, выпили по три стакана, тут она и говорит:

— Теперь, мой Караман, надевай свою папаху, и пусть тебе бог удачи пошлёт. Почтенных ты родителей сын да и сам парень хороший, желаю, чтобы хорошая тебе девушка встретилась.

— Цвет, говорят, цвету, а благодать богу, — вставил своё слово сват.

— Эх, и я так хотела, да видно суждено иначе…

— Что, что случилось? Никак ты меня с пустыми руками отпускать собираешься? — открыл я рот от удивления. Этери тоже сама не своя сделалась.

— Видно господь так рассудил. Девочку свою я не в лесу нашла, не опёнок она, чтобы я её взяла да просто так выбросила, не пущу её раньше себя на тот свет, с трудом ведь вырастила…

— Я, батоно, ещё до сих пор никого не съел, отчего же обязательно вашу дочь съесть должен?! Зверь я что ли какой? И почему это Этери раньше вас умереть должна?! Скажите уж прямо, в чём я перед вами провинился?

— Скажу, сынок, обязательно скажу! Только ты никому об этом ни слова, не то совсем без жены останешься, да и я всё в тайне сохраню, на язык девять замков повешу.

— Господи, да что же это такое! Какой у меня недостаток страшный?

— Сколько, сынок, макушек у человека?

— Одна, кажется…

— Так вот, сколько, говорят, у человека макушек, столько жён у него будет. А ты думал я тебе правда голову мыла? Два у тебя, сынок, счастья будет, две судьбы. Первая жена твоя или умрёт или удерёт от тебя. А потому уходи отсюда да поскорее, не отдам я за тебя мою Этери. Будь здоров, генацвале, храни тебя господь!

Я не мог и слова выговорить, а Этери словно окаменела. Наступила такая тишина, какая обычно перед грозой бывает. Все мы были горем внезапным подавлены. Когда пришёл я в себя, взглянул на Этери. На лице её, казалось, написано было, только бы выдали меня за него, а там будь, что будет. Но вслух она не сказала ни слова.

— Ты что стоишь как каменная? Если не жалко тебе своей головы, выходи, не держу я! — сверкнула на неё глазами мать.

Этери горько покачала головой, залилась слезами и, повернувшись, пошла к винограднику.

— Поплачь, поплачь, доченька, — вслед ей сказала мать, — слёзы иногда бальзам целительный, боль они утоляют. Только немного плачь, лоза слёз не любит. Что же поделаешь, уж лучше пусть моя дочь слезами виноградник оросит, чем мне над её могилой плакать. Ничего, молода она ещё, поплачет, поплачет и успокоится.

Уходя со двора вдовы, я обернулся у ворот и ещё раз посмотрел туда, где была Этери, встретился с ней взглядом, и глаза её, казалось, сказали мне: только возьми меня, а там, сколько проживу, столько и буду счастлива.

Навсегда мне эти глаза запомнились.

Шёл я всю дорогу злой и молчаливый; сват впереди меня, шёл я и поминутно рукой волосы теребил, хотелось мне их все по одному вырвать, чтобы ни одной макушки у меня не осталось. Но разве этим делу поможешь? Думал я эту злосчастную голову о скалу раздолбить, да мужества недостало. И пошёл, опустив её, в Сакивару…

На горе мне, о господи, сотворил ты эту двухмакушечную голову! Некоторым и одного счастья не дано, а мне, к несчастью, сразу два отведены. Хотя бы ты уж одно мне дал, да настоящее, разве ж я упрекнул бы тебя хоть раз. Пропади пропадом справедливость твоя!

 

Голый сват и собачьи объедки

Кечо, сват мой, словно землянику, проглотил все наши обиды и готов был снова на поиски пуститься. Да и я от него не отставал. Махнул рукой на житейские мелочи: мало ли как в жизни бывает! Только вот история с Этери из головы не выходит: у меня было такое чувство, словно попал я в рай, а потом меня оттуда несправедливо изгнали. Если над головой моей тучки проходили, казались они мне тоской-печалью Этериной; если звёзды на небе мерцали, совсем они меня не радовали, — думал я — слёзы это Этерины, и самому плакать хотелось. Но ведь слезами горю не поможешь. Знал бы, что от слезы этой толк будет, приковал бы её такою цепью, какой Ермолозова собака прикована была. Да разве выдержала бы она мои слёзы?! Словом, тяжело мне было. Спасибо самому верному, самому праведному и доброму лекарю на этом свете — времени. Не знаю, что бы делали люди, если бы не целительный бальзам времени! Девятая часть смертных не ходила бы тогда под солнцем. Не может человек жить одной надеждой на «Карабадини». Время — вот лучший целитель. Хвала ему, всесильному!

В тоске и горести провёл я около трёх месяцев. Потом в себя пришёл, и снова мы со сватом в путь пустились. В старину каждое село своего святого имело и в честь его имени праздник справляло. На одном таком сельском празднике понравилась мне девушка. Сват тут же порасспросил в народе, чья она и откуда?

— Не думаю, чтобы выдал отец её замуж. Жадный очень, зимой у него снега не допросишься, не то что дочери, — сказал нам кто-то.

— Что делать? — спросил я у свата.

— Глаз, говорят, лучший, чем ухо, свидетель, — ответил он мне, — Пойдём, поглядим. Если и вправду он такой жадный, выпью за здоровье его рогом из петушиной шпоры, да назад воротимся. Не посадит же он нас на цепь.

Хозяин наш, Макария, оказался высоким сухопарым человеком в домотканых шароварах. Он был так худ, что на тонконогое привидение походил, в сапоги обутое. Уселись мы под деревом. Кечули мой принялся нас всякими забавными историями ублажать да меня до небес расхваливать. Макария слушал равнодушно, раза два пытался улыбнуться да и то одними глазами, морщинки на лбу у него так и не разгладились.

— Женщина! — закричал он в кухню жене. — Смотри, чтобы поросёнок не сгорел! Тебе говорю, слышишь!

«Ого! — подумал я. — За ужином, верно, будем румяной поросячьей корочкой лакомиться» — и подморгнул Кечошке.

Он тоже мне подмаргивает и улыбается.

— Мёд, — говорит, — твоими бы устами… не мёд, вернее, а поросячье мясо, — прошептал и до времени слюну проглотил.

Обрадовался я, что всё так хорошо складывается. Больше, чем ожидание жареного мяса, меня другое обрадовало. Раз уж поросёнка для нас Макариева жена жарит, значит, не такой он жадный, как о нём говорят, и, главное, дочка у него ангел.

Оказывается, сват тоже об этом размышлял.

— Ах, Караманчик, людям не всегда верить нужно, — сказал он мне тихо. — Ну чем этот Макария на скрягу похож? Видишь, гостям запросто поросёнка изжарить велел. Правильно мы поступили, что не поверили людской молве, а решили своими глазами поглядеть. Скажи, не правда ли был я очень дальновиден?

— Истинно! Если бы жив был Соломон Мудрый, он бы каждый день твоего совета спрашивал. Не будь тебя, что бы я, бедняга, делать стал?

Стол накрыли на террасе.

Налили нам понемножечку жидкого лобио да подали несколько тонко нарезанных ломтиков сыра. В ожидании поросёнка ни я, ни Кечо к лобио даже не притронулись.

А хозяин в своё лобио целую пригоршню соли насыпал.

— Что вы это, батоно Макария, — говорю ему, — солоно ведь будет?

— Ну и что же? Еда должна быть солёной, а как же? От соли пить хочется, а от воды полнеют. В ком хоть немного ума есть, тот много соли потребляет. От этого и воды пьётся больше, и еды меньше уходит, уж я это знаю!

Сват тем временем на сыр накинулся. Сразу по несколько кусков в рот запихивал.

Хозяин тотчас же это заметил и говорит ему, не смущаясь нимало:

— Ты что это, парень, по два куска зараз в рот кладёшь? Не у врага ведь в гостях, небось. У вас двух мертвецов вместе что ли хоронят?

— Ежели бедные они, да тонкие, можно и троих, — осклабился Кечо.

Встали мы из-за стола так, что о поросёнке никто и слова не промолвил.

— Вероятно, на утро спрятали, — не терял надежды сват, — завтра, наверно, гостей позовут, пир горой будет.

— Твоими устами поросячье ребро обгладывать!

— Как там поросёнок, женщина? — спросил в это время Макария.

— Обсох, я его в свинарник пустила, — ответила жена.

— Как так обсох? — не удержался я от вопроса.

— Напали на этого окаянного насекомые, сынок, чуть живьём не слопали. Пришлось нам его выкупать, да у огня обсушивать. Теперь всё в порядке, ожил он, как жеребёнок, резвится.

— Что-о? — выпучил глаза сват.

— Да, сынок, а что было делать, не ждать же пока его свиная вошь заест.

Хозяйка отошла.

— Знал бы, съел хотя бы это паршивое лобио, желудок от голода стонет, — пожаловался я Кечо.

— А я? Придётся пояс потуже затянуть, не то штаны вот-вот упадут, — он подтянул ослабевший ремень. — За этого негодника и вправду петушиным рогом выпить следовало бы. Да что пить? Вина-то нет!!!

Стемнело. Нас провели в дом. Девушка зажгла лампу, улыбаясь обворожительной улыбкой и пожелав нам спокойной ночи, вышла в другую комнату. Явился тут Макария и тотчас же лампу потушил.

— Что это вы, батоно, делать изволите? — спросил Кечо.

— Как что? Беседовать и в темноте можно, чего же зря керосин переводить, правда ведь, Караман?

— Конечно, батоно, — поспешил я с ним согласиться.

Посидели мы в темноте, поговорили о том, о сём.

Почувствовал я, зевота меня одолевает, и говорю:

— Теперь я думаю, батоно Макария, заснуть бы не мешает.

— Конечно, конечно, — соглашается тот.

Зажёг он лампу снова и чуть из рук её не выронил. Я гляжу и глазам своим не верю: сват мой на треногом стуле в чём мать родила сидит и глаза на свет таращит. Я от страха окаменел, а у хозяина лицо вытянулось.

— Кто ты, человек? — спрашивает Макария.

— Как кто? Сват я Караманов, батоно, Кечо Чаладзе. Не узнаёшь разве?

— Сват-то ты сват, а вот одежду почему снял?

— В темноте вы меня всё равно не видите, так, подумал я, к чему её зря-то трепать?

Не хотелось мне у Макарии оставаться, да ночь на дворе глубокая была. Легли мы на террасе. А только заря занялась, вскочили мигом и, не попрощавшись с хозяином, прочь убрались.

У калитки моего дома встретилась нам Ивлита.

Не нужно особенно догадливым быть, чтобы понять, любила меня Ивлита, но я-то не любил её, и это тоже не было ни для кого из нас загадкой. Посмотрела она на меня, а я взял да и отвёл глаза.

— Где ты, парень, ходишь-бродишь? — спросила она у меня ласково. — Неужели здесь, поблизости никого себе найти не можешь? — говорит, а сама смотрит жалостливо, словно тёлка.

Пожалел, сказать по правде, я эту бедняжку, сердце у меня аж заныло, да язык его опередил, и бросил я ей грубо:

— Тот, кто о солнцеликой мечтает, должен её за девятью горами искать, а уродин у нас и своих хватает, на каждом шагу в ногах у человека путаются.

Обиделась бедная Ивлита, но возразить не посмела, проглотила она эту горькую обиду. Недаром ведь двоюродной сестрой свату моему приходилась.

Вечером, когда остался я один, вышел на террасу, свечу в стакане приспособил, зажёг её и уселся «Ефремверди» перелистывать. Найду, думаю, там что-нибудь и о судьбе своей.

Налетели на свет бабочки, закружились вокруг, прямо в огонь лезут. Захлопнул я книгу и стал на них смотреть. Трепещет бабочка, крылышками пламени свечи касается, потом, опалённая, в стакан падает, встрепенётся, поднимется и снова к свече ластится. А та, безжалостная, губит её, сжигает. Сама же свеча тоже тает, растекается. «Такова, очевидно, и мудрость любви, — сказал я самому себе. — Если есть бог на небе, постыдится пусть, безголово он этот мир устроил. Не нашёл для любви ни конца, ни начала. Глупо всё это: кому мы нравимся, те нам не нравятся, кого мы любим, те нас не любят, а кто нас любит, тех мы ни во что не ставим, — сплошной круговорот получается. Разве я неправду говорю? Так ведь и со мною получилось! Ходил я по дворам и счастья своего искал. Браковал одних, другие меня браковали, одни мне в душу запали, другим я понравился, а на иных даже не взглянул. Случалось и так, что-то поперёк дороги становилось, и оставался я с разбитым сердцем. Надоело мне в поисках женщины по свету бродить, но без женщины жить не годится. Так что же делать?»

Снова мы с Кечули в путь собрались.

— Очень уж эти поиски затянулись, — заметил мне как-то сват.

— А что, разве я виноват? Тебе-то хорошо, женил я тебя на красавице. Не женщина — мечта, и близнецов тебе родила. А ты чем меня отблагодарил? Сватаешь всяких обезьян. Совсем совесть потерял.

— Не стыдно тебе, креста на тебе нет! Ноги у меня за это время поизносились, и ростом я меньше стал, а ты мне вот какие слова говоришь! Разве моя в том вина, что ты никому не нравишься и никто тебе не нравится? — вышел из терпения сват. — Горько я твоих мать и отца оплакивал, но сейчас, как подумаю, надо мною надо было слёзы лить. Больше других я сожаления достоин, потому как остался ты у меня на попечении.

— Кечо!

— Что Кечо, Кечо? Меня уже двадцать лет Кечо зовут. Чем с тобой ходить, лучше я стану камни таскать. Пропади всё пропадом!

— Ладно уж, успокойся! Не говори лишнего, не то сам пожалеешь.

— А сколько ты меня дразнил? Не для того я на свет родился, чтобы ты надо мной издевался. Пусть падёт на усы мои позор, если я ещё хоть раз с тобой пойду!

— Да они и так посрамлены.

— Ах вот как! Ну и ходи один, перебивайся. Язык у тебя моего длинней и ноги тоже. Так что — ступай. Посмотрим, какую ты себе жену найдёшь!

Невознаграждённый и несправедливо обиженный сват мой в тот вечер покинул меня на волю божью. Не очень-то я расстроился, что свата потерял, но вот что дружбы Кечошкиной лишился, было обидно.

— Несправедливо со мной, сиротой, обошёлся, — упрекнул я всевышнего и в тот же вечер пустился на поиски настоящего свата.

Можно, конечно, было к услугам тётушки Элпитэ прибегнуть, прекрасная она была сваха, да боялся я, кабы не навязала она мне Ивлиту.

На окраине Сакивары жил человек без роду без племени. Звали его Аретой Мелашвили.

Подбородок у Ареты этого очень маленький был. Непонятно, то ли подбородок, то ли губа нижняя? Так и прозвали его в селе — Подбородком. Настоящего имени его почти никто и не помнил. Он занимался сватовством. Народ про него говорил: у чертей рёбра обломает да рога для питья сделает, у бабы-яги шкуру сдерёт — бурдюк сошьёт.

