Стах, муж Терески, встретил меня в Англии. Он тут же отвел меня к портному, чтобы с меня сняли мерки на твидовый костюм. Это был очень щедрый жест, потому что помимо расходов он тратил на меня свой собственный драгоценный талон на одежду. Но это было только начало. Осознав, что моя заявка на университетский грант застопорилась в византийских коридорах комитета по образованию поляков в Великобритании, он сам обратился по моему делу к властям на основании моих успехов в кадетской школе. Результат последовал быстро. Мне предложили не просто грант, а выбор между британской армией и британским университетом. Моя мать позаботилась о том, чтобы я выбрал второе. Я получил диплом по аэронавтике и прикладной математике в Лондонском университете.

Без помощи Стаха начало моей гражданской жизни было бы гораздо тяжелее. Но он на этом не остановился: когда мать и Анушка наконец переехали в Англию, он предложил им пристанище в своем скромном доме в пригороде Лондона.

В 1951 году моя старшая сестра Анушка вышла замуж за Адама Перепечко, агронома из Вильно, бывшего офицера польской армии на Западе. Они скоро уехали в Южную Родезию в поисках лучшей жизни. Спустя два года за ними последовали Тереска и Стах.

В 1948 году мы наконец получили определенные известия об отце. Произошло то, чего мы боялись; надежда, которую мы так долго лелеяли, наконец угасла. В течение последующих сорока лет, повзрослев и пережив тот возраст, до которого дожил он, я сложил воедино драгоценные фрагменты последних месяцев его жизни.

Первого апреля молодого польского курсанта офицерской школы по имени Юлиуш Ясевич бросили в застенок Минского централа, в камеру, каких много. В письме, которое он написал мне из Рединга 24 сентября 1957 года, он рассказывает, что увидел: «Около 120 заключенных на площади 20 на 25 футов, одно маленькое окошко под потолком, почти полная темнота, невероятная жара и духота (несмотря на попытки закачивать воздух насосом). Днем истощенные, полуголые заключенные регулярно скандируют: "Воздуха!" — когда останавливается насос; ночью мы лежим, как сельди в бочке, на каменном полу, пытаясь подальше держаться от стен, около которых люди облегчаются, потому что параша переполнена. Когда заключенных выводят на прогулку во двор, они теряют сознание от избытка кислорода».

При таких обстоятельствах 2 апреля 1940 года Ясевич познакомился с моим отцом, за тринадцать дней до того, как наш поезд остановился в Минске по пути в Сибирь. Цитирую письмо Ясевича: «На второй день я имел честь познакомиться с сенатором Гедройцем. Несмотря на обстоятельства, он еще неплохо выглядел и был полон оптимизма… Я помню его длинную шубу… Он подробно меня расспрашивал о последних новостях». К несчастью моего отца, среди заключенных были белорусские стукачи, которые, по-видимому, знали о его довоенной деятельности и положении. Они сообщили НКВД, и начались допросы в советском стиле. После первого раунда, продолжавшегося несколько дней, он вернулся в камеру сильно ослабевшим. Он рассказал, что его держали в комнате, где было по колено воды. За этим быстро последовал второй тур пыток, продолжавшийся дольше. На сей раз он вернулся в ужасном состоянии, опухший настолько, что его было не узнать. Вскоре после этого моего информанта перевели в другую камеру.

У меня есть еще лишь одно свидетельство о моем отце в это время, от Влодзимежа Хаютина-Хатвина, его сокамерника, с которым я встретился в Лондоне в 1978 году. Отец говорил с ним о своих детях и признался, что был с ними слишком суров: «Вот о чем я жалею больше всего в жизни». Он сказал это со слезами на глазах…

