Полное собрание рецензий

Гедройц С.

Гиппоцентавр, или Опыты чтения и письма́

 

 

Итого

Лит. жизнедеятельность С. Гедройца продолжалась 10 лет и выразилась в том, что он печатно разобрал – пересказал, превознес, высмеял – примерно 300 чужих книг. Потратив (если правда, что он писал исключительно по ночам) ночей так 110.

Вероятно, еще какое-то время (будем надеяться – дневное) ушло на то, чтобы эти книги прочитать. Ну и заглянуть в полторы-две-три тысячи таких, о которых – ни слова.

Надо думать, ему нравился этот легкий способ заколачивать деньгу. Местные расценки на подобный т. н. труд позволяют предположить, что годовой лит. доход С. Гедройца составлял сумму, на которую он за границей мог бы приобрести, если бы только захотел, 12 баррелей нефти марки Urals, а в Петербурге – столько же продовольственных корзин, доверху наполненных, или 180 дм3 водки типа «Наповал».

К тому же он завоевал известность. В смысле – получатели журнала «Звезда» (около трех тысяч человек) привыкли к его фамилии над (или под – не помню) рубрикой «Печатный двор».

Из текстов этой рубрики (за 2003–2006 гг.) получился плотный томик: «47 ночей» – разошлась почти тысяча экземпляров.

О Гедройце заговорили. Где-то на дне интернета даже затлела было дискуссия: как раскрывается его инициал – Сергей? Софья? Что у него было (не было?) с некоей певицей из Парагвая; ну и о главном, разумеется: еврей ли он?

Короче говоря, наш молодой друг многого добился. Сделал успешную карьеру. Обеспечил себе прочное положение, завидную будущность: знай читай и пиши до самого Альцгеймера, пиши и читай. Бери ближе, кидай дальше, отдыхай, пока летит.

А он вдруг возьми и исчезни. Из литературы и, по-видимому, из страны.

Под самый 2010-й вместо очередного текста прислал в «Звезду» – e-mail – несколько сумбурных строчек: болен, отравился текущей литературой, завязываю, при одном взгляде на новую обложку подступает дурнота…

Прошел слух, что его видели на Готланде (остров такой посредине Балтийского моря). Будто бы живет там в доме, принадлежащем общине цистерцианского ордена.

Есть серьезные основания думать, что он никогда не вернется.

И это всё.

Что же осталось? Только собрать вот этот – второй и последний – томик. В нашем городе и почему-то в Мюнхене нашлись люди – числом 15 человек (йо-хо-хо – и бутылка рома!) – скинулись на издание.

Чтобы, видите ли, никуда не делась интонация С. Гедройца. А то мало ли. Рассеется в атмосфере – только ее и слышали.

Самуил Лурье

 

2007

 

I

Январь

Мария Рыбакова. Слепая речь

Сборник. – М.: Время, 2006.

Сами себе удивляясь, вы, скорее всего, дочитаете каждую из этих пяти новелл до конца – и вам даже запомнится звук этой прозы. Однообразный, но заключающий в себе какую-то загадочную жизнь: как будто где-то поблизости бежит, что ли, в темноте и тумане ручей.

Легко принять за безупречный перевод с какого-нибудь очень западного: не по времени развитый синтаксис, а лексика прозрачна (чтобы не сказать – бесцветна).

Сюжеты все сводятся к одной коллизии: Одиночество и Другие. Персонажей сближает лишь то, как они разобщены. И как нужны друг другу – поскольку непонятны.

А как понять, если никто не является тем, на кого похож. Каждый является тем, кого воображает собой: актер и зритель собственного подпольного кино.

В каждом крутится свой фильм. И двуспальных снов не бывает.

Человеку, который так чувствует и пытается про это рассказать, приходится спуститься этажом ниже, в личные видения, и отпустить речь на свободу. Авось она сама, окутав придуманную фигуру, сделает ее видимой или даже живой. И фигура уйдет, унося, как личную тайну, какой-нибудь из страхов, терзающих автора.

Короче говоря, все это странным образом похоже на романтическую балладу. Такая же нечеткость очертаний, уныние, рассекаемое тревогой, жуткая неподвижная скорость. Кто скачет, кто мчится под хладною мглой, короче говоря.

Дмитрий Горчев. Жизнь в кастрюле

Рассказы. – СПб.: Геликон Плюс, 2006.

Как бежит время! Как давно мы с вами знакомы, дорогой читатель. Один из первых моих лит. крит. шагов – был шаг навстречу именно Дмитрию Горчеву. Типа: приветствую новую надежду прозы.

А это уже, наверное, четвертая или даже пятая его книга. Как и прежние, небольшая. Краткий отчет об очередном этапе поисков – не знаю чего, не скажу.

Дмитрий Горчев – несравненный стилист. Если, конечно, вы согласны со мной, что стиль – это жизнь ума в тексте. Переданная текстом как есть, с преобразующим отставанием на какую-нибудь разве что миллисекунду. Или, ладно, пусть это будет иллюзия – что внутренняя речь превращается во внешнюю буквально на наших глазах, в чем и смысл всего занятия.

Но при этом Дмитрий Горчев, на свою беду, совершенно не умеет врать. Да, пишет как думает. То есть как видит вещи. А вещи он видит так – и такие, – что они не годятся ни в сюжет, ни тем более в Красную армию.

Как будто жить – означает переходить вброд помойку без берегов. Расталкивая телом скопления омерзительных предметов. Ощущая, как они липнут к незащищенным участкам кожи.

О да, он мизантроп. Он циник. Типичный представитель городской бедноты в эпоху первоначального ограбления. Человек интеллектуального дефолта.

Так называемую действительность он переживает как оскорбление – не то чтобы незаслуженное, а как бы адресованное не совсем ему. Как бы до востребования. От существ другого вида. Которые его, вообще-то, и не замечают. А невзначай, но регулярно обдают его своими шлаками, резвяся и играя в другом измерении, на какой-то там высоте.

Главное, жизнь прозрачна и предсказуема – потому что невыносимо глупа. Говорить о ней – или с нею – всерьез – все равно что сдаться ей со всеми потрохами, раз и навсегда вступить в союз дураков. Как согрел бы сердце этот членский билет.

Но бывает, что человек представляет собою как бы вращающийся словесный рой. И также бывает, что при этом каждое из слов жалит такого человека своей фальшью. Жужжат, летают, кусаются, – но мертвы.

Это одна из самых мучительных ситуаций, в какие случается попасть писателю.

Ничего не остается, кроме как сделаться постоянным нарушителем – логики, орфографии, приличий. Включить в повествовательную технику издевательский произвол. Вообще – заставить мысль ходить по интонации вверх ногами. Произносить, например: – —! таким же голосом, как: доброе утро!

Чтобы было смешно, несмотря ни на что.

Страницы, опаленные смертью.

Александр Мень, Галина Старовойтова, Сергей Юшенков, Николай Гиренко

Сборник статей / Сост. Ф.Смирнов. – М.: Журнал «Вестник Европы», 2006.

Все ясно, не правда ли? Делаем уважительное лицо и аккуратно кладем книжку обратно на прилавок. Ну да, ну да, исключительно достойные были люди, страшно жаль, что одного зарубили топором, а прочих пристрелили, но если уж тратить деньги, то на детектив, на зарубежный детектив.

А что они, возможно, были правы (а хотели, такие разные, одного и того же) – и повернись по-ихнему, было бы лучше, – так ведь не повернулось, на то и топор. И пистолеты. И ружье охотничье. Каковые и обеспечили нам нынешний уровень жизни.

Так что и я не собираюсь тут рассусоливать – насколько выше всех церковных был о. Александр, и всех военных – Юшенков (ах, как тонко вышучивал он патриотическое бешенство Госдумы: однажды предложил включить в повестку дня «вопрос о принятии постановления „О сокращении зимы“»! – это когда они денонсировали Беловежские соглашения), – и что Гиренко, можно сказать, олицетворял безнадежно строгую научную совесть, – а Галина Васильевна – что тут вообще скажешь? – наверное – саму Россию. Какой она могла бы стать. Однако ж не станет. А пустое сердце убийцы бьется ровно.

Что случилось, так тому и быть, а я только желаю выписать (не полностью, не волнуйтесь) из этой книжки самый ценный документ – проект Закона о люстрации. Впервые принятый 17 декабря 1992 года на III съезде «Дем. России» по предложению Галины Старовойтовой. Правда, здесь он дан в редакции 1997 года, но тоже выглядит неплохо.

Касается лиц, проработавших 10 и более лет освобожденными секретарями парторганизаций – либо первыми, вторыми, третьими секретарями райкомов, горкомов, обкомов, крайкомов КПСС – либо в штате центральных республиканских комитетов и союзного ЦК (за исключением технического персонала). А также – «действовавших штатных сотрудников, включая резерв, и давших подписку о сотрудничестве с органами НКВД-МГБ-КГБ, либо работавших в этих органах на протяжении последних десяти лет перед принятием новой Конституции России (в 1993 году)».

Дальше, конечно, идут разные уступочки, оговорочки – для профилактики множественных апоплексических ударов – как бы взятка реальному начальству:

«Ограничения на профессии для активных проводников политики тоталитарного режима не распространяются на лиц, получивших должности в системе представительной или исполнительной власти в результате прямых свободных выборов как формы волеизъявления народа (если деятельность этих лиц в КПСС и КГБ не скрывалась в ходе предвыборной кампании)».

Потом – совсем уже смешно:

«Все сотрудники служб безопасности и офицеры всех родов войск должны сдать экзамены на знание Конституции РФ, принятой на референдуме 12 декабря 1993 г., и присягнуть ей».

И все-таки, при всех благоглупостях гуманизма, главное предложение практично и красиво. Знай свое место, тень! Собственно говоря, я полагаю, что ничего лучше нижеследующих трех абзацев не было написано на русском языке после 1861 года:

«Под ограничением (запретом) на профессии для указанных лиц понимается временный запрет для них (на 5 или 10 лет) занимать по назначению или в результате непрямых выборов ответственные должности территориальной исполнительной власти, начиная с глав администраций районов, городов, областей и вплоть до министров республик и Российской Федерации в целом (включая премьер-министров).

На срок до 10 лет для тех же лиц должна быть запрещена деятельность, связанная с преподаванием в средних и высших учебных заведениях; на срок до 15 лет – преподавание в военных учебных заведениях.

Другие виды профессиональной деятельности, включая частное предпринимательство или работу в госсекторе, в том числе и на руководящих должностях, не возбраняются».

Ну вот, а вы боялись! Все уже было бы позади, в прощенном прошлом. Милости, дескать, просим в средние учебные – в стране, уже переустроенной нормальными людьми. Пока эти – ну, подвергнутые – предавались бы художественному, скажем, творчеству или занимались моральным самоусовершенствованием. Упивались гармонией, над вымыслом обливались слезами, все такое.

Могло бы сложиться сравнительно ничего себе. Но что зря толковать, раз пуля и топор решили по-другому.

Мирон Петровский. Книги нашего детства

Сборник. – СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2006.

Единственная из всех, эта книга отлично издана. Ее физически приятно взять в руки, неторопливо рассматривать (дизайн обложки, макет – Н. Теплов). И в ней, не поверите, нет опечаток (редактор – С. Князев, корректор – Е. Шнитникова).

Это не случайно – что такая счастливая наружность досталась сочинению выдающемуся. Которое читаешь, наслаждаясь мышлением – словно бы своим собственным. Оказывается, настоящему уму все равно, что обдумывать: так или иначе он поднимется над своим предметом и проникнет в закономерности высшего порядка. Или так: с чего бы настоящий ум ни начал, с какой бы малости (хотя бы и с книжек для детей), – а дойдет до идей, хотя бы отчасти объясняющих всё.

Настоящие – вдруг открывающие связь фактов – мысли мы усваиваем так легко, как будто они всегда были наши.

И вот я уже не могу не видеть, что какая-нибудь «Сказка о Пете, толстом ребенке…» действительно не что иное, как трагическая автопародия, причем невольная, причем отражающая катастрофу не только поэтического сознания Владимира Маяковского, но всей социалистической мечты.

И точно так же захватывающая история «Волшебника Изумрудного города», начавшись с того, как один советский инженер бесцеремонно переписал американский бестселлер, постепенно переходит в острый сопоставительный анализ двух систем духовных ценностей, а потом и вовсе углубляется в философию судьбы.

Короче, что тут пересказывать. Бегите скорей в магазин. Первое издание – двадцать лет назад – разошлось мгновенно. Как пишет в послесловии Самуил Лурье:

«Ну, сломали писателю жизнь. А он все равно создал великую книгу. Превратил историю пяти сказок в теорию фантазии.

Доказал, что существуют законы поэтической выдумки (неисследимой, считается, как путь змеи на скале).

Разгадал несколько увлекательных тайн.

В живых лицах изобразил этот странный тип сознания – т. н. советский, – как парадоксально преломляется он в художественном даре.

Создал самоучитель интеллектуального труда.

Тем самым восславив свободу – в наш-то жестокий век».

Нина Манухина. Смерти неподвластна лишь любовь

Сборник / Сост., подгот. текста и послесл. В.Перельмутера. – М.: Водолей Publishers, 2006.

Сто экземпляров! А все-таки для бедной женщины шанс.

Второй, посмертный. Первая книжка называлась оригинальней: «Не то…» и вышла тоже не вовремя: в 1920-м. Тогдашний рецензент справедливо отметил, что, по стихам судя, Нине Леонтьевне «очень не по себе в нашей варварской стране».

Тут бы ей и свалить, например в Париж (средства еще были: на поэтических вечерах блистала, помимо красоты, натуральными брильянтами), но разные роковые чувства притормозили.

В конце концов она вышла замуж за Георгия Шенгели – почти тридцать лет была его женой да еще почти четверть века – вдовой. А в свободное время переводила по подстрочникам поэзию советских республик – союзных и автономных.

Блестящего ума, говорят, была, оживленная такая дама. Вадим Перельмутер усматривает тут аргумент в пользу Шенгели (которого очень чтит): дескать, будь этот виртуоз и вправду, как некоторые думают, занудой – ни за что на свете подобная женщина не связала бы с ним, как говорится, свою судьбу.

И оплакала она его очень трогательными стихами: «тютчевской силы», как сказала (отчего бы и не сказать?) Ахматова.

Вообще же сочиняла редко. Насколько я понимаю – только в такие дни, когда становилось очень уж страшно и жаль себя. Лучшее, по-моему, стихотворение написала в 1949-м, то есть пятидесяти шести лет. В подражание тогдашней Ахматовой, но жестче и смелей. Выписываю: а то как же вы, mesdames, узнаете, что оно существует?

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Неужто не возьмут в какую-нибудь окончательную – наиполнейшую – русскую антологию? Ради последних строчек – возьмите, потомки, а?

Виктория Каменская. Бесконечно малая

Сборник. – СПб.: Лема, 2006.

Тоже сто экземпляров. Ровно столько, чтобы книжка была. Потому что была такая бесконечно хорошая женщина – Виктория Каменская. 1925–2001.

Отлично переводила чехов, словаков и вообще всю жизнь самозабвенно сеяла разумное и доброе.

И даже вечное, если считать непреходящими такие вещи, как отвращение к насилию и вранью, верность идеалам и друзьям и талант узнавать прекрасное по счастью, им доставляемому.

Про все про это сказано – серьезней и точней – в предваряющем книжку мемуаре Олега Малевича.

Кроме того, тут есть замечательные фотографии Виктории Александровны – без всяких текстов очевидно: кроткий, веселый, сердечный, прелестный была человек, – и пьеса из школьной советской жизни (1965 года), и две-три автобиографические новеллы, и воспоминания (ценные) о разных литературных и научных полузнаменитостях (уже полузабытых: как Зара Минц, Лев Друскин, Тамара Хмельницкая), и много переводных стихотворений, и несколько не переводных.

Чтобы, значит, ничего не оставлять втуне и в беспорядке, на произвол случая. Все перевести в печатный текст – все, что осталось.

А было – чистое дыхание. Существовали, понимаете ли, такие люди (на них держался мир, не только литературный) – с таким устройством легких: вдыхали, как все вокруг, смесь ядовитых веществ, но выдыхали кислород. Наподобие сосен в поселке Комарово.

 

I

Февраль

Мюриэль Барбери. Лакомство

Muriel Barbery. Une gourmandise

Роман / Пер. с фр. Н.Хотинской. – М.: Изд-во Ольги Морозовой, 2006.

Может, кто видел картинку в хрестоматии. В советской. Репродукцию с живописного полотна. То ли соц., то ли кап., коричневый с белым – словно гимназистка – реализм: «Взволнованный Некрасов у постели умирающего Белинского», как-то так.

Полный комплект постельного белья, из которого приподнимается великий критик, произнося предсмертный бред. Насчет установления в России республиканского строя, как всем известно.

Некрасов, точно, присутствует, но практически сливается с фоном. Все внимание – на (вернее – за) полуоткрытую дверь. Там, в прихожей, заплаканная женщина, прижимая к себе девочку лет шести, объясняется с человеком в мундире: над ее чепцом возвышается его, скажем, плюмаж. Это, значит, принесли Неистовому Виссариону повестку из Третьего отделения, но не стоило трудиться, господа, поздно, достаточно вы преследовали его при жизни, а теперь ему не страшен ни звон цепей, ни тем более свист бичей.

Вот и этот романчик – на такой же самый сюжет, один к одному. (Минус полиция с политикой.) Тоже спальня, и на смертном одре шевелится знаменитый литератор, гений, тоже великий критик. Опять же рыдающая – чуть не сказал: вдова. Продолжатель традиций тоже имеется – правда, за сценой, зато не без речей, совсем – о, совсем! – наоборот:

«Это конец целой эпопеи, конец моего ученичества, на пути которого, точь-в-точь как в одноименных романах, восторги сменились амбициями, амбиции разочарованиями, разочарования цинизмом. Нет больше того робкого и простодушного юноши, есть влиятельный критик, его боятся, к нему прислушиваются, он прошел лучшую школу и попал в лучшее общество, но день ото дня, час от часа чувствует себя все более старым, все более усталым, все более ненужным: болтливый и желчный старикашка, израсходовавший лучшее в себе, а впереди – плачевный закат без иллюзий. Не это ли чувствует он сейчас? Не потому ли мне виделась в его усталых глазах затаенная печаль? Неужели я иду по его стопам, неужели повторю те же ошибки, изведаю те же сожаления? Или просто настало для меня время пролить слезу над собственной судьбой, далекой, бесконечно далекой от его неведомого мне земного пути? Этого мне никогда не узнать.

Король умер. Да здравствует король».

Вот такими словесными букетами (я отщипнул только один стебелек), гирляндами, венками осыпают одр отходящего властителя дум те, кто любил его, ненавидел – зависел – терпел – вертел. Супруга, дочь, сын, племянник, любовница, кто-то еще. Каждый выходит на авансцену со своим монологом. Рассказывает – горюет ли он, прощает ли мэтру и классику свои обиды или нет, и почему, – или наплевать. Выясняется: без пяти минут покойник вел себя раньше кое-как, вообще был тот еще тип: кому разбил сердце, кому сломал жизнь – а все потому, что с фанатической страстью предавался своему волшебному искусству.

Особенно жалкой показалась мне история дочери. Как она в одночасье и навсегда утратила контакт с отцом. Что и предопределило, надо думать, ее дальнейшие несчастья.

Дело было так: однажды он спросил ее мнения. Захотел услышать ее эстетическое суждение об одном из шедевров – или это был не шедевр, кто же знает. Прямо так и спросил: тебе нравится?

