23 августа 1939 года министры иностранных дел Германии и России, Риббентроп и Молотов, подписали тайный договор, разделив между собой Польшу. 1 сентября Германия вторглась на территорию своего восточного соседа, а 17 дней спустя ее союзник Советский Союз нанес Польше удар в спину, выполнив тем самым свои обязательства. Это было своевременное вмешательство, потому что к этому моменту блицкриг уже терял силу, погода портилась, а польское сопротивление крепло. Таким образом, благодаря нападению Советского Союза ничто не стояло на пути самого возмутительного акта международного бандитизма XX века.

Лобзовское поместье, наше фамильное гнездо, оказалось в руках СССР. 20 сентября вооруженный отряд Красной армии вошел в Лобзов, а с ним НКВД — партнер и зеркальное отражение гестапо. Они пришли за моим отцом — помещиком, юристом и сенатором Второй Польской республики, иными словами, врагом народа.

В ночь на 20 сентября наша воссоединившаяся семья сгрудилась в уголке на полу Деречинской городской тюрьмы. Вместе с нами там было порядка пятидесяти мужчин, пытавшихся либо спать впритирку, либо пробраться к окну — источнику воздуха. Утро принесло какое-то облегчение, так как мужчины встали размять ноги, но потом снова вернулись к режиму предыдущего дня: стояли в очереди за глотком воздуха, просили передать парашу и ждали. Совсем поздно, когда камера готовилась к следующей ночи, дверь открылась и энкавэдешник прокричал: «Женщины, дети есть?»

Отец крикнул в ответ: «Три женщины и мальчик».

Времени на прощание почти не было. Когда я подошел к отцу, чтобы он, как обычно, обнял меня и осенил мой лоб крестом (в нашей семье было принято так прощаться перед разлукой), я знал, что это расставание — очень публичный акт, что за ним пристально наблюдают пятьдесят человек, которые здесь оставались. И потому я вел себя подобающе: ни слез, ни вопросов, и прежде всего pas de nerfs. Я очень старался не разочаровать отца и помнил о хороших «публичных» манерах, которые он от нас требовал. Я был поглощен протоколом. Сегодня мне жаль, что я не обнял его изо всех сил, не сдерживаясь, и плевать на условности. Я тогда не знал, что больше никогда его не увижу.

Мать и нас троих выпустили в чем были на пустую и холодную главную улицу Деречина. После некоторых колебаний мы постучались к Казимиру Домбровскому, нашему управляющему, который переехал к семье в Деречин. Если я правильно помню, Мартечка была уже там. Пан Домбровский пустил нас и позволил нам спать на полу в гостиной. Первый раз за три дня я разделся на ночь. Но мы ощущали, что наше присутствие в тягость.

Мать тогда очень расстроилась из-за этого отчетливо холодного приема. Сегодня я могу взглянуть на ситуацию более отстраненно. Должно быть, управляющий и правая рука моего отца чувствовал себя в опасности. Дать приют «врагам нового режима» означало бы абсолютную преданность, ради которой наш самый старший служащий не был готов рисковать своей безопасностью и безопасностью своей семьи. Мы провели там еще одну ночь, а утром 23 сентября Домбровский попросил нас освободить помещение.

Когда мы собирались, произошел инцидент, который многое мне открыл в человеческой природе. Ко мне подошел младший сын Домбровского — на три года старше меня и до настоящего момента бывший моим постоянным компаньоном и защитником — в сопровождении своих младших братьев и сестер. Я подумал, что он подходит попрощаться, но заметил на его лице улыбку, которой никогда раньше не видел. И тут он ударил меня по лицу. А я разрыдался. Это был не страх и не злость — я оплакивал преданную дружбу. С тех пор я научился более тщательно выбирать друзей; и я никогда больше не сталкивался с таким немотивированным насилием.