— А что он в этот бурдюк нальёт? — спросил я у одного.

— Вина.

— Какого?

— То из женихова погреба, то из слёз невестиных, а то из жениховых слёз. Это как дело скраивается.

Все эти разговоры меня не испугали, решился я навестить его:

— Это ты, дорогой, — ответил он на мою просьбу, — как я тебе в этом откажу? Хорошее дело ты затеял, помогу, чем смогу. Хвалить тебя для меня удовольствие одно. До неба вознесу, да на нём и поселю, а как же. Уж это-то я умею! Обувь я тебе не сошью и коня подковать не смогу, а сватать — это моё ремесло! — разошёлся Арета и не дал мне и слова произнести.

— Только знай, — говорит, — станешь свадьбу справлять, корову забьёшь, шкура и голова с ногами мои будут, и, кроме того, за труды мне два десятка положишь. Понимаешь, дорога и всякое там…

— Конечно, конечно, батоно! — закивал я.

— Хочешь дворянскую дочку?

— Хорошо, конечно, взять девушку хорошей фамилии, если и сама она что-то стоит. Недаром ещё великий Руставели говорил: род тысячи стоит, а воспитание — десяти тысяч. К чему высокородность, коли сам человек плох? А великому мудрецу верить надо.

— Само собою разумеется, плохую я тебе не предложу, об этом и говорить нечего, и непорядочную тоже… Ты мне другие достоинства перечисли.

— Тихая чтобы была, умная, воспитанная и красивая тоже…

— Э, голубчик, нечего об этом и говорить. Знаешь, как дворянские дочки-то воспитываются? Всему обучены в девичестве: и петь, и плясать горазды, кроят-шьют, за этим к другим ходить не придётся. Ну как, подойдёт тебе?

— Посмотрим. Глаз, говорят, лучший, чем ухо, советчик.

Свернули мы на просёлочную дорогу, и пошёл я, куда он меня повёл. Историю здешних дворян я, по крайней мере, раз девять слышал.

Заставил как-то, сказывают, имеретинский царь Соломон конников состязаться в беге по отвесному склону — кто быстрее всех в долину спустится. Известное дело, конь по спуску быстро идти не может. Так вот, один рачинский крестьянин, по фамилии Элбакидзе, опередил всех. Однако, как только в долине оказался, случился с ним конфуз — отпустил он поводья, конь в этот миг учуял свободу, быстро пошёл, но поскользнулся и упал. Обрадовались этому соперники и царю тотчас же доложили. А Соломон рассудил мудро: во-первых, сказал он, произошло это уже в долине, во-вторых, конь, значит, у него такой, не натяни он поводья, не прошёл бы так удачно скалы отвесной, молодец, значит. И пожаловал царь тому крестьянину дворянство и двух крепостных ему подарил. Плодовитый тот дворянин оказался, родилось у него впоследствии девять сыновей, все они как подросли, переженились, и образовалось в дальнейшем тридцать новоявленных дворянских семейств. А двум несчастным крепостным не повезло, не разрослась у них семья, не умножилась. Так что на тридцать элбакидзевских домов по-прежнему двое крепостных приходилось. И были они у господ своих нарасхват.

— Хозяин!

— Батоно?

Открылись старенькие ворота, вошли мы в маленький дворик, обнесённый низким плетнём.

Две гончие, выпучив глаза, уставились нам в руки, но, ничего не увидев, затрусили под лестницу. Сват указал мне на девушку: не красавица, но и не дурнушка. Я поглядел внимательнее. Шла она по двору, босая, толстые пальцы ног некрасиво растопырены. Высоко подпоясанное ситцевое крестьянское платье, видимо, ею самой сшито. Заметил я, что один рукав у него был короче другого, и настроение у меня сразу испортилось.

Во дворе под полувысохшим орехом валялась большая каменная плита, которую, очевидно, приспосабливали под стол.

Сели мы.

Будущий тесть притащил откуда-то корзину с грушами.

— Угощайтесь, дорогие, устали, небось, с дороги.

Арета с удовольствием на груши накинулся.

— Какая вкусная, кацо! Этой весной привил я у себя во дворе грушевое дерево, но не принялось оно почему-то. Будущей весной обязательно возьму у тебя веточку. Да, а где у тебя дерево, не вижу что-то!

— Недалеко. Там вон, у виноградника. У крепостных наших эта груша растёт, они нас угостили.

— У вас, что, батоно Енгиоз, до сих пор ещё крепостные есть? Крепостное-то право уж сколько времени как отменено.

— Есть, батоно. Мы люди хорошие, потому-то они от нас и не бегут. Наоборот, всячески нам почёт оказывают. Как угодить, не знают. Живём теперь, правда, по-соседски, а всё-таки считаются они нам крепостными… а когда и присылают разные разности, редиски там, бурдюк вина, фрукты… бывает, на охоту вместе ходим.

— Вы что, батоно, охотой увлекаетесь?

— Конечно, потомственные ведь мы дворяне, сам царь Соломон нам дворянство пожаловал. Ты, парень, на нас так не смотри. Живём мы попросту, а дворяне самые настоящие. Вон в том доме наши крепостные живут.

Я взглянул туда, куда указывал Енгиоз, и увидел большой двухэтажный дом, в котором жили крепостные, господа между тем ютились в подслеповатой, покосившейся избе с крохотным балкончиком.

— Ой, бедные! — вырвалось у меня.

— Отчего же они бедные? — насторожился хозяин, — я ведь их не неволю, живут, как им вздумается, свободные они, как птички небесные. Мы ведь не бездушные какие-нибудь! Знаете, некоторые своих крепостных в ярмо впрягли…

Большое это несчастье — иметь таких нищих господ, подумал я про себя, а вслух сказал:

— Скажите, а молотильная доска, к которой крепостных привязывали, у вас имеется?

— Найдём, если понадобится…

Енгиоз, как истый дворянин, заложил руки за спину и стал медленно расхаживать по двору.

— Извините меня, ради бога, что на ходу я с вами разговариваю. Такая уж у нас в роду привычка. И отец мой так вот умел, и дед покойный. А вы, батоно Караман, чьим внуком будете, Нико Кантеладзе, что ли?

— Да, батоно, вы его знали?

— Как же, хороший был человек.

— Очень, очень! — вмешался сват.

— Великое имя у него было, Нико, Николай!

— Истинно, истинно, — совсем оживился сват. — Наш Караман сын достойных людей!

— А что мне от этого? Какое мне дело до знатного имени моего деда? Какой толк в имени: на себя его не наденешь и сыт им не будешь, — стегнул я невидимым кнутом Енгиоза.

— Ой, не скажи! — забеспокоился тот, — молод ты ещё, многого не понимаешь. Имя это главное. Знаю я, некоторые люди только тем и существуют, что славными именами своих предков… вот доживёшь до моих лет, сам в том убедишься. Поймёшь эту премудрость.

— Здравствуйте, хозяева! — послышалось за воротами, и на просёлке появился худой высокий человек с кожаным мешком за плечами.

— А! Парнаоз, привет! Куда это ты?

— На мельницу иду, сегодня ведь наш черёд.

— А что, много тебе молоть?

— Вот это, — указал он на мешок. — Тебе тоже что-нибудь нужно?

— Кажется, есть кое-что, батманов десять наберётся.

— Ладно уж, сообщу тебе, как закончу! Бывайте здоровы! — стал прощаться Парнаоз.

— Это мой родной брат, детей у него прорва, одолели его, несчастного, ежедневно на мельницу ходить приходится.

— А отчего он, бедняга, худой, словно высохший прут? Не ест, что ли?

— Скажешь тоже! Такого едока, как он, поискать надо. Телёнка в один присест проглотить может, а во второй и кожу от него сожрёт.

— Ух ты! А ежели так, что это его как рыбью кость истончило? Еле на ногах человек стоит, — удивился я.

— Что тут удивительного! Его желудку каждый день телёнок требуется, а где взять? Вот и получается, что сыт Парнаоз всего два раза в год бывает, и то, если где-нибудь на свадьбе или на келехе поживится. Уж как тут, скажи, не исхудать?

«Да-а, — подумал я, — женись я на дочери Енгиоза, не избавиться мне от человека с кожаным мешком».

Пока мы лакомились грушами, хозяйка всех соседей обегала и бывших крепостных тоже не обошла. И не безуспешно, видимо, потому что гончие вдруг забеспокоились, устремились за ней в кухню.

Как увидел Енгиоз жену свою с полными корзинами, совсем заважничал. Растянул он свой рот в улыбке.

Закричала вдруг на кухне курица и затихла, потом я услышал голос хозяйки:

— Элико, дочка, что это ты всё сложа руки сидишь? Подсоби немного. Как вы с отцом друг на дружку похожи. Всё бы вам жар чужими руками загребать.

— Ты, мама, крестьянская дочка, вот и должна нас с отцом, дворян, ублажать, — отвечала ей дочь.

— Ой, господи! До чего я, несчастная, дожила! Что слышат мои бедные уши! Отсохни твой длинный язык, грубиянка. Хотя бы действительно ты чего-нибудь стоила — бездельница! Толчёшься здесь без толку, лучше бы уж к гостям вышла. Посиди, пойди рядом с парнем, посмейся с ним, может, счастье тебе улыбнётся. Даром что ли тебе тётка на пасху чусты подарила, надень, чего прячешь. Ничего сама не смыслишь, глупая, всему её учить нужно. Поиграй пойди на гитаре, развлеки людей, дурёха!

— Гитара с прошлого года сломанная валяется.

— Ну о чём же твоя глупая голова думала, не могла заставить починить, что ли?

Мать с дочерью старались говорить тихо, но разве от ушей моих ускользнёт что-нибудь, тем более, когда и уши, и глаза, и нос — всё у меня на кухню нацелено было.

Через несколько минут вышла Элико в новых красных чустах, вынесла колченогий стул и прямо передо мной уселась. Пыталась, бедная, улыбаться даже, да не шла у неё никак улыбка. Только и смогла промолвить:

— Хорошая сегодня погода.

— Да, ничего…

На этом разговор кончился. На всех нас какое-то умиротворение нашло. Сват даже вздремнул немного, однако вскоре из кухни донёсся вкусный запах жареного, и мы приободрились. Вышла оттуда хозяйка, в руках у неё кувшин был. Видно, дело к обеду приближается, подумал я.

— Ты куда, Пация? — полюбопытствовал Енгиоз.

— Что, разве у тебя кувшины от вина лопаются? Не знаешь разве, куда. Гентор, будь он благословен, взаймы дать обещал.

— Наш бывший крепостной?

— А кто же.

— Ну хорошо, иди!

Вернулась она скоро, поставила перед нами кувшин полный вина, а сама в кухню направилась, только дверь отворила, да вдруг как закричит истошным голосом:

— Ой, мамочка! Ой, родная! Чтоб вам издохнут окаянные, чума вас, проклятых, разрази! Ой, ослепни мои глаза, до чего я, несчастная, дожила. Ой, ой, ой! — и как сумасшедшая вовнутрь влетела, ей навстречу и кухни обе гончие выскочили. У одной хачапури в зубах у другой изо рта половина жареной курицы торчит. Увидев эту картину, вскочили мы, как будто нас во сне холодной водой окатили, и тоже в кухню бросились.

Разорённая кухня, как после вражеского нашествия, была перевёрнута вверх дном. Кругом валялись обкусанные хачапури, огрызки ветчины, сыра, в углу где-то валялся ломоть мчади. Пация сидела на треногом стуле, как помешанная глазами вращала. И время от времён била себя руками по коленям.

— Ой, мамочка, мамочка! — повторяла она бессмысленно. Потом на мужа набросилась. — Говорила я тебе, человек, или не говорила, на кой чёрт ты этих окаянных держишь. На охоту с ними ходить? Да хотя бы ты, несчастный, охотиться умел! В жизни ни одного зайца не подстрелил, простофиля! Ой, мама!

— Замолчи, женщина!

— Отец небесный, чем я, бедная, перед тобой провинилась, что свёл ты меня на погибель мою с лежебокой этим! Ну скажи на милость, дурачина ты эдакий, на кой чёрт дались тебе идолы эти длинномордые, для чего ты их во дворе держишь? Пропади они, проклятые, пропадом! Ой, что нам теперь-то делать, ой, мамочки, мамочки!

— Дура ты несообразительная! Чем же собаки виноваты, если мозги у тебя куриные? Смотреть получше надо было, — напустился на неё муж, — прикрыла бы двери, а уж потом ушла. Поглядите на неё, ишь, осмелела как, мужицкое отродье, деревенщина паршивая. Так мне и нужно! Удостоил такой чести, взял за себя беднячку-нищенку, в дом пустил, вот вам благодарность! Опозорила меня перед честными людьми. Берись-ка за дело, хамка!

Муж-то сердился на неё, но за какое дело должна была взяться несчастная Пация? Не могла же снова по соседям идти. Положила она всё, что от этих жадюг ненасытных осталось, на стол и стала нас угощать. В это-то время на дороге Парнаоз показался.

— Енгиоз! — закричал он, — освободилась мельница, если есть у тебя, что молоть, поспеши, пока кто другой не занял.

Забеспокоился я, — плохо дело: этому человеку зараз телёнка целого мало, так как же он собачьими объедками насытится? Нам тогда придётся уж с пустыми желудками оставаться!

Енгиоз вышел за ворота и о чём-то тихо стал с братом шептаться. А тот, не заходя во двор, повернулся и прочь пошёл. Я даже вздрогнул от облегчения.

Хозяйка всё извинялась перед нами:

— Кушайте, дорогие, не побрезгуйте. То, что я вам на стол положила, собаки не трогали.

Пожалел я бедную женщину и стал искать слова утешения.

— Не расстраивайтесь, — сказал я ей, — собаки ведь всегда за людьми доедают, ну а что, если разок наоборот случилось? Мир от этого не перевернётся. Да вы за нас не беспокойтесь, съедим, ещё как съедим! — и вправду, аппетит у нас был великолепный, на столе ни крошечки не осталось.

Потом попросил я хозяина постелить мне на той самой каменной плите, что нам столом служила, — люблю я летом под открытым небом спать, и улёгся. Заснул поздно, спешить мне, подумал, завтра некуда.

Утром меня мычанье соседской коровы разбудило, да и собаки хозяйские и соседские беспрестанно лаяли.

Сколько в окрестностях собак, говорят, человек обычно ночью узнаёт. Большие и маленькие, лают они беспрестанно на всех, кто по дороге идёт. Хорошо ещё, что кошек не было видно, не то затеяли бы собаки с кошками ссору, а такого и врагу не пожелаешь.

Одна смелая и нахальная курица на балкон вспорхнула да свата моего разбудила. А петух, чванный такой, со шпорами, прогуливался, прогуливался под орехом да как закричит мне прямо в ухо. Какая-то выскочка-курочка снесла спозаранку яйцо и об этом героическом событии на всю округу заквохтала. А в довершение всего поссорились два молодых петушка, один из них как вспорхнёт, да прямо мне на нос и уселся. Не знаю, жёрдочкой, что ли, нос мой петушку показался, не такой уж он длинный-то. Душа у меня от этого в пятки ушла. Слава богу, глаза мне, проклятый, не выколол. По милости этого нахала слепым я остаться мог.