«– Тебе нравится? – вдруг спросил он меня своим глуховатым голосом.

Паника. Замешательство. Рядом со мной тихонько сопел Жан. Я сделала над собой нечеловеческое усилие и слабо пискнула:

– Да.

– А почему? – продолжил он допрос еще суше, но я видела, что в глубине его глаз, впервые за много лет по-настоящему смотревших на меня, мелькнуло что-то новое, доселе незнакомое, искорка, нет, пылинка ожидания, надежды, это было непостижимо, пугало и парализовало, потому что я давно уже свыклась с мыслью, что от меня он ничего не ждал…»

Момент, обратите внимание, поистине роковой. Найди бедная девочка удачную мотивировку, выкажи она тонкий вкус и дар слова – по-другому сложилась бы вся судьба. Она же ответила наудачу, ляпнула банальность – и…

«И – проиграла. Сколько раз с тех пор прокручивала я в мыслях – и в образах – эту душераздирающую сцену, этот ключевой момент, когда что-то могло бы повернуться иначе и пустыня моего детства без отца могла расцвести новой чудесной любовью… Как в замедленной съемке, на скорбном полотне моих обманутых желаний отсчитываются секунды одна за другой: вопрос – ответ, ожидание – и конец всему. Огонек в его глазах погас так же быстро, как вспыхнул. И вот уже, брезгливо поджав губы, он отворачивает голову, расплачивается, а я навсегда возвращаюсь в застенки его равнодушия».

Теперь вы знаете все. Я имею в виду – про слог, про тональность, про композицию данного сочинения.

Впрочем, нет: про композицию – еще не все. Дело в том, что эти некромонологи суть как бы вставные новеллы, а главную партию исполняет сам умирающий герой. Он мыслит и страдает, он томится неясным последним желанием, он просто не в силах умереть, не испытав напоследок острейшего из прежде испытанных эстетических наслаждений. Но не может вспомнить, в чем оно состояло, каким произведением было доставлено. И мучительно напрягает эмоциональную память. Вот вспомнит – вкусит – и почиет счастливым.

Ну, как если бы Белинский, вместо того чтобы грезить о конституции, хрипел: дайте, дайте, хочу перечитать! – и домашние разворачивали перед его глазами издание за изданием: Пушкина? Лермонтова? Гоголя? – а он после тяжелого раздумья отталкивал бы книгу исхудалой, тяжелеющей рукой и лепетал: не то, опять не то.

А нам, то есть читателям, дано было бы наблюдать его мыслительный процесс: какими озарениями освещаются полушария его мозга, какие блестящие идеи о художественных особенностях выдающихся текстов посещают его и уходят с прощальным поклоном. Пока не явится то, по чему он тоскует, – какое-нибудь мелкое стихотворение, допустим, Клюшникова.

Именно все это и проделывает со своим героем мадам Барбери. Вы уже убедились, насколько она красно- и многоречива, поэтому хватит цитат. Верней, будем сокращать.

Перед самым концом автор позволяет герою припомнить искомое впечатление. Тут пригождается торчащий поблизости в позе Некрасова племянник:

«– Да, дядя, да, что, что ты хочешь?

– Иди… купи мне эклеров… – шепчу я и с ужасом сознаю, произнося эти чудесные слова, что восторг, которым они наполняют мое сердце, может разорвать его раньше времени…»

Эклер, простой, как правда, эклер – из супермаркета, в пластиковой упаковке, бесформенный, липкий – вот примиряющая художника с Богом разгадка смысла его жизни и смерти.

Да, я забыл сказать: специальность героя – критика кулинарная. Он писатель про еду, рецензент (вроде меня, только знаменитый, потому что выдающийся) рыбного, мясного и десертов. Почему и в агонии мысленно дегустирует все, чего отведал за творческую биографию. Книга наполнена описаниями всевозможных блюд. Наверное, убедительными (лично я судить не могу – ничего такого не пробовал): мадам Барбери удостоена за этот роман «Prix du Meilleur livre de littérature gourmande».

Кстати: та штука, из-за которой мастер навсегда охладел к дочери, называлась лукумад. Это такие «крошечные и совершенно круглые сладкие пирожки, которые обжаривают в кипящем масле – быстро, чтобы они покрылись хрустящей корочкой, а внутри остались нежными, как пух, – потом обмазывают медом и подают очень горячими на маленькой тарелочке с вилочкой и стаканом воды».

А она не нашла ничего лучшего, как брякнуть вульгарное: вкусно. Мог ли Белинский не вычеркнуть ее из своей души?

«Есть или не есть, жить или не жить – дело ведь не в этом, главное знать зачем. Во имя отца, сына и эклера, аминь. Я умираю».

Такой романчик.

Марек Краевский. Призраки Бреслау

Marek Krajewski. Widma w mieście Breslau

Роман / Пер. с польск. С.Соколова. – М.: Фантом Пресс, 2007.

Превосходный подарок для кого-нибудь неприятного. Например, для злобного и вышестоящего зануды. На 23-е, скажем, февраля. Пусть порадуется мельком и спрячет в кейс, предвкушая.

Важно, чтобы это был именно зануда и, желательно, жадина. Такой, развернув и погрузившись, не позволит себе стряхнуть вязкий дурман зловонной скуки – не пропадать же добру, – и прогрызется к финалу. Заснет поздно (зануды, тем более приняв на грудь, читают вдумчиво), ночью будет метаться и храпеть, утром явится в беззвучной ярости, с больной головой, при первой возможности свалит с работы, – короче, у вас покер.

На следующий день можно игру и продолжить: заметить, как бы невзначай, что в Польше тамошние Гедройцы называют этого Марека Краевского не иначе как местным Акуниным (за то, что предпочитает декорации старинные: вот и в этом произведении время т. н. действия – 1919-й, когда Вроцлав звался видите как), – у получателя в головном мозгу заведутся еще две аллергенные зоны. Приняв болезненный зуд за интерес, он станет его утолять – подсядет на фандоринский цикл, подпишется (ради данной рубрики) на «Звезду» – такой мазохизм.

Сделается отчаянным полонофобом, естественно.

А если в анамнезе уже выявлена (что скорей всего) отрицательная реакция на лысых и очкастых, то и она усугубится. Поскольку составителя издательской аннотации к этому роману одаренный вами субъект будет представлять себе именно таким. Изощренно, вкрадчиво циничным:

«Читая детектив Краевского, словно заглядываешь в другую эпоху – так ярко описаны все исторические детали, но все-таки главное в нем – завораживающая детективная история, от которой буквально захватывает дух».

Собственно, все уже сказано. Самое смешное, что дух действительно захватывает. У пана Краевского (не потомок ли он того, чей дом на углу Литейной и Бассейной? который был издатель «Отечественных записок», работодатель Белинского, свояк Некрасова) поразительный, навряд ли кем-нибудь превзойденный дар торможения. Точного подсчета я не производил, но похоже, что из каждой тысячи напечатанных тут слов приближают к финалу – скажем, пять. Чтобы рассказать, например: двое полицейских прибыли в участок, – требуется две страницы. С такой скоростью передвигаются в Мировом океане материки. Даже странно, что развязка все-таки наступает. Хотя лучше бы не наступала.

Оригинальность и художественность обеспечены фигурой сыщика, за которым тащится повествование. Он, видите ли, не обычный сыщик, а сыщик-алкаш. Всю дорогу с бодуна. И когда бросает взгляд на труп жертвы, или на орудие преступления, или на свидетеля – его тошнит. Прямо выворачивает всего.

Джоанн Хэррис. Джентльмены и игроки

Joanne Harris. Gentlemen & Players

Роман / Пер. с англ. Т. Старостиной. – М.: Эксмо, 2006.

С таким талантом, как у миссис Хэррис, писать бы ей не ерунду. Но ей нравится так. Еще ей нравится играть на бас-гитаре. Легкий характер, наверное. Довольствуется славой и миллионами, а поучает человечество пусть кто-нибудь другой.

Гарантия на три (как минимум) часа занимательной игры с очень хитрым партнером. Угадайте, кто преступник – вот он, рядом, издевательски чистосердечно расписывает от первого лица свои злодеяния, свои мотивы. Не скрывает, кем он работает и где. И постоянно вертится вокруг весьма надежного и наблюдательного очевидца – тоже бьющегося над проблемой вместе с вами.

Не угадаете. Не поймаете. Пока объект не объявит: чурики! стоп-игра! – и сам не выйдет навстречу. В рассчитанный момент. Ровно за столько страниц до конца, чтобы вы успели отдышаться и все, что узнали, перепонять.

И уже без спешки оценить пейзажи, интерьеры, характеры, психологический колорит. Подумать лишний раз: удивительная все-таки страна – Англия. Удивительно устойчивая страна. Вот бы повидать.

«Стоило подумать об этом, как я понимаю – это обязательно случится. Не в этом году – и даже, возможно, не в этом десятилетии, – но однажды я буду стоять там и смотреть на крикетные площадки и поля для регби, на дворы и арки, и каминные трубы, и портики школы для мальчиков „Сент-Освальда“. Удивительно, как успокаивает меня эта мысль, – будто свеча на окне, зажженная специально для меня, – словно течение времени, которое сильнее ощущалось в эти несколько лет, всего лишь течение облаков над этими длинными золочеными крышами».

В общем, продукт высококачественный. Срок годности, пожалуй, не ограничен. Жаль, изделие одноразовое.

Одноразовое – потому что после того, как Икс вышел со своим ножиком из тумана, вся история теряет ценность.

Миссис Хэррис, безусловно, мастер, но есть и у нее, так сказать, слабая сторона. Эта симпатичная леди не чувствует зла и, по-видимому, не верит в него. И присобачивает преступление к мотиву, мотив к личности преступника – легкомысленно, как попало, полагаясь на шаблон – авось сойдет.

Конечно, сойдет. Она вас обыграет. По правилам своего жанра. Где злодей решается на злодейство либо по расчету (обычно неверному), либо от обиды (чаще всего давнишней, детской), либо от избытка злой воли. (Побуждениями № 4 и всеми остальными пускай себе пользуется т. н. жизнь.) Однако расскажи автор все по порядку – от причин к последствиям (или перескажи его я), – вы потратили бы время и деньги на какое-нибудь другое развлечение.

Выбор ведь невелик. К тому же миссис Хэррис пишет ерунду очень хорошо (а Т. Старостина хорошо переводит). Как бы делает уступку самолюбию своих читателей. Пусть воображают, что они взрослые, пусть пишут в газетах: великолепная психологическая драма, сложная повесть об одержимости и мести, Хэррис взялась за дело всерьез…

Писать серьезное – такая тощища. Еще хуже, наверное, чем читать. А у миссис Хэррис, как сообщают издатели, хобби такие: аморальность, бунт, колдовство, вооруженные ограбления и чай с печеньем. «Не обязательно откажется от предложения, если оно касается экзотических путешествий, шампанского или желтых бриллиантов „Граф“». Адрес веб-сайта приложен.

 

III

Март

А. А. Зимин. Слово о полку Игореве

СПб.: Дмитрий Буланин, 2006.

Не каждому по способностям. Эту книгу надо прочитать, пока головной мозг еще не начал уменьшаться в объеме, т. е. самое позднее – семестре так в шестом. Прочитать, не пропуская ничего. Потому что автор так мыслит – в этой давно позабытой манере: ничего не пропуская. Так и пишет. Все три глагола: писать, мыслить, читать – в данном случае синонимы.

По каковой (довольно необычной, согласитесь) причине эта книга способна изменить человеку жизнь. (Если, конечно, еще не поздно, если жизнь не зашла слишком далеко.) Настроив его серые клеточки на страсть к т. н. истине.

Дело не в том – совсем не в том! – что автор переводит время некоего литературного памятника на шесть столетий вперед.

Тут бабушка все равно сказала надвое: прямых доказательств такой датировки нет, и, скорей всего, не отыщутся они никогда; а хоть бы и отыскались – реальность и глазом не моргнет.

Вот если бы труд А. А. Зимина вышел в свет, когда был создан – в 1963-м (а не ушел, наоборот, во тьму), – это, пожалуй, отчасти повлияло бы на обстановку; пожалуй, имело бы последствия.

Тогдашний тираж – для служебного пользования – 101 экземпляр. А был бы 100 000 – расхватали бы за сутки. Книга вошла бы в интеллигентский канон, раздвинув границы разрешенной свободы. Облегчила бы, опять же, муки советского отрочества. (Ломать детям мыслительный аппарат школа всерьез начинает как раз об «Слово о полку…».) Градус интеллектуальной трусости, глядишь, несколько понизился бы за сорок-то с лишним лет.

А нынешний тираж – 800 (восемьсот) экз. И не рвут из рук.

Надо полагать, все прояснилось и так, само собой, и никого не волнует. То есть прояснилось, что когда бы и кем бы это самое «Слово о полку…» ни было написано – в любом случае написано оно не про то, что́ надо молоть на экзамене. Что-то не так в этом тексте (например – практически не участвуют здравый смысл и мораль, зато празднует фонетика). Обязательное толкование неприлично дребезжит, и люди это чувствуют. Причем давно. См. роман «В круге первом», главу 55:

«Расследованием установлено, что Ольгович, являясь полководцем доблестной русской армии, в звании князя, в должности командира дружины, оказался подлым изменником Родины. Изменническая деятельность его проявилась в том, что он сам добровольно сдался в плен заклятому врагу нашего народа ныне изобличенному хану Кончаку, – и кроме того сдал в плен сына своего Владимира Игоревича, а также брата и племянника, и всю дружину в полном составе со всем оружием и подотчетным материальным имуществом…»

То есть официозная филология перестаралась. Ее варево сделалось несъедобным. В частности, книга А. А. Зимина возникла из-за того, что он буквально отравился статьями сборника «„Слово о полку Игореве“ – памятник XII века» (1962 год). И вздумал – исключительно чтобы очистить организм – прокипятить массу недобросовестных утверждений на огне исторической критики. Он был историк, не филолог, сунулся в чужой монастырь, себе на беду.

Верней, на полбеды. Настоящая беда – хотя и победа, – что он, установив факты, не остановился, а пошел в ту сторону, куда они вели, как следы. И пришел в XVIII век.

Хотя это всего лишь общий знаменатель длинного ряда т. н. выводов. Говорю – т. н., потому что пока не прочитаешь эту – или такую – книгу, так и будешь воображать, что выводы действительно выводятся, извлекаются (либо сами вытекают) из чего-то другого, в чем они содержались или были заключены. Скажем, из фактов. Либо из посылок, опять же т. н. По установленному факту ударяют другим установленным, либо малая посылка вычитается из большой – остаток у вас на ладони.

Так вот, представьте себе: вывод – это такая вещь, которую нигде не добудешь. Не украдешь, не купишь, не найдешь. Вывод обязательно нужно сделать – например, как прыжок со льдины на льдину на быстрой реке. То есть мышление – страшно рискованное занятие, связанное с экстремальными переживаниями. Доставляющими, соответственно, ни с чем не сравнимый кайф.

Что до фактов – их тут сотни. А. А. Зимин строит их попарно в колонну. Пара за парой вступает в круг ума и задает какую-нибудь задачу, как все равно маленький двухголовый сфинкс. Ум должен найти ответ или погибнуть. (То есть сдаться, но это одно и то же.) Он побеждает.

Вот какая книга. Вот что бывает, если какой-нибудь предмет овладевает мыслью всецело. Человек, в голове которого что-то такое случилось, иногда впадает в состояние, называемое гениальностью. Как правило – ненадолго, увы. Но все равно – незабываемое, должно быть, счастье.

Лично я уверен, что А. А. Зимин ни о чем не пожалел. Хотя, овладей его мыслью тогда, в 1962 году, ракетное, предположим, топливо (или реакция термоядерного взрыва), – такая ли карьера его ждала.

Но получилось, что он напал на режимный объект. Охраняемый, как «Тихий Дон», как труп Ленина, – спецназом: сплошь академики, доктора, не считая кандидатов. На плечах топорики держат.

Устроили научную дискуссию: пришили идеологическую диверсию, препоручили участь злоумышленника светским властям. Книжку, однако ж, истребили не полностью: экземпляра два или три заперли в сейф и выдавали академикам и докторам по первому требованию, хотя и под расписку. Чтобы им было чем вдохновляться. Наука приняла с тех пор такое направление: производила главным образом антитезисы и контраргументы, насыпая как бы курган на воображаемой могиле неупоминаемого врага.

Тем не менее он оставался физически жив, юридически свободен. Ему только вогнали в глотку, как Чаадаеву, пожизненный кляп. А читать – читал, и писать – не для печати, разумеется, – писал. И книга его росла. И стала вдвое толще. И вот – через двадцать шесть лет после смерти автора – она перед вами.

Высказываться по существу сюжета мне не пристало, вникайте сами. Это действительно не так легко: А. А. Зимин пишет без красот и не улыбаясь.

Но еще трудней понимать его изничтожителей – видимо, уровень слишком высок.

Вот что бы вы ответили Авторитету № 1 на такое, например, соображение в пользу древности «Слова о полку…»: «даже такая деталь, как упоминание в „Слове“ красных (то есть красивых) девушек половецких, находит себе подтверждение у Низами в его поэме „Искандер-Намэ“, где восхваляется красота половчанок»?

Другой бы (скажем, я) на месте А. А. Зимина заметался в испуге, а он возражает, как отгоняет комара:

«Назвать половчанок красавицами мог, конечно, писатель любого времени, а не обязательно современник похода Игоря 1185 г.».

Звучит слишком сухо. Слишком, знаете ли, непочтительно.

А вот он перехватывает подачу: отчего это автор «Слова», обращаясь ко Всеволоду Большое Гнездо (владимиро-суздальскому князю), пишет: «Аже бы ты был, то была бы чага по ногате, а кощей по резане»? То есть ход идей не вызывает сомнений: это как если бы здешний пенсионер написал Александру Лукашенко, типа – вот возглавили бы РФ – вы, как подешевели бы сразу водка и колбаса! Речь, и точно, идет про товары первой необходимости: кощей – раб, чага – рабыня. Но цены – цены абсолютно нереальные, даже при Сталине не было таких. «Средняя цена обыкновенного холопа в XII веке, судя по Русской Правде, равнялась пяти, а рабыни шести гривен. Расценки Слова в 250 раз ниже для холопа и в 120 раз для рабы». Что это – маразм (тогда – XII век)? Или автор соблазнился ритмом, а древнерусскую экономику видал в гробу?

Отвечают сразу два доктора. Один говорит: это ностальгия ветерана феодальных стычек по идеализируемому прошлому. Другой:

это просто средневековая поговорка, наподобие «дешевле пареной репы». Мгновенно покончив с первым, А. А. Зимин разворачивается ко второму: допустим, что поговорка, допустим. Но скажите – откуда в ней взялась резана? Эта денежная единица имела хождение в Новгороде, да и там к XII веку ее сменила куна. «Появление новгородской резаны в Слове о полку Игореве, если считать, что это произведение написано в конце XII века, да к тому же на юге Руси, – совершенно необъяснимо».

Короче, дело ясное, что дело темное.

То ли автор «Слова о полку…», найдя в «Задонщине» (конец XIV века) красивый звуковой ход: «Земля еси Руская, как еси была доселева за царем за Соломоном…» – повторил его, усилив (и наплевав на смысл оригинала: интонация дороже): «О Руская земле! Уже за шеломянем еси!»

То ли, наоборот, автор «Задонщины» ну очень неразумный хазарин.