Гражина Липиньская в книге Jeśli Zapomnę о Nich… (Paris 1988, рр. 122,129) сообщает, что в начале 1941 года сенатор Гедройц содержался в камере смертников. НКВД не торопилось с казнью. Затем, в воскресенье 22 июня 1941 года Германия нанесла свой удар. Наступление Вермахта на восток было стремительным, и остававшихся в живых заключенных Минского централа погнали по дороге на Могилев. Сегодня эта дорога называется Дорогой смерти. На ней, не доходя до небольшого городка Игумена (советская власть переименовала его в Червень), отец погиб от пули энкавэдешника. Об этом имеется свидетельство очевидца, подполковника Януша Правдзиц-Шлаского, опубликованное в сборнике Zbrodnia Katyńska («Катынское преступление»). «По дороге мы помогали (Тадеушу) Гедройцу, председателю регионального суда Луцка, сильно страдавшему от астмы. Наконец, увидев, что он подвергает нас опасности из-за остановок, он попросил нас оставить его. Поняв, что у него не осталось силы и мы уже не можем ему помочь, мы выполнили его желание и оставили его у дороги. Мы видели, как его застрелили». Убийство, по всей вероятности, состоялось 26 июня 1941 года и было одним из многих, совершенных на отрезке пути между Минском и Игуменом.

Литературным прообразом этого события — казнью крестьянина-философа Платона Каратаева при отступлении от Москвы в «Войне и мире» — мы обязаны перу Льва Толстого. Но есть одно различие: отец принял смерть, можно даже сказать, избрал ее, потому что хотел спасти своих товарищей-заключенных. Его последний акт личного мужества стал актом самопожертвования.

В начале 1960-х годов я поставил памятник отцу в нашем семейном мавзолее на кладбище Повонзки в Варшаве. Поскольку Польская Народная республика была зависима от Советского Союза, мемориал на Повонзках должен был быть лаконичным. Мемориальная доска с более подробной надписью была открыта в здании польского парламента в 1999 году в память о сенаторах Второй республики, погибших во время Второй мировой войны. Среди них имя моего отца. В 2002 году мой сын Мико поставил крест в память своего деда около белорусского города Игумена, где был убит Тадеуш Гедройц.

* * *

В этом повествовании часто упоминается имя генерала Андерса. Без него наша семья и еще 120 тысяч поляков, сосланных в советскую Россию, несомненно, погибли бы. Он был выдающимся генералом и незаменимым вождем для людей, попавших в беду. В то время как их «половина Европы» была в Ялте отдана Советскому Союзу, он сплотил вокруг себя армию и продолжал бороться. Его действия подкреплялись верой — как оказалось, ошибочной — в то, что война между Западом и Советским Союзом неизбежна.

Кроме того, Андерс оставался лидером общества, оказывавшего поддержку гражданскому населению, спасенному им от советской власти. В 1945 году Черчилль выразил желание посвятить его в почетные рыцари. Этот приказ был аннулирован новым лейбористским правительством, которое опасалось реакции Сталина. Генерал принял британское гостеприимство и поселился в Лондоне, где стал самым заметным представителем польских общин в изгнании.

Генерал Андерс умер в Лондоне 12 мая 1970 года. В соответствии с его желанием он был похоронен со своими солдатами на Польском военном кладбище Монте-Кассино.

* * *

В 1958 году моя мать начала работать в Maison Galin и таким образом вошла в лондонский мир высокой моды. В 1964 году, в возрасте 70 лет, она приняла предложение Леона Колонна-Шосновского исполнять обязанности хозяйки и экономки [в доме] для польских ученых, посещающих Англию, и таким образом вернулась к службе на благо общества. В январе 1976 года она была награждена медалью 50-летия Католического университета в Люблине в знак признания «многих лет беззаветной службы» польскому академическому сообществу. В феврале того же года она ушла на пенсию, а через три месяца умерла.

После войны мать разыскала Мартечку в Польше. Они встретились в Торуне (где жили сестры матери) в 1960 году, и с тех пор Мартечка в числе прочих стала получать помощь непосредственно от моей матери. Мартечка умерла ровно на неделю раньше матери. До войны в нашем доме был обычай, что во все важные поездки Мартечка отправлялась перед хозяйкой, чтобы все приготовить. Этой традиции они последовали и уходя в последний путь.

* * *

После нашего отъезда из Деречина в сентябре 1939 года польская община была уничтожена немцами. Семнадцатилетний старший сын Казимира Домбровского Янек был казнен вместе с девятью своими сверстниками. В какой-то момент 1942-го или, может быть, 1943 года деречинских евреев согнали в одну колонну и отвели к уже вырытым канавам, куда они и упали, скошенные немецкими пулеметами. Этой судьбы избежал только пан Шелюбский: по дороге у него случился обширный инфаркт, и он скончался на месте. Моя мать узнала об этом кошмарном событии в Лондоне в 1960-х годах от Юзефа Домбровского, еще одного беженца, оказавшегося в Англии.