Моя мать — и Мартечка — очень высоко ценили манеры; а для отца манеры и самоконтроль были неразделимы. Поэтому я быстро взял себя в руки, и мы снова вышли на улицу. Там мы и стояли перед домом Казимира Домбровского: мать не понимала, куда податься. И тут вмешалось провидение. Ян Скибиньский (в 1939 году ему было 19 лет и он жил напротив Домбровских) вспоминает, что произошло: «В то утро мы с отцом отвели коней в стойло после утренней работы и зашли в дом на завтрак. Во время завтрака, увидев, что вы все стоите на другой стороне улицы, мои родители решили вас приютить».

Антоний Скибиньский, отец Янека, известный и обеспеченный житель Деречина, был под подозрением у советской власти ровно так же, как наш бывший управляющий. Но Скибиньские не колебались. Они дали нам пристанище, столь же роскошное, сколь гостеприимное. Их большая гостиная и маленькая кухня были прекрасно обставлены; и они постарались создать максимальный комфорт для бездомных вчерашних узников. Я никогда не забуду чувство радости и почти болезненного облегчения: в то утро, 23 сентября 1939 года, мы снова оказались среди друзей.

Скибиньские дали нам больше, чем крышу над головой. Они дали нам ощущение безопасного дома, в котором начали затягиваться и потом заживать раны предыдущей недели. Для матери, конечно, драма продолжалась, потому что каждый день она являлась к воротам тюрьмы, чтобы передать еду и свежую одежду для отца. Довольно часто ей разрешали с ним поговорить, и во время этих кратких встреч они пытались утешать друг друга. Отец держался стоически и при матери старался быть жизнерадостным. Эту жизнерадостность она, в свою очередь, несла нам. Все это была та постоянная забота, которой окружали нас родители, даже в таких обстоятельствах.

С кровом мы получили скромный, но постоянный источник провизии: хлеб, овощи, молоко, немного мяса и так далее. Большая часть доставлялась совместно Скибиньскими и семейством Юзефа Домбровского (старшего брата отцовского управляющего и друга моего отца; дом его стоял рядом с домом Казимира, на противоположной стороне улицы). Наш приходской священник, каноник Антоний Дзичканец, тоже предложил нам поддержку как моральную, так и материальную (восхитительно мягкий белый хлеб своей сестры). Еврейская община города присылала нам лакомства через Мартечку: каждую неделю она совершала свою ритуальную «походку», ряд светских визитов; видные люди города всячески поощряли эти визиты: так можно было передавать подношения не напрямую.

Скоро пришли вести от лобзовского комитета: матери предлагали приехать в поместье и забрать часть наших вещей. Инициатива была предпринята без ведома властей. Ей был предоставлен транспорт, и хотя предполагалось, что поездка будет мучительной, в действительности они стала еще одним трогательным свидетельством того, что соседи по-прежнему были нашими друзьями. Комитет настаивал на том, чтобы она взяла все, что хочет, а не только самое необходимое. Матери пришлось их останавливать, когда они начали грузить на телегу наше фамильное серебро. Тем не менее довольно много из него так или иначе попало в Деречин, что нас немало смутило.

И все же мать попросила об одной особой любезности: не позволят ли ей взять планы территорий и ферм? Комитет с готовностью согласился, что было смелым шагом с их стороны, поскольку советская власть стремилась полностью стереть все следы прежних владельцев. Наши бывшие работники горели желанием сделать шаг со своей стороны. Они делегировали старшего из них, столяра Соколовского, в Деречин, чтобы он вручил матери ключи от дома. Это был акт символического примирения. Матери с трудом удалось объяснить ему, что, если она примет ключи, это будет опасно не только для нее, но и для тех людей, которых он представляет.

Ей не удалось остановить самое щедрое проявление поддержки деревни Лобзова, граничившее с безрассудством. Не ставя родителей в известность, мелкий землевладелец по имени Татарин обратился с петицией к советской власти с просьбой выпустить отца из тюрьмы, потому что он — хотя и помещик — был достойным судьей. Татарин собрал подписи и вручил петицию властям. Вскоре после этого его арестовали. Мне неизвестна его судьба, но я хочу сейчас выразить нашу благодарность этому смелому и верному другу.