Одним словом, не наелся я в этой семье и не выспался.

— Ни за что тут не останусь, — сказал я свату.

— Почему? Девушка, что ли, тебе не по душе?

Лицом мне Элико нравилась, и с ногами её я примирился, даже то, что бесприданница она, меня волновать перестало. Взял бы я её обязательно замуж, не будь она такой лентяйкой. Об этом я и свату сказал.

— Это только поначалу так бывает. Женщины, брат, всё умеют. Будет у неё своя семья, увидишь, как белка в колесе завертится.

— Не думаю я, чтоб такая лентяйка белкой вертелась. Не пара она мне.

В сердце моё её слова, сказанные матери, шипом вонзились… «я, мол, дворянка, а ты мужичка-деревенщина». Ну как осмелеет она и мне такое скажет! А я не вытерплю, истинное слово, не вытерплю. Нет, дорогие, ничьим рабом отродясь я не был, и никто у меня в рабах тоже. А если уж по справедливости говорить, то женщина сама мужчине служить должна, а как же? Не могу я с этими голодными дворянами породниться, нет и нет! Я об этом и свату сказал. Арета плечами повёл.

— Подожди, милый человек, не торопись.

— Нет уж, дорогой, как сказал, так и будет, — пнул я ногой калитку и оставил двор Енгиоза, не позавтракав.

Хозяин едва кивнул мне на прощанье. А хозяйка и Элико вовсе не показались. Только гончие по двору бродили, принюхивались, чем бы ещё поживиться.

Правда, хозяева на меня озлились, но зато собак я своим появлением в гостях облагодетельствовал. Не всё ж людям удовольствие доставлять, иногда и о собаках вспомнить надо. И им почёт оказать. Ведь их брат мне немало добра сделал, а я человек благодарный, незабывчивый.

Сват, поджав губы, шёл за мною и на меня со злостью поглядывал. Клял он, вероятно, в душе собак, а меня, в сердцах, наверняка сукиным сыном обзывал.

 

Тёмное утро и мерцающая вдали надежда

— Хозяин!

— Батоно!

— Выгляните-ка на минуточку!

— Да что такое? А-а, пожалуйте, пожалуйте! Милости прошу, почтеннейшие!

Мы в семье Омана Чаладзе. У Марики, хозяйки его, прямо-таки всё горит в руках: ужин она готовит. Кроме нас, тут ещё два гостя: хозяйкин брат Дианоз Берешвили и племянник хозяина Сико.

Осень. Виноград поспевает. Вечерами холодновато. Сидим мы на террасе, а во дворе то и дело мелькают две девушки. У Цицино глаза чёрные, блестящие, круглое лицо, губы, как малина спелая, ресницы на веер похожи, тень от них прямо на щёки падает, талия — спица тонкая, у настоящего мужчины в кулаке уместится, а две блестящие чёрные косы вкруг головы обернуты и кажутся змеями чёрными, частенько она их поправляет.

Меня как будто не замечает, однако то и дело ловлю я на себе её взоры. Нравится мне эта игра в прятки, мёдом она мне в душу вливается.

Скользнёт Цицино по мне исподтишка взглядом, и щёки у неё краснеют, как яблоки, а я мечтаю: хотя бы разочек вкус этих яблочек испробовать, а потом и умереть не грех. Улыбается она редко, но улыбка целой жизни стоит. Был бы я царём, все бы свои сокровища за такую улыбку отдал.

У Пасико, наоборот — длинное лицо с коротким подбородком, иногда в глазах улыбка блеснёт и молнией всё лицо озарит, смягчая грубые черты. Но так же, как и Цицино, улыбается она редко, так что пусть уж враг мой на эту улыбку надеется. Может быть, и не казалась бы Пасико дурнушкой, если б не красавица Цицино.

Обе они на выданье. Я даже определить не мог, кто из них старше. Обе со мною кокетничают, а я всё на Цицино поглядываю; сразу она мне в душу запала.

Поначалу показалось мне, что Цицино и Пасико родные сёстры, и я спросил об этом свата.

— Ох, нет, кацо! Цицино — сирота, а Марика её младенцем к себе взяла, вот и выросли девочки вместе, как сёстры родные.

К ужину небо нахмурилось, и стол пришлось накрывать в комнате, у камина. Поставили на выступ камина две лампы, сразу светло кругом стало.

— Пожалуйста, батоно Дианоз, угощайтесь! — предложил я брату хозяйки горячий хачапури.

А Дианоз как подскочит, чуть стол не перевернул, раскричался вдруг и с бранью опрометью из комнаты выскочил. Обомлел я от страху хачапури в руках у меня остыли.

— Что, — спрашиваю, — случилось? Чем я его обидел?

— Бывает с ним такое, — стала извиняться Марика, — я во всём виновата, не предупредила. Ежели его кто угостить опередит, он завсегда так бранится. Вы уж простите странность ему такую. Раз с ним даже на свадьбе у родственников наших так случилось. Вскочил из-за стола да домой ночью через лес, — чуть его волки там не загрызли. Такая на него блажь иногда находит. Да вы не беспокойтесь, не обращайте внимания, — успокаивала она меня.

Выпили мы по стаканчику. О Дианозе и думать забыли. Цицино и Пасико всё время рядом со мной вертелись. И таким они вниманием меня окружили, что заставили целых три куриных гузки съесть. А я ведь, как знаете, из-за гузки душу готов чёрту заложить.

Красота Цицино меня больше вина опьянила, и почувствовал я эдакое приятное головокружение. Известно вам, как себя в таких случаях влюблённые ведут: нравится им почему-то всё время обиженными прикидываться. Говорят, что приятнее этого чувства нет ничего на свете. Вот и я так. Когда Цицино меня за столом о чём-либо спрашивала, не отвечал я ей нарочно, но зато шумно, чтоб она слышала, вздыхал, давая понять ей, что влюблён я в неё безнадёжно. Вскоре все за столом опьянели. В руках у Цицино оказалась дайра, и стала она на ней отстукивать.

— Э-эй! — закричал Оман. — А ну-ка танцы! — и пригласил Марику. Замахала она на него руками, отвяжись, мол, старый, что затеял, однако всё же поднялась и руки раскинула. Оман коршуном за ней погнался, путь ей преградил. Прошлись они по кругу, и вдруг прекратила она танец и на стул уселась.

— Хватит, кацо, не девочка ведь я! Уфф!

— Таши! — вскричал тут я и пустился в пляс.

Цицино была занята, я кивком головы Пасико пригласил, выделывая всякие коленца, и руку к сердцу приложил. Как горлинка, девушка притихла и убегать от меня стала, а я за нею ястребом гонялся! Хорошо она танцевала, красиво. Но мысли мои не ею были заняты; в танце я преследовал Пасико, а глазами улыбался Цицино. И она в ответ улыбнулась мне однажды так, что остановился я как вкопанный. Но тут же снова ноги сами собою понесли меня в вихре танца.

Танцуя, пропел я в сторону Цицино:

Не отвяжусь от тебя, Как бычок от соли!..

— Молодец, Караман! — стал хлопать в ладоши сват.

У Пасико на лице появилось какое-то подобие улыбки, но, заметив, что я отдаю предпочтение Цицино, погасила она свою улыбку.

Всё в комнате ходуном заходило. Не сговариваясь, мы все выбежали на террасу. Где-то далеко сверкнула молния и отчаянно загрохотало, словно по небу немазанная арба прокатилась. С ума это небо сошло, что ли? Прямо-таки взбесилось! И вспомнил я тогда ту ночь, когда град мой виноградник побил. Зашумело всё вокруг, а над крышей снова оглушительный грохот пронёсся, словно на неё орехи попадали. Ветром занесло на террасу большие белые градины.

— О-о! Мой виноградник! — застонал Оман. — Полопается мой виноград…

— Ведун, что ли, Дианоз наш? — сказал я. — Почувствовал беду и ушёл.

Перегнувшись через перила, Сико вытянул ладони, подставляя их дождю.

— Гремит сильней, чем льёт!

— Ты что, может, уходить в такую погоду собрался? — спросил его хозяин.

— Дома ведь не знают, что я здесь. Беспокоиться будут.

— Куда ты в ливень пойдёшь, и не думай, не пущу. Хороший хозяин в такую погоду собаку во двор не выпустит.

— Да, господи, не леденец я, чтоб растаять! В такой ли ливень ходил?

— Ручей у мельницы теперь, вероятно, так разлился, что трудно тебе будет вброд перейти!

— Что же делать?

— Оставайся, постелить что, слава богу, найдётся, проспись до утра, а там видно будет. Не бойся, дорогой, в такой-то дождь никуда твоя жена с детьми не убежит. Оставайся, оставайся!

— Ладно уж, останусь. Только… Наши-то ведь не уснут от беспокойства, — нерешительно протянул Сико и отодвинулся в сторонку.

Я поймал градину и преподнёс её Цицино:

— На, возьми!

Она стыдливо вытянула ладонь. Но градина превратилась в водяную капельку.

— Обманщик противный!

— Да разве я виноват, что она растаяла. У меня руки и сердце, как пожар. Хочешь ещё поймаю? На, вот, скорее!

На этот раз градина была большая, величиной с орех и растаяла уже на руке у Цицино.

— Вот видишь, теперь она у тебя растаяла. Не зря ведь говорят, что у влюблённых и руки и сердце горячие.

— Не знаю, наверное, это правда, но я ещё никогда не была влюблена, — стыдливо прошептала девушка.

Осмелел я, и Цицино со мною смелей сделалась. Пасико же в недоумении переводила взгляд с меня на сестру, но, увидев, что мы не обращаем на неё внимания, пошла в дом. По звуку её шагов понял я, что рассердилась она на нас.

Хозяин всё волновался: побьёт проклятый град виноградник, без свадебного вина останемся! — Меня же это не беспокоило. Я был занят девушкой и благословлял грохочущее небо, швырявшее в меня белые орехи.

— Эх, будь что будет! — сказал Оман. — Небо рукой не заслонишь. Пойдёмте-ка лучше к столу, не то хозяйка обидится.

— Куда же это Сико девался? — удивилась Марика.

— А я почём знаю? Сейчас только тут был. Верно, куда-то свернул, с пьяными это бывает.

Я огляделся по сторонам. Никого не было видно, только лежащая под крыльцом собака зарылась мордой в собственный хвост и лежала с закрытыми глазами. Не боялась она, счастливица, ни дождя этого проклятого, ни того, что град виноградник побьёт.

Все вошли в комнаты, лишь Цицино на балконе задержалась, а я только этого и ждал.

— Придвинься, сахарная, ко мне, чтобы от дождя не растаять.

— А ты разве сам не под дождём стоишь?

— Я-то? А что мне сделается… Я от одного взгляда на тебя растаять могу, а от дождя со мной ничего не будет, — ответил я. Слова мои ей понравились, и она улыбнулась мне.

«Молодец, Караман!» — сказал я сам себе.

Улыбка сошла с её лица, и она вдруг вздохнула печально.

— Чего ты вздыхаешь, девочка? Будешь у меня царицей, всё к твоим услугам будет, — и поле, и виноградник.

— Э-эх!

— Не печалься, не вздыхай, раз богу было угодно, чтобы нашли мы друг дружку, всё у нас будет хорошо, вот увидишь.

— Э-эх!

Я с недоумением посмотрел на неё…

— Простудитесь, детки, в дом идите, — выглянула хозяйка.

Не хотелось мне от Цицино уходить, однако неудобно стало, пришлось к пиршественному столу возвратиться.

Поднял Оман тост за родителей.

— Дети, — сказал он, — плоть и кровь наша… Взгляни ещё разок, куда этот человек запропастился, — обратился он к жене.

— Куда ему деваться. Сам ведь ты сказал, по нужде, вероятно, вышел, разве он не был пьян?

— Пьян, может быть, и не был, а вино повредить ему могло. Выйди-ка во двор, взгляни, не случилось ли чего.

— В такую-то пору?

— Ладно! Сам пойду. Извините, гости дорогие! — поставил Оман стакан и только хотел выйти, как дверь открылась и на пороге мокрый с головы до пят появился Сико. Волосы у него слиплись на лбу, и две водяные струи ручьями стекали по щекам.

— Где это ты пропадал? — закричал на него Оман.

— Да здесь я, недалеко был, наших ходил предупредить, к воротам подошёл и крикнул: ночью, мол, не ждите, у Омана остаюсь.

— Браво! Это ты здорово придумал, умней тебя никто не мог бы поступить, — захохотал хозяин.

— Присаживайся-ка теперь к столу да выдуй один за другим два рога, не то чихать завтра будешь до упаду.

Снова пошёл пир горой. А дождь, между тем, всё лил и лил беспрестанно. Раза два крыша так затрещала и заквохтала, словно тут собрались все наседки, живущие на земле.

Утром сват-Подбородок уединился с Оманом. Долго они совещались, а я всё прислушивался, однако услышать ничего не смог.

— Ну что? — спросил я Арету, когда закончились переговоры.

— По дороге расскажу, — бросил тот неохотно.

Как только перешли мы по жёрдочкам узкого мосточка через вздувшийся от половодья мельничный ручей, я снова спросил у свата:

— Ну и как?

— Да что как? Не отдам, говорит, я ему девушки.

— Чем я ему не по вкусу пришёлся? Лицом что ли не понравился, на мужчину не похож, или?..

— Да уж и не знаю.

— А всё-таки…

— Сирота, говорит, он одинокий, помочь ему некому. Плохо женщине в доме у него придётся, замучается, надорвётся одна. Уж сколько я тебя хвалил! Парень, мол, ловкий и хозяйственный, и с лица хорош, и петь-плясать охотник, а он упёрся на своём: не отдам и всё!

— Интересно! Может, поведение моё ему не понравилось?

— Да нет, кацо, наоборот! Держать ты себя, как надо, умеешь, а уж петь-плясать, так ты просто для этого рождён.

— К чему этот дар, если он мне не помог, — сказал я с горечью. — А девушке я понравился, заметил небось, как улыбалась, а?..

— Я-то заметил, но кто, скажи, когда девушку спрашивает.

— Эх, дорогой мой Арета! Уж если не улыбается человеку счастье, то камень его и на подъёме настигнет. Что делать? Невезучим я родился.

— Нельзя так, душа моя! Умные люди говорят, за счастье бороться надо, а ежели нос повесить, так оно, счастье это, тебя в бараний рог скрутит.

— Что же делать, посоветуй, батоно.

— Да-а, перевелись ныне мужчины, не то что раньше бывало! — с сокрушением протянул сват.

— Ты о чём, батоно Арета?

— Это я так, себе говорю! Вот дед твой, слышал я, бабку-то твою похитил, а?

— Было такое, а что?

— Ничего, это я просто так…

— Не пойму я тебя, батоно Арета. Странно ты как-то выражаешься, загадками говорить изволишь.