В 1944 году Вермахт решил дать бой наступающей Красной армии в Лобзове. Это было разумно, потому что особняк стоял на месте старой крепости. Во время боя советская артиллерия стерла с лица земли дом, парк (точнее, то, что от него оставалось) и служебные постройки. Это был финал в духе Götterdämmerung — финал, который представляется вашему летописцу и де-юре наследнику Лобзова гораздо более приемлемым, чем судьба, постигшая другие особняки в регионе: медленное и унизительное разрушение из-за осознанно пренебрежительного отношения режима, провозглашавшего себя прогрессивным. В 1945 году советские власти включили остатки ферм Лобзова и Котчина в новый колхоз под названием «Щара».

В 1990 году мы с женой нанесли краткий визит в старый дом моего детства. Это было мучительно. Деречин, где когда-то кипела работа и бурлила жизнь, превратился в полуразрушенный город-призрак. Там, где прежде стоял господский дом Лобзова, мы увидели полуразвалившиеся колхозные постройки. Деревьев вокруг не было, тщательно осушавшиеся в былые времена низинные пастбища были затоплены водой, а поля, щедро питавшие нас пшеницей и рожью, были запущены, заброшены и тверды как камень.

В начале 1920-х годов Новогрудский район, а с ним и окрестности Деречина были разорены веком российского управления и Первой мировой войной. Деревни вокруг Деречина боролись за выживание, а особняк был на грани банкротства. И все же лобзовские фермы пережили кризис 1930-х годов и к концу десятилетия начали постепенно выправляться. В деревнях появились велосипеды, а в домах швейные машины, классические — по словам моей матери — знаки прогресса. Эра автомобильного транспорта наступила в Деречине с появлением одного личного автомобиля (у Зенцаков), как минимум двух мотоциклов и автобуса, ходившего до железнодорожной станции.

Специалисты по экономической истории склоняются к тому, чтобы оценивать развитие Второй Польской республики 1930-х годов — а с ней и Новогрудского района — на одном уровне с Испанией и впереди Португалии и Греции. С тех пор все три страны добились прогресса, позволяющего им стать членами Евросоюза. Все они, несмотря на различные политические несовершенства и затруднения, обладали одним преимуществом: они избежали советского экономического режима. Рискнем высказать предположение, что Новогрудский район и конкретно жители Деречина — если бы у них был шанс эволюционного развития без идеологизированной экономики и социального насилия — могли бы соответствовать своим коллегам в Греции и на Иберийском полуострове или даже превзойти их.

Меня не оставляет вопрос: если бы передача лобзовских ферм в пользу местных деревень была законной и цивилизованной, а не насильственной, выиграло бы от этого общество больше, чем от сельскохозяйственного предприятия при поместье? Признаюсь, я даже не знаю, как к нему подступиться. Но различные модели, возникшие как в Западной Европе, так и за ее пределами, наводят меня на мысль, что культурно-историческая ценность столь любовно восстановленного моими родителями лобзовского дома с землей (без ферм) с годами значительно возросла бы, и хозяева и местные жители в равной степени считали бы его своим общим достоянием. Совершенно очевидно, что от его нынешнего разорения не выиграет никто.

* * *

Одна из центральных тем этой книги — смена старого порядка. Другая ее тема — выживание. Для большинства спасенных армией Андерса выживание стало длительным и, как правило, непростым процессом обновления. Мой пример — один из многих примеров возвращения к нормальной жизни.

«Новая жизнь» — жизнь после 1947 года — оказалась полезной и интересной. Я был авиаконструктором, а потом работал консультантом в развивающихся странах, что позволило мне побывать на четырех континентах. В то же время мои изыскания по средневековой истории Центральной и Восточной Европы вылились в серьезные исследования совместно с учеными Оксфордского университета.

Сегодня, на восьмидесятом году жизни, я счастлив обществом своей жены и нашим гостеприимным домом, который может поспорить с салонами моей юности. Я с интересом и даже с некоторой тревогой наблюдаю за рискованными занятиями моих детей и с неизменной надеждой продолжаю делать заметки для продолжения этой книги.