В любом случае один из них был шепеляв.

И так далее. Не важно. Главное – запрета больше нет. Эта книга разрешает каждому думать как он хочет. Про все на свете. А также показывает любому желающему, какое это наслаждение, сколько в нем горечи.

Андрей Сахаров, Елена Боннэр. Дневники

Роман-документ. В 3 т. – М.: Время, 2006.

Конечно, я не собирался читать все подряд, от корки до корки: чуть не две с половиной тысячи страниц (изящное издание, между прочим). Не собирался – и не собираюсь – обсуждать характеры и отношения действующих лиц. Но нельзя же промолчать про такую книгу: прогляжу – и почтительно похвалю, – соображал я.

Однако же текст этих пухлых томиков впивается в вас, как вампир. Первый раз вижу, чтобы собрание реальных, довольно обыкновенных, без всякого блеска исполненных документов превращалось прямо у вас в руках, по ходу чтения, в настоящий роман – то есть в такую вещь, с которой нельзя расстаться, пока не узнаешь, чем все кончится.

Хотя, казалось бы, чего там узнавать: А. Д. умрет, Е. Г. уедет в Америку, вот и всё.

Это мучительное любопытство вызвано, вероятно, тем, что таких людей, как эти двое, вообще-то не бывает. Оба исключительно странные, причем бесконечно не похожи друг на друга. И чужды, как инопланетяне, окружающей среде. И буквально каждый день с утра до вечера только и делают, что совершают поступки, мотивированные чем угодно, только не житейским интересом.

А. Д. отчасти описан Достоевским в Мышкине, Набоковым – в Лужине. (Сходство поразительное и что-нибудь да значит.) Понятно, что наблюдать, как его мучают, – а его мучают почти все и почти все время, – нет никаких сил.

Так что выходки Е. Г. – раздражают они вас или восхищают – вносят освежающий комизм в атмосферу безнадежного абсурда.

Отнюдь не Настасья Филипповна (только этого не хватало). Из друзей Мышкина больше всех похож на нее поручик Келлер – помните? – боксер.

Надеюсь, она не рассердится на такую шутку. Как только не третируют ее в этом тексте – она все печатает слово в слово, брезгуя ретушью. И сама рассказывает о себе разное такое, о чем другой мемуарист (в особенности – дама) непременно бы позабыл. Не знаю, правдой ли вообще она так дорожит, или у нее завышенное чувство собственной реальности. Как бы там ни было, благородной отваги не отнимешь. Только такой человек и мог затеять подобную книгу и довести затею до конца.

Это семейная сага и политическая хроника. Семью оставим в покое. Политика представлена действиями ГБ (партии, правительства, милиции, суда, ОВИРа, жилконторы), АН (будем считать – интеллигенции) – ну и народа, само собой.

Из вязкого кошмара вытянем наудачу два-три звена.

Из ГБ в ЦК (20 апреля 1970 г.):

«В целях своевременного получения данных о намерениях Сахарова, выявления связей, провоцирующих его на враждебные действия, считали бы целесообразным квартиру Сахарова оборудовать техникой прослушивающего оборудования. Просим согласия.

Председатель КГБ Андропов».

(27 апреля наложена резолюция: «Согласиться. Л. Брежнев».)

Теперь насчет интеллигенции. Возьмем смешной эпизод: А. Д. составил Обращения – об амнистии, об отмене смертной казни, уговаривает приличных знакомых присоединить подписи. Те, конечно, увиливают и отлынивают (1972 год), но (драгоценная черта, и спасибо Е. Г., что ее сохранила!) – не под разными благовидными предлогами, а под одним и тем же:

«Всегда это было как бы Дело, направленное на пользу общества…

Лихачев говорил, что он занят спасением Царскосельского и других ленинградских парков (Дело!). Евтушенко пришел к нам сам в каком-то поразившем Андрея розовом шелковом костюме. Я думала – раз сам пришел, значит, подпишет. Но, похоже, пришел просто отметиться. Говорил, что если он подпишет обращения, то ему не дадут создать журнал современной поэзии и печатать стихи молодых (Дело!). Бруно Понтекорво говорил что-то о своей лаборатории (Дело!). 〈…〉 Лиза Драбкина 〈…〉 – что для нее важно опубликовать повесть „Кастальский ключ“, которая будет очень полезна современной молодежи…»

Короче, каждый участвовал в какой-нибудь борьбе и не имел права оголить свой участок фронта. Только один академик «сказал, что не будет подписывать, потому что советская власть его тридцать шесть раз посылала за границу».

Ну и что касается народа. В Горьком к А. Д. иногда подпускали какого-нибудь агрессивного резонера, зачем – сейчас увидите. Вот вам конспект диспута:

«Когда я копал яму под дубок, ко мне подошел полумолодой человек в военной форме, не понял какой специальн[ости]. На мой вопрос, где работает, он, засмущавшись, сказал – в части, в произв[одственном] отделе. Он был слегка выпивши (а может, не слегка). Он хотел со мной поговорить по душам. Его вопросы – чего я добиваюсь? Его тезисы – 1) Не надо с…ть против ветра. 2) Не надо идти на поводу у жены. 3) Русский Иван проливал кровь, он должен быть главным в мире. Я сказал – добиваюсь – 1) чтобы оружие (он говорил об оружии) не было использовано для нападения или шантажа; 2) чтобы хорошие люди не сидели по тюрьмам (его реплика: „… с ними, пусть сидят“)…»

Собственно, вся история сводится к этому диалогу. Последнюю фразу исполняет многомиллионный хор в сопровождении оркестра.

 

IV

Апрель

Петербург в поэзии русской эмиграции

Сборник / Вступ. ст., сост., подгот. текста и примеч. Р.Тименчика и В.Хазана. – СПб.: Академический проект, ДНК, 2006.

Конечно, это было неправильно – что не было такой книги. В высшей степени правильно – что теперь она есть.

Здание т. н. петербургского текста наконец-то, можно сказать, достроено. Соответственно, заиграет новыми интересными цитатами т. н. петербургский миф.

Ведь многие очень умные люди совершенно всерьез полагают – и это даже целому свету известно, – что постоянное проживание в этом городе не проходит человеку даром. Что Петербург с необычайной силой воздействует на ум и характер своего обитателя и чуть ли не предписывает ему образ действий и судьбу.

Некоторые иногородние вообще до сих пор верят, что каждый из нас по первому требованию в любой момент, аккуратно придерживая за пазухой топор, переведет старушку через Невский.

Кроме того, данное издание окажет неоценимую помощь составителям всяческих викторин.

И любителям т. н. краеведения: столько прелестных реалий досоветского городского быта в этих стихах, и как щедро разъяснены они в примечаниях. Подсвеченные сосуды с какими-то цветными растворами в окнах аптек, адреса колбасных магазинов и винных погребов, маршруты конки, наряды извозчиков и швейцаров.

По-настоящему потрясающее чтение – биобиблиографические справки о представленных в этой антологии стихотворцах. Практически за каждой фамилией – сюжет невозможного авантюрного романа, часто с кругосветным путешествием. Война, революция, эмиграция, опять война – опасности, лишения, трагические утраты. Но каждый, прежде чем погибнуть и стать забытым, успел что-то написать, имел читателей, а то и почитателей, так что эти 152 (если я верно сосчитал) имени образуют огромный как бы остров литературы – ушедший в бездну.

Участвуют, впрочем, и сколько-то знаменитостей: Зинаида Гиппиус, Игорь Северянин, Саша Черный, Иван Бунин, – но так участвуют, чтобы не особенно выделяться, почему и выглядят довольно странно.

А основная масса – планктон, обладатели талантов некрупных. Искренности не отнимешь, техника не хуже ничьей, – а набор идей один на всех. Стихи, траченные, как молью, тривиальностью.

Вот и Петербург у большинства состоит целиком из объектов, упоминающихся в обзорной автобусной экскурсии, с прибавлением дежурных эпитетов (скажем, вода в каналах – всегда либо черная, либо тяжелая) и классических реминисценций. Все тут прогуливаются по гранитным набережным, вдоль чудных садовых оград, поглядывая то на царственную, например, Неву, то на (проставьте прилагательное) шпиль Адмиралтейства, при случае и к месту припоминая то роль императора Петра в русской истории, то арию Лизы в опере Чайковского. Если прогуливаются вдвоем, далеко не безразличен покрой чьей-нибудь кофточки, но самое главное – что вообще все это осталось в невозвратимом прошлом и жизнь пропала.

Главная тональность – элегический восторг.

Остальное зависит от личной изобретательности.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Николай Агнивцев

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Давид Бурлюк

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Юрий Иваск

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Татиана Остроумова

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Алексей Плюшков

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Владимир Юрасов

Чтобы сочинять такие стихи, совсем не обязательно иметь местную прописку. Какой-нибудь Юрий Трубецкой (настоящая фамилия – Нольден-Меншиков) родился в Варшаве, детство и юность провел в Киеве – не исключено, что и не бывал никогда в Петербурге – или побывал однажды, проездом, – а тексты как у всех:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Похоже, что собственными глазами этот город можно увидеть разве что в детстве. Тогда есть шанс, что какой-нибудь яркий атом памяти прорвет бумагу:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Григорий Сатовский-младший

И таких вещей в этом томе довольно много. Мелькнет какая-нибудь коробка спичек фабрики Лапшина, шарик мороженого; игрушка на Пасху, елка на Рождество.

Тогда Петербург забывает о своей метафизике и становится просто другим названием счастья.

Владимир Сорокин. День опричника

Роман. – М.: Захаров, 2006.

От первого действующего лица рассказанный рабочий день руководящего сотрудника кремлевской силовой структуры, наделенной чрезвычайными полномочиями.

Соучастие в убийстве, потом в коллективном изнасиловании, потом вымогательство, после обеда организация еще одного убийства, после ужина – легкое соучастие в третьем.

В паузах – несколько деловых совещаний, разные секретные переговоры, просмотр телепрограмм, а также двух концертов и одного кинофильма, прием сильной наркотической дозы с последующей галлюцинацией в духе патриотического садизма, выпивка, закуска. Под конец, на десерт, – коллективное совокупление с товарищами по службе.

Плюс разъезды, перелеты, городские пейзажи – вид из «мерседеса» (он же «мерин») с притороченной на капоте натуральной собачьей головой.

Плюс поток, так сказать, сознания этого самого Комяги, отразивший фрагменты укрепляемого им государственного строя.

Поскольку все это происходит где-то лет через тридцать тому вперед. С Белой Смутой покончено, предшествовавшая ей Красная практически забыта. На западе воздвигнута Русская Стена с отверстиями для труб газопровода, с воротами для ультратрассы Гуанчжоу – Париж. Такая же Стена, естественно, на юге.

«С тех пор, как все мировое производство всех главных вещей-товаров потихоньку в Китай великий перетекло, построили эту Дорогу, связующую Европу с Китаем. Десятиполосная она, а под землею – четыре линии для скоростных поездов. Круглые сутки по Дороге ползут тяжелые трейлеры с товарами, свистят подземные поезда серебристые. Смотреть на это – загляденье».

Такая, значит, экономика. Насчет внешней политики тоже не сомневайтесь: союзник один и враг – люто ненавидимый, заокеанский, – тоже один.

В общем, сценарий как сценарий, в меру правдоподобный, ничего неожиданного.

Личная же интуиция, фантазия и прочие лит. ресурсы автора потрачены на древнерусский колорит этого золотого века. Номенклатура чинов и титулов, стилистика процедур-обрядов – ни дать ни взять «Князь Серебряный» графа Алексея Константиновича. Ну и прилагательное, само собой, норовит забежать существительному за спину, отчего знакомая пошлость всего происходящего как бы возводится в квадрат, а то и в куб.

«Сидим в пустом зале. Справа от меня – постановщик. Слева – смотрящий из Тайного Приказа. Спереди – князь Собакин из Внутреннего Круга. Сзади – столоначальник из Культурной Палаты. Серьезные люди, государственные. Смотрим концерт праздничный, предстоящий. Мощно начинается он, раскатисто: песня о Государе сотрясает полутемный зал. Хорошо поет хор Кремлевский. Умеют у нас на Руси петь. Особенно, если песня – от души.

Кончается песня, кланяются молодцы в расписных рубахах, кланяются девицы в сарафанах да кокошниках. Склоняются снопы пшеницы, радугой переливающиеся, склоняются ивы над рекой застывшей. Сияет солнце натуральное, аж глаза слепит. Хорошо. Одобряю. И все остальные одобряют. Доволен постановщик длинноволосый».

Душная, короче сказать, вещица. Мерзкая взаимосвязь отвратительных объектов описана как последовательность гнусных событий порочного сознания. Пародия на пародию. Политическая сатира в стиле мягкого порно.

Можно было бы не обратить внимания – пролистать сочинение, плюнуть и забыть, – а оно почему-то запоминается. Разумеется, не как прогноз – что нам за дело до будущего, – а как диагноз.

Неприкосновенный запас. Дебаты о политике и культуре

Régime nouveau: Россия в 1998–2006 годы. 2006. № 6.

Сборник исключительно толковых статей, написанных умными специалистами. Такими умными, что даже представляется загадкой: зачем они так тщательно формулируют то, чего все равно нельзя изменить?

Впрочем, это издание вашему рецензенту вообще не по зубам. Так что отделаемся выписками – из какого-нибудь такого текста, в котором понятны все слова.

Вот, скажем, очерк Леонида Косалса «Клановый капитализм в России».

«Главное противоречие клановой системы заключается в конфликте политики и экономики. И если экономическая система со всеми ее дефектами и ограничениями все же является рыночной и во многом работает относительно рационально, то качество политической системы, измеряемое степенью обратной связи между народом и властью, является катастрофически низким. Это противоречие выражается в принятии неэффективных и даже абсурдных политически мотивированных решений, навязываемых экономике и провоцирующих кризисные ситуации…

Ограничения, имеющиеся в нынешней системе, вместе с указанным противоречием в относительно близкой перспективе (шесть-восемь лет) могут привести к системному кризису даже при сохранении благоприятной внешнеэкономической ситуации. Можно говорить о двух непосредственных и основных источниках этого кризиса. Первый – это постепенное накопление до критического уровня ошибочных политических решений… Второй – разложение правящего клана…»

Автор (он, между прочим, профессор Высшей школы экономики) предсказывает, что случится после кризиса. Одно из трех, знаете ли:

«Вариант первый – создание капиталистического общества подобно существующему сейчас в Восточной Европе. Для этого при сохранении основных элементов клановой структуры будут необходимы демонтаж системы конвертации ресурсов, а также масштабная демонополизация и разделение сформировавшихся сверхкрупных государственно-частных компаний.

Вариант второй – создание агрессивного политического режима на базе идей радикального национализма и православного фундаментализма при дальнейшем ограничении экономических свобод и огосударствлении большей части экономики. Тогда можно будет ожидать попыток восстановления империи с помощью военной силы на территории той или иной части бывшего СССР.

Вариант третий – распад России на ряд более мелких (хотя и достаточно больших по территории) государств. В этом случае можно ожидать нескольких локальных гражданских войн…»

В числе авторов этого «Неприкосновенного запаса» – Борис Дубин, Евгений Сабуров, Николай Митрохин, Андрей Левкин, Ольга Серебряная. Все буквально всю окружающую реальность видят насквозь – это плюс. Однако, судя по всему, не очень-то надеются уцелеть, – и это минус.

А наше дело, само собой, – сторона. Наша линия совпадает с названием работы Бориса Дубина: всеобщая адаптация как тактика слабых.

К. К. Гершельман. «Я почему-то должен рассказать о том…»

Избранное / Сост., подгот. текста, вступ. ст. и примеч. проф. С.Г.Исакова. – Таллин: INGRI, 2006.

Думаете – еврей, про холокост? Я тоже, раскрывая, преодолевал предчувствие очередного ужаса. Но ничего подобного, и даже почти наоборот. Из прибалтийских немцев, сын тайного советника, белогвардейский офицер, эмигрировал после Гражданской войны в Эстонию, а в начале Второй мировой – в Германию. Жил скучно, добропорядочным мелким служащим, но в свободное время сочинял. Даже печатался, изредка и понемногу, в эмигрантской прессе. Славы никакой не стяжал, более полувека назад умер и напрочь забыт, – спасибо, дочь и сын, тоже уже не молодые, решили собрать тексты, выбрать, издать.

И по-моему, они это сделали не напрасно. Не то чтобы Карл Гершельман был писатель с блестящим дарованием. Но он располагал – или чувствовал, что располагает, – чем-то вроде ответа на один вопрос, от которого все мы инстинктивно отворачиваемся, а этот человек, защищенный своим неизвестно откуда пришедшим знанием, только в ту сторону и смотрел.

Он всю жизнь размышлял о смысле смерти.

То есть именно размышлять получалось не очень: в прозе, будь то фантастический рассказ или философский мини-трактат, Гершельман слишком напряженно серьезен и от этого впадает в наивность – обыкновенный провинциальный резонер, и больше ничего.

«Всякое зло поправимо, кроме смерти. Надо и смерть сделать поправимой – это воскресение».

Совсем другое дело – стихи. Угловатые и бедные, они настойчиво пытаются выговорить – и все-таки недоговаривают – какую-то тайну. Благодаря которой пишущий их человек переносит свою участь явно легче, чем человек, их читающий. То есть у него имеется для нас с вами очень важное и радостное сообщение.

В сущности, даже понятно – какое. Очень простое: что смерть – не то, что мы воображаем. Во всяком случае, точно не конец. Конца не будет.

Но откуда это известно какому-то Гершельману и с какой такой стати я ему поверю?

Ни с какой. И он вас ни в чем не уверяет, а только старается изо всех сил (которых у него немного) передать вам, как он видит вещи. Как ему хорошо оттого, что он видит их именно так.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

У него, по-видимому, бывало переживание вечности настоящего. Резко повышавшее ценность данности – все равно какой. Это редкий духовный опыт. Не поделиться им с другими, полагал Карл Гершельман, было бы нечестно и бессердечно. Вероятно также, что силу, принуждавшую его создавать тексты, он принимал за литературный талант.

Так или иначе, он сделал что мог, остальное его не касается.

 

V

Май

Евгений Ефимов. Сумбур вокруг «сумбура» и одного «маленького журналиста»: Статья и материалы

Сборник. – М.: Флинта, 2006.

Действительно – статья. Изданная в виде брошюры. Угловатое заглавие запальчивыми этими кавычками как бы говорит: брысь! достали! уши вянут! quos ego!

Автор, видать, из тех необъяснимых нынче людей, которых раздражает публичное вранье вообще, независимо от размаха: ничтожная ли халтура, всемирно- ли исторический трюк.

Казалось бы, разница все-таки есть. Пишущий эти строки ваш покорный буквально в слезах раскаяния вспоминает о своем варварском проекте: насчет розог за дурно продержанную корректуру. Если применять такие меры к простым (ну, допустим, непростительно рассеянным) уборщицам слога, то что назначим – ежели по справедливости – за подделку фактов? (Не говоря уже – за изнасилование истины – групповое – с особым цинизмом – по предварительному сговору.)

Но это логика формальная, устарелая – основанная на предрассудках, разделяемых уже далеко не всеми: что настоящий факт будто бы ценней фальшивого; или что истина – не кукла из секс-шопа (латекс, подогрев, раздвижные веки).

Стоит ли напоминать, что лишняя запятая сделалась в наши дни такой же обязательной и пикантной деталью фразы, как выглядывающий из прикида краешек белья?

Про орфографию же вам в интернете, например, только ленивый не напишет: зануцтва, атстой ваще.