Официальный мир за пределами этого дружеского круга оставался враждебным. Деречинский комитет сменился Деречинским советом, во главе которого стояли молодые фанатики, некоторые из них были специально завезены со стороны. Мою мать и ее детей знали городские жители, поэтому найти их было несложно. Совет наблюдал за нами на расстоянии и пока не вмешивался. Однако давление оказывалось на наших хозяев: «Почему вы пустили к себе этих помещиков? Будьте осторожны!»

Но Скибиньский отказывался подчиняться нажиму. Однако он и его семья избежали преследования, потому что один из членов совета был из их бывших работников, и ему неоднократно удавалось вычеркнуть семью Скибиньских из списков на депортацию или даже хуже того.

Наша жизнь на грани стала превращаться в рутину. Планов на будущее старательно избегали, и каждый день встречали с благодарностью. Сестры оставались дома, а мать помимо походов в тюрьму решалась выйти только на раннюю мессу. Это были тайные экспедиции, она отправлялась в них через задние дворы, закутавшись в шаль, которая, по ее утверждению, делала ее не столь узнаваемой. Этот миф поддерживали местные жители, делавшие вид, что ее не узнают. Наша повариха Кася Супрун, вернувшаяся в дом своих родных, тоже принимала участие в этом обмане, она вообще ни разу не навестила нас у Скибиньских. Мать это очень огорчало, и она однажды даже отважилась навестить Касю. Она обнаружила, что Кася, как и Казимир Домбровский, чувствовала себя в опасности и стремилась избежать компрометирующих связей. Мать ушла, и сегодня я понимаю страхи Каси.

Но на одну уступку новому режиму мать пошла: она отправила меня в местную школу. Смысл этого действия был в том, что Гедройцы готовы принять «объективные перемены». Должно быть, мать обсуждала этот шаг с отцом, но, зная ее, я подозреваю, что это была ее идея. Если бы я тогда понял смысл этого упражнения, я бы старался изо всех сил. Но я не понимал и был озадачен и даже расстроен. Два раза в день я должен был пройти через весь город, город закрытых ставней и пустых магазинов. Два раза в день я должен был пройти мимо тюрьмы, в которой был заключен мой отец. Школа была в смятении, и те учителя, что оставались на своих местах, были растеряны и подвергались травле. Одним из моих первых опытов, связанных с образованием по-советски, стало собрание всех детей в деречинском кинозале. Там комиссар в военной форме произнес длинную речь с большим количеством упоминаний Сталина. Как только произносилось великое имя, по громкоговорителю начинал звучать куплет «Интернационала» и все мы должны были вскакивать со своих мест.

Другие дети меня не трогали, за что я был им благодарен. Сын одного из бывших полицейских (отец, конечно, был арестован) со мной подружился, возможно, из солидарности. К сожалению, у него ужасно пахло изо рта. Но мы держались вместе, несмотря на это.

Однажды один ученик принес в школу книгу из лобзовской библиотеки. Мы вместе посмотрели на экслибрис и каталожный номер. Я не чувствовал никакого желания предъявлять на нее свои права и до сих пор не понимаю, почему он решил мне ее показать. В этом не было злого умысла; возможно, он хотел дать мне понять, что книга в хороших руках…

У Скибиньских говорили о польском правительстве во Франции и о польской армии, воюющей наряду с западными союзниками. Поэтому, когда на уроке географии учитель предложил нам назвать любую европейскую страну, я предложил Польшу. Последовал резкий реприманд: «Польши больше не существует!» Голос союзника Германии звучал громко и отчетливо.

После того как во главе школы встали новые учителя, привезенные с востока, и школа перешла на русский язык, я слег в постель. Причиной был затяжной грипп, а не политический жест, и проболел я долго. Когда я наконец поправился (а это был уже конец ноября), я попросил у матери разрешения остаться дома. Так начался первый пропущенный год в чересполосице моего обучения.

Тем временем из нашего безопасного дома у Скибиньских мы завязали пару робких новых знакомств. Первым из них был Збышек Михальский, подросток из соседнего поместья Войниловичи, которого мы нашли прячущимся в одном из деречинских домов. Я отправился к нему, спросил, связан ли он с антисоветским заговором, и предложил свои услуги заговорщикам. Збышек вместо того, чтобы ответить на мое предложение, подробно рассказал мне о своем недавнем аресте, во время которого ему угрожали расстрелом. После этого испытания он явно был в состоянии шока, и мать велела мне оставить его в покое.