— А ты выслушай меня внимательно — всё поймёшь. Знаешь, что с одним моим родственником приключилось? Понравилась ему как-то вдовушка, да никак он её сердце к себе привлечь не мог. И так ходил, и эдак, а вдова всё — нет и нет. Раз как-то пошёл он в лес, поймал корову той вдовы, снял у неё с ошейника колокольчик и ну звонить — трезвонить. Услышала женщина звон, пошла в лес свою корову искать да там лицом к лицу с ним и столкнулась. Испугалась было. Однако, когда рука мужчины груди её коснулась, подчинилась ему тут же. Теперь счастливей их нет на свете! Не устают они корову и колокольчик благословлять. Вот такова жизнь, — улыбнулся в усы Арета.

Удивился я этой улыбке, потому что Арета почти никогда не улыбался.

— Ну и что же, батоно Арета, и мне прикажешь на шею коровий колокольчик повесить и обманом женщиной завладеть?

— Коли нравится мужчина женщине — в лесу он её обманет или за овином, или прямо из дому похитит, — всё равно пойдёт она за ним. Большого труда это не стоит. Много ли нужно для этого? Два человека, два коня, две бурки да тёмная ночка. Мужчина ежели провёл ночь с женщиной, никто потом у него её не отнимет, если только Христос с неба не сойдёт… Да и женщина обратно не свернёт. Защитит она мужа своего: по своей, мол, воле пошла, и всё тут! Так-то, душа моя. Если что надумал, поторапливайся, потому как красивый товар долго не залёживается. Чего онемел!..

— Н-не знаю, — протянул я нерешительно.

— Только одно вот меня смущает, надеюсь ты про это слыхал? Когда похищают девушку, приданого за ней не берут.

— Пустяки это! Такой девушке приданого не нужно. Сама она, как икона святая.

Хотел я произнести её имя, но не смог. Говорят, что имя любимой всегда трудно произносить.

— Ты прав, такой девушке и вправду приданое ни к чему, — вторил мне сват. — Когда, говорят, в руках у тебя слиток золота, ни к чему за серебряной мелочью гоняться.

— Истинно говоришь, батоно!

— Сдаётся мне, мысль эта тебе по душе пришлась, — женщину похитить!

— Хорошо бы, да страшновато однако.

— Чего ты испугался, парень?

— Как чего? А если в погоню за мной пустятся, что тогда?

— И-и! Такой молодец, а погони испугался. Что это за похищение, если погони следом не будет? Обязательно должна быть. Главное тут следы запутать. Не беспокойся, никто тебя не догонит. В этом деле ты на меня положись. У похитителя, говорят, одна дорога, а у преследователей — тысячи. Уж я так их запутаю, что собственную судьбу проклянут… Ты только решайся, а остальное я на себя беру. Ну как, согласен? Я тебя не неволю. Поступай, как ум твой тебе подскажет.

— Эх, будь что будет! Видно, такова моя судьба! Не хочу я без жены стариться.

— Верно. Только уговор — никому ни слова, понял? Иначе всё пропало!

— Да что ты, батоно Арета, не ребёнок я.

— Об этом только трое должны знать: ты да я, да крест святой. Пойду-ка я да с девушкой покалякаю, узнаю у неё, как да что. Если девушка не согласится, тогда нам уже сам бог и тот не поможет. Не верю я, однако, чтобы рыбка золотая на удочку не попалась. Такие дела мне всегда удаются. Надеюсь, ты мне доверяешь?

— Не только доверяю, батоно Арета, прошу тебя, умоляю, помочь мне в этом деле, а уж потом проси чего захочешь, головой соль тебе толочь буду. Правильный ты мужик, батоно Арета.

— Уж очень тебя, как я погляжу, любовь обожгла.

— Не сожжён я ею пока, но опалён порядком.

— Ну, милый, женское прикосновение для твоей опалённой груди бальзамом будет целительным. Уж это я точно знаю.

Через три дня сват прокрался ко мне во двор, словно вор. По лицу его никак я не мог догадаться, как идут наши дела.

— Ну что, парень или девка? — только и спросил я.

Он же, пока мы не вошли в комнату, не проронил ни слова.

— Чего ты испугался, Караман? Побледнел-то как. Успокойся. Девушку я так заговорил, что согласна она. На край света, говорит, за ним пойду.

— Правда?

— Стану я тебя обманывать! Давай-ка лучше подумаем, как дальше быть?

— Я в твоих руках, батоно Арета. Сделаю всё, как скажешь.

— Не беспокойся, дорогой, ты в надёжных руках. Найми-ка ты двух хороших коней, лучше чёрных, ночью незаметней будут. Бурки накинем… Ежели в нас выстрелят из пистолета, пуля бурку не пробьёт.

— А дальше?..

— Ты будешь ждать меня с лошадьми у мельницы, что поблизости от дома Омана. В полночь обойду я Оманов дом и прокрадусь к окошечку, где девушка спит.

— А что, Пасико и Цицино разве не вместе спят?

— Нет.

— Она, твоя голубушка, прыгнет прямо ко мне в лапы. Заверну её в бурку и к тебе притащу. Ты с ней к ручью поскачешь, а я у мельницы подожду. Знаю, погоня тут же начнётся. Как услышу крики, выхвачу оружие да прямо по другой дороге поскачу… Преследователи, конечно, за мной увяжутся, да уж как-нибудь улизну.

— Девушку я должен домой что ли привести?

— Ты что, спятил? Спустись к долине Баракони. Знакомы ли тебе те места?

— Конечно, там мтиульские виноградники разбиты.

— Молодец! Наблюдательный ты.

— Как же, там в виноградниках у некоторых даже марани имеются.

— Ну, да ты лучше меня, оказывается, всё знаешь. Так вот, на берегу Риони шалаш моего двоюродного брата стоит, там и проведите ночь, а утром и я туда прибуду.

— Дай тебе бог счастья!

— Помнишь, что я тебе говорил. Приведёшь туда женщину, поступай с нею, как я тебя учил.

— А чему это вы меня учили? Не припомню я что-то.

— В давильне там сено валяется, опрокинь на него девушку и… И её согрей, и сам согрейся, да не мешкай, чтобы не простыла, ветер-то ведь, знаешь, с Риони холодный дует! А потом уж никто у тебя женщину не отнимет. Плакать начнёт, ты этим слезам не верь; женщины они всегда так умеют… поступай с ней, как мужчина, понял? Не любят они трусливых да нерешительных. Вспомнишь, потом мне спасибо скажешь. Ну как, нравится тебе план?

— Соломон Мудрый умнее бы не придумал!

— Ну, раз так, я пошёл и буду в субботу, а ты всё загодя приготовь, да смотри, чтобы уж точно!

— Не беспокойся, батоно Арета, всё будет сделано, как надо. Куда ты заторопился? Выпили бы по стаканчику.

— Потом, потом, когда у тебя в доме хозяйка появится. Ну, будь здоров!

С нетерпением ждал я субботы. По утрам бесцельно по двору бродил, а ночами в постели вертелся, как на раскалённых углях.

Если человека сон одолевает, ему и камень, как вы сами знаете, пухом кажется, подо мной же перина пуховая, а сна ни в одном глазу. От отца моего ещё слыхал я, что человеку от двух вещей не спится — от радости большой и от горя. Не знал я тогда — радоваться мне или печалиться. И то и другое меня одолевало. Радовался, что такая красавица согласилась моею стать, а печалился оттого, что сомнения меня одолевать начали, вдруг, не приведи господь, откажется она, слово данное нарушит. В душе моей и ад, и рай поселились, и не мог я представить себе, что дальше со мной будет.

— Господи, — взывал я к отцу небесному, — вразуми меня, сделай хоть на миг всеведущим, чтобы мог я догадаться, о чём сейчас бесценная моя думает.

Говорят, настоящая любовь всегда несёт с собою страдания. Истинно, дорогие, так это. Но в то же время я даже бессоннице своей радовался, так как образ Цицино неотступно у меня перед глазами стоял. Бедный тот человек, который никогда в жизни любви не испытывал. От страданий ещё милей мне Цицино стала.

На исходе недели пустились мы в путь. Сторонились большой дороги, всё узенькими тропинками пробирались. К вечеру подъехали к лесной опушке, отсюда село виднелось, как на ладони. Остановились. Расседлали лошадей, ещё в самом начале пути я для смелости вина немного выпил и теперь в такое хорошее расположение духа пришёл, что стал лошадь свою ласкать да миловать, только что морды её не расцеловал. Солнышко напоило мир шербетом, а само закатилось. Деревня, измученная тяжёлым трудовым днём, уснула, как пьяная.

— Есть у тебя кресало? — строго спросил меня сват.

Я почувствовал, что он улыбается в темноте.

— Да, захватил. В последнее время я чего-то к табаку пристрастился.

— Дай сюда! — приказал он мне, и я почувствовал, что улыбка сошла с его лица.

Пошарил я у себя в кармане и протянул ему кисет с кресалом. Он зашвырнул его куда-то далеко в глубь леса.

— От предосторожности, парень, голова не болит. Если ты тут курить начнёшь, лопнет наш план. Свет в лесу издалека видать. Не дай господи, заметят нас, и прости-прощай тогда всё!

— Как же мы в темноте дорогу найдём?

— Пусти коня, он дорогу лучше тебя отыщет. Для него ведь что днём, что ночью — одно и то же, половина ведь ночи лунная.

Блаженный дедушка мой частенько говаривал: «В семье удавленника не упоминают про верёвку». Упоминание о луне, об этой обманщице, вонзилось колючкой в моё сердце.

Вскоре и вправду луна из-за туч высунулась. А звёзды на небе при её появлении прищурились.

— Да, — вспомнил Арета, — ты, пожалуйста, чуть ниже сверни, дорога тебя прямо к реке и приведёт. Там река на девять ручейков разветвляется и теряется в отмели. Смотри, не заблудись. Удачной тебе дороги! Держись молодцом да помни, хорошая девушка с неба не падает.

Ночь притаилась на вершинах гор, а луна, закрытая облаками, едва светила.

Ручей совсем обмелел, так что мышке на мельнице делать было нечего. Действительно, место для осуществления нашего замысла было превосходное. Проехали мы по тропинке, обсаженной ясенем, и чёрных коней к деревьям привязали.

— Ну, я пошёл, — прошептал сват, и чёрная бурка его растаяла в ночной мгле.

Вокруг ни души, только издали шум реки доносился. Делать мне было нечего, сел я и прислушиваться стал. Звук реки казался мне то колыбельной песней, а то стоном или плачем. Словно все голоса жизни взвалила себе на спину река, как мешок, и тащила их в ночи. А луна-обманщица играла с небом и землёю в прятки, украдкой выглядывала из рассыпавшихся по небу облаков. Вдруг луну большое облако похитило, да так быстро, что не успел я и глазом моргнуть, показалось мне, что само небо прищурилось.

Говорят, что луна бывает доброй хранительницей тайн, а иногда и отвратительной предательницей бывает. Сейчас ещё для меня она ни тою, ни другою не была.

Сват задерживался. Чего я только не передумал! Надежды мои на светлячка были похожи, то загорались они, то меркли. А кони мирно травку пощипывали. Минуты мне вечностью стали казаться. Тогда-то я понял, что ничто с ожиданием не сравнится. Кругом было очень тихо, и от этого шум реки слышался ещё сильней. Где-то вдруг закричал выскочка-петух, решив, видно, что возвещает рассвет. Не знал, бедняга, что это луна-обманщица его с толку сбила. В полночь тучка какая-то спеленала эту обманщицу и за гору потащила. Обрадовался я, словно чуму от меня отвело, и благословил появление тучки этой.

Остались мы совсем одни: я, ночь, да шум реки. А сват всё не появлялся. Рассердился я, нашёл большой камень, уселся на нём как на стуле, буркой прикрылся и задремал.

Не знаю, сколько я спал, как вдруг услышал голос свата.

— Эй, Караман, где ты там?

Вскочил я, словно холодной водой облитый, и как закричу.

— А-у!

— Тише, чего орёшь-то, заснул небось? — появился из темноты сват. — Тоже мне похититель, соня ты, вот кто! — сказал он насмешливо.

— Как так соня, кацо! Притаился я просто, — стал я оправдываться. — Один ты, или как?..

— Раскрой глаза получше, парень. На, получай! Этого ангела бог специально для тебя создал. Желаю состариться вместе в любви да сладости и ныне, и во веки веков, аминь!

Вместо того, чтобы забрать у Ареты драгоценную добычу, схватился я вдруг за сердце, чуть было из груди у меня оно не выскочило.

— Скорее, увалень, светает уже.

— Чтоб для наших врагов никогда не рассвело!

Сват подвёл ко мне закутанную в бурку девушку, схватил я её как божий дар и в упоении прижал к груди.

— Э-э, кацо, что это у неё лицо башлыком перевязано? — спросил я в разочаровании.

— Да, лицо я ей башлыком закрыл, а руки концом его перевязал. Так-то надёжней, от предосторожности голова ведь не болит… а вдруг ей закричать захочется, тогда как, а?..

— Это, конечно, правильно, но…

— Что но, не задохнётся, не бойся. Ах ты, разбойник, тебе бы сразу целоваться. Потерпи немного, успеешь ещё. Предупреждаю тебя, не развязывай башлыка, пока на место не придёте, — наставлял меня сват.

В это мгновение драгоценная ноша казалась мне легче пёрышка. Наконец-то смилостивилось надо мной небо, дождался я своего счастья!

Через минуту я уже сидел на коне, а рядом со мною сидела девушка. Для неё я заблаговременно второе седло приспособил, я ведь мужчина сообразительный.

— Скачи, чего ждёшь? — торопил меня сват.

— Батоно Арета, в этой суматохе я шапку потерял, может, найдёшь…

— Кто в такое время про шапку спрашивает, парень? Тут в пору голову потерять. Скорее! Чего мешкаешь? А то ведь и вправду голову потеряешь.

— Позор-то какой без шапки, шапка ведь, знаешь, поди…

— Знаю, знаю, снимешь потом у девушки башлык и закутаешься! Только быстрее уезжай, не тяни! Да помни, женщины смелых любят. Сперва сердиться станет, а уж потом плющом обовьётся. Храни тебя бог! Поезжай с миром.

— А ты разве не с нами?

— А кто же тебя прикрывать будет? Того гляди погоня нагрянет, забыл, что ли?!

Я пришпорил коня и помчался во весь опор. Пересекли мы ручей и в поле выехали. Как только деревню миновали, послышался одинокий выстрел, но был он так слаб, что даже эхом в горах не отозвался.

«Вдруг это в Арету выстрелили?» — подумал я, но тут же успокоился; не так-то легко всадника настичь в темноте выстрелом. Да и бурка защитит…

Крепко держу я девушку, к себе прижимаю, знаю, никто её у меня отнять не сможет, никто меня не одолеет.

Эх! Жив был бы сейчас дед мой блаженный, видел бы он меня, какую женщину я себе добыл!

А девушка молчит, звука не издаёт и вовсе, не потому, видимо, что рот у неё башлыком завязан, нет! Скорее всего от страха молчит.