То же и с историей: по умолчанию предполагается, что все всё знают – как бы до икоты усвоив некий краткий курс, – а больше ничего не полезет, кроме креатива: то есть интересных подробностей; то есть таких, которые не повредят удобной приблизительности общего вида сверху. С занимаемой нами умственной высоты.

Вот это-то самое и злит Евгения Ефимова:

«К сожалению, когда наши публицисты уверенно говорят о широкой известности того или иного исторического документа, события, лица, это не более чем журналистский прием (освобождающий от внятного рассказа о них). Давным-давно все забыли Д. Заславского; сто лет уже никто, кроме специалистов, не читал текста ни „Сумбура вместо музыки“, ни речи И. В. Сталина 3 июля 1941, ни постановления о журналах „Звезда“ и „Ленинград“, ни доклада Н. С. Хрущева на Двадцатом съезде партии. Хорошо, если кто-то помнит или слышал, о чем они».

Согласитесь, это так и есть. В здравом уме и бесплатно кто же поплетется в Публичную библиотеку – портить глаза газетой «Правда» за 1936, допустим, год. Этим самым «Сумбуром вместо музыки». Очень надо. Ну, была такая статья. Изничтожавшая оперу Шостаковича. Открывшая идеологическую кампанию против формализма. Точней, проверку т. н. творческой интеллигенции на вшивость. Мастера культуры в подавляющем большинстве оправдали ожидания: доказали, что способны исполнять команду «голос!» громко и в унисон, да еще и с индивидуальными оттенками подвыва. Ну и что? Выбора не было, догма-то гласила: ВКП(б) не ошибается, – а за статьей, в которой они усмотрели нечеловеческую глубину, стоял вообще (виноват: ваще) лично любимый вождь.

Во всяком случае, многие так считали. А также считают. Сам Шостакович, говорят, не сомневался. Если, конечно, верить его биографу – Соломону Волкову. Что Сталин сам написал эту статью. Или продиктовал. По телефону.

Но другие современники событий приписывали сочинение «Сумбура» журналисту Давиду Заславскому. Кстати прибавляя, что это была такая личность – пробы негде ставить: палач и лакей.

Однако теперь высказано и такое мнение (Леонида Максименкова), что, при всей своей беспринципности, в партпрессе этот Заславский был никто и звать никак, и не доверили бы ему руководящую статью, а сочинил ее, должно быть, человечище матерый, вероятней всего – какой-то Керженцев П. М.

Ну вот. Автору описываемой работы надоел этот бессмысленный галдеж. Это безапелляционное пустозвонство. Он пролистал-таки газетную подшивку и удостоверился, что «Сумбур вместо музыки» – никакая не редакционная статья, не руководящая, не передовая. Заурядная отрицательная рецензия – без подписи, но как две капли воды похожая на десятки других, помещенных в «Правде» прежде и после. И подписанных, точно, Заславским.

После чего Евгений Ефимов отправился в РГАЛИ и там – долго ли, коротко ли, – в конце концов разыскал среди бумаг этого Заславского маленькую такую личную бухгалтерскую ведомость. С гонораров полагалось платить партвзносы – стало быть, продукция подлежала учету.

«Так вот, из рабочей тетради Д. И. Заславского следует, что „рядовой журналист“, „маленький человек“ (кавычки-то, кавычки как торжествующе сверкают! – С. Г .) за 10 месяцев 1936 года в одной лишь родной „Правде“ напечатал 107 (сто семь) материалов, в том числе 31 (тридцать одну) передовую и редакционную статью».

Среди них значатся и хрестоматийный «Сумбур вместо музыки» (28 января), и другие жемчужины из «массива статей времен кампании борьбы с формализмом и натурализмом» – «Балетная фальшь» (6 февраля), «Ясный и простой язык в искусстве» (13 февраля), «На собрании советских композиторов» (17 февраля), «Мечты и звуки Мариэтты Шагинян» (28 февраля 1936; под псевд. Д. Осипов), «О художниках-пачкунах» (1 марта).

Вот, собственно, и все. Не знаю, как вам покажется, а по-моему – блестяще! Неопровержимо установлен целый факт – подлинный и немаловажный, – а какое изящное доказательство. Что-что, а платить партвзнос с гонорара за чужую статью – таких дураков, надо полагать, и при социализме не бывало.

И значит, цена спекуляциям Соломонов Волковых и Леонидов Максименковых – ломаный грош, ровно.

И по крайней мере странно, что будто бы и сам Шостакович – «лично знавший Д. И. Заславского лет тридцать, беседовавший с ним, имевший с ним общих доверительных знакомых, не выяснил действительного положения вещей, а всю жизнь занимался умозаключениями». Впрочем, – продолжает наш автор, – «наверняка выяснил. Только почему-то утаил от Волкова».

И в общем, забавно, что все эти Юрии Олеши, Алексеи Толстые и др., истерично восхваляя тогда, в 1936 году, мудрость полученных указаний, льстили не Сталину, как им мечталось, а фактически – жестяному рупору.

Хотя, с другой стороны, какая разница? Не сам же собой рявкнул этот рупор. А собственно текст изготовлен ничьим пером, обмокнутым в чернильницу общего пользования. Этот Заславский был бездарен талантливо, до прозрачности. Невидимка. По кличке Гомункулус.

Однако ж обрел такую благодать не сразу, не сразу, и кое-чем заплатив.

И это другой сюжет Евгения Ефимова. Не стану его пересказывать – хорошенького понемножку, – но, в общем, приходится признать, что биография Заславского начиналась эффектно. Вроде были у него и убеждения, и дарования, и заслуги перед российской демократией. Дарования погибли при перемене убеждений, заслуги перед демократией удалось искупить верностью диктатуре, – но двигал им, похоже, не шкурный страх, а бурливый темперамент политического графомана. По-видимому, жизнь без блаженства регулярных публикаций не имела для него ни малейшего смысла. Ведь публикации, представлялось ему, влияют на реальность. Короче – это был властолюбец, но помешанный: обожал не власть, а как она пахнет. Как вот кошку сводят с ума несколько молекул валерьянки в окружающем воздухе.

«И я, и каждый из нас, без сомнения, – почему-то пишет Евгений Ефимов, – предпочли бы Париж или Берлин измене Бунду, подполье или пулю – профессиональной карьере при Сталине. Д. Заславский поступил не по-нашему».

Ну да, ирония. Дескать, понаслышке презирать легко. А это, мол, была, между прочим, довольно крупная кошка. В результате дрессировки – да, превратившаяся в крысу. Но еще вопрос – во что превратилась бы, оказавшись на ее месте, какая-нибудь бестолковая, невежественная, циничная мышь.

Андрей Жвалевский, Евгения Пастернак. М + Ж. А черт с ним, с этим платьем!; Современные методы управления погодой

Романы. – М.: Время; СПб.: Издательский дом «Азбука-классика», 2006.

Так совпало, что на этот раз и художественная, так сказать, проза доигралась до мышей. Ну или до морских свинок. До лесных пичуг.

Одним словом, до пары симпатичных незначительных существ, объятых одним, но пламенным инстинктом. Который принуждает их преодолеть препоны и создать нормальную семью. Препоны, впрочем, несерьезные, к тому же – мнимые: возникают по ходу текста исключительно для того, чтобы он продолжался, набирая объем. А мощность инстинкта пересчитана – для завлекательности – в силах лошадиных. Но все равно – счастье неизбежно.

Пока читаешь – конечно, подташнивает, но впоследствии справедливость берет верх: нельзя не отдать должного остроте и некоторому даже блеску замысла. (Исполнение – на обычном уровне интернет-самиздата: этак забавно, этак якобы отвязно; и действительно – без ветрил: потому что на веслах.)

Острота – политическая. В самом деле, вот уже который год страна благоденствует, а литература, по своей привычке тормозить, отстает: не показывает и не показывает – словно нарочно скрывает – людей довольных. Не миллионеров – пусть отдохнут, – а вот именно среднее звено, благополучную офисную живность: ей ли в РФ не как за пазухой сами знаете у кого? Квартирка – без евроремонта, но своя; автомобиль – подержанный, но иномарка, дачка (родительская, с флорой и сауной), ноутбук, мобильник – чего еще надо? (Кроме, само собой, зарплаты в конверте. Скобка закрывается.) Рожна, что ли? – Конечно нет. А исключительно и только любви. Взаимной, страстной без изъяна, с гарантией на небесах и круглым штампом.

Вот именно так и обстоит дело в данном сочинении. Сальдо положительное – отчего бы и не исполнить гражданский долг. См. стихи Саши Черного:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Положим, тут Москва и цены не такие смешные, но не суть важно. Главное, что фундамент сюжета – бюджет. Герой и героиня служат в издательствах: он – в столичном, она – где-то на периферии. Он редактирует, она маркетирует, или наоборот. Оба то есть, как выразился бы социолог, относятся если не к прослойке, то, во всяком случае, к прокладке – удовлетворяют пусть не потребность, но, по крайней мере, претензию: чем же мы не европейская страна? вон, даже книги издаем, и плевать на убытки: момент такой, что бабла – как грязи; а иногда небольшое кровопускание даже помогает от налогов.

При такой мотивации первый член пресловутой формулы «товар – деньги – товар» не пляшет: ни качество, ни количество товара производимого не колышет действующих лиц. Персоналу дозволяется валять дурака и покупать турпутевки за границу в любое время; попросит подогреть матпомощью – дескать, поиздержался за шашнями, – на!

Вот ему и хорошо. Он совершенно свободен гормонально. (Деньги – пища – гормон.) И эта свобода, подкрепленная покупательной способностью, избавляет интеллект от ненужных условных связей.

Тут самое время привести какую-нибудь цитату. Но, прежде чем я разверну книжку на первой попавшейся (клянусь) странице, прошу поверить мне на слово, что раздающиеся голоса принадлежат особям давно половозрелым, даже бывалым. Высшее образование, разводы, все такое. У нее семилетняя, что ли, дочь. Также вспомним, что и он, и она худо-бедно, а вписались в рыночную экономику, а для этого, согласимся, недостаточно просто капать беспрерывно слюной.

Учли? А теперь слушайте:

«– А солнышко помнишь? – не унимался я. – Как ты меня будила солнечным зайчиком? И как мы маслины ели? С косточками?

Катя начала пофыркивать в трубку – хороший признак. В конце концов она даже мявкнула мне. А потом еще раз, соблазнительно и протяжно. И принялась урчать. Совсем как на шезлонге в тени отеля.

Но тут в дверях возникло начальство, я быстро согнал с лица дурашливую улыбку и затараторил:

– Значит, завтра созвонимся еще раз и уточним тему. И рукопись желательно побыстрее.

– Побыстрее не получится, – мурлыкал телефон. – М-м-мяу-у-у-у!..»

Теперь сами видите: очень своевременная книга.

Впрочем, попробуем еще разок:

«Воротник! Никогда не думал, что такой простой и естественный жест может для меня значить больше, чем все ласки и восторги вместе взятые. Казалось бы, ничего особенного, но именно это движение Катиной руки окончательно примирило меня с тем, что жить мы будем вместе долго и счастливо. Она даже не заметила этого, автоматически привела мою одежду в порядок перед выходом, но я только об этом и думал…»

Пожалуй, стоп. Разве что попозже, напоследок заглянем и в ее поток, так сказать, сознания (на этот раз поищу специально). А пока подведем предварительные итоги. Они таковы: все в порядке. Отечество в безопасности. Стабильность торжествует. Победа здоровых патриотических сил на выборах всех уровней обеспечена. Демографический взрыв предсказуем. Русская литература опять нашла наконец положительного героя – маленького, это верно, зато сексуально активного, а значит, отнюдь не лишнего. И значит, снова практически влилась в лоно (извините) соцреализма, ура.

Но эстетика – для состоятельных. То есть проще даже воровства: единственная задача текста – продолжаться. Для чего, например, каждый эпизод рассказан дважды. И каждый телефонный разговор. Как бы это были наши, арбатские «Ворота Расёмон». С двумя зеркальными створками: М и Ж. Текст размножается отражением. Сшивая себя белыми – нет, желтыми! – нитками. Потом с некоторой наглостью бросая их читателю в лицо: смотри, на что ты повелся, лох.

В общем, черт с ним, с этим платьем. Возвратимся к нашим Дафнису и Хлое, к нашим маленьким возбужденным грызунам. Или, лучше, к чижику и пеночке. Как умилителен он, как уморительна она:

«Честно говоря, я поймала себя на том, что нервничаю, как девственница перед первой брачной ночью. Как-то у нас все в этот раз уж больно официально получается. А готова ли я к этому? Неужели я смогу сюда насовсем переехать? Я ругаюсь на Сергея за то, что он не знает, чего хочет, а знаю ли я сама, чего хочу? Он в отличие от меня хотя бы что-то делает, а я сижу и жду, когда за меня решат, где я буду жить!

Сергей валялся на диване и щелкал пультом телевизора, но, когда я вошла в комнату, он так на меня посмотрел… Что-то в его глазах залезло ко мне в душу, долго там кувыркалось, а на выходе застряло в горле…»

И ведь покупают, славные хомячки. Едят. Еще и похваливают. Очень, говорят, сбалансированный корм.

 

VI

Июнь

Сергей Чупринин. Русская литература сегодня: Большой путеводитель М.: Время, 2007.

Сергей Чупринин. Русская литература сегодня: Жизнь по понятиям

М.: Время, 2007.

Первый том – более или менее обычный справочник, разве что поэлегантней других и попричудливей. Впечатление элегантности создается экономным, а все же слегка интонированным слогом. Причудлив – да и то лишь на взгляд провинциального конформиста и ханжи, каков я, – персональный состав сформированной тут сборной по литературе (почти сплошь нападающие плюс несколько вратарей). Приглядевшись, понимаешь: включены те, кого можно встретить в московских редакциях или о ком хотя бы иногда в этих редакциях говорят. Принцип не хуже любого другого, но тоже требует жертв. Поэтому наш, например, населенный пункт представлен исключительно корифеями (Ксения Букша, Ирина Денежкина, Никита Елисеев, Николай Кононов, Павел Крусанов, Михаил Кураев, Александр Мелихов, Илья Стогофф, Виктор Топоров, Елена Шварц – а впрочем, корифеев у нас больше, чем у меня терпения перечислять, простите).

Зато масса ценнейших сведений: о писательских союзах, периодических изданиях («Звезда» упомянута, ура); или, скажем, какие бывают в литературе награды и знаки отличия – кто, сколько раз и когда удостоен.

Короче, мирная такая забава, типа – пасьянс, но полезней.

То ли дело – том второй. Где игра по-настоящему азартная: захолустный ум чувствует себя примерно как Алиса среди взбесившихся карт – режущихся в карты же на интерес.

А еще это выглядит как осиное гнездо, разобранное на ломкие серебристые лепестки – ироничной такой осой, склонной к анализу. Которая не прочь попробовать товарок на жало. И при случае впиться. См. хотя бы статью КОНФУЗНЫЙ ЭФФЕКТ В ЛИТЕРАТУРЕ. Или – АНТИАМЕРИКАНИЗМ, АНТИГЛОБАЛИЗМ И АНТИЛИБЕРАЛИЗМ В ЛИТЕРАТУРЕ.

А также все это похоже на очень знаменитую фотографию (кажется, Андрея Гурски), на которой виден сразу весь целиком огромный супермаркет – каждая полка подробно, весь товар – крупным планом, на любой вещи читаются штрихкод и ценник.

Но и без метафор – затея мало того что глубокая – еще и остроумная, и лично я снимаю шляпу.

Прочитав всё, что пишут про литературу, установить значение употребляемых терминов. Сравнивая, во-первых, контексты между собой, а во-вторых, термины – с явлениями, на которые они кивают. Такая, знаете ли, ревизия профессионального инвентаря.

И, скажем, нижеподписавшийся впервые осознал, – а прежде пропускал из одного уха в другое, – что и словам вроде лавбургер или либерпанк нечто в окружающем пространстве действительно соответствует.

И что такое винтажный продукт, и что – продактплейсмент, и кто такой книггер, раб литературный.

А еще бывает слэм-поэзия, галлюцинаторный реализм, эйджизм, континуализм. И наблюдается, увы, тенденция к створаживанию литературы.

Все эти слова, оказывается, существуют и обозначают что-то такое, что действительно касается текстов, денег и людей.

Так что большое спасибо Сергею Чупринину и от собственно меня, и, главное, от тех, кто будет читать его путеводитель лет через сто (если, конечно, к тому времени литературу не запретят как наркотик). Откуда еще бедняга потомок узнает, чем мы тут занимались. И что существовала такая умопостигаемая сфера бытия, в которой считались более или менее реальными объектами Оксана Робски, Сергей Минаев, Александр Проханов, Дарья Донцова и т. д.

См.: ГРАФОМАНИЯ; НЕКВАЛИФИЦИРОВАННОЕ ЧИТАТЕЛЬСКОЕ БОЛЬШИНСТВО; ВМЕНЯЕМОСТЬ И НЕВМЕНЯЕМОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; ИМПЕРСКОЕ СОЗНАНИЕ В ЛИТЕРАТУРЕ; СТРАТЕГИЯ АВТОРСКАЯ и др.

Но это именно и есть пафос данного проекта. Веселую или не очень – как для кого, – во всяком случае, крайне занимательную – Сергей Чупринин написал самую настоящую теорию литпроцесса.

Правда, упраздняющую литпроцесс как генеральное понятие. Поскольку процессов сразу несколько, даже не сосчитать сколько, и каждый идет в свою неизвестную сторону, а вдобавок превосходство хорошего текста над дурным абсолютно недоказуемо, – то пусть возбухают все грибы.

На каждого автора найдется издатель – а значит, и читатель, – а значит, и критик. Хотя бы книжный.

См.: КРИТИКА КНИЖНАЯ; КРИТИКА ЛИТЕРАТУРНАЯ; КРИТИКА НЕПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ; КРИТИКА ФИЛОЛОГИЧЕСКАЯ; ГЛАМУРНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ и др.

И вероятней всего, неквалифицированное читательское большинство (см.) сойдется с исчезающим квалифицированным меньшинством (см.) на миддл-литературе (см.), использующей никакой язык (см.), но зато подчиняющей эстетические функции коммуникативным.

Тогда окончится гражданская война в литературе (см.) и на разных ступеньках в миддл-секторе мультилитературного (см.) пространства разместятся «такие разные авторы», как Виктор Пелевин, Людмила Улицкая, Михаил Веллер, Дмитрий Липскеров, Борис Акунин, Андрей Геласимов, Евгений Гришковец.

См.: КАЧЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА; МАССОВАЯ ЛИТЕРАТУРА; ЭЛИТАРНАЯ ЛИТЕРАТУРА; НОРМА ЛИТЕРАТУРНАЯ; ВКУС ЛИТЕРАТУРНЫЙ; ВЛАСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ.

Будем считать литературой то, что читают другие, – а за это пусть и они оставят нас в покое.

Историю же литературы вставим – как яркое приложение – в большую философию моды.

А что? Похоже на правду и притом хорошо написано.