Второе знакомство было гораздо менее травматичным. В один прекрасный день у нашего порога появилась некая пани (мы даже подозревали, что она панна) Кутковская в сопровождении молодого человека в пенсне. Мы слышали, что это настоящая амазонка, что она сама ведет хозяйство на своей земле под Слонимом. Молодого человека представили моей матери как пана Руокко (имени я не помню), ее управляющего. Я был уверен, что пан Руокко — тайный агент. У него был высокий лоб, мощный торс и очень короткие ноги. И смешинка в глазах, которые многообещающе сияли из-за спины его властной работодательницы. Они, как и Збышек Михальский, не чувствовали себя в безопасности у себя и надеялись оставаться неузнанными в Деречине.

Мы довольно часто видели дуэт Кутковской-Руокко и наслаждались чудачествами амазонки и комментариями Руокко за ее спиной. Моя умная сестра Тереска и Руокко сдружились и смешили нас всех, даже мать. В отсутствие моей бедной матери вечно раздавались хихиканье и вскрики. В ходе этих визитов выяснилось, что пани Кутковская активно не любит детей. Тогда была подстроена ситуация, в которой ей пришлось довольно долго терпеть мое общество, и она взорвалась: «Этот мальчишка проказлив, как обезьяна!» И она гневно удалилась, вслед за чем последовал взрыв восторга со стороны Терески и Руокко. Я со своей стороны был страшно огорчен этим вердиктом, потому что старался вести себя вежливо. Моя реакция немало добавила ко всеобщему веселью.

Такие более светлые моменты были очень приятны, но их было явно недостаточно, чтобы облегчить тяжкую долю моей матери. Решив отвлечься, она вспомнила, что искусно шьет, и намекнула паре друзей, что не отказалась бы от заказов. Среди женщин Деречина это произвело сенсацию: хозяйка поместья предлагает свои услуги белошвейки! Последовали заказы, клиентки наслаждались долгими примерками, и матери удавалось хоть на время забывать о своих проблемах. Она брала очень немного и натурой, но важен был психологический эффект.

Кроме того, она подавала пример своим детям. Янек Скибиньский вспоминает, как мои сестры приспособились к новым обстоятельствам. В особенности Анушка, потому что ей всегда очень нравилась деревенская жизнь: в Лобзове она часто ходила доить коров (в те времена это делалось вручную), и другие доярки признавали ее превосходство. Янек начинает с галантного: «Ваша мать была красивой женщиной». Потом он рассказывает, как Анушка и Тереска попросили у него лопаты, чтобы каждый день, перед тем как матери идти в церковь, то есть задолго до шести утра, расчищать от снега дорожку к дому. Описывает он также решимость моих сестер научиться печь хлеб. С этой просьбой они обратились к бабушке Скибиньских, которая снабдила их передниками и стала обучать этому непростому искусству. Вечера хлебопечения стали светскими мероприятиями, ими наслаждались как участники, так и зрители. Анушка и Тереска хотели и дрова рубить самостоятельно, чтобы избавить от дополнительной работы Янека, но он — истинный джентльмен — им не позволил: «Это мужская работа».

Каждый вечер у Скибиньских происходили и более серьезные сборища, когда мать слушала по радио новости из Парижа или Лондона и переводила их. Одна из новостей — вступление в должность президента Польши Владислава Рачкевича — вызвала у Скибиньских гул одобрения и, передаваемая шепотом, стала сенсацией в Деречине. Рачкевич был другом нашей семьи, и весь город помнил его приезды в Лобзов.

Кроме того, пишет Янек, вскоре круг обязанностей матери на вечерних посиделках был расширен, и в него вошли ее воспоминания. Она была хорошей рассказчицей, а слушатели желали услышать о людях, с которыми были знакомы родители, и событиях, свидетелями которых они были.