— Не бойся, генацвале, со мной тебе бояться нечего! Пули нас не настигнут — бурка не позволит, и никто тебя отнять у меня не сможет!

Где-то вдалеке снова выстрел прозвучал. На этот раз горы откликнулись.

«Может, это Арета из пистолета палит, у него ведь он за поясом торчал», — подумал я.

Но стрельбы больше не слышно. Я ещё крепче прижимаю к себе девушку, рукой обхватываю её талию.

Наконец опасность миновала. О как хочется мне увидеть испуганные глаза Цицино, которая мне дороже всего на свете. Но между нами ночь, и она мешает мне, — ночь и башлык!..

Девушка вцепилась в меня. Ну, а я — мужчина же я в конце концов! — терпел, терпел, а потом взыграла во мне кровь, забурлила в жилах, заколотилось в груди сердце, словно дружки на конях в бешеной скачке понеслись со мною рядом на свадьбу.

Наконец мы достигли отмели, на которой река растекалась ручейками. Проскакав отмель, я почувствовал себя, как дома, и совсем успокоился, расслабил поводья и пустил лошадь шагом.

— Всё ещё боишься, ангел мой? — спросил я девушку. Она в ответ издала короткий стон и затрепыхалась, давая мне понять, что пора её освобождать из плена.

Я освободил ей связанные концами башлыка руки, крепче обвил её стан рукой и теснее прижал к груди. Девушка присмирела, как перепёлка. О, боже! Неужто бывает что-нибудь слаще этих мгновений?

«Нет, — думаю, — не солнце, конечно, даёт земле жизнь, а вот это тепло, — сладостное и трепетное, — и кровь моя, несущаяся скаковой лошадью, вскипающая волнами, бьющаяся о пылавшую грудь девушки».

Девушка дрожит.

— Неужели боишься, божество моё?

— Да… — лепечет она и горячо обнимает меня за шею. — Да, да…

Я понял, что она жаждала того же, что и я, — и приподнял с её лица башлык. Мои дрожащие губы встретились с её устами. Найдя их, я уже не отрывался от них и даже чуть было не потерял сознания.

Целую я её, ласкаю, и чудится мне, будто у меня выросли крылья и я вот-вот унесусь в поднебесье.

Девушка тоже крепко прильнула к моей груди, словно её ко мне припаяли. Я пил нектар из её уст: — нет, не девичьи это губы, а нечто раскалённое, как железо, которое Адам Киквидзе достаёт из огня. Но только это железо не жгло меня, а заставляло бурлить мою кровь, и я чувствовал себя, словно в блаженном сне.

«Боже, даже ради одного этого мгновения стоило мне родиться на свет. Оттого, наверное, и называют человеческую жизнь быстротечной, что в ней бывает лишь одно такое мгновение. Так вот, оказывается, каковы они, женские уста! Благодарение тебе, боже, за то чудо, которое ты сотворил!»

Вот теперь-то я окончательно уверовал в бога и почувствовал неодолимое желание бить челом перед его изображением. Когда ещё со мной такое было, чтобы ежеминутно я о нём помнил?! Бывает, наверное, когда бог и сам о себе забывает! А меня, положа руку на сердце, эти ласки довели до такого состояния, что я самому себе казался богом, восседавшим над облаками, или же, по крайней мере, его ближайшим другом и побратимом… Казалось, вот-вот оторвусь я от земли и вознесусь со своим ангелом в поднебесье…

Я теперь удивляюсь, как же мне удалось, в том любовном дурмане удержаться в седле и не грохнуться на землю. Спасибо лошадке, она у меня оказалась на редкость сообразительная. Словно поняв, что происходит со мной, лошадь замерла на месте, не шелохнувшись. А ещё, говорят, у скотины разума нет и сердца!.. Чего бы я только не отдал, чтобы хоть во сне ещё раз пережить то мгновенье! Но сны, видать, не повторяются, как и заветные минуты!

Девушка не издавала ни звука. Её, как и меня, видно, тоже одурманил и закружил ей голову первый поцелуй. И вдруг, не услышав её дыхания, я страшно перепугался: не задохнулась ли она, точно мышь в бочке мёда? И оторвал свои губы от её уст.

Помнится, Пасико мне не понравилась ещё и оттого, что я подумал: «Небось, своими губами она навсегда может заморозить человека». А вот в том, что поцелуи Цицино источают сладость и аромат, я нисколько не сомневался.

— О, прекрасная, душистая, как розовая вода, смотри, не задохнись! — и я погладил её по голове. — Отдохни немного, луч солнца, соперница луны… — Но тут слова застряли у меня на губе, которую я крепко прикусил.

Ах, чёрт! Ведь я только вчера с таким трудом избавился от луны! Как это дьявол меня попутал обмолвиться? Тьфу, сатана!

А помянув про луну, я тотчас же вспомнил и Кечо:

«Балбес ты несчастный, — думаю я, — смылся и решил, что я опущу руки? Небось, завтра же, когда моя Цицино выйдет во двор, что перед самым твоим носом, ты взглянешь на неё своими бестолковыми глазищами и лопнешь от зависти. Ещё бы! Твоя Теона не ровня ей. А впрочем, чёрт с тобой! Хорошо ещё, что вовремя тебя отшил! Не будь дурного твоего глаза, я б давно уже нашёл свою судьбу… Зато теперь, смотри и давись от зависти. Не бойся, на свадьбу позову, чтоб хорошенько тебя позлить. А то ведь найдёшь залежалый товар и в жёны мне прочишь! А почему? Да потому, что не хотел, чтоб мне досталась жена краше твоей. Ан нет, не вышло, миленький! Думал обмануть меня хитростью? А я не так-то прост, меня не проведёшь! Эй, Сакивара! Приготовься! Караман Кантеладзе везёт свою солнцеликую!»

Нечего и говорить, что Сакивара не слышала моего бодрого призыва; во-первых, я был от неё далеко и держал путь совсем в другую сторону, к шатру, что возле бараконской церкви на берегу Риони, а во-вторых, — всё это я кричал в своей душе.

Уж запестрел купол небосвода, когда я остановил коня у шатра. Ловко спрыгнув, я тотчас же поспешил на помощь своей прекрасной царице. Взяла её на руки, чтобы не оскорбить подошвы её ног прикосновением к земле, я внёс её в шатёр и, закутав в бурку, уложил в давильню. Потом вышел к коню, который послушно стоял на месте, привязал его к дереву и, вернувшись в шатёр, запер дверь на засов.

Нет, не бойтесь, я вам не наскучу рассказом о том, что произошло той ночью в шатре. Это вы и сами без труда поймёте.

Я благословлял бога за то, что он сотворил ночь. Продлись, продлись ночь безумного счастья!

— Тебе не холодно теперь, Цицино?

Девушка издала стон и так сильно обхватила мою шею руками, что я чуть не задохнулся.

И вот, наконец, почувствовав себя прошедшим сквозь огонь и воду, я насмешливо подумал: «Ну, теперь можешь пожаловать, господин мой Оман, милости просим! Попробуй отнять у меня похищенную!»

В шатре было единственное узенькое оконце. Прижавшись к нему лбом, я увидел: звёзды постепенно угасали и приближался рассвет. Предутреннюю тишину нарушали тихий шелест листьев да негромкое ворчание реки.

Стало зябко от предрассветной сырости, и я, снова скользнув под бурку к Цицино, согрелся рядом с ней и задремал.

Разбудило меня лошадиное ржанье. Я открыл глаза. Под буркой была беспросветная темень. Высунул я из под неё голову, — всё равно ни зги не видно. Поднялся из давильни, и вот тогда-то свет из окошка резко стеганул по моим глазам, ослепил меня и взор окутало молочно-белой мглой. Я зажмурился и попробовал открывать глаза постепенно. Белая мгла рассеялась.

Я распахнул дверь: конь стоял понурив голову, ночь давно уже сложила крылья, а звёзды с неба куда-то запропастились. Вокруг ни звука. Проснувшееся солнце только-только протирало глаза. Бараконская церковь с задумчивой грустью взирала на окрестные дали.

— Рассвело! Вставай, моё солнышко! — сказал я и тронул бурку.

— Боюсь! — ответило солнышко из давильни.

— Чего, мой ангел? Всё уже позади! Теперь нас с тобой никто не разлучит, если даже сам Христос с неба спустится!

Бурка заколыхалась. В устоявшейся в давильне плотной темноте передо мною возникло сначала очертание головы, и только потом я различил глаза.

Жуткие рыбьи глаза! Пустые и холодные, лишённые всякого смысла. Да, это мне в тот миг так показалось!

Случается счастье, в которое не веришь, но приходит порой и беда, в которую тоже не можешь поверить. Тогда мы тотчас же закрываем на неё глаза и тешим себя мыслью, что всё это сон. Такое вот и стряслось со мной. Крепко зажмурившись, я открыл глаза, снова закрыл, и вновь открыл:

— Женщина, кто ты?

— Всю ночь вздохнуть мне не дал, а теперь не узнаёшь?

Я не поверил не только глазам, но и ушам своим. «Не иначе, как всё это мне чудится, — подумал я, — такое ведь может привидеться лишь во сне, — и это, конечно, сон».

Я ущипнул себя — больно. Нет, думаю, какой же это сон? Горе, трижды горе тебе, Караман! Думал, что прошёл сквозь огонь и воду, а тебя, несчастного, поджидала великая беда.

Я попятился, дикими глазами уставившись на торчавшую из давильни женскую голову. Нет, глаза не обманывали меня: передо мною была вылитая обезьяна с поганой рожей. «Неужто это исчадие ада я ласкал и целовал всю ночь? Почему я не ослеп, если суждено было мне увидеть это уродство?» И недавние поцелуи тут же вызвали во мне тошноту и отвращение. «Ах, лучше бы совсем не рассветало, — с ужасом думал я, — и я бы отправился на тот свет, храня на губах вкус опьяняющих ночных поцелуев. Мне больше уж ничего не надо было от жизни! Ах, Арета, Арета, попадись ты мне сейчас, я ощипал бы тебя, как воробышка! Впрочем, всё это ведь не только твоих рук дело, тут без участия девушки ничего бы не вышло!»

Что ж мне теперь, думаю, делать? Великая беда, как и большое счастье, омрачает рассудок. И я, опять взглянув на торчащую из давильни голову женщины, как безумный, выбежал из шатра.

Есть люди, которые одинаково смеются и на свадьбе, и на кладбище. Что же касается меня, то я, обычно, вовремя умел посмеяться и вовремя поплакать. Однако на этот раз слёзы мои не наполнили Риони и не превратили реку в море. Из глаз моих не пролилась ни одна слезинка. Но если б мои слёзы не текли прямо в душу, их потоки не только бы переполнили Риони, но и затопили бы весь мир.

Окаменей моё сердце, если не хочешь, чтобы беда извела тебя вконец!

Горе испепелило моё сердце, и мне даже показалось, что и Риони стонет, как моё сердце, что горюет мой конь, и что скорбят вместе со мной небеса и земля. Это сочувствие, это понимание непоправимой моей беды пролилось мне на душу бальзамом, и я почувствовал некоторое облегчение.

И вот уже солнце по-иному взглянуло на меня, словно застыдилось от сознания своей вины и, покраснев, стало уверять: «Всё, что произошло минувшей ночью, случилось оттого, что я долго давало храпака».

Совсем недавно я видел сон: меня собиралась укусить лиса, я поймал её, размозжил ей голову большим деревянным молотком, содрал с неё шкуру и… на руках у меня оказалась голая женщина… Живая, конечно. И вот, вспомнив в ту минуту об этом, я подумал: сон в руку. И я поверил тогда в мудрую народную поговорку, гласящую, что женщина родилась на две недели раньше дьявола. Воистину это так! А я-то ещё удивлялся, что-то уж слишком легко покорилась девушка моей воле! Обманули тебя, Караман, ох, как обманули!

Нет, этого я не мог так оставить. Я должен был кого-то убить, задушить!

Вошёл в шатёр. Она уже сидела на скамеечке, зарывшись лицом в ладони. Не знаю, с перепугу, или ей было холодно, но её била сильная дрожь. Это несколько поубавило мой пыл. Но всё же я с отвращением бросил ей:

— Ну что, обманула меня, обезьяна?!

— Своё получил, так уже обезьяной стала?! А ночью, когда обнимался, я красивая была?! — всхлипнула она.

— Молчи, молчи и не поминай про прошлую ночь! Не распаляй мой гнев, страшила!

— Пусть бараконская икона тебя проклянёт! Ночью всё твердил, что я сладка, как мёд, а теперь я, оказывается, страшилище? И впрямь ошиблась, что снизошла до такого недостойного, как ты! Кто тебя просил, если ты меня не хотел, а? Арета убедил меня. «Караман, мол, просит передать, что и дня без тебя прожить не может…»

— Дура ты, разве я тебе просил это передать? Зарежу, как курицу, а потом иди, обманывай рыб в Риони!.. — И я схватился за рукоятку кинжала.

Девушка бухнулась на колени и обняла меня за ноги…

— Клянусь всевышним, не знала я, что в душе у тебя другая… Ты только не убивай меня, а я всю жизнь буду тебе послушной рабой.

— Меня не проведёшь! — грозно рявкнул я.

— Тогда убей! На, убей, чего ждёшь? — крикнула она и подставила мне грудь. — Мне и того достаточно, что я приму смерть от твоих рук. Ну, что же ты тянешь? Обнажи кинжал и рассеки мне пополам сердце! Не бойся, оно, даже рассечённое, всё равно будет верно тебе. Не прокляну, нет! Мою любовь к тебе я унесу на тот свет!.. Если я виновата, то только в том, что полюбила тебя с первого взгляда… Любовь требует жертв… Ну, чего же ты медлишь? Убивай!.. Одно тревожит меня: может быть, вместе со мной ты убьёшь и своего ребёнка…

Кровь застыла у меня в жилах, а рука примёрзла к рукоятке кинжала.

Я долго стоял, не шевелясь.

Затих шатёр. Умолк и шум воды… Вдруг в дверь шатра осторожно постучали.

— Не бойся, Караман, это я, Арета!

— Арета?

Известное дело, человека нередко можно довести до того, что он становится страшней лютого зверя. Кровь снова бросилась мне в голову, и я, рассвирепев, повернулся к дверям.

— Арета, уйди с глаз долой, иначе я насажу тебя на кинжал, как шашлык.

— Да ты что, ошалел, что ли?! — удивился он, — ступай испей холодной водицы из Риони и успокойся!

Одному богу известно, что в тот момент я с большим бы удовольствием выпил тёплой крови своего свата!

— Арета, как мужчина, предупреждаю тебя, уходи! Я чую запах крови!..

— Чьей крови, зятёк? Что за вздор ты там плетёшь?

— Слушай, сват! — подступил я к нему вплотную, — то, что у тебя нет подбородка, это весь свет знает, но теперь я вижу, что у тебя и совести нет. Ты только и годишься на то, чтобы насадить тебя на кинжал, изжарить и бросить твоё поганое мясо бешеным псам!