С тонким пониманием обдуманного предмета. С любовью к интеллектуальному порядку и с каким-то насмешливым сожалением о ремесле, теряющем толк и честь:

«Нет ни общего для всех вкуса, ни единых критериев оценки художественных произведений, ни согласованной и принятой общественным мнением иерархии ценностей и дарований. Затруднительно говорить даже о магистральном литературном процессе и мейнстриме – в том привычном понимании этих слов, когда любые внемейстримовые явления трактуются либо как маргинальные, либо как антикультурные…

Причем дихотомическое разделение по одному, пусть даже и существенному признаку (литературы качественная и массовая, либеральная и патриотическая, инновационная и традиционная) не работает тоже…»

Не работает – и не надо. Обойдемся. Положимся на голос личного ума. Мой – сообщает мне: эта книга – настоящая. Факт литературы, а не той вообще словесности, чья пестрая, крикливая, нахальная нищета отображена этой системой уравнений.

«Что вы делаете со мной!» Как подводили под расстрел. Документы о жизни и гибели Владимира Николаевича Кашина

Сост., вступ. ст., примеч. Р. Ш. Ганелина. – СПб.: Нестор-История, 2006.

Этот Кашин жил да был и занимался историей русской крестьянской промышленности XVIII и первой половины XIX века – до 11 марта 1937 года. А в этот день допустил роковую политическую ошибку. Верней, сразу четыре ошибки. Или пять, посчитайте сами.

Будучи спрошен одним студентом на семинаре в университете: если Петр I действовал в интересах дворянского класса, отчего же тогда дворянство на него роптало? – профессор Кашин, проговорив что-то вроде: класс не всегда, не сразу и не весь осознаёт свои интересы достаточно отчетливо, – не закрыл тотчас рот (раз!), а добавил, что вот, к примеру, «рабочий класс – сознательный, он даже строил социализм, будучи голодным» (два!). Студент (некто Ванцевич, староста аспирантской группы) страшно удивился, и Кашин – «думая, что Ванцевич его не понял, обратился к другим примерам: „О крестьянстве; разве за Сталиным шло все крестьянство (в годы Гражданской войны)? Если это сказать, то это будет чепуха“».

Счет уже ноль-три не в его пользу, однако профессор и еще распространился насчет Гражданской войны (в которой, между прочим, участвовал на стороне красных) и пришел в такое бесшабашное возбуждение, что позволил себе назвать товарища Сталина – «организатором рабочего класса».

– И только? – спросил, как бы не веря своим ушам, студент Соловьев.

– Вот все дело в этом «только», – угрюмо заключил студент Грациани (а может быть – Мурачев). Семинар окончился, и молодые негодяи пошли оформлять донос. Поскольку проявили свою научную пытливость по заданию НКВД – чего Кашин с ходу не сообразил. И это была главная – если угодно, пятая и практически последняя его ошибка.

(Четвертая – вероятно, вы угадали, – что употребил неправильный титул; полагалось: «организатор и вождь», а еще лучше: «вождь, организатор и вдохновитель».)

Положим, НКВД-то в данном случае все эти тонкости были безразличны и после ареста никто ни о чем таком Кашина не расспрашивал. Участь его была решена, вероятно, недели за две до этого самого семинара: он представлял собой типичного недобитка – в 33-м году уже привлекался по 58-й статье, уже и вину какую-то признал (участие в контрреволюционной организации «Путь Ленина»), но тогда был почему-то отпущен, а теперь, значит, кончик его веревочки нашелся, вот и все.

Однако следовало соблюсти приличия (до Большого Террора оставалось еще полгода). Приличия же на тот момент требовали плодотворного контакта с трудовым коллективом, внутри которого укрывался обреченный. В случае Кашина – с научной общественностью. Чтобы, значит, научная общественность еще прежде, чем гр-на Кашина возьмут, решила, что он не достоин носить высокое звание советского ученого.

Причем чтобы решила сама, с открытой душой и не жалея совести. А не так, как делалось впоследствии: дескать, поступила информация из органов, прошу проголосовать за исключение, кто за? Нет, – а пускай доктора наук и академики на общем собрании Ленинградского отделения Института истории АН СССР (ЛОИИ) самостоятельно разоблачат своего товарища как замаскированного врага. И пускай считается, что сигнал им пущен не сверху, а снизу – вот от группы студентов.

И такое собрание состоялось 21 марта. И в архиве ЛОИИ (теперь это Санкт-Петербургский институт истории РАН) сохранилась его стенограмма. И сотрудник этого института доктор исторических наук Р. Ш. Ганелин ее нашел. И был потрясен: стенограмма пестрела именами людей, которых он знал, уважал. У которых он учился (поступив в Ленинградский университет в 1945 году). С которыми вместе работал. Иных, наверное, даже любил.

«Само пребывание в одном с ними коллективе было школой. Повседневное общение с этими людьми, оброненные ими походя замечания запомнились на всю жизнь. Необыкновенная ученость, высочайший профессионализм, свойственный русским историкам-исследователям начала XX в., заключавшийся в особенной тонкости интерпретации источника как документального памятника своего времени, выделяли этих людей из общего ряда. Все это оказывалось у них как носителей истинной академической традиции органично связанным с подлинной интеллигентностью натуры, необыкновенной расположенностью к окружающим. В отношении к ним моем и моих ровесников-коллег был и до сих пор сохраняется элемент преклонения».

И вот все эти блестящие авторитеты битых два часа подряд несут косноязычную, тягостную, постыдную ерунду, после чего принимают резолюцию, подразумевающую расстрельный приговор неизвестно за что. И все записано слово в слово.

Читать этот документ тяжело, цитировать бессмысленно. Как люди в страхе гадки! – воскликнуто давно, а ничего другого вроде и не скажешь.

Никто и не скажет – кроме историка высочайшей квалификации, полностью овладевшего техникой «интерпретации источника как документального памятника своего времени». Кроме мыслителя, поднявшегося над соблазном смотреть на людей свысока. Кроме страдающего друга.

«Первым моим побуждением было больше не прикасаться к этому архивному делу и никому больше никогда ничего не рассказывать. Но затем я представил себе, что оно попадет (а это теперь, пожалуй, уже неизбежно) в руки такого исследователя, для которого все эти люди будут не живыми образами, а персонажами из историографических работ, авторами ушедших в прошлое исследований. Без тех реалий времени, которые далеко не всегда отражаются в источниках или исследованиях, трагедия, участниками которой по принуждению или непониманию они стали, не будет по-человечески понятна современному исследователю, и судить их (и о них) он будет со справедливой и абстрактной строгостью. И тогда я решил, что должен сам опубликовать материалы этого собрания и попытаться в меру сил описать страшный гнет, испытывавшийся этими людьми: ведь некоторые из них мне незабываемо дороги, и все – небезразличны. Их речи на собрании я могу сопоставить с тем, какими я знал этих людей, и со сведениями, известными мне от старших современников. Еще могу, хотя скоро сделать это будет некому…»

Сделано, исполнено. И перед нами – образчик настолько профессионального разбора обстоятельств и продиктованных ими мотивов поведения, что, полагаю, каждый из смертных желал бы, чтобы о нем на последнем и Страшном суде был сделан такой же доклад.

Не извиняющий (какие уж тут оправдания!), не обвиняющий, – просто точный, предельно тщательный, ничего больше. Это очень много: наше ли дело – справедливость? – но приблизительной она не бывает.

Такие книги вносят надежду и в земную жизнь. Появись их, допустим, хоть несколько тысяч да прочитай их десяток-другой миллионов людей, – новому Сталину, пожалуй, нечего было бы здесь ловить.

 

VII

Июль

Кирилл Кобрин. Мир приключений (истории, записанные в Праге)

Сборник. – М.: Новое литературное обозрение, 2007.

Он по-прежнему пишет исключительно хорошо: прозой без незначительных слов; быстрыми предложениями, выражающими горькие мысли.

Вероятно, жизнь в Чехии наводит на него скуку, а известия из России – тоску. Вероятно, немного разуверился в будущем – своем личном и вообще. Вероятно, любимый наркотик – литература – перестал оказывать на него привычное действие.

Но он ею, как говорится, отравлен безнадежно. И вот из порожденных ею галлюцинаций, подмешав к ним чувство собственной судьбы, делает опять литературу.

Ему бы сбежать в роман (скажем, исторический), а он сочиняет новеллы – потому что прирожденный эссеист.

С тех пор как вошли в употребление письменные столы, большая форма связана с огромной нагрузкой на ягодичные мышцы. Чья анатомия не приспособлена – тот вынужден пробавляться эссеистикой, поэзией, на худой конец литкритикой.

Подобно цирковому клоуну, эссеист обязан уметь на манеже всё. Кирилл Кобрин как раз умеет. И решил это сам себе доказать – данной книжкой.

В самом деле увлекательные, в самом деле таинственные, в самом деле жуткие сюжеты. С двойным кодом, с искусно поддерживаемым эффектом ложной памяти. Как бы с кавычками, плывущими вдоль горизонта, как облака. (Рассчитано так, чтобы вы заметили их не сразу, а заметив – почувствовали, что тоже помещены в текст: заключены в скобки.)

Хотя есть и просто остроумные: те, в которых автор остается за кулисой.

Но вот он появляется, отбрасывая, как тень, все, что считает своим прошлым (то есть, в общем-то, себя), – и его присутствие придает тексту волнующий интерес. Это довольно странно: у других писателей слишком часто бывает наоборот.

Поэтому я предполагаю (еще одно предположение, тоже безответственное; для краткой рецензии, согласен, это чересчур), что перед нами – всего лишь интермедия, хоть и блестящая. Что Кирилл Кобрин, вот увидите, удивит нас еще не так. Придумает такой рискованный трюк, что все ахнут. Напишет очень важное. Он может.

Лишь бы справился с унынием. И нарастил ягодичные мышцы.

Дина Хапаева. Готическое общество: морфология кошмара

М.: Новое литературное обозрение, 2007.

Да, на первый взгляд название маленько вычурное: про Средние, что ли, века? под майонезом Фрейд-Юнг-провансаль? Представьте – нет. А про самую что ни на есть злобу бела дня. Точней – сумрака. Который сгущается вокруг вас, читатель, и вокруг меня, и вокруг автора этой книги.

Вообще-то мы (многие из вас и я) и сами чувствуем, что нам угрожает какая-то опасность. Видим ужасные лица, слышим отвратительные речи, знаем зловещие факты. И с временем что-то не то: без сомнения, оно летит, но явно не вперед.

Но мы не понимаем, как все это связано и что, собственно, происходит: то ли жизнь вдруг потеряла смысл, то ли приобрела другой, враждебный.

Дина Хапаева говорит (то есть я так прочитал ее трактат): атака готов. Изнутри. Вроде как пробуждение вируса. Который (или, уточним для верности, один из его штаммов) когда-то разрушил античную цивилизацию, а теперь пожирает ослабленный организм нашей. И она погибает прямо у нас на глазах. Уходит в прошлое. Или, если угодно, мы фактически уходим из нее – неизвестно куда.

«Мы покидаем мир, в котором привычными понятиями были равенство перед законом, социальная справедливость, свобода слова, публичная политика, в котором существовало понятие убежища – политического, морального, идеального. Со скоростью, опережающей сознание перемен, мы падаем в неизвестность, приобретающую странные готические очертания. Возможно, пройдет год или два, и нам станет трудно поверить в то, что принципы государственной политики, общественной жизни, взаимоотношений между людьми, которые еще отчасти сохраняются сегодня, действительно имели место, а не приснились нам и не являются выдумкой историков и политологов. Так же трудно, как трудно было еще несколько лет назад предвидеть масштаб и серьезность перемен, которые мы наблюдаем сегодня…»

Дина Хапаева описывает симптомы инфекции – довольно случайный, по-моему, набор; вот несколько:

• мода на сочинения Толкина и на ролевые игры по их сюжетам;

• превращение современной астрофизики тоже некоторым образом в игру – метафор с уравнениями, так что существование реальных объектов, описываемых теми и другими (всех этих кротовых нор в космосе и черных дыр), становится делом вкуса, если не предметом веры (что, в свою очередь, наносит ущерб таким концепциям, как причинность и необратимое время, – и в конечном счете заражает мировоззрение толпы наглым презрением к научному знанию, к истине как таковой);

• «немота интеллектуалов», отражающая их «методологическую растерянность», «кризис понятий», «забастовка языка», «неспособность гуманитарных и социальных наук на протяжении последних 20 лет изобрести новые модели объяснения развития общества и истории, которые смогли бы заменить собой распавшиеся старые парадигмы»;

• массовый спрос на фэнтези с нечистью, которые чем бездарней, тем адекватней описывают социально-политические практики российского общества (неразличение добра и зла; единственный критерий ценности человека – лояльность предводителю того или иного сообщества; единственный критерий ценности поступка – угодил ли он непосредственному начальству; плюс «избирательность, неравенство, дискриминация», как сказал бы Андрей Илларионов, – однако Дина Хапаева не вполне удовлетворена построенной им моделью корпоративистского государства; «„Лояльность“ – исключительно важная категория для понимания организации социальной ткани российского общества, но его структурообразующим принципом является не корпорация, а зона»).

Это уже горячо, уже гораздо ближе к раскаленному центру излагаемой догадки; а черные дыры оставим все-таки астрофизикам; а насчет объективного времени почитайте-ка у старикашки Канта; и что в жизни действуют иррациональные силы, а участь человека трагична – mr. Толкин, мне представляется, не так уж неправ. И я даже не совсем уверен, что именно в чтиве всевозможных ночных и дневных дозоров резче всего «проступают черты общества, которое еще только начинает говорить о себе невнятным языком аллюзий, аллегорий, прячется за старыми словами, но больше молчит и корчит рожи».

Но беспорядочность аргументации (может быть, только кажущаяся мне) ничего не значит. Книга старается выглядеть строгим рассуждением. На самом деле в ней – предчувствие, близкое к ясновидению. Дина Хапаева разглядела новую формацию, уже сложившуюся вокруг нас, и дала ей новое имя. Не просто зона. Не просто орда. Готическое общество.

В прошлом веке породившее такие феномены, как Аушвиц и ГУЛАГ, в этом – порожденное ими.

«Готическое общество – результат мутации неизжитой концентрационной истории, тлевшей под спудом современной демократии, – коренится в опыте концентрационной вселенной».

Этот вирус, по мнению Дины Хапаевой, поразил все современные общества. Но в РФ почти совсем нет на него антител. Страна практически утратила моральное чувство.

«Наша совесть оказалась географической величиной: ее можно измерять в километрах лесов и болот, скрывших с глаз могильники и ветхие бараки концентрационных лагерей. Они исчезли, сгнили, распались, превратились в пастбища или пустоши. Тайга, топь и беспамятство поглотили останки наших соотечественников, родственников, зверски замученных нашими соотечественниками, нашими родственниками.

Российское общество поражено тяжким недугом: расстройством памяти, частичной амнезией, сделавшей нашу память прихотливо избирательной. Можно ли сказать, что наши соотечественники не знают своей истории? Что они недостаточно информированы, чтобы посмотреть в глаза своему прошлому? Что общество еще не созрело для того, чтобы задуматься о своей истории, и переживает такой же период антиисторизма, как Германия в 1950-е годы? Все это, безусловно, ложные вопросы. История ГУЛАГа ни для кого не секрет и секретом никогда не была: как она могла быть секретом в стране, в которой для того, чтобы каждый третий был репрессирован, каждый пятый должен был быть „вертухаем“ – в широком смысле этого слова?

Иными словами, мы знаем свою историю, но это история, лишенная памяти о ней. История, на которую население нашей необъятной родины взирает с отчуждением и отстранением, чисто антропологическим взором, как если бы речь шла не о наших собственных прямых и кровных родственниках, дедушках и бабушках, папах и мамах, а о племени лангобардов эпохи Римской империи».

Отчего так? Перечислен ряд причин. В частности, Дина Хапаева укоряет демократическую интеллигенцию: «…она первой провозгласила себя „жертвой тоталитаризма“. И тогда, в начале 1990-х, все общество поголовно последовало ее примеру, объявив себя „жертвами“ „советской власти“, „коммунистической идеологии“, „тоталитарного режима“. И если все жертвы, то в чем может состоять смысл общественной дискуссии? Вызвав из небытия тени советского прошлого, российское общество равнодушно отвернулось от тяжкого наследства, предоставив „мертвым самим хоронить своих мертвецов“».

В результате чего – я, по крайней мере, так понимаю – Аушвиц и ГУЛАГ по-прежнему возвышаются посреди нашей жизни, умышленно невидимые, источая заразный смрад. Без метафор говоря – постоянно поддерживая в человеке некое низкое знание о самом себе: с каждым можно сделать всё; и предпочтительней, чтобы это всё сделали с другим; и лучше стать тем, кто сделает, чем оказаться на месте того – с кем.

Итак, опыт «вертухая в широком смысле» было единодушно решено стереть с жестких, так сказать, дисков. Но, как выясняется, это невозможно. Не устыдившись его, вы будете вынуждены рано или поздно им возгордиться. Вот отчего «с каждым днем растет число желающих представить позорный режим достойным политическим ориентиром, а историю России – чередой славных побед великой державы, которой потомки могут только гордиться».

Чему в высшей степени способствует миф о Великой Отечественной войне.

«Ибо миф о войне – это заградительный миф. Он возник как миф-заградитель ГУЛАГа… „Плавильный котел“ мифа о войне был призван объединить разорванное террором общество против общего врага и превратить сокрытие преступления в подлинную основу „новой общности людей – советского народа“.

…Главная функция мифа о войне, которую он продолжает успешно выполнять и по сей день, – вселять в души наших соотечественников непоколебимую уверенность в том, что ГУЛАГ – всего лишь незначительный эпизод, иногда досадно торчащий из-за могучей спины „воина-освободителя“…»

Ну и так далее. Ход мысли, надеюсь, ясен. Страна празднует амнезию. Но в миллионах живет – передаваясь от поколения к поколению, – постоянно вытесняемая память «о злодеяниях, соучастии в преступлениях, страданиях и страхе. Тайная память, которую скрывает от себя каждый, но с последствиями которой приходится иметь дело в масштабах всего общества».

А вот и эти последствия:

«Опора – в разных формах – на вооруженные формирования, стремление к наследственной передаче постов и профессий, отношение к институциям как к формам „кормлений“, вытеснение формальных требований к выполнению определенных функций „близостью к телу“, стремление свести описание должности к портрету ее обладателя – таковы лишь некоторые признаки готического общества. Унижение вассала, желание добиться от него холуйства и подличанья как важных доказательств его верности и проявлений его лояльности – таковы готические правила „бизнес-этики“».

Оглянитесь: как стремительно темнеет. Отовсюду, злорадно ухмыляясь, надвигаются какие-то странные, страшные существа. Вот-вот бросятся. Бежать бесполезно.

«Бессмысленное бегство, постоянно наталкивающееся на новое препятствие, – таково обычно содержание кошмара».

Как по-вашему: похоже на исторический момент?

А. Пионтковский. «За Родину! За Абрамовича! Огонь!» Сборник. – М.: РДП «ЯБЛОКО», 2005.

А. Пионтковский. Нелюбимая страна Сборник. – М.: РДП «ЯБЛОКО», 2006.

Даты старые, и писать рецензию поздно, а надо было эти книжки читать в свое время; верней – статьи, из которых они состоят. Все это было в газетах и на разных интернет-сайтах: много лет Андрей Пионтковский сопровождает своими комментариями нашу так называемую политическую жизнь.

Но теперь его, наверное, выживут из РФ – что посадят, вообразить пока еще не могу. Однако прокурорское представление готово, повестка с вызовом на допрос подписана, обе вот эти самые книги фактически запрещены. И какой-то референт органов уже провел лингвистическую, знаете ли, экспертизу – и усмотрел признаки – чего? правильно: экстремизма.