Тем временем за порогом Скибиньских на нас надвигался враждебный мир. В конце октября из Деречина заключенных перевели в Слоним. Их прогнали пешком 30 километров; выход состоялся тайно, до зари, но не прошел незамеченным. Из Слонима до нас дошли известия, что ноги у отца были все в язвах. Мать тут же принялась строить планы о тайной поездке в Слоним, чтобы отвезти лекарства и еду.

Примерно в это же самое время разыгрывался спектакль добровольного присоединения восточной части Второй Польской республики к Советскому Союзу. 22 октября состоялись выборы в Народное собрание Западной Белоруссии. Все жители Деречина, имевшие право голоса, были обязаны принять в них участие, в том числе и моя мать, Мартечка и Анушка, но не Тереска, которой было только семнадцать. Советская полиция согнала голосующих в помещение, увешанное красными флагами, и там им велели опустить заполненные нужным образом бумаги в урны для голосования. Таким образом покладистым кандидатам было обеспечено подавляющее большинство. Вскоре после этого Народное собрание выступило с просьбой о присоединении к Советскому Союзу, которая была удовлетворена 2 ноября.

К концу октября к матери явился неизвестный нам человек и представился — к ее вящей радости — посланником от ее сестер, которые находились в относительной безопасности в Вильно. Я говорю безопасности, потому что Виленская область оказалась в составе Литовской республики непосредственно перед советской оккупацией. Посланник предложил свои услуги, чтобы перевести нас через советско-литовскую границу. Он профессионально занимался контрабандой (преимущественно людей), и его успехи в этой области впечатляли. После бессонной ночи мать в нашем присутствии сказала этому человеку, что не может принять предложение. Это было первое важное решение, которое она приняла одна, без поддержки мужа. Она объяснила, что ее долг быть как можно ближе к мужу, а дети, естественно, должны оставаться при ней. Вскоре после этого она реализовала свой план отправиться в Слоним.

Это было рискованно, потому что мы были под надзором НКВД. Врагам народа категорически запрещалось выезжать за пределы города. На помощь ей пришел Юзеф Домбровский, который ради многолетней дружбы был готов пойти против власти. Мы с сестрами оставались под присмотром Мартечки, что видели все, поэтому отсутствие матери было не так заметно. Домбровский отправился в путь в санях, запряженных лошадьми, успешно избежал проверок на дорогах и доставил мать к воротам тюрьмы. Она отдала передачу с едой и медикаментами, и ей принесли квитанцию, подписанную отцом. Дата на корешке (он сейчас лежит передо мной) — 30 ноября 1939 года.

Мать начала кружить по периметру слонимской тюрьмы в надежде хоть мельком увидеть мужа. Внезапно в одном из тюремных окон она увидела его силуэт — один шанс на тысячу. У отца хватило времени только на то, чтобы перекрестить воздух в ее направлении. Ее тут же окружили, вооруженный патруль ввел ее внутрь. За этим последовал длинный допрос, перемежавшийся угрозами. Еще немного, и оба наших родителя оказались бы в лапах НКВД. Мать спасли ее прямые ответы. Она знала, что ее муж тоже скажет правду, что он и сделал, потому что в конце концов ее отпустили. К счастью, дети и Мартечка ничего не знали об этой опасности. Обратный путь в Деречин, довольно опасный, показался матери непримечательным. Позже до нас дошли слухи, что отец заплатил за этот шанс мельком увидеть жену пребыванием в карцере. Он видел ее в последний раз.

Наступило и прошло Рождество. Мы даже не пытались его отмечать. Я смутно помню тихую мессу рождественским утром. Мой одиннадцатый день рождения прошел в январе незамеченным. Зима была необычайно суровой, а в середине ее, 10 февраля 1940 года, прошла первая волна депортаций. Около четверти миллиона польских граждан посадили в вагоны для перевозки скота, так называемые телячьи, и отправили в Россию, на Север или за Урал. Забрали несколько семей из Деречина, в том числе наших друзей Зенчаков.