— А сырое они не съедят? — ехидно спросил он. — Знаешь что, Караман, дорогой, брось-ка ты эти глупые штуки и лучше соберись с умом, пока разгневанный Оман не нашёл тебя и не отнял с таким трудом похищенную девушку.

От невозмутимого спокойствия свата я ещё больше разгорячился. Клянусь, что погрузись я в это мгновение в холодную Риони, река бы закипела. От его откровенной наглости язык мой прилип к гортани, и я не смог вымолвить ни слова.

— Не ерунди, Кантеладзе, — продолжал он, — что, девушка сбежала от тебя в дороге?!

— Арета!.. — я бросил одно это слово, но сколько в нём было пылавшей ярости!

Арета заглянул в шатёр.

— Ба! Да она здесь! Здравствуй, Пасико! — он почтительно склонил перед ней голову и снова повернулся ко мне: — Будет! Не одними же шутками кормиться! Ты теперь женатый человек, и от тебя уже требуется больше степенности и выдержки. Да не ворочай, как бык, глазищами! Такую красотку помог я тебе похитить, подарил тебе радость, достойную царевича, а ты ещё недоволен? Ну, хватит хмуриться, иди, поцелуй меня в лоб!

— Да в твой бесстыжий лоб пулю надо всадить!

— Так, значит, не хочешь отблагодарить меня за труды и теперь ищешь причины поссориться? Теперь вы вместе, жених с невестой, своего добились и решили обдурить меня? Вы так своих детей обманывайте, когда они будут у вас, а я вам не лялька, меня не проведёшь! Я в своём деле собаку съел! Плюнь мне в лицо, если я не получу своего!

— Чтоб до этого в твоём дворе собака не залаяла, петух не пропел да очаг не загорелся, пока тебе Караман даст что-нибудь!

— А вот видишь? Говорил же я! Значит, ты, зять, хочешь плюнуть мне в душу?

— Ты и плевка недостоин! — но огонь ярости потух уже во мне и бешено колотившееся сердце моё чуть успокоилось, и я печально произнёс: — Что же ты со мной сделал? Не стыдно тебе перед богом?

— Что произошло, Караман? Скажешь ли ты мне наконец?

— Чтоб тебя сразил гнев святого Георгия! Ты ещё спрашиваешь? Думаешь, Караман глупее тебя? Как будто ты сам не знаешь, что со мной вытворил! Сначала показал мне в реке прекрасную, как радуга, форель, а потом заставил меня выловить эту жабу!

— Господи-боже, спаси и помилуй! — перекрестился Арета, скосив при этом взгляд в сторону бараконской церкви.

— Разве не ты меня умолял: помоги, мол, похитить девушку, и я, глупец, подставив лоб пуле, преподнёс её тебе на подносе. Что же тебе ещё надо?

— Я тебя солнцеликую просил похитить, а не эту бабу-ягу! Где твоя совесть? Кого ты мне подсунул?

— Бессовестных в Кантеладзевском роду ищи! Не пойму только, чем ты недоволен? Кого же ты хотел похитить, тупоумный?

— Кого… Цицино!

— Поглядите вы на этого плутишку! Знает, что у меня нет свидетеля, бесстыжие твои усы! Разве ты хоть раз упоминал про Цицино?

— Так я ж весь вечер вокруг неё вертелся… Неужто надо было кричать об этом?

— Постой, постой! Когда ты пустился в пляс, вспомни, кого ты пригласил?

— Кого… Пасико.

— А потом вспомни, какие ты ей слова пропел? Не оторвусь, мол, от тебя, как бычок от соли! Если ты забыл об этом, то я хорошо помню.

— Клянусь, эти слова были предназначены другой.

— Да ты и вовсе рехнулся, брат! Танцевать с одной, любить другую… Кто тебе сейчас поверит? Ишь, ты! Ложь-то, она на коротких ногах ходит. Впрочем, если Пасико тебе не нравится, никто не заставляет! Могу сделать одолжение, — вручу обратно отцу! Тем более, жаль ему было отдавать тебе именно её, а не Цицино.

— Сделай ты это добро, а я бессовестным буду, если не дам тебе сто золотых монет.

— А может, ты и сейчас бессовестный? У кого же я потом выпрошу сто золотых? Если девушка нетронутая, я её сейчас же и заберу. Отчего бы и нет? И не надо мне от тебя ничего: ни золота, ни дворцов! Только ответь, возвращаешь её такой, какой она была?

— Откуда же я знал?..

— Что? Что? Не хотел жениться, а сам лёг рядом и ещё болтаешь о совести?

— Ночь была и…

— Ну и что с этого? Хочешь, чтоб её отец меня убил и тебя прикончил? Ведь Оман на весь белый свет славится, как честный человек!

— Арета!..

— Эй, Дианоз! С той стороны обойди, здесь они! Быстрей! Как бы не убежали! — послышался в это время голос Омана.

А вскоре показался и сам он. Соскочив с коня, отец Пасико бросился к шатру и обнажил длинный кинжал, сверкнувший на солнце.

— Караман Кантеладзе! — завопил он. — Ты осрамил, опозорил меня на весь белый свет! Обесчестил мою семью! Раз так, пусть кинжал рассудит нас с тобой!

Я не успел даже дотронуться до рукоятки своего кинжала, как Пасико в мгновение ока закрыла меня своим телом, а потом бросилась перед отцом на колени и стала его молить:

— Меня убей! Я одна во всём виновата! Караман ни при чём. Я полюбила его и… согласилась… я, я виновата!

— Всех истреблю! — орал Оман и вертел в руке кинжал.

Я, остолбенев, смотрел на эту картину, стоял как вкопанный и ждал, что произойдёт. Теперь мне было всё равно.

Когда отец гневно воззрился на свою дочку, её заслонил Арета, бросился на колени перед Оманом. Он чуть не плача, стал его уверять:

— Это я во всём виноват, батоно Оман! Они здесь не при чём, я совершил это неправедное дело, только я! Не думал я, что вы так страшно обидитесь!

Оман слегка остыл:

— Сволочь ты, мерзавец, разве я тебе не говорил, что не отдам дочку за такого лодыря? А ты всё же по-своему решил? Разве после этого у тебя не должны отсохнуть ноги, если ты переступишь порог моего дома? Разве тебе не стоит выжечь глаза, когда ты глядишь на меня. Ну что же мне с тобой делать, негодяй?

— Ваша воля, батоно! Хоть убейте! — испуганно таращил глаза Арета, а сам прикрывал грудь буркой, чтоб она, если Оман замахнётся, послужила ему панцирем…

— Эх, — вздохнул Арета. — Все кругом недовольны! Да, под несчастливой звездой я родился: с одной стороны, зять грозится, с другой, тесть хочет меня зарезать! Так мне и надо! Какого чёрта я связался с этим делом?

— Заговор против меня устроили? — бушевал Оман. — Сначала на весь свет опозорили, а теперь, мало того, — хотите, чтоб я ещё запачкал руки в крови? За всю свою жизнь я муравья не тронул, а теперь вы хотите, чтобы я стал убийцей? Впрочем, что мне с посторонних-то спрашивать, когда вот она — главная виновница. — И ткнул пальцем в дочку. — А ну-ка, длинноволосая и короткомозглая, вон отсюда! Я с тобой дома расправлюсь! Научу тебя уму-разуму, будешь у меня от отца без разрешения убегать. Цепью тебя свяжу, проклятую!

— Не вернусь я больше домой! Не вернусь!

— Насильно заберу!

— Уже нельзя мне домой, грешна я…

— Что? Грешна? Успели? Боже, что это я слышу?! Ославила меня на весь белый свет! К чему мне теперь жить? Кончено всё! Ты больше мне не дочь! Отныне ты больше не переступишь порога калитки Омана Чаладзе! Ты для меня мертва! И никому не говори, что я твой отец! Знаю, горе доконает меня и я скоро умру, так смотри же, не смей плакать по мне, иначе я выпрыгну из гроба и задушу тебя! Отныне и ты, и твой похититель, вы оба мертвы для меня! — и Оман, со злостью всадив кинжал в ножны, вскочил на коня и поскакал по тропинке.

Перед шатром рыдала упавшая на колени невеста.

— Что же мне делать? Утопиться, что ли? — произнёс я, совершенно обалдев от переживаний.

— Не бойся, — вмешался Арета, — отцы всех похищенных девушек всегда вначале ведут себя так! Вот, как дети пойдут, отец ещё сам напросится в гости да и крестины пышные закатит. А то как же! Одному мне только плохо: никто ничего не даст за посредничество…

— Заткнись, Арета, иначе выкупаю тебя в холодной Риони. Ты думаешь — меня только и беспокоит, как с тестем помириться?

— А что же?

— Как мне теперь с этой несчастной быть?

Услышав это, Пасико зарыдала громче. Её лицо, помятое и измученное от бессонницы, совсем обезобразилось. Другой такой уродки я сроду не видывал и старался не смотреть на неё. Но тут у меня мелькнуло: а вдруг в этой женщине уже спит мой малыш!? — И я снова повернул к ней голову.

О, боже великий! Что ты мог сотворить с женщиной в одно мгновенье! Пасико теперь не казалась мне дурнушкой…

— Ну, хватит, помолчи! Потоки твоих слёз утопят меня! Разве это поможет нашему несчастью? — Я совсем растрогался и заставил её подняться.

— Вставай, осенняя земля сыра.

Пасико оперлась на мой локоть и встала.

— Так и надо, милые вы мои! — обрадовался сват.

— Убирайся, Арета, иначе, клянусь духом отца, весь свой гнев на тебе вымещу!

— И это вместо благодарности?!

— Тысячу лет проживу, а не забуду, как ты меня уважил!

— Да, уж я проиграл своё вознаграждение, но… к чёрту мою буйную головушку! Зато ведь благородное дело сделал! Ничего, бог даст, добро не пропадёт!

— Ступай своей дорогой, говорю!

— Срази меня бог на месте, если сердце моё не наполнено любовью к тебе! — и он несколько раз так ударил себя по груди, что чуть не проломил её. Грудь его издала точно такой же звук, как если бы ударили по пустому кувшину.

— Ступай, Арета, ну же! Так лучше будет для нас! Пойди, обрадуй Кечо! Караман, мол, везёт свою любушку, и приготовься встречать его с факелами!

Мы с Пасико остались одни. Она не вымолвила ни слова, и я молчу. Хорошо ещё день выдался тёплый.

Сидим мы врозь перед шатром и внимаем беспрерывному клокотанию реки. Конь пощипывает осеннюю травку, да иногда поглядывает на нас с удивлением.

Я не чувствую ни голода, ни жажды. Жизнь словно забросила меня куда-то, где не едят, не пьют и где ничего не хочется — даже самой жизни.

Пасико притулилась на пенёчке. Она обняла колени сцепленными пальцами и упорно глядела в землю. Я с омерзением поглядывал на неё.

— Ну, чистая обезьяна!

А в душе, словно кто-то твердит: это мать твоего ребёнка! И тут же, как по мановению волшебника, на моих глазах уродка преображалась и становилась прекрасной…

Не знаю, как на том свете, но что рай и ад существуют и на этом свете, я убедился окончательно.

Сижу, поглядываю на притихшую невесту и вспоминаю её поцелуи. И сладка же была эта обезьяна! Какая же пчела насобирала ей столько мёда?

«Ведь это именно она тебя так целовала», — уверяет меня кто-то в душе. «Неправда, — возражаю я, — вчера на лошади со мной была Цицино».

И никто меня не может переубедить, что это не с уст Цицино я пил минувшей ночью нектар, который потом опьянил меня… Вот тогда-то и подменили мне любимую! Подождём, пока Пасико поцелует меня, тогда и посмотрим, опьянею ли я?

«Что же ты теперь собираешься делать? И нынешнюю ночь провести в давильне?» — снова спрашивает меня кто-то в душе.

«Не знаю, ничего не знаю…»

«Караман, ты всегда так легко подчинялся судьбе! А раз она дала тебе Пасико, то ты и теперь должен проявить мужество и примириться со случившимся».

«Да разве в непротивлении истинное мужество? Я слыхал, что самый отважный рыцарь тот, кто борется с превратностями судьбы».

«Мир сложен и непостижим! Да, настоящее мужество в борьбе, но случается иногда, что ты должен повиноваться судьбе… Не забудь, что Пасико у тебя первая, а…».

«Что?»

«А у тебя две макушки, две! Помнишь, что тебе сказала мать Этери, когда вымыла тебе голову?»

«Да, да!»

«Вот видишь, нет худа без добра!»

Две мои макушки тогда заставили меня проклинать себя, теперь же они принесли мне облегчение и заронили искру надежды. И надежда заорала мне в ухо: «Не стареть же тебе с Пасико, ты сильный человек, временно должен примириться с этим. Небольшая беда не должна тебя сломить. Утешься».

Вот какова жизнь! Одно и то же может стать и горем, и счастьем!

…Поздним вечером я привёз домой похищенную женщину.

Я поцеловал её, и она ответила мне, но не почувствовал ни капельки мёда на своих губах. Тогда я окончательно убедился, что это поцелуи Цицино опьянили меня прошлой ночью. Но что поделаешь, сны не повторяются! И я снова примирился с судьбой.

Заснул я поздно и проснулся на следующий день только в полдень. Протёр глаза и смотрю: лежу один. С ума сойти! Меня от страха передёрнуло всего: «Неужели, — думаю, — всё это мне приснилось? А если нет, то куда же делась Пасико? Взяла и сбежала? Да, должно быть так! Ведь как я обошёлся с ней вчера! Конечно же, она почувствовала себя оскорблённой, чаша её терпения переполнилась и…»

Вай ме!

Я ужасно испугался.

— Пасико!

Никто не отозвался.

Вай ме! Я замер, и вдруг в нос мне ударил запах гари. Понятно! Она подожгла дом и убежала. Ведь если женщина решается на месть, то месть её поистине ужасна!

Я закрыл глаза и представил себя горящим в огне: вокруг бушует пламя, горят доски, утварь, а двери и окна заперты снаружи.

Вай ме! Вот где меня настиг адский огонь. Всё вчерашнее по сравнению с этим показалось мне детским лепетом!

— Пасико-о-о! Пасико-о-о! — заорал я, что было мочи. Теперь мне послышался такой треск досок, какой бывает, если горит крыша.

«Ну вот, — думаю, — значит, огонь перекинулся уже на крышу. — Спасите-е-е! Спасите-е-е!» обезумев от ужаса, закричал я и вскочил. Хотел ещё раз закричать, но язык уже не повиновался.

«Нет, пожалуй, не так жарко, как должно быть при пожаре, я ещё не совсем погиб!»

Осторожно приоткрыв глаза, я огляделся и засмеялся точь-в-точь, как Алекса. Хорошо, что никто не видел, иначе подумали бы, что я спятил.

В очаге весело полыхал огонь и трещали сухие дрова. Вокруг всё было убрано и начищено. В окно назойливо лезло солнце. Сверкал начищенный чугунный ушат, висевший на цепи над очагом. На огне был разогрет кеци и спиной к нему стоял пузатый кувшин. Я почувствовал запах мчади и варёной свинины. Наспех оделся, сунул ноги в мягкие чувяки и вышел во двор. В это время калитка открылась и вошла Пасико… На плече она несла мокрый кувшин. Голова её была повязана косынкой. Она шла неторопливо, задумавшись.