Действительно, Андрей Пионтковский мало того что проницателен и талантлив, – он еще позволяет себе высказываться так, словно конституция страны гарантирует ему свободу слова. Закон и приличия он, разумеется, соблюдает, но больше не считается буквально ни с чем. К начальству, то есть, ну ни малейшей почтительности.

Давайте я вам выпишу несколько строчек на память:

«Это жандармско-бюрократический капитализм с отцом нации во главе. Это замена ельцинского поколения олигархов на новых так называемых патриотически ориентированных выходцев из спецслужб и главным образом на коллективного олигарха – бюрократию и ее вооруженные отряды – силовые структуры. Мало того, что эта идеологема и порожденная ею модель поражают своим эстетическим и интеллектуальным убожеством. С этим можно было бы и примириться. Беда в том, что она абсолютно неэффективна…»

Такой вот экстрим. Игра с огнем. Губительное пристрастие. Точней – роковой недуг. Которым страдали, если помните таких, покойный Дмитрий Холодов, покойная Лариса Юдина, покойный Пол Хлебников, покойный Юрий Щекочихин, покойная Анна Политковская.

Готы вообще полагают, что это порок, и предающихся ему – казнят. Готы презрительно именуют его: недержание языка за зубами.

 

VIII

Август

Любовь Гуревич. Художники ленинградского андеграунда

Биографический словарь. – СПб.: Искусство-СПБ., 2007.

Одна тысяча экземпляров. Здесь – больше и не нужно: раскупят поименованные в словаре, а также их родственники, – а нам с вами ни к чему.

Другое дело – если кто-нибудь за границей догадается издать этот словарь на европейском каком-нибудь языке. Любовь Гуревич сразу сделается знаменита и богата, и здешние штатные искусствоведы (которые сейчас вроде бы не видят ее в упор) впадут в депрессию от зависти.

Ничего подобного давно не было и, наверное, долго не будет. Небольшая погибшая Атлантида – некогда обитаемый Остров сокровищ – описана с такими подробностями, что не остается никаких сомнений: она – не миф; если не место, то время она имела. Прежде чем частично погрузиться в пучину. (А большая часть поверхности присоединилась к суше, как петербургский Голодай.)

Состав населения поименно, береговая линия с точностью до шага, природные ресурсы до крошки; заблуждения; достижения.

Никому, кроме Любови Гуревич, это не удалось бы.

Тут были необходимы: ее страстно точный слог; годы, и годы, и годы ее любви к этим катакомбным шедеврам; ее вкус и память; и тщательность, тщательность.

Помимо редчайшего дара писать об искусстве понятно (даже пользуясь при этом профессиональными терминами), тут с необычайной силой проявляется и другой, вообще невозможный: под ее пером (в смысле – под клавишами) никто ни на кого не похож;

каждый из этих художников, будь он, допустим, ничтожен или, предположим, велик, – похож только на самого себя; как явственная личность, как персонаж настоящей литературы; как если бы Любовь Гуревич всех по очереди – по алфавиту – выдумала.

Теперь даже сама смерть ничего не сможет с ними поделать. И картины текстом сохранены: запоминаются так, словно вы их видели.

Написал это предложение – и решил, что надо бы его проверить. Раскрыл книгу наугад:

«Одна из работ так и называется „Тайна“, в ней почти все пространство картины занимает наглухо закрытая дверь. Облупленная, с потрескавшимся слоем утратившей цвет краски, она сама по себе как картина в раме стены с изборожденной штукатуркой…»

Не-ет, – протянете, пожалуй, вы. Не особенно впечатляет. Не расскажи Любовь Гуревич, что автор «Тайны» в семнадцатилетнем возрасте получил четверик лагерей как диверсант и террорист, а вот дожил – заказали дизайн Государственного Герба РФ и президентской цепи, – была бы дверь как дверь. Написать ее маслом – допустим, мастерство. Написанную пересказать – не фокус.

Не знаю, не знаю. Не уверен, что я бы сумел. То есть что отобрал бы именно эти слова и расставил бы именно в таком порядке. А по-другому, но лучше – нельзя: тут найден кратчайший путь к решению данной (пусть, вы правы, не сверхтрудной) микрозадачи, попробуйте сами. Любовь Гуревич пишет без зазоров, словно экономит бумагу или не жалеет времени. А президентская цепь – да, сама собой рифмуется с изборожденной штукатуркой.

Но так и быть – для чистоты эксперимента рискну: разверну в другом месте.

«Модулем манеры становится постоянный персонаж, созданный тонко ветвящейся линией, весь состоящий из морщин, с акцентированными, иногда преувеличенными, разными ушами. Ветвистые линии являются формообразующим элементом, повторяются в одежде, в предметах, заполняющих паузы между персонажами, – сосудах, табуретках, стволах и ветвях деревьев. Персонаж воспринимается как нечто биологическое, способное распространяться, как растение, и одновременно одряхлевшее. Мир в целом предстает как обветшалый и погрязший в пороках. Позиция художника – воинствующее обличение с назиданием…»

Я позволил себе одну запятую вставить, одну убрать. А также не смог бы внятно изъяснить, что такое модуль манеры. Мне, как, вероятно, и вам, почти смешны акцентированные уши. Ветвистые линии в ветвях деревьев меня смущают.

Но почему-то – неизвестно почему – сквозь абзац, как будто буквы в нем стеклянные, различаю свойства фантазии незнакомого мне человека и даже очертания его судьбы.

Как хотите, а тут не без волшебства.

Раиса Кирсанова. Павел Андреевич Федотов (1815–1852): Комментарий к живописному тексту

М.: Новое литературное обозрение, 2006.

Я увидал ее в Москве, в гостях, уже уходя из одной знакомой квартиры, причем в день отъезда. Влюбился с первого взгляда, но она принадлежала другому, а для правильной охоты не оставалось времени. Однако и забыть не получалось. И я всем рассказывал, что вот, дескать, какую встретил и как хочется завладеть. И наконец один приятель разыскал ее, и привез, и оставил. И она стала моей. Насладился, но не расстанусь. Ну, разве что ненадолго одолжу почитать, и то лишь человеку надежному. (Хотя вообще-то в таких делах, вы же знаете, не стоит особенно полагаться ни на кого.)

Яркая обложка не обманула: внутри оказалось именно то, чего я ожидал и что искал в стольких книгах напрасно.

Хотя бывало, бывало. И случались, будем беспристрастны, восторги сильней: комментарий, скажем, Набокова к «Онегину», комментарий, скажем, Айзенштока к «Дневнику» Никитенко тоже давали стереоскопическое переживание несуществующих объектов.

Несуществующих, но действующих. Как хороший автор, который мало ли что умер. Или как персонаж, когда не все равно, чего ему надо. Или как пистолет у персонажа в руке.

Пообращаться с нарисованными вещами как с реальными. Сочинить отрывок из энциклопедии жизни, например русской. (Хотя не обязательно: см. комментарий Шпета к «Запискам Пиквикского клуба».) До чего же отрадно, что на свете есть люди, которые на это способны. Которые владеют своей специальностью (действительно своей – лично и только им принадлежащей) вполне, до последних тонкостей.

И предаются ей, как игре, – то есть всерьез абсолютно.

«Так, например, короткополая одежда свахи имеет общее для всех российских губерний название – душегрея. На Русском Севере она обычно безрукавная, а в других губерниях может быть с рукавами, воротниками, завязками, пуговицами и т. д. Безотносительно к особенностям кроя, а только по длине, душегрея имеет различные местные названия: шушун, шушпан, шугай, кацавейка.

Исходя из того, что Федотов жил лишь в Москве и Петербурге и нет свидетельств, что он бывал за пределами этих губерний, в некоторых своих работах я предлагала считать парчовую кофту свахи кацавейкой – именно это название появилось в русском языке в 1830–1840-х годах, прежде всего в Петербурге, как это явствует из мемуарных свидетельств и художественной прозы (словарями „кацавейка“ была зафиксирована только в начале XX века). Шугай же, упомянутый Федотовым, во всех этимологических исследованиях дается как название, употребляемое в Олонецком крае. Еще только предстоит выявить мотивацию художника, употребившего не общерусское название, а местное, диалектное слово».

А? Прелесть-то какая. Какая основательность и строгость. Какая – во всех смыслах – чистота науки. Есть картина «Сватовство майора», и есть ее авторская стихотворная, так сказать, копия – «Рацея». В живописном тексте (термин восхитительно глубокий) на такой-то тетке – несомненная кацавейка. В литературном – неубедительный диалектный шугай. Предстоит, как видите, выявить мотивацию обмолвки – спорим на что хотите, будет сделано все возможное: нельзя же истину оставить так – зябнущей в ожидании торжества.

Полтораста таких – и лучше – страниц; на каждой (буквально на каждой) несколько бесценных сведений из истории одежды, мебели, утвари. Вот на полотне Федотова мы видим вещь; конечно, это иллюзия: просто размазана капля-другая масляной краски; вещь ушла из родного вещества, сохранив одну только видимость, и стала в таком-то пространстве означать то-то и то-то поверх смысла, теплившегося в таких, как она, когда они бытовали. Когда стоили денег (таких-то), использовались (способом вот каким) и вообще отвечали потребностям, вбирая в себя испарения человеческого времени.

А вот как устраивалась эта прическа. А вот как застегивался сюртук. И действие происходит в этой самой комнате потому-то: замечаете, какие обои? А свеча горит вот зачем. А под воздушным бальным платьем – 30 кг нижних юбок, и грациозно в нем двигаться надо было уметь.

«Особо необходимо отметить, что декольтированные наряды исключали ношение нательного (крестильного) креста. Выражение „расхристанный“ означало, что одежда находится в беспорядке, – раз виден нательный крест. Это было допустимо только для юродивых и нищенствующих. С заимствованием европейского костюма русские женщины, надевая открытые по моде платья, снимали крест. Чересчур набожные находили выход в „тур ля горже“ (ленте, бархотке или кружевной оборке) с длинными концами, спадающими на грудь…»

В общем, я не в силах описать завлекательность этой книги, всю полноту ее внутренней жизни. И вы можете подумать, что Раиса Кирсанова просто пришпиливает к экспонатам этикетки. А на самом деле она вставляет в изображение заводной ключик, и – танцуют все! И разговаривают друг с дружкой – например, шляпа, брошенная на пол, с палочкой сургуча, лежащей на комоде, – разборчиво. Все вместе послушно исполняя желание старинного живописца – быть понятым как следует.

Разумеется, когда так восхищаешься, томит охота придраться. К царапинке какой-нибудь, к пылинке. Дескать, ничего-то от меня не укроется: высоко сижу, далеко гляжу. И полагаю, между прочим, что частный пристав и околоточный надзиратель – должности разные. Или что присловье «из куля в рогожи» не означает – «из благополучия в беду», а скорей прожиточный минимум, типа с хлеба на квас. Куль-то, смотрите у Даля (знай наших!), – из рогожи и шьется.

Но это досады неизбежные и ничтожные, вроде опечаток. А радость не проходит. Не девается никуда.

Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи: Воспоминания

В 2 т. – М.: Захаров, 2006.

Полторы тысячи страниц. Написанных со всей искренностью человеком весьма почтенным. Который чего только не претерпел, а всегда вел себя исключительно порядочно. И к тому же остался преисполнен доброй воли.

Не смею судить, какой он поэт, и верю общему мнению, что замечательный.

Прозаик же, к сожалению, – так себе. Без чувства фразы. Равнодушный к качеству слова.

И не видит лиц; различает людей только по образу мыслей. Это в мемуарах не к лучшему.

А тут еще в издательстве такие порядки, что редактор чувствует себя рожденным для высшей доли, а не рукописи править. И если у автора написано: более ни менее, – так и будет напечатано.

В результате стечения всех этих обстоятельств огромный текст поступает в голову медленно, а выветривается из нее моментально. Конечно, не исключено, что виновата голова, и притом только одна: моя.

Все же выпишу типичный эпизод. Из каких состоят оба тома. Построенный как все другие. Автору запомнилась чья-то значительная, или характерная, или острая мысль. Прежде чем ее воспроизвести, вам сообщат, кто ее высказал, а также – по какому поводу. Наконец она прозвучит. После чего автор возьмет на себя труд растолковать вам, как она соотносится с наиболее правильным взглядом на вещи.

Посмотрите, сколько истертой словесной мелочи он истратит, сколько лишнего наговорит, сколько времени отнимет, да не запутайтесь в «которых».

Чтобы немножко облегчить этот опыт, введу в курс дела побыстрей: итак, в 1951 году Наум Коржавин познакомился с Григорием Чухраем. Однажды тот в кругу друзей как-то особенно талантливо рассказал одну из своих фронтовых историй.

«…Все слушали, раскрыв рот (представляете? – С. Г .). Среди слушателей был и друг Ляли и Бориса (общих знакомых Коржавина и Чухрая. – С. Г .) Рудак – Евгений Алексеевич Рудаков, личность яркая и интересная. Он был человек колоссальных знаний и умений, обладал высокой квалификацией во многих областях (персонаж, что называется, обрисован. – С. Г .). Но сейчас все его квалификации пропадали втуне, ибо, как и я, отбыв свой срок (только в отличие от меня лагерный), находился в Москве нелегально. Правда, он уже принял решение прописаться в Боровске (город в Калужской области, больше чем в ста километрах от столицы, что и требовалось). Но дело не в этом. А в том, что к существующему строю он относился не просто критически, а начисто отрицал его достоинства. Лялю это огорчало – она ведь еще не только от коммунизма, но и от Сталина не освободилась. И она в связи с этим (славно! – С. Г .) часто пикировалась с Е. А. Пропустить такой выгодный момент, как произведенное Гришей впечатление (все же любопытно: сколько Захаров платит своим редакторам? – С. Г .), она не могла. И в следующий раз, когда Рудак их навестил, она задала ему невинный вопрос:

– Ну как вам Гриша, Евгений Александрович?

– Что сказать – очень хороший человек.

– Нет, не просто хороший человек, – назидательно сказала Ляля. – Разве вы не понимаете, что он продукт эпохи?

Е. А. на минуту задумался и даже согласился:

– Пожалуй, вы правы, но вся беда в том, что эпоха сначала создает этот продукт, а потом его поедает…»

Остро́та и верно отменная. Но писатель более умелый – или более скромный – подвел бы к ней читателя в пяти строках. А вам – мужайтесь! – предстоит еще переделка остроты персонажа в мораль от автора.

Впрочем, расслабьтесь: не предстоит. Если пожелаете, сами загляните на с. 333 тома первого, разберитесь там с «которыми».

А у меня почти не осталось пространства сказать, что проза хоть и дурная, а книга представляет интерес.

Должно быть, Наум Коржавин – один из тех людей, для которых главное в жизни – обладать Исторической Идеей. Причем постоянно и по любви (не важно, если не взаимной). В этом смысле он, так сказать, дважды вдовец. С душевной мукой – оторвав от сердца, – победил в себе страсть к Сталину, затем бесконечно долго охладевал к Ленину. И утешился, только погрузившись в лоно религии.

Собственно, он и хотел в назидание современникам и потомству написать историю своих идейных ошибок.

Но для этого необходимо вот именно изобразить, в чем состоял соблазн, пока не утратил силу притяжения.

А это не то же самое, что сокрушенно повторять: как глуп я был! ах как глуп! Каждый раз прибавляя – справедливости ради: но до чего честен! прям! бесстрашен!

И ведь все правда.

 

IX

Сентябрь

Юлия Латынина. Инсайдер

Роман. – М.: Эксмо, 2007.

Если представить актуальную словесность как дурдом беспривязного содержания, где симулянтов больше и они опасней больных, – пребывание в ней этого автора покажется совершенной загадкой. Юлия Латынина, только вообразите, абсолютно нормальна. Так сказать – оригинальна, ибо в своем уме. И пишет как честный, благородный человек. Да еще и увлекательно.

На романах Латыниной следует воспитывать юношество. В них действуют сильные (само собой – мужские) характеры, одержимые роковыми страстями, в них совершаются ужасные преступления, в них господствует и торжествует головокружительный корыстный расчет, – но по какой-то странной причине зло никогда не выглядит добром, а его неизбежная над добром победа не повергает в тоску.

Как если бы трезвый, ясный взгляд на реальность стоил больше, чем любая надежда. И даже опьянял сильней.

Пересказывать невозможно. Сюжет – серия смертельных схваток, чередуемых с циничными сделками. Оружие – холодное, огнестрельное, лазерное, финансовые разные инструменты. Каждый шаг любого из персонажей, каждый удар, каждый, черт возьми, поцелуй – отражаются на биржевых котировках. Все это выглядит как бой в кинозале во время сеанса. На экране мелькают цифры: там экономика, – на экран падают тени сражающихся: это политика, – люди кричат и падают: это их судьба.

Этот именно роман – как бы фантастический. Другая, знаете ли, планета: называется Вея, от нее до более или менее дружественной Земли – невесть сколько парсеков на звездолете. И лун у этой Веи – две.

Политический же расклад в данной галактике таков, что Земля и предводимая ею Федерация девятнадцати планет обращается с отсталой, наполовину феодальной Веей, как современный Запад – с РФ, или (такое вот уравнение) – как РФ со своим Кавказом. Пытается, значит, вовлечь. Огнем и валютой. И, соответственно, всю дорогу проигрывает, несмотря на подавляющее цивилизационное превосходство. Поскольку при одинаковых способностях к арифметике стороны слишком различно понимают честь и оценивают человеческую жизнь.

Короче, чистый Фенимор Купер – с поправкой на повальную коррупцию в кругах индейских бюрократов. Кроме того, племена отнюдь не обречены, а, глядишь, еще и обрушат Лондонскую какую-нибудь фондовую биржу.

Плюс ко всему, эта книжка – самоучитель борьбы за власть, с подробным описанием наиболее коварных приемов. И в общем, она про то, что любовь к смерти бывает даже сильней, чем любовь к деньгам. Поскольку люди – существа безумные. Государства же и вовсе – чудовища.

Но трепетать перед уродами Юлия Латынина не согласна. И так устроена ее литература, что читатель вынужден согласиться: трепетать все-таки западло.

С. Л. Франк. Саратовский текст

Сост. А.А.Гапоненкова, Е.П.Никитиной. – Саратов: Изд-во Саратовского ун-та, 2006.

Звучит заманчиво. Таинственно. Важно. И недаром: неизвестные произведения больших философов отыскиваются в груде макулатуры, предназначенной на помойку, не каждый день.

А тут вообще детектив: прежде чем, потеряв последнего владельца, стать макулатурой, эти рукописи С. Л. Франка долгое время – семьдесят почти лет – представляли собой, как говаривал В. И. Ленин, его враг, «осязательный corpus delicti». Проще выражаясь: у кого бы нашли, тому и конец. Как пособнику окопавшейся за рубежом идеалистической сволочи.

Так что история героическая. За нею мерещится такая беззаветная храбрость, на которую способны только люди настоящей культуры. Как саратовский профессор А. П. Скафтымов. Как саратовский же доцент А. П. Медведев.

И все это так благоговейно издано. Дневник Франка (за первую половину 1902 года). Конспекты его профессорских лекций, составленный им рекомендательный список источников. Присовокуплены воспоминания его вдовы. Каждая публикация снабжена трогательным и дельным предисловием либо послесловием, аккуратными примечаниями.

«Для преподавателей и студентов гуманитарных факультетов, специалистов по истории философии и литературы».