После этого события мать приняла свое второе решение: отвезти нас в Слоним. Наш побег — потому что фактически это был побег — приблизит нас к отцу и в то же время, возможно, обеспечит нам некоторую анонимность. И снова Юзеф Домбровский предложил свои услуги. В заговор вступили его двое сыновей, и в строжайшей тайне были снаряжены двое саней. Мы попрощались со своими покровителями Скибиньскими, попросив Антония Скибиньского об одной последней услуге: принять на хранение часть лобзовского серебра, возвращенного матери лобзовским комитетом, и планы ферм. Антоний пообещал спрятать у себя эти предметы и наверняка так и сделал. Сегодня никто не знает, где они; отец Янека никогда не говорил об этом с сыном. Возможно, когда-нибудь кто-нибудь из моих внуков загорится идеей разыскать это скромное сокровище, обладающее для нас сентиментальной ценностью.

Очень холодным утром в середине февраля, до зари, двое саней незаметно выехали из Деречина и окружным путем поехали в Слоним. Домбровские хорошо знали местность. И все равно это было рискованное предприятие. Как только наше отсутствие было замечено, Деречинский совет отправил телеграмму в Холынку, пункт на нашем пути, миновать который было невозможно: «Важная барыня убежала — задержать». Телеграмма опоздала, и мы благополучно достигли цели.

Янек Скибиньский вспоминает допросы и угрозы, последовавшие за нашим исчезновением. Полиция хотела знать, где мы прячемся. Антоний Скибиньский стоял на своем. Не знаю, допрашивали ли Юзефа Домбровского и его сыновей, надеюсь, им удалось избежать тисков советской тайной полиции. Антоний Скибиньский, его жена Виктория, Юзеф Домбровский и его доблестные сыновья навсегда останутся в памяти Гедройцев из Лобзова как благодетели.

* * *

В 1939 году в городе Слониме было порядка 17 тысяч жителей. С началом войны население должно было увеличиться за счет притока беженцев. Моя мать искала, где спрятаться в перенаселенном городе, и поиски привели ее к пожилой вдове по имени пани Галинайтис (имя звучало как литовское), которая жила в маленьком домике с яблочным садом, вдали от центра города и рядом со знаменитой слонимской синагогой XVII века. Пани Галинайтис отдала нам свою самую большую комнату (на самом деле довольно маленькую), куда тайком вселились мы вчетвером и Мартечка. Меня хозяйка удостаивала особого внимания: время от времени она приносила мне домашнего варенья на блюдечке. Я очень к ней привязался.

Мать беспокоило в первую очередь, как там муж, остававшийся в слонимской тюрьме и не в лучшем состоянии здоровья. Это она узнала у тюремной медсестры, которая лечила ноги отца. Я не знаю, как мать на нее вышла, но помню, что медсестра была вознаграждена одним из двух серебряных подсвечников, спасенных из Лобзова и вывезенных от Скибиньских; одним из моих подсвечников, потому что в них всегда ставили свечи в моей комнате, пока я не заснул. Мать стала часто ходить к воротам тюрьмы, умоляя передать мужу лекарства, еду и чистые рубашки. Один или два раза — я точно не знаю — их действительно передали. Не знаю, приходило ли матери в голову, что ее попытки анонимного существования не очень совместимы с постоянным стоянием у тюремных ворот. Но у нее, конечно, были приоритеты.

В Слониме мы обнаружили некоторых старых знакомых, которые тоже пытались раствориться в толпе большого города. Это были Лентовские и Битнер-Глиндзичи, семьи местных помещиков. Жены с детьми (мужья были в тюрьме) организовали коммуну в многоквартирном доме на главной улице Слонима и делали вид, что они просто приезжие. На окраине города мы обнаружили пани Рудлицкую с очаровательной дочкой Крысей; их маскировка была более надежной.

Коммуна решила отдать мне свою Морскую Свинку (с заглавной буквы, потому что другого имени у нее не было), скорее всего, из соображений пространства и гигиены. У пани Галинайтис пространство тоже было в дефиците, но мать видела, как сильно мне хочется получить это крохотное создание. Каким-то образом Морской Свинке нашлось место в нашей спальне, где она радовала своего нового владельца.