— Послушай, — удивился я, — откуда ты знаешь, где у нас родник?

— А здесь и знать нечего! Если даже никого и не встретишь по дороге, всё равно гуси приведут. По утрам они туда только и спешат.

Великолепный ответ! Ей-богу, достойный меня.

Вскоре я вкусно позавтракал.

День был тёплый, дел у меня никаких не было, и я, поставив перед домом во дворе скамеечку, как старик, подставился солнышку. Потом, отогревшись, стал гулять по двору, а сам одним глазом посматриваю на дом Лукии. Интересно, думаю, узнали ли они уже о моих делах и что об этом думают!

Смотрю — оба моих свата идут вместе и о чём-то разговаривают. Я спрятался за амбарным столбом и слышу:

— Ты это про дочь Омана, моего однофамильца, говоришь? Как же не знаю? Ну и что Караман?

— Да то, что понравилась ему Пасико, и он её похитил.

— Похитил Пасико?

— Да!

— Ух ты! Гляди какую девушку отхватил!

— А что, не нравится?

— Как же не нравится! К тому же ещё и однофамильцы мои! Да и девушка сама такая, что на ней не только жениться — молиться на неё надо, как на икону. Да! Осчастливил ты человека!

— Что-то я сомневаюсь, чтобы она тебе очень нравилась!

— Больше чем нравится… Да ведь Караман наш такой сладкоречивый, что он и дьявола может соблазнить, не то что красавицу. Молодец! Но всё же и ты, наверное, подбросил в огонь дровишек, неправда?

— Я ему совсем не нужен был… Твой Караман такой человек, что если его бросить в бурную реку, да ещё тяжёлый камень к ноге привязать, он всё равно поймает золотую рыбку и выплывет.

— Да уж я знаю, как ты бросил его в реку с камнем на ноге и помог выловить золотую рыбку. В своё время меня он не послушался и… Эх! — Кечо махнул рукой, отвернулся от Ареты и зашагал к дому.

— Ты куда, Кечо? Не пойдёшь разве к соседу, не поздравишь его?

— Не время сейчас! Пусть сначала привыкнет! Эх, Арета! Что же ты наделал, безбожник? Что ж с того, что он сир и одинок, как перст, неужто трудно было пощадить его? — упрекнул напоследок спутника Кечо и, шумно распахнув калитку, вошёл к себе во двор, качая головой.

— Караман! Эй, Караман! — услышал я голос Ареты.

— Чего тебе надо, нехристь ты этакий? И здесь меня не оставляешь в покое? — бросил я ему вместо приветствия, выходя из-за своего укрытия.

— Вот она, благодарность! Из-за тебя Оман мне чуть пулю в лоб не всадил, потом кинжалом хотел меня зарезать, а ты…

— Сволочи вы оба, и ты, и твой Оман. Вы же обо всём договорились! А ты-то думаешь, раз я делаю вид, что ничего не понимаю, то я и в самом деле не догадался?

— О чём ты мог догадаться, дурень?

— О том, что когда ты выстрелил в воздух, мол, в преследователей стреляю, сам одним этим выстрелом помог Оману убить трёх зайцев… Помог ему сбыть дочку — один, избавил его от расходов — два, а третий — дал ему сберечь приданое. Не так ли? Иначе как это он вдруг сразу появился в шатре? Неужто сам по себе напал на наш след? Негодяи вы оба и мошенники! И не только вы, но и… — Только я замахнулся кнутом, чтоб хлестнуть Пасико, сердце моё вдруг обмякло и не разрешило этого сделать. И я проглотил, как слюну, повисшее на кончике языка слово. — Уходи отсюда, Арета, подобру-поздорову, уходи, пока цел!

— Так ты не помиришься со мной?

— Нет, если даже отдашь мне столько золота, сколько мы оба весим, да ещё подаришь всё своё имущество. Уходи прочь и не подливай масла в огонь. Теперь я твой кровный враг и… не заставляй меня пойти на тяжкий грех, посторонись!

— Вдобавок и смертью угрожаешь? — засмеялся сват.

— Да! Если даже меня понесут мёртвого, упрусь ногами в землю и раскорячусь над могилой. И до тех пор не лягу в землю, пока первым тебя там не увижу! Знай! Караман сердится один раз в году, но так, что врагу его не пожелаю!

Арета молча ушёл прочь. Солнце уже спустилось вниз по пригорку, а я всё ещё без дела болтался во дворе. Кечо тоже вышел во двор и, взяв в руки топор с длинной рукояткой, стал колоть бревно. Я нарочно остановился на видном месте — пускай, думаю, увидит меня.

Так оно и случилось. Кечо увидел меня, бросил топор и подошёл к забору:

— О, моё почтение и привет Караману! От души сочувствую твоему счастью!..

— Спасибо, дорогой! Я знаю твою заботу!

Наступило неловкое молчание.

— Вот и с этим делом покончено! Теперь ты тоже женатый человек! — нарушил Кечо молчание. — Увидел я спозаранку дым над твоим домом, думаю, не иначе как радость у Карамана. Высоко поднимался дым, очень высоко! Потом я узнал, кто твоя жена и… удивился… Ведь мы с ней однофамильцы… Просто уму непостижимо, как это всё обернулось! Как тебе отдали такую красавицу, сукин ты сын?! Мне сказали, что ты её похитил. Неужто правда на самом деле? — и Кечо, не сдержавшись, расхохотался так, что смеха его хватило б на три арбы.

— Молчи, Кечо, иначе в зубы получишь!

Кечо ещё шире раскрыл свой беззубый рот, смежил один глаз и, повернув голову набок, по своему обыкновению, осклабился:

— Только как же ты коснёшься своим грязным поцелуем её атласной щеки?

— Бессовестный ты, разве это смешно?

— Эх, ладно уж! Ничего без всевышнего на этом свете не делается! Ты лучше скажи, когда свадьба? Надо же подготовиться!

— Какая там свадьба! Зачем Пасико свадьба?

— Ого! Ты, видать, для того и похитил себе жену, чтоб расходов избежать. Не делай больше глупостей. Небось, на моей свадьбе ты себе трижды глотку драл, так и мне теперь хочется на твоей погулять. Народ уже зубы точит, и если ты их не накормишь на свадьбе, то они тебя сами тогда съедят. Ты об этом подумал?

— Хорошо, надо подумать.

— Вот, что мне в тебе нравится, Караман, так это то, что ты ничего не делаешь, не подумав… Что касается меня — то располагай мною, как хочешь! Правда, мы как будто немного обиделись друг на друга, но ведь это всё пустяки, не так ли?

— Ерунда! Давай заходи ко мне, поговорим обо всём за столом! — Сердце моё от его слов размягчилось, как варёная груша.

— Ну что ты! — отступил Кечо. — Я не зайду с пустыми руками… Бывай здоров! И не тужи! Мир прекрасен! — он тотчас же повернулся, словно кто-то хватал его за полы чохи, поднял топор и, тяжело замахнувшись, рассёк пополам бревно.

Мне не хотелось идти в дом, и я тоже принялся за дрова, нарубил их вдоволь и сложил в сушильне.

В сумерки во двор к Лукии вошла Ивлита.

— Слыхала, что Караман девушку похитил? — вместо приветствия сказала ей Царо.

— Как же не слыхать! Я её успела уже увидеть утром. Чтоб ему ослепнуть! И ради такой раскрасавицы он помчался за тридевять земель? Как будто у нас своих было мало! — вздохнула Ивлита. — Да у некоторых наших девок одного только приданого в сундуках столько, сколько вся Пасико Чаладзе не стоит! И зачем было похищать эту черномазую с её лошадиной мордой!

— Глупости какие! — возразила Царо. — Вовсе она и не так дурна, у неё прекрасные зубы и губы, глаза блестят да и, видать, энергичная. К тому же бедному мальчику вовсе не красавица нужна, а вот такая энергичная и умная хозяйка. Не бойся, Караман не дурак, он не просчитался.

Конечно, никто лучше меня не знал, что это за птица была Пасико, и я очень обрадовался заступничеству Царо. Её слова заронили в моём сердце росток надежды: не так уж ты несчастлив, дружок, как это тебе показалось вначале, — облегчённо подумал я. — У Пасико много достоинств и лучше держи её крепко за руку.

Я весь день томился в поисках тоненькой соломинки, чтоб ухватиться за неё, и вот тебе, пожалуйста. — Царо помогла мне её найти. В уголке моего сердца шевельнулся слабый луч надежды, и я уверился, что не погиб. В эту минуту мне стало искренне жаль, что Пасико не понравилась Кечо, который чуть было не рассорился с Аретой из-за того, что тот помог мне похитить её.

Я вошёл в дом. Взгляд Пасико был устремлён на горевшее в очаге полено. Освещённое огнём её печальное лицо не казалось мне таким безобразным. Пламя добралось до сердцевины полена и обволокло его, потом лизнуло висевшую над очагом цепь и запрыгало на ней.

В глазах Пасико блестели слёзы. Я молча сел рядом и уставился на огонь. Сгоревшее полено казалось мне теперь похожим на моё собственное счастье и несчастье. Полено сгорело, обуглилось и рассыпалось в золе большими угольками. Они ещё некоторое время светились малиновым огнём, бесшумным и волшебно прекрасным. Потом очаг затух и погрустнел. Лишь два-три уголька поблёскивали в нём.

Мы с Пасико по-прежнему сидели, как немые.

Вдруг она повернулась ко мне и, дрожа всем телом, прижалась к моей груди, как будто испугавшись чего-то. Я услышал её глухие рыдания. Тронув её за подбородок, я повернул к себе её лицо и заглянул в глаза, полные слёз. Какой отвратительной казалась она мне тогда в шатре, когда плакала, теперь же… Слёзы, освещённые тусклым светом тлевших угольков, так красили её, что я не мог удержаться и поцеловал её в глаза, потом мои губы встретились с её губами и, хотя я не опьянел, как той ночью, но всё же почувствовал вкус мёда.

Да, она предназначена тебе. И перестань, дурак, упрямиться, покорись судьбе, — по-прежнему убеждал моё сердце невидимый советчик. — Вспомни дорогу! Разве тебе не тепло было, когда вы оба были под буркой? Ведь она и там была всё той же, не другой! Покорись, Караман, судьбе, покорись! Упрямство нередко губит человека.

Словом, ночь эта прошла в приятных сновидениях. А рано утром к нам ввалились Пация и Алекса. Пация ударила в дайру, и босой Алекса пустился в пляс. Он попрыгал, подрыгал ногами, потом утомился, и язык у него свесился, как у уставшего на гумне быка. Он запел:

Наш Караман Кантеладзе Похитил с неба луну. Ах, прекрасная невеста. Выгляни в окно.

Я был немного огорчён тем, что первыми пришли нас поздравить эти придурки. Но что уж тут поделаешь, самому надо быть дураком, чтоб не встретить их хлебом-солью. Они ведь на всю деревню опозорить могут, распустят сплетни и растопчут твоё честное имя на просёлочной дороге.

Пасико быстренько накрыла на стол и пригласила их. Чего только она не подала: варёной свинины, горячего мчади, молодого сыра, соленья из капусты.

— Дай бог вам вместе состариться и прожить веки вечные! Аминь! — благословил нас дурак Алекса, залпом вылакал чарку красного вина и запихал в рот огромный, величиной с кулак, кусок ветчины. Зажмурившись от удовольствия, он посмотрел на Пасико и сказал:

— Ох и вкусно невеста угощает! Жирное мясо люблю я больше мёда!

— А жирную женщину? — полюбопытствовал я.

— Не плохо бы, да вот говорят, что худая, как шест, ещё лучше.

Брат с сестрой совсем развеселились за столом. Алекса отправлял в рот огромные куски и так шумно двигал челюстью, что я на всякий случай отодвинулся: как бы и меня не проглотил. Я и жене сделал знак, чтоб она немного отодвинулась.

Пация рукой вытирала жирные губы и потом мазала руками платье.

Моя хозяйка, — хотя это было совершенно излишне, — с радушием и гостеприимством время от времени напоминала им:

— Угощайтесь, ешьте, пожалуйста!

— Чтоб вы всю жизнь так насыщались, как я сейчас налопался. Пузо у меня стало что твой надутый бурдюк! — Алекса хлопнул себя по животу. — Очень вкусно готовишь, невестушка! Молодец, Караман, хорошую жену привёл, клянусь духом матери! Дай бог вам остаться вместе на веки вечные! Аминь! — гость влил в себя ещё чарку вина, а потом, поглядев на Пасико, повернулся ко мне:

— Карамаша, ты у нас весь свет исколесил, неужели не можешь найти мне хорошую жену? Бессовестный ты, помоги мне похитить женщину! Разве кому-нибудь от этого хуже сделается? Ведь ты привёл себе жену, и я хочу. Холодно мне, парень, пожалей меня!

— Да разве я тебе отказывал, мой Алекса? Это лёгкая служба. Вот осмотрюсь, порасспрошу… Кто тебе откажет? Ведь одни твои пляски чего только стоят!

— Ангельское у тебя сердце, оттого я тебя и люблю. Иди, поцелую тебя! Ты мне как брат…

— Целоваться — это не мужское дело. Так поговорим! — И я совсем отодвинулся, содрогаясь при одной только мысли, что Алекса может поцеловать меня своими скользкими, жирными губами. — Я и так верю, что мы братья.

— Ты тоже, вроде меня, остался сиротой, но сердце твоё не ожесточилось. Таких добряков, как мы с тобой — по пальцам перечесть на всём белом свете. Не оставляй меня одного зимою. Знай, я на тебя надеюсь.

У меня язык зачесался сказать ему, что надежды на меня не было даже у родного моего отца, но хорошо, что я вовремя прикусил язык.

— Хорошо, Алекса! Я так устрою, что ты ещё сам будешь выбирать себе невесту!

— Раз ты уж взялся сделать одно добро, то присыпь его солью: найди кого-нибудь и для Пации. А то я боюсь: Гошука грозится, похищу, мол. Но как же я отдам ему сестру, он ведь, как дэв, раздавит под собой несчастную.

— Ничего, не раздавит… Зря ты боишься, ничего со мной не станется, — откликнулась Пация с укором в голосе. — А если захочет раздавить, то я от него убегу.

— Ой! Не выходи за Гошуку! — поддержал я его. — Разве он тебя достоин? Подожди немного, объявится какой-нибудь парень покрасивее, вот за него и отдадим тебя.

— Я другого не хочу, люблю Гошуку! — решительно заявила Пация. — Если не отдадите за Гошуку, я вовсе и не выйду замуж!

— А знаешь, так лучше! Если ты выйдешь замуж, ведь Алекса твой не сможет плясать без дайры? Ну кто, скажи, будет ему подыгрывать лучше тебя? — заметил я.