Что ж, пусть почитают. Они-то пользу, несомненно, извлекут. А наш брат, обыватель, – пас. Вкус к философским тетрадям отбит напрочь, сами знаете чем. А дневник – ну что такое дневник 25-летнего человека? Он измучен романом с замужней истеричкой, он читает Ницше и – тоже в первый раз – Евангелие, цитирует Надсона и Гейне, желает умереть, не желает умирать…

Впоследствии он сделался, как всем известно, очень и очень умен. И лично я сомневаюсь, что он позволил бы публиковать такие пустяки:

«…Жить в многолюдном обществе, как в пустыне, знать, что тебе некому поведать твоих мыслей и печалей, встречать за самое святое в тебе либо негодующее, либо – что еще хуже – равнодушное, холодное, отчужденное отношение людей, видеть, что то, что составляет жизнь людей, есть для тебя смерть, и сжимать зубы в гордом и бесцельном одиночестве, в невидимом для людей умирании – вот страшный удел всего крупного…»

Удел оказался как удел. Разумеется, страшный, но по-другому. А зато семейная жизнь сложилась вроде бы утешительно. По крайней мере, вдова при посторонних ни разу не скажет: Семен Людвигович. Но исключительно: Семенушка.

В. Ф. Одоевский. Кухня: Лекции господина Пуфа, доктора энциклопедии и других наук, о кухонном искусстве

Подгот. текста и вступ. ст. С.А.Денисенко; коммент. И.И.Лазерсона. – СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2007.

Вот книга действительно приятная во всех отношениях.

Толстенькая, тяжеленькая. Страницы белые-пребелые, а переплет шоколадный, с золотыми буквами. Сразу видно, что издатель не жадина. И что Н. А. Теплов (автор дизайна) знает свое дело. Вероятно, даже любит.

Кулинарный комментатор Илья Лазерсон (президент, между прочим, клуба шеф-поваров Санкт-Петербурга) тоже не ударил в грязь лицом.

Да и весь аппарат в порядке, хотя филология, по понятным причинам, уступает кулинарии.

Перед нами, несомненно, солидный взнос в историю словесности. Князь Владимир Федорович был графоман с именем и не бездарный. Мастер звонких и стремительных метафор. Из которых одной даже посчастливилось выйти в азы: «Солнце нашей Поэзии закатилось!..» Кроме этой строки, он написал еще миллион других, изобрел акустический микроскоп и какой-то звукособиратель, а также сделал приличную канцелярскую, с придворными поощрениями, карьеру и много добра.

Угощал обедами (говорят, невкусными) людей тоже в литературе не последних – и фигурирует в их мемуарах и переписке.

Не вырубишь, короче, топором. Почти что классик. И вот опубликован почти что новый его текст. Как ни крути – почти что событие.

Эти свои заметки по домоводству князь печатал в середине сороковых девятнадцатого на последней полосе «Записок для хозяев» – приложения к «Литгазете». Подписываясь: профессор Пуф. Не псевдоним, а маска. Довольно тщательно разрисованная: иностранец, но патриот империи, тщеславный педант, но не шарлатан, а дока, и притом весьма не прочь при случае пошутить, хотя бы и над самим собой.

«Занимаясь учеными наблюдениями над блинами, а равно ежедневными обширными практическими исследованиями о сем предмете, доныне довольно темном, я сделал весьма важное открытие. Нельзя не заметить в истории человечества, что все народы разными способами старались достигнуть русских блинов – и всегда неудачно. При малейшем внимании нельзя не убедиться, что, например, итальянские макароны суть не иное что, как блины в младенческом состоянии, французские crèpes суть настоящие блины – комом, об английских и говорить нечего. Как бы то ни было, мы уверены, что читатели поймут всю важность сих исследований и поблагодарят нас за известие о западном стремлении к нашим блинам».

Степенное такое баловство. Пересоленный гарнир. Однако рецепты блюд – иных: скажем, тех же блинов – не просрочены. Судя по тому, что гастроном наших дней полагает нужным добавить разве что щепотку ванили.

Вообще же разногласия касаются главным образом технологии. Автор называет правильные ингредиенты, указывает верные пропорции. Не устарел (в отличие от цен – хотя и они кого-то заинтересуют) и художественный критерий: ростбиф должен таять во рту, картофель – хрустеть на зубах и т. п.

Но лично, собственной особой, хлопотать у раскаленной плиты его сиятельству, конечно, доводилось не часто. И для него этот самый хруст на зубах – как бы сам собой возникающий эстетический феномен.

А нам, вынужденным питаться в условиях практически полного отсутствия крепостного права, нам этот хруст интересен прежде всего как рукотворный эффект. Могущий быть воспроизведенным. Наподобие эксперимента в ядерной физике.

Так что современный, самодеятельный едок решительно предпочтет некоторым страницам Одоевского – некоторые страницы Лазерсона. В частности, вот эту – которую советую выучить наизусть:

«Когда мы кладем нарезанную картошку на кухонное полотенце, то целесообразно одновременно поставить сковородку на огонь, налить в нее рафинированное растительное масло, покрыв дно слоем в несколько миллиметров. И вот видим появление первого дымка над маслом, что говорит: масло уже разогрето. Если нам важно, чтобы на картошке сразу начала образовываться корочка, то непосредственно перед тем, как забросить ее на сковородку, необходимо резко увеличить нагрев. С газовой плитой все ясно, просто надо больше приоткрыть кран газа. А что делать людям, у которых электроплита? Им можно рекомендовать потратить чуть больше электроэнергии, но выиграть в качестве. Нужно включить две конфорки: первую, где разогревается масло, – на среднем нагреве; вторую – на максимуме. Либо мы увеличиваем подачу газа, либо передвигаем сковородку со средне нагретой конфорки на сильно разогретую. В обоих случаях возникает скачок температуры у масла.

И вот что происходит дальше. Мы тут же, примерно через 10 секунд, забрасываем в сковородку картошку. Масло быстро охлаждается, но благодаря тому, что оно прежде, до засыпки, получило резкое, скачком, повышение температуры, то его охлаждение будет менее ощутимым, и картошка тут же начнет покрываться корочкой.

Через полминуты жарки на сильном огне, не перемешивая картошки, передвигаем сковородку на средний нагрев на электроплите либо уменьшаем газ до исходного уровня на газовой плите. И лишь после этого можем аккуратно перемешивать картошку. Причем я очень рекомендую перемешивать не ложкой или деревянной лопаткой, а слегка потряхивая сковородку – так картошка не будет деформироваться и ломаться. Дожариваем ее до готовности на среднем нагреве. Она наверняка будет с корочкой и не превратится в кашу».

Надеюсь, вы довольны. Заглядываете в завтрашний день с мечтательной улыбкой. Большое дело – слог. Вот сказано: наверняка – и сразу освещается перспектива.

Ну а другие сюжеты – пирожки с устрицами, страсбургский пирог из налимов, желе из оленьего рога с рейнвейном, бычачье нёбо на шлафроке – не говоря уже о всевозможных чудесах с дупелями (бекасами, вальдшнепами, кроншнепами), – обращены большей частью к так называемым новым русским.

Так и видишь действительного статского советника Одоевского, с камергерским вышитым на ягодице ключом, – в роли словоохотливого распорядителя на корпоративном банкете какой-нибудь «Транснефти»:

– Бекасы, милостивые государи, которые… по будням называются дупелями, а в торжественных случаях дупельшнепами, – суть птицы… нет, милостивые государи, не птицы, но… как бы сказать… цветы, розы, лилии, рассыпанные природою по земле для утешения человеку… в них – улыбка красоты, сияние звезд, лунный блеск – и как бишь все это говорится… да, милостивые государи, действительно так! Войдите в самих себя и подумайте хорошенько: в каком случае жизни не привлечет вашего внимания и участия жирный дупельшнеп, обвернутый шпеком, впросырь прожаренный и положенный на гренок из белого хлеба? – только в одном: когда вы сыты – то есть в минуту самого жестокого несчастия для истинного гастронома!

Члены правления благосклонно посмеиваются: во старикан дает!

А и в самом деле – случай не тривиальный. Казалось бы, давным-давно, еще при жизни, погрузился сочинитель на дно реки времен – и вдруг так внезапно вынырнул – и так кстати.

Двести с чем-то лет назад считался существом немножко нелепым: добродетельным с придурью. Теоретиком всего на свете. И Некрасов его шпынял:

Пишут, как бы свет весь заново К общей пользе изменить, А голодного от пьяного Не умеют отличить…

Где нынче Некрасов? Кто его читает не из-под палки? А князь Одоевский, русский Фауст, – вот он, в шоколадном переплете, и буквально как подсолнухи к светилу, обращаются к нему, сияя, сочувственные умы.

Поскольку зато умел отличить консервированный трюфель от свежего, а это в России опять – важнейшее из искусств.

Кстати: запах трюфеля по карману даже читателям «Звезды». Главное – не отчаиваться.

«Дело в том, – говорит комментатор, – что сейчас выпускается продукт, который называется трюфельное масло. Это чаще всего оливковое масло, настоянное на трюфелях. Это никакая не синтетика, а абсолютно натуральный запах, и если таким маслом приправить то или иное блюдо, мы получим полное представление о том, что такое вкус и запах трюфеля. Самое простое – приправить омлет трюфельным маслом, равно как не грех капнуть трюфельного масла на обычную редьку».

Разумеется, не грех, еще бы. В этом смысле Одоевскому – да и Лазерсону – и всем нам, всем! – необыкновенно повезло. Счастье взаимопонимания. Капнул на редьку – и двух веков как не бывало.

А представляете: если бы в 2207-м какой-нибудь отчаянный сноб вырезал из журнала всего Гедройца и собрал такой же пухлый том (предположим, просто шутки ради, что я тоже, как Одоевский, дожил бы до преклонных 65-ти, тоже успел бы написать «Последний квартет Бетховена» и «Русские ночи», тоже дослужился бы до гофмейстера и завоевал приязнь видных деятелей шоу-бизнеса), – каково пришлось бы комментатору? а рецензенту? а бедолаге читателю, если бы взялся откуда-нибудь и он?

Помимо и поверх очевидной тщеты усилий (потому что как же оправдать уже и теперь вымирающий обычай – сочинять тексты о текстах? и кому же была охота читать про непрочитанное?), – вдобавок все эти загадочные, необъяснимые слова. Кто такой, к примеру, – графоман? И что это была за субстанция такая – слог?

На редьку не капнешь.

 

X

Октябрь

Зинаида Шаховская. Таков мой век Пер. с фр. П.Виричева и др. – М.: Русский путь, 2006.

Сыр, как известно, выпал. Коварный хищник скрылся, глотая на бегу приз, – несомненно, с чувством глубокого разочарования.

Оставшаяся же на елке якобы ни с чем птица полюбила себя и поверила в свой талант.

Правда, то и другое равно необходимо в одном-единственном жанре – не вокальном, увы: мемуарного автопортрета.

Это когда рассказываешь не столько про что случилось, а – как замечательно в любых обстоятельствах себя вела.

Какая была от младых ногтей отчаянно храбрая. До мозга костей справедливая. Беззаветно щедрая. Веселая и находчивая. В невидимых миру скобках: умница и красавица. Подчеркнуть повсюду пожирней (для широкого иностранного читателя): княжна, то есть фактически принцесса. Урожденная, не какая-нибудь.

Даже есть предписанная фольклором сцена узнавания:

«Церемония была грустной, но полной достоинства. На ней присутствовали Великая княгиня Ксения Александровна, сестра последнего царя, графиня Торби, морганатическая супруга Великого князя Михаила, внучка Пушкина по материнской линии, генерал Баратов, председатель Общества русских инвалидов войны и некоторое количество бывших придворных дам, бывших министров, бывших дипломатов и генералов… Меня попросили сказать несколько слов от имени русской эмигрантской молодежи, что я и сделала отнюдь не без смущения. Закончив свою речь, я чуть было не оконфузилась в глазах столь блестящего общества. Какой-то генерал в штатском подошел ко мне и спросил, как звали моего деда. Известно, что русские получают отчество по имени отца; я знала, что являюсь дочерью Алексея, но как звали его отца, к своему великому стыду, не ведала. Дед умер до моего рождения, и дело осложнялось тем, что я никогда не слышала, чтобы моего отца называли Алексей Николаевич. Поскольку у него был титул, к нему обращались князь или ваше сиятельство, тогда как близкие звали его Леля (уменьшительное от Алексей). Я погорела самым жалким образом. Генералу все это показалось очень странным, и он оставил меня, чтобы поделиться с присутствующими своими подозрениями. Я в его глазах, видимо, превратилась в самозванку Шаховскую, что, однако, было не так важно, как лже-Анастасия. Мой старый друг генерал Холодовский умолял меня вспомнить имя деда, поскольку от этого зависела моя честь. Он перечислял мне длинный ряд имен, и я растерялась окончательно… Но вдруг одна пожилая дама – я узнала позднее, что она была вдовой генерала Волкова, – бросилась ко мне, посмотрела мне в лицо и воскликнула, словно нашла любимую племянницу: „Но я знаю, знаю… если вы дочь Алексея, значит, вы племянница моих близких подруг – Маруси и Маши. Это же очевидно: вам по наследству перешли глаза вашей бабушки Трубецкой. Вашего дедушку, дорогая, звали Николаем“. Я испустила глубокий вздох облегчения и поклялась себе заняться генеалогией семьи».

Легко представить, как изложил бы данный эпизод рассказчик с дарованием. Но и в таком виде (возможно, это ошибка личного чтения) – он запоминается, вы не поверите, как чуть ли не самый живой.

Это притом, что жизнь Зинаиды Алексеевны, как и эта книга, состояла сплошь из роковых приключений, опасных путешествий, интересных знакомств. И сама она, судя по всему, действительно была человек незаурядный – с несгибаемой волей к победе.

Но когда автор не особенно интересуется персонажами, а зато безумно нравится сам себе – а главное, принимает (и выдает) бойкость своего пера за блеск (а это, согласитесь, качества разные), – то, повстречайся он и разговорись хоть с самим Набоковым, он и про Набокова через какое-то время ничего не припомнит, кроме того, что сам он был Набокова умней.

Вот давайте-ка возьмем и разберем два абзаца. Просто так, во славу искусства неподдельной прозы, приглядимся к веществу поддельной: в чем секрет нестерпимости.

«Так, в 1932 или 1933 году я приехала в Берлин. Небольшое происшествие в пути: совсем молоденькая блондинка, сидевшая (учтем и весьма низкую температуру перевода. – С. Г .) напротив меня, возмущается тем, что я крашу губы, и делает мне замечание. Я решительно протестую и в свою очередь (надо думать, и в оригинале примерно так. – С. Г .) высказываю ей свое возмущение: как смеет молодая девица одергивать незнакомую ей даму, тем более иностранку. В коридоре вагона (слушайте, слушайте! – С. Г .) какой-то еврей шепчет мне о своих опасениях, впоследствии оправдавшихся, и гораздо более грозно».

Два сюжета, два разговора; первый пересказан вяло, но внятно: второй – вообще из рук вон; по дороге в Германию немка нахамила, немец (отрекомендовавшийся евреем либо с первого взгляда опознанный как таковой?) прошептал о каких-то своих опасениях. Оба случая прижаты друг к дружке вплотную, как если бы что-то значили вместе (порознь-то смысла в каждом – ровно на грош). Должно быть, сообща характеризуют эпоху. Развязная такая претензия мысли на связность. И следующий абзац подхватывает:

«В городе дышалось тяжело (! – С. Г .). На некоторых лицах читалась решимость и спесь, другие были бесцветны и будто стерты (!! – С. Г .). В Берлине я провела два дня. Я остановилась у Владимира Набокова и его жены Веры, так как мой брат…»

Пропустим про брата.

«Был конец ноября, было холодно. Происходившее в Германии раздражало (глагол, будем надеяться, переведен спустя рукава. – С. Г .). Набоковых вдвойне – во-первых, из-за их неприязни ко всякой диктатуре, а во-вторых, из-за соображений личных: Вера Набокова была еврейкой. Советский режим (а советский-то режим откуда тут взялся? – С. Г .) они любили не больше, чем русский народ, – а я, конечно, вставала на защиту последнего: мне было непонятно, как можно в одном случае осуждать расизм, а в другом подобный же расизм исповедовать. Набоков, страстный энтомолог, рассматривал, наклонившись, свою коллекцию бабочек, будто это были персонажи будущего романа…»

Прервемся. Осталось чуть-чуть. Разглядывал, наклонившись (скупая художественная деталь!), бабочек и не любил русский народ, а вы вставали на защиту… И это, – как спросил бы Пилат, – и это всё о нем? К сожалению, нет. Нельзя же так расстаться с бывшим другом; пошлем ему отравленный воздушный поцелуй:

«В 1938 году, через несколько лет, выйдет его роман „Приглашение на казнь“ (мой самый любимый), где впервые появится „нимфетка“;

может быть, в нем дан ключ ко всему творчеству писателя».

Да ладно. Не все ли равно. И даже по-своему трогательно, хотя и скучно. Какой-никакой отблеск страстей (каких-никаких). Покойница писала как думала. Думала как умела.

Разозленного же критика уподобим лисе, непонятно с чего польстившейся вдруг на кисломолочный продукт. Пленившейся, видите ли. Купившейся. «Свидетельница двух мировых войн, революции, исхода русской эмиграции, Шаховская оставила правдивые, живые и блестяще написанные воспоминания…» Даже в закаленном сердце издательская аннотация нет-нет да и отыщет уголок. И летят деньги на ветер, а время – кто же знает куда. Что – изжога? Так тебе, глупая лиса, и надо.

Виктор Шендерович. Плавленые сырки и другая пища для ума: Политическо-трагикомические хроники 2006 года

СПб.: Амфора, 2007.

Некоторые любят прикорнуть на гвоздях. Кое-кого хлебом не корми, а только дай побродить босиком по раскаленным углям. Или, наоборот, поплескаться в полынье. Ненависть человека к своему организму бывает изобретательной беспощадно: поместите меня, говорит, в прозрачную такую барокамеру или центрифугу и нагнетайте туда отработанный воздух со свинофермы; а я, вращаясь, буду сохранять веселое выражение лица. Вдруг такой эксперимент пойдет на пользу науке медицине.

Как раз вот это мы и наблюдаем тут. Из года в год, изо дня в день автор данной книги сознательно губит собственный головной мозг политинформацией российского производства. С той парадоксальной целью, чтобы, значит, серые клеточки в порядке самозащиты порождали разные словесные антитела.

Методика простая, но выверенная в советском еще быту: диспут с репродуктором. Который, как все равно король Клавдий в известной трагедии, добирается до вашей барабанной перепонки.

Как только яд проникает внутрь черепа, затронутые нейроны, содрогнувшись, испускают электромагнитный импульс отвращения. Немедленно вступает вторая сигнальная система – и, если она в норме, все кончается сразу и благополучно. Буквально двумя-тремя словами – автоматически, как чихнуть, – расшифровать код доступа к репродукторовой мамаше – и все, инцидент исчерпан, опасность миновала, продолжайте наслаждаться жизнью. Собственно, сам репродуктор на такой эффект и рассчитывал. Ни на какой другой. Это просто химический массаж коры: чтобы стала в конце концов нечувствительной к абсурду и фуфлу и реагировала только на команды.

В данном же случае подопытный доброволец не желает и даже не может привыкнуть к тому, что осмысленная публичная речь в стране отменена. До смешного доходит – чуть ли не с кулаками набрасывается на несчастную пластмассовую коробку: что ты все-таки имела в виду, дрянь такая? Колись! А теперь – получай!