Даром небес стала для нас сестра Хелена из местной общины Непорочного зачатия. Она была вдовой, принявшей постриг, в миру ее имя было Вика Котвичова. Она была кузиной моей матери и одной из лучших наездниц своего поколения. В Вене, чтобы посмотреть на ее прогулку, выстраивались зрители, к которым иногда присоединялся сам император Франц-Иосиф. Заметив его, она импровизированно демонстрировала несколько элементов выездки, а он приветствовал ее, приподнимая шляпу. Мудрая и невозмутимая сестра Хелена была старше моей матери и теперь пришла нам на помощь со словами духовного ободрения и жизнерадостным смехом.

Она познакомила нас с монастырским капелланом, иезуитом отцом Адамом Штарком. Мать начала ежедневно ходить на его мессы. Она не стала посылать меня в школу, а просила вместо этого сопровождать ее в церковь. Вскоре я стал постоянным алтарником отца Штарка, и мы с ним и с матерью обходили все три католические церкви, которым еще разрешалось служить: монастырскую церковь, церковь бернардинок и приходскую церковь Святого Андрея. Я отчетливо помню, как меня — первый раз в моей жизни — поразила архитектура этих церквей. Они внушали мне трепет.

Конечно, у отца Штарка были и другие алтарники, и мы неплохо проводили время в монастырской ризнице — за спиной сестры-ризничей. Нашей любимой игрой были чудовищные исповеди, которые мы выслушивали друг у друга в особо пышно декорированной исповедальне, находившейся в ризнице для, полагаю, самых высокопоставленных грешников.

Я каким-то образом, по-видимому, находился на особом положении среди других служек, потому что однажды именно меня сестра-ризничая послала к алтарю Святого Антония молиться о том, чтобы нашлось облачение, которое она куда-то не туда положила. Облачение нашлось, и мои позиции еще упрочились. Но как же меня дразнили!

Сегодня мои воспоминания о слонимской передышке неотделимы от образа матери за молитвой. Она будто внутренне удалилась от мира — нелегкое дело среди опасностей и проблем. Она была спокойна, деловита — и готова к действию, когда из тюрьмы дошли известия, что отца перевели в ужасный Минский централ. Тогда она начала продавать за советские рубли то немногое, что у нас оставалось сверх самого необходимого, и зашивать в подол наших пальто немногочисленные остававшиеся у нас драгоценности. Но это не означало, что она сдалась. Она готовилась к следующей волне депортаций. Сейчас мне кажется, что подсознательно она почти желала быть высланной на восток вслед за мужем.

В субботу 13 апреля 1940 года, среди ночи, нас разбудил отряд солдат под началом двух молодых политруков в штатском — представителей слонимской еврейской общины, теперь на службе у русских. За классическим приказом: «Собирайтесь с вещами» — последовал умелый обыск, в ходе которого все безделушки моей матери без труда обнаружились в подолах. Я никогда не забуду, что за этим последовало. Один из зилотов в штатском вручил пригоршню колец, сережек и так далее военному, сидевшему в кресле; военный — седой сержант — посмотрел на вещи, поднял глаза и встретился взглядом с матерью, а потом спокойно вернул заначку хозяйке. Молодые активисты не решились воспрепятствовать акту милосердия. Этот сержант был вторым достойным советским солдатом, которого нам посчастливилось встретить в час нужды; первым был офицер, доставивший моего отца из Лобзова и Деречина в целости и сохранности. Я часто думаю о них.

Вторая волна депортаций — около трети миллиона стариков, женщин и детей — коснулась членов семей заключенных. Наш жребий был брошен. Единственной нашей заботой была безопасность нашей няни Мартечки. Мать объяснила представителям власти, что она не член семьи, а бывшая прислуга. Это была мучительная ложь, потому что для всех нас, особенно для меня, Мартечка была членом семьи. Однако аппаратчики, для которых важны были классовые вопросы, были только рады ее отпустить. Мартечка попыталась возражать, и тогда я услышал, как мать приказывает ей нас оставить. Я никогда не слышал, чтобы мать приказывала Мартечке делать что бы то ни было. Единственный раз, когда заря 13 апреля 1940 года занималась над Слонимом, Мартечка подчинилась воле своей хозяйки и лучшей подруги. Тогда я понял, что потеряю свою вторую мать. Это было неожиданное потрясение, о котором мне трудно говорить даже сейчас.