— Ничего, как только я нажрусь, брюхо у меня туго натягивается, как дайра, вот оно мне и будет заменять дайру, — обрадовался Алекса. Он постучал по своему животу, заставив его издать какие-то глухие звуки, потом вскочил и заплясал вокруг стола. — Ну, скажите? — повернулся он к нам. — Разве её дайра лучше?

Даптипитом, диптипитом! Диптипитом, даптипитом! Играй, Алекса! Пляши, Алекса! Даптипитом, диптипитом! Таши!

Захмелевшие брат с сестрой с песнями и плясками вышли от нас. Вскоре весть о необыкновенных достоинствах Пасико облетела всю деревню. Не знаю, посеяли ли эти слухи погостившие у нас эти два придурка, или же это было делом рук Ареты, — одним словом, вся деревня стала на ноги. Некоторые нарочно проходили мимо моего дома, чтобы увидеть похищенную женщину, другие же, придумывая всевозможные причины, заглядывали даже во двор. Меня бесконечно поздравляли, наполняя мой дом пожеланиями тысяч благ.

Поистине, никогда не поймёшь людей! Достоинства Пасико ещё более возросли от того, что она была похищена. На голове её разве что венец царицы Тамары не сверкнул, столько её славословили.

— Посмотрите, какие у неё глаза! — говорил один.

— А как она стройна! Улыбается, словно солнце выходит! — спешил добавить другой.

— А тонка!

— Энергична…

— Какая добрая душа!..

Я заметил, что всё это говорилось совершенно искренне, и тогда я всерьёз стал подумывать о свадьбе. Теперь я начал смотреть на собственную жену глазами посторонних людей. А однажды дошло до того, что я даже рассердился на самого себя: «Если, — думаю, — она была так хороша собой, так отчего я не замечал её?»

Адам Киквидзе же, тот прямо выпалил мне в лицо:

— Как же это такого ангела отдали бездельнику?

— Вот потому-то я и похитил её, что не хотели отдавать.

Однако вслед за Адамом многие стали это повторять. И тут уж я не на шутку встревожился: неужто, думаю, я такой невидный и Пасико лучше меня? — Но я погасил эту беспокойную мысль, хотя она продолжала терзать меня некоторое время. Кончилось тем, что я, сохранив невозмутимость, принял как должное, что Пасико пошла именно за меня. И я даже позабыл о своём желании похитить Цицино.

С Аретой я, конечно, помирился: испугался как бы он не разгласил, что я хотел совсем другую девушку. Раз люди внушили мне мысль о достоинствах Пасико, то я уже решил их не разочаровывать. Но всё же моё предположение оказалось верным, и я расскажу вам, что на самом деле произошло той чёрной ночью.

Оман и Арета вместе поужинали и даже, оказывается, выпили за меня: дай бог, мол, ему вернуться домой благополучно. Когда Арета передал мне девушку, Оман стоял за забором. Оман выстрелил из ружья, потом выстрелил Арета, но они стреляли не друг в дружку, а в воздух, — послали туда на радостях по пуле, передохнули, а потом вместе устремились по моим следам, опасаясь, чтобы ничего плохого с нами не случилось в дороге. И так они, оказывается, ехали за нами до самого шатра.

Что? Откуда я знаю? — Выдала тайну жена. Да, Пасико была посвящена во все подробности этого дела. Ну, а после, раз всё благополучно разрешилось, могло ли это не слететь с языка женщины?! — Так она и открылась мне во всём: будь что будет! А что, собственно, должно быть?

Ведь теперь я сам был больше всех заинтересован в том, чтобы эта тайна не стала гласной.

Раз вся деревня поздравляет меня, я стал уже испытывать угрызения совести, да к тому ж и слова Кечо возымели своё действие — и стал готовиться к свадьбе. Один раз в жизни празднует человек свою свадьбу, и уж, конечно, нарушить этот обычай не хотелось. Что могли подумать люди? Нечего и говорить о том, что я был бы опозорен до третьего колена; злые языки не оставили бы в покое и моих благородных родителей. Ведь сколько народу кругом точило зубы. Наедимся, мол, вдоволь на свадьбе! Не мог же я оставить их всех не солоно хлебавши! Да к тому же, можно ли было снести упрёки заправских кутил? Ведь совесть бы меня совсем заела.

Вряд ли найдётся такой человек, который не мечтал бы в глубине души своей стать царём. Таких же, как я, простых смертных, лишь на свадьбах и величают царями, и одна-единственная ночь дана им, чтобы стать обладателями царицы. Так скажите, мог ли я отказаться от этого маленького счастья? В то время у меня было полным полно хлеба и вина. Не испытывал я недостатка и в мясе. Поэтому свадьбу я обставил по всем правилам.

В ту ночь в моём дворе ярко горели факелы. Пасико надела белое платье, голова её была покрыта белой фатой. Я тоже принарядился: надел на себя белую чоху с серебряными газырями. Кечо был у меня посажёным братом.

Будто бы отправляясь в далёкий путь за женой, я вышел во двор, где ждали меня соседские парни. Грянув песню, мы двинулись обратно к дому. Остальные, скрестив клинки, стояли у дверей. Пасико первой переступила правой ногой через порог, а за ней и я. Царо, улыбаясь, встретила нас.

— Чтоб вся ваша жизнь прошла в такой сладости, дети мои! — И расцеловав нас, она сунула нам в рот сахарные леденцы.

Теона же подставила под ноги нам тарелку, и я стукнул её ногой, обутой в мягкий сапожок.

— Куда деть обломки? — спрашивает Кечо.

— В карман свату Арете, немного и себе оставь!

Арета чувствовал себя хозяином.

Кругом галдели весёлые гости.

Во главе стола Лукия посадил Адама Киквидзе. Об этом мы условились заранее: ведь это Адам в своё время пожелал Кечо на свадьбе двойню: его слова сбылись, и я не забыл этого.

Для жениха с невестой приготовили кресло, покрытое ковром.

Мы с Пасико уселись.

Царо вдруг куда-то исчезла, а потом появилась вместе с внуком Бондо и посадила его на колени к невесте:

— Будьте счастливы и умножайтесь, дети мои! Чтоб в вашем доме колыбель никогда не стояла на чердаке и чтоб её не покрыла пыль. Чтоб всё время её качали. Как поднимите оттуда одного ребёночка и пустите во двор, тотчас же кладите туда второго. Дай вам бог девять сыновей и семь дочерей, а то и того больше.

— Столько, сколько у Петре Кивиладзе, чтобы вы не запомнили их имён! — поддержал свою мать Кечо.

— Спасибо, братец! Пусть бог тебе во сто крат больше того даст, что ты хочешь для меня!

— Ну, Карамаша, тебе надо стать более степенным, ты ведь у нас уже женатый человек!

— Этого я не слыхал, чтобы женитьба прибавила человеку ума! Вон у тебя жена и двойня, а ум-то прежний, небось, остался!..

Пожелания матери и сына заставили меня на минуту призадуматься. Я сразу представил себя на месте Петруа Кивиладзе, и наш двор сразу наполнился звонкими голосами малышей, а моё сердце — радостью. Вот видите, кто же стал бы благословлять меня, если бы я не справил свадьбы?!

Грянула песня, но как! Ей-богу, я увидел, что потолок комнаты колыхнулся.

Маленький Бондо некоторое время молча разглядывал людей. Куда это я мол попал? — Потом раскапризничался и заплакал. Он всё время тянулся куда-то, растопырив пальчики на руке.

Кечо дал ему куриную ножку — он её бросил, — дал хачапури — тоже не берёт.

Тут Арета пришёл на помощь:

— Так я ж ему дал леденец, он, наверное, ещё хочет, — вспомнил сват. — А ну-ка, поди ко мне, миленький! — поманил он его.

Кечо поднял ребёнка с невестиных колен и передал Арете. Тот вынул из кармана красный леденец и повертел им перед носом ребёнка. Бондо стал скалить зубы точь-в-точь, как отец. Когда ему приелись леденцы, он вдруг схватил Арету за ус, да так больно дёрнул, что у того на глазах слёзы выступили.

— Ух! Что ты со мной делаешь, пострелёнок?

— Не помогли тебе леденцы, Арета! Взятка может осветить путь в преисподнюю, но ей никогда не смягчить детского сердца. Видишь, ребёнок понял, что ты недостоин усов и хочет лишить тебя их, — съехидничал я.

Мои слова кольнули его куда сильнее, чем дёрганье за ус, однако пришлось ему их проглотить: ведь не стал бы он поднимать шума в самый разгар свадьбы!

— Отхватил себе красавицу, а теперь шутишь? — криво усмехнулся он и, подмигнув Кечо, пропел:

Будь доволен этим тостом: Тебе розу, мне сирень, Охохойя, охохойя, Мравалжамиер!

— Давайте пить! — закричал он.

— Чтоб мы собрались здесь в следующем году на крестинах!

— Аминь! Аминь! Аминь! — пела и гуляла свадьба.

Два дня и две ночи мой погреб и тонэ не знали отдыха. Я тоже утомился выслушивать хвалебные речи. Благими пожеланиями я был сыт по горло, а галдёж и выкрики пьяных стали мне уже невмоготу. — «Эх, легко гулять на чужой свадьбе, ничего не приедается».

— Ну, как, хорошо погуляли? — спросил меня Кечо, когда свадьба кончилась. — Мне кажется, никто не остался недовольным?

— Конечно, я вам всем так благодарен…

— Так-то, мой Караман! Теперь остаётся только тебе привязать во дворе доброго пса, чтоб никто у тебя не отнял похищенную красавицу!

— Ты всё шутишь, а на самом деле золотые твои слова! Что за двор, где петух не кричит и пёс не лает?

На другой же день я завёл себе собаку Куруху.

Все кости, что остались после свадьбы, я дал ей выгрызть. Собака, пока сидела на привязи, была очень спесива, всех облаивала, даже меня и мою жену. Стоило же мне спустить её с цепи, притулилась она сразу и сунула нос под хвост.

Впрочем, что уж говорить о собаке! Иной человек тоже всё ворчит и огрызается: свободы, мол, хочу. А дать свободу, сам становится бездельником, а уж если залает, то и свободу облает.

Теперь в моём дворе уже не стало слышно ни застольных песен, ни собачьего лая. На меня этот покой плохо подействовал, и стал я брюзжать.

Раз никто уже мне не нахваливал жену, с лица её слетела красота, и оно снова стало лошадиным. Сердце моё вновь наполнилось смятением, и стал я в тоске метаться по округе. Теперь очаг, который зажигала Пасико, уже не грел меня, а мчади, испечённый ею, казался мне невкусным.

Но пусть ваши враги пребывают без надежд! Нет беды, которая не оставляет человеку хотя бы капельку веры. Потому, что лишь у засыпанного землёй гроба нет выхода. Живой человек всегда его найдёт, всегда за что-то ухватится.

Я не могу сказать, чтоб мой покойный отец был чистейшей воды мудрецом. Но, бесспорно, был он человеком в высшей степени наблюдательным. Вот, что он сказал мне однажды:

— В жизни, сынок, тебе встретится немало трудностей, но не отчаивайся. Радость и горе, скорбь, смех и слёзы всегда вместе, наподобие сварливых супругов, которые бранятся друг с другом и, как запряжённые в одно ярмо быки, тянут в разные стороны, хотя и не могут разойтись.

Разве это не так?

Ведь в одну упряжку впряжены день и ночь, жизнь и смерть, слёзы и смех, женщина и мужчина. Только женившись на Пасико, я понял, что впрягся в ярмо. До этого жизнь моя была пуста и ничего не стоила…

Теперь же, как только тоска тяжёлой пулей вонзается мне в плоть, я тотчас же вспоминаю благословение Кечо. Я представляю себе ребёнка на руках Пасико. Нет, не Бондо, а моего собственного… и сердце радостно трепещет, розовые мысли возникают в моей голове, и я утешаюсь…

В один прекрасный день и в мой двор заглянет солнышко счастья, и у солнца этого будет лик моего малыша. И будет он на меня похож, или на мою мать, или на отца…

Впрочем, главное — мой будет! А там пусть себе походит на кого угодно. Лишь бы забота отцовская появилась у меня, а там…

Беседую я в душе со всем миром.

Как только у меня появится ребёнок, вы меня и не узнаете; переменюсь я и стану совсем молодцом. Починю обветшалый забор, ни капли воды напрасно не потрачу, хозяйственным стану и очень бережливым.

Лишь бы забота отцовская у меня появилась…

А ребёнок это забота, большая, добрая забота, отрезвляющая человека. Никто лучше меня не будет окучивать виноградник. Я раньше всех буду подниматься и бежать на пашню…

Лишь бы забота у меня появилась…

Знаю: только соберусь со двора на работу, как этот сукин сын потянется за мной, попросит, чтоб взял я его с собой.

Что делать? Взять его, что ли?

А что потом? Работать или с этим паскудником возиться?

Нет, пожалуй, я его не возьму с собой! Пусть поплачет, ничего с ним не станется, только лёгкие разовьёт…

А вдруг, если не приучу его сызмальства к труду, он потом обленится и… Человек должен с детских лет привыкать к труду! Попрошу Адама Киквидзе сделать ему маленькую мотыгу, топорик и пусть себе бегает за мной… Правда, отнимет у меня немного времени, но зато и позабавит меня… А после, когда подрастёт, сооружу ему маленькую давильню, и пускай себе выжимает свою долю вина…

Иная женщина — что расцветшее дерево, ослепит красотой, но не даст никаких плодов. Лишь бы ребёнка мне подарила Пасико, а там, совсем меня не станет тревожить её красота. Пусть будет какая уж есть! Лишь бы забота у меня появилась… Если первым будет сын — назову его Амбролой.

Налью лучшего вина в самый большой квеври, покрою его настоящей красной глиной, чтобы и духа оттуда не вышло, ведь стоит туда проникнуть воздуху, как вино киснет и один только цвет остаётся от него. Открою я этот квеври на свадьбе Амбролы и удивлю деревню великолепным вином.

Потом, когда уляжется суета и наступит послесвадебное успокоение, навещу родительские могилы, очищу их от сорняков и колючек, наведу там полный порядок, чтоб ни один замшелый камень не остался, и с корнем повыдергаю папоротники. Потом пройдусь по узенькой кладбищенской тропинке дальше, обойду всех своих близких под землёй, разбужу каждого в отдельности и обрадую их отрадной вестью о себе: Караман, мол, не допустил, чтобы потух дедовский очаг, а теперь мол сына женил!

Эх, хорошо, кабы так всё и было! Не могу я расстаться с этими мыслями и нетерпеливо жду, когда же во дворе моём взойдёт красное солнышко! Оно осветит мою мрачную жизнь, обрадует сердце и дом, прибавит сладости расцветшей лозе и заставит меня крепче полюбить небо, землю и человека!

Эх, воистину сладостно так мечтать! Ведь если б не надежда, жизнь давно бы угасла, потому что человек одной только надеждой и живёт. Вот и я, ублажённый светлой мечтой, жду не дождусь малыша, как самую большую надежду своей жизни, твёрже ступаю по земле и даже во сне напеваю:

Не скрывайся, солнышко, за горою! Войди, солнышко, в мой дом!