Когда я пишу это, я думаю о том, что еще в Деречине мать могла отправить нас троих в Вильно, откуда еще была возможность уехать в Швецию или даже в Японию. Но ей это и в голову не приходило. Она знала, что мать и дети не должны разлучаться, что бы ни случилось. Даже в ссылке…

В это утро мне пришло в голову, что я могу попробовать сбежать. Я попросил позволения отлучиться — сержант разрешил — и отправился в дальний конец большого сада, где у забора стояла уборная. Мне всего-то и нужно было перепрыгнуть через забор (как я думал). Мое желание бороться с врагом было велико, как в Деречине, когда я вообразил, что могу предложить свои услуги воображаемому сопротивлению. Мне не приходило в голову, что я должен остаться со своей семьей, чтобы помогать матери и сестрам или даже защищать их. Но, к счастью, желание бежать длилось не долго. Мне захотелось снова быть рядом с матерью, и я вернулся в дом.

Потом, уже утром, приехал грузовик с вооруженным конвоем с молодым офицером НКВД во главе. Я успел только попрощаться с Морской Свинкой и оставить ее на совместное попечение Мартечки и пани Галинайтис. Мать была спокойна, мы знали, что она беззвучно читает молитву. Мы забились в кузов грузовика и тихо сели на свои мешки. Тереска сжимала в руке бутылку молока, которую ей дала Мартечка. Энкавэдешник был озадачен: «Почему вы не плачете?» — спросил он. Тереска отвернулась и сказала по-польски: «Сейчас я разобью эту бутылку о его голову». Офицер не понял, что было удачно. Мать улыбнулась.

На станции уже ждал поезд: бессчетные телячьи вагоны, «приспособленные» под человеческий груз, в некоторых были установлены специальные кабинки на возвышении для вооруженной охраны. Нас погрузили в один из них, по последней перекличке в нем было порядка сорока человек: в основном женщины, несколько стариков и довольно много детей. Четыре высоких окошка были зарешечены, отопления не было, а дырка в полу должна была служить нам уборной. В вагоне было несколько нар, но не было воды, и ничего не было предусмотрено, чтобы кормить заключенных.

Двери заперли, и поезд окружили солдаты, которые пытались сдерживать горожан, наводнивших станцию, чтобы передать еду и попрощаться. Еду удавалось передать, когда солдаты отворачивались. Большинство приношений были анонимными, но мы увидели нашу Мартечку, отчаянно пытавшуюся найти наш вагон. Ей это удалось, и нам передали ее хлеб и копченую свинину. Мы обменялись последними словами прощания. На сей раз были и слезы. С ней я увидел отца Штарка. Он бросился к моему окну, сунул мне в руку маленькое деревянное распятие и благословил. Гораздо позже мы узнали, что 28 декабря 1942 года отец Штарк был казнен немцами за то, что укрывал слонимских еврейских детей во время ликвидации местного гетто.

Двенадцать часов поезд не двигался. Один раз за день нас выпустили за водой. У крана мать перебросилась парой слов с кем-то из слонимской коммуны — они тоже были в поезде. Матери удалось поделиться с ними частью своего запаса рублей. Атмосфера в вагоне была близкой к отчаянию. Мать увидела в углу очень тучную даму, вцепившуюся в гитару. Ее звали пани Базилевская, и нам предстояло встречаться с ней снова и снова. В эту нашу первую встречу в телячьем вагоне мать попросила ее сыграть нам. Она взяла несколько знакомых аккордов, заключенные несколько расслабились и запели. Она играла популярные песни, а завершился концерт церковным гимном, который подхватили и в других вагонах.

Пока мы молились, поезд начал движение на восток к Минску. Мать прошептала нам, что в этот путь нас благословили не один, а два раза: наш отец из тюрьмы еще в ноябре и сегодня отец Штарк сквозь прутья вагонной решетки.