Так эта книга и построена. Сначала фиксируется звук, изданный государством, – скрипнула пружина, щелкнул, предположим, какой-нибудь разъем:

« Диктор: Комментируя возникновение предложений о третьем президентском сроке Путина, Сергей Миронов заявил: „Люди хотят стабильности, а значит, преемственности“. Однако, добавил он, „это не укладывается в правовое поле Российской Федерации“».

Что сказано? Ни бе, ни ме, ни кукареку – такая взвешенность, – и тем не менее понятно, что в этом фонетическом сгустке действительно содержится некий сигнал: но лишь постольку, поскольку он каким-то образом похож на стоящий вокруг запах.

И вот автор жжет свой личный словарный запас, активирует логику, фантазию, включает юмор – все ради того, чтобы растереть гнусный сгусток. И разогнать запах силой ума:

«Стабильность, не укладывающаяся в правовое поле Российской Федерации… Не пугали бы вы нас эдак в пору весеннего авитаминоза, Сергей Михайлович, и без того шатает. Впрочем, тут надо уточнить, что именно не укладывается в правовое поле – стабильность или преемственность, и главное: что имеет в виду наш защитник выхухоля под этими понятиями? Потому что есть стабильность и преемственность смен времен года, а есть стабильность и преемственность морга. Стабильность в этом последнем случае заключается в том, что все лежат ровненько и никаких эксцессов не предвидится, а преемственность – в смене дежурных по моргу. И этот политический морг, уже почти сооруженный, действительно не вписывается в правовое поле Российской Федерации, о чем и горюет спикер верхней палаты…»

Гонг. Раунд закончен. И выигран вчистую. Противник практически в нокдауне. Однако на следующей странице он опять свеж, даже вроде бы стал чуток потяжелей. Исключительно устойчиво держится на глиняных своих ногах.

И поединок продолжается. Так сказать, в ритме пытки: в ответ на тупой удар – остроумная контратака.

« Диктор: Через две недели после первого выхода в эфир на канале „Домашний“ прекращено производство программы Светланы Сорокиной и Алексея Венедиктова „В круге Света“. По сведениям газеты „Коммерсантъ“, причиной закрытия стали прозвучавшие в прямом эфире оценки российского суда как „полицейского“, а также слова о „наглом вмешательстве“ ФСБ в работу „третьей власти“. Это и вызвало столь резкую реакцию ряда акционеров канала, в частности „Альфа-групп“, пишет газета».

Тут пафосом, даже ироническим, не взять. Пафоса цинизм не боится. Попробовать, что ли, пародию?

«Ну, еще бы. Представляете, сидит себе тихий олигарх Фридман где-нибудь… даже фантазии не хватает представить где… главное, не в Краснокаменске сидит, а совсем с другой стороны бытия… и тут звонит ему, допустим, банкир Авен и сообщает: Миша, слушай, тут по нашему каналу говорят, что ФСБ нагло вмешивается в работу суда. Миша, это у нас что, концепция поменялась? Тут у Миши сразу заканчивается валидол. Ну? Поступают так с людьми, г-н Венедиктов? Это ж вам не радио, это ж телевидение, его люди смотрят – миллионы граждан, которым потом за это же самое голосовать…»

Выпад блестящий. Колосс повержен. Запомнит надолго. Будет знать.

А так, посмотреть со стороны, свысока – скажем, с вертолета через бинокль ночного видения, – бродит человек по комнате и разговаривает, оживленно жестикулируя, неизвестно с кем. Прислушаться – с призраками. Сразу с двумя – сочувствующим и враждебным.

На самом деле – с двумя модусами ума. Из которых один – обыкновенный, широко распространенный в Европе, Америке, Австралии, отчасти в Антарктиде: так называемый здравый смысл. А другой представляет собой довольно сложную местную галлюцинацию. Передающуюся историческим путем. И обладающую материальной силой, которая обеспечивает репродуктору постоянную подзарядку.

А у здравого смысла – только инстинкт самосохранения. То есть дело его плохо.

Но Виктор Шендерович дьявольски упрям. И к тому же дерзок. Регулярно нарушает конвенцию. Негласную. Которую на заре времен заключили между собой сатира и тайная полиция – и поручили присутствовавшей цензуре следить за соблюдением. Старуха временно отрубилась – и Шендерович бессовестно этим пользуется.

Плюет на Эзопов комплекс. Черное и белое называет, да и нет говорит, вместо обобщенных типов – органы как есть, с действующими фамилиями.

А что неприличней всего – нет в этом авторе настоящего уныния. Подобающего проигравшим и обреченным. И горечь у него какая-то не безнадежная. Вызывающе, подозрительно весел. Как если бы он воображал, что не все погибло. Или, например, верил в этот самый здравый смысл: что якобы он неистребим.

Да нет, не может быть.

«Прояснению картины текущего времени немало поспособствовали юбилей Леонида Ильича и соцопросы по этому поводу. Оказалось, у большинства россиян брежневское время ассоциируется с благополучием и достойной жизнью! Я тут и фильмы по телеку посмотрел, и статьи почитал… – оказывается, хороший был человек! Любитель охоты и женщин, добряк, в старости – чудак с симпатичными слабостями… А раздавленная Прага, замордованная страна, мордовские лагеря, психушки имени Сербского, талоны на еду и Афган напоследок – это мне, стало быть, почудилось… А впрочем, может быть, именно все это и есть достойная жизнь в представлении большинства россиян?..»

Неистребим, говорите, здравый смысл? Тем хуже: долго мучиться.

 

XI

Ноябрь

Александр Архангельский. 1962: Послание к Тимофею

СПб.: Амфора, 2007.

Какие-то такие книжки в этом месяце подобрались: несомненные. Не дают повода воспарить, покружить над ними, задумчиво каркая о своем. Так что да будет рецензия твоя: «да, да» или «нет, нет». И цитату, пожалуйста; собственно говоря, хватило бы и цитаты.

Особенно в данном случае. Так хорошо написано. Так свободно и умно. Ярко и занимательно. И сюжет – вернее, не сюжет, а ход идей – придуман лично этим автором специально для этого сочинения, ни на чьи другие не похож и развивается непредсказуемо.

Но зато каждый может им воспользоваться и перешить на себя, если хватит смелости.

Возьмите четыре цифры, обозначающие дату вашего рождения. Загляните в старые газеты: не случилось ли в указанном году чего-нибудь рокового. Каких-нибудь, например, политических событий, отчасти отразившихся на вас. Из-за которых ваша жизнь проходит так, а не иначе. Подобно тому как на ней сказались, допустим, отношения разных не таких уж отдаленных, но практически не известных вам предков: так что семейный альбом разверните тоже.

И постройте сами себе исторический гороскоп. Задним числом. Типа того, что этот вот новорожденный младенец не погибнет от атомной бомбы буквально чудом: только потому, что президент Америки окажется очень умен, а безымянный курьер ЦК КПСС – находчив. Или: не так уж долго придется ему жить при т. н. социализме, ведь один рязанский учитель математики уже отдал свою повесть в журнал. (Но что возобладает здравый смысл – не факт: см. и NB давнишний расстрел безоружной толпы в провинциальном городе на юге.) А также знайте, неверующая молодая мать, что сын ваш станет православным: обратите внимание на вот эту газетную заметку про Второй Ватиканский собор.

Да, как это ни странно, не стал бы он тем, кем станет, и не прожил бы такую жизнь, какую проживет, – если бы не было на свете папы римского Иоанна XXIII, – и вообще, если бы разные сильные (а также и слабые) мира сего не толкали время, каждый в свою сторону, как невидимый гигантский глобус, изо всех сил.

А ведь центром этого глобуса можно представить любого. В том числе лично вас. И даже меня.

Тем более – Александра Архангельского, раз он придумал этот ход, поставил этот опыт, сочинил этот небольшой историософский трактат. (Как вот именно послание: к сыну. Сына – вы догадались – зовут Тимофей.)

Не позволяя себе, однако, ни предсказаний, ни даже предчувствия.

Как если бы предчувствие было плохое. Или как если бы важнейший вывод из рассказанного получался приблизительно такой: вся надежда – на то, что сбывается только непредвиденное.

«Рассуждая здраво и трезво, не было у нас исторических шансов. Как не было шансов у наших родителей. И не было шансов у вас. За сорок пять лет до моего рождения страну накрыли колоссальным стеклянным колпаком, провели дезинфекцию, выкачали воздух, закачали веселящий газ; непонятливых отделили в особый отсек. Стекло как следует затонировали – чтоб не соблазнялись чужими видами. Крошились старые колонии, разваливалась Вест-Индийская Федерация, и появлялся Камерун, Сирия покидала состав Объединенной Арабской Республики, а Сьерра-Леоне выныривала из-под Великой Британии;

в это самое время Советский Союз морил голодом блокадный Западный Берлин, а 13 августа 1961 года Хрущев велел восточным немцам воздвигнуть Берлинскую стену. Ее воздвигли, ты не поверишь, за одну ночь. И рухнула она вместе со всем коммунистическим миром тоже за одну ночь, тридцать лет спустя…

Мы жили в закупоренной бочке, железный обруч Восточной Европы плотно сжимал ее по краям. Я должен был вырасти, в случае удачи даже чему-то выучиться, а дальше – либо сильно поглупеть, либо горько заскучать. То нельзя, это нельзя. Здесь лизни, там сдайся. Этого не читай. О том не думай. Лучше пей водку после рабочего дня. Или занимайся спортом, общественный турник за углом. Козла во дворе забивай (ничего страшного, так называли игру в домино). На худой конец, можешь гулять с общежитскими девочками…»

И т. д. до крематория включительно. Который описан в высшей степени убедительно.

Смысл пассажа – так сказать, противительный: вот ведь какая грозила участь, но удалось же, вопреки всему, избежать.

Хотя, если вдуматься, удалось не всем. И не полностью. Домино во дворе – да, действительно, больше никому не угрожает, это бесспорно. И крематорий – только атеистам. Что касается бедности, скуки, несправедливости, унижений…

Да ладно. Не обращайте внимания. Это я так, брюзжу. По существу-то автор прав. Неслыханная выпала удача. Ты цени ее, молодежь, цени. И ты, Восточная Европа, не уставай благодарить Бога.

Лев Осповат. Как вспомнилось

М.: Водолей Publishers, 2007.

Восхищаюсь и завидую. На девятом, извините, десятке напечатать книгу, какой еще не бывало, – пустить в ход прием, на который никто (ну – почти никто) не осмеливался, – это, знаете ли, надо у судьбы заслужить.

Вообще, удивительное существо человек: в реальности абсолютно абсурдной – собственно, в антимире – отдельные представители этого вида сохраняют способность предпочитать злу добро (в традиционном, в нормальном, так сказать, смысле этих понятий) и даже чувствовать смешное. Это подтверждено экспериментально. И вот вам еще один наглядный пример. Лев Осповат принадлежит к поколению, над которым работали особенно долго и усердно. Он просто не мог не сделаться человеком и писателем советским. Но при этом почему-то не лишился ума и таланта. Остался морально жив. Понятия не имею – почему. Такое бывало: известны и другие подобные случаи. Хотя как это вообще было возможно.

Однако это не наше дело, а факт есть факт. Вот книжечка мини-мемуаров: детство – юность – фронт – послевоенный сталинизм – литературная среда.

Или, если угодно, коллекция автобиографических анекдотов. Иногда необыкновенно грустных, почти всегда прелестных. Занимательных. А то и значительных.

Но пересказать ни одного нельзя, и вот почему. Эти воспоминания записаны самым экономным на свете способом: в столбик.

Не сказать – верлибром. А просто в речи настолько живой, естественной, стремительной и легкой ритм проявляется сам собой. Просто синтаксис делится на скорость без остатка. И пауза работает как фигура стиля.

Чтобы вы поняли, что это такое, нет другого средства, кроме как выписать один из сюжетов целиком. Выберем не наилучший, а покороче. И персонажи все знакомые читателям «Звезды».

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Ну как? Что скажете? Лично я с наслаждением украл бы эту манеру. Только так бы и писал.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Кроме шуток: очень симпатичная книжка.

Владимир Соловьев. Краткий курс выживания в России

М.: Эксмо, 2007.

«Когда я беседовал с Владимиром Владимировичем Путиным, помнится, наезжал, как всегда: то не так, сё не так и так далее – обычный такой журналистский беспредел. А Путин на меня смотрит, смотрит да и говорит: „Владимир, ну что вы от меня хотите? Такой говенный замес достался“. И действительно, смотришь на нашу страну и соглашаешься: замес у нас не ахти».

Нет-нет, уверяю вас, это никакой не стеб. Все совершенно всерьез. Автор важен и строг. Жанр сочинения – проповедь.

Вообще, этот астероид телеэкрана – совершенно не похож на то, чем кажется. Во-первых – крупная величина, совершенно свой в самом избранном кругу вельмож. Во-вторых – бесстрашный фрондер, постоянно готовый рискнуть головой за свои убеждения.

«У меня есть очень большая проблема – я не умею бояться. Я понимаю, что умру от инфаркта, если не скажу подлецу в лицо, что он подлец. Я не умею по-другому. Если я вижу мерзость, я всегда говорю, что это мерзость. И мне наплевать, что, почему и как. От этого рождаются легенды: „О, его, видимо, президент прикрывает!“ Неудивительно, что людям так кажется. Я могу на хрен послать кого угодно, в любое время, и даже не один раз. Если мне кто-то не нравится, я пошлю: и так, и по матери, и по вот такой».

В-третьих – это главное в данном случае, – прирожденный, по призванию, моралист. Причем практикующий.

«…Праведник есть всегда. Он не всегда виден, но он всегда есть. Один мой близкий друг работает в администрации президента. Я ему не раз говорил: „Слушай, Аркаш, ты каждый день ходишь на работу, и каждый день тебе приходится там бороться с финальным количеством подлостей и всяких гадостей. Зачем ты это делаешь?“ Знаете, что он мне ответил: „Для того же, для чего и ты. Потому что, если каждый день не бороться с этой подлостью и гадостью, ее будет только больше“. Вот так – надо каждый день приходить на работу, чтобы бороться с мерзостью, подлостью и гадостью, которые нас окружают. В этом, наверное, основной смысл нашей жизни, в этом основная цель нашего бытия».

Ну и про деньги. Что у хорошего человека их должно быть много. И что хорошему человеку они достаются честным трудом.

Что граждане РФ должны возлюбить друг друга. Что Достоевский убил в России Бога. И как приходится страдать за правду.

«Помните шутку, за которую меня потом сосредоточенно пинали? Я в программе „К барьеру!“ сказал: „Что вы хотите от страны с президентом, у которого фамилия состоит из трех букв, причем вторая – «у»?“ Смешно, но факт. Хотя, если вдуматься, шуточка страшная, потому что даже с таким президентом Америка все равно страна великая и привычно процветает. А у нас будь президент хоть самым лучшим в мире, страна все равно будет в говне…»

Хватит с вас, полагаю. Тут еще уйма фотографий: автор в различных позах. Тираж книги – 50 100.

Людмила Агеева. В том краю…

Сборник. – СПб.: Алетейя, 2006.

Ну и тут я тоже обойдусь цитатой. Причем длинной. Поскольку все дело в том, нравится ли вам такая проза. Состоящая не из букв, не из слов, даже не из фраз – вы их не видите, а следите за интонацией ума.

Которая вас завлекает. Представляясь обращенной лично к вам.

Тут еще одно обстоятельство. Это проза сугубо петербургская. Не только по узнаваемым реалиям. Такая в ней меланхолия и тревога. Такая привычка к миражам.

Выписываю, что попало под руку.

«Мрак и вихрь. Вихрь и мрак владеют островом в осеннюю пору. Так где же этот светлый город под боком у роскошной столицы, где забытая мечта Риккардо Гуалино, где эти воздушные аркады, прозрачные галереи, огни в садах, где шесть улиц-лучей от Большой площади? До слез жаль стараний маэстро Ф., что лежат в архитектурных архивах, присыпанные книжной пылью, на желтоватых огромных листах с закругленными лохматенькими углами.

А не гиблое ли это место, а земля ли это, впрямь, а не островные ли хляби поглотили Новый Петербург, или мрак и вихрь укрыли, умчали, унесли за стекленеющий горизонт дивный город невиданной красы со всеми его обитателями?..

…Нет, неуютна могила адмирала Грейга, холодны черные мраморные плиты. Никогда они не выпивали на могиле адмирала. Другое дело – могила Ивана Сергеевича Будкина. Покосившийся древний столик и две потемневшие, но крепкие еще скамеечки очень располагали к дружеским посиделкам под ожившей трепетной листвой, к импровизированным доверительным пирушкам с вином типа „Агдам“ и другими такими же дешевыми и безобразными напитками, вынесенными из близкого от этих мест магазинчика завода „Марксист“…»

Потом начнется сюжет, и побежит, и прекратится раньше, чем жизнь, допустим, героини. Останется грустное недоумение: для чего мы ввязываемся в них, в сюжеты эти, мучая себя и других? Говорю – мы: как-то так, повторяю, получается, что читатель этой прозы чувствует себя одним из ее действующих лиц и конфидентом автора. Своим в этом мире одинаково одиноких. Идет, никуда не спешит, смотрит по сторонам.

 

XII

Декабрь

Леонид Юзефович. Путь посла: Русский посольский обычай. Обиход. Этикет. Церемониал. Конец XV – первая половина XVII в.

СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2007.

Издательству пришлось аттестовать эту книгу как научно-популярную. Другого выхода, пожалуй, не было: если сказать правду – что наука тут самая что ни на есть серьезная, а слог все-таки изящный, – вряд ли кто поверит. Между тем предмет разъяснен до последней тонкости. В XVI каком-нибудь столетии за такое печатное пособие любой европейский государь не пожалел бы золотых монет, да еще и произвел бы Леонида Юзефовича в министры.

Тут есть все, что надо знать дипломату, отправленному в прошлое, и притом на Восток – в Москву, в Крым, в Константинополь. По бесчисленным и впервые исследованным источникам составлена наиподробнейшая инструкция: как одеться, как поклониться, что в каких обстоятельствах сказать обязательно, а чего ни в каком случае не говорить и чему ни за что не удивляться.

Бездна сведений, но ничего лишнего; и все передано с необычайной вразумительностью. Происхождение той или иной формулы поведения прослежено по возможности до корней.

В результате перед глазами читателя вырастает реальность, состоящая сплошь из условностей, но совершенно прозрачная; в ней цвет наполнен смыслом.

«Для Грозного, любившего театральные эффекты в политике и в быту, одежда имела особое значение. И. Масса пишет, что когда царь надевал красное платье, он проливал кровь подданных; когда черное, то людей убивали без пролития крови – топили и вешали;

когда белое, всюду веселились, „но не так, как подобает честным христианам“…»

Подробностей тут – прежде неизвестных – целая Грановитая, целая Оружейная палата. Посуда, украшения, доспехи, рухлядь – что угодно для души; ликуй, специалист, млей, любитель.

«В Европу обычно посылались меха, но ни в коем случае не сшитые из них шубы. В отношениях равного с равным дарить одежду не полагалось. В иерархии „мягкой рухляди“, или „пушной казны“, беличьи шкурки находились в самом низу и возились коробами, выше стояли куницы, еще выше – горностаи. Вершину пирамиды занимали чернобурые лисицы и соболя (волчьи, лисьи, бобровые и лосиные шкуры были скорее исключением, чем правилом). Главенствовал соболь, имевший, видимо, кроме рыночной, еще и символическую ценность…»

В общем, книжка восхитительная. С неожиданным и чудесным заключением: про то, что ведь и каждый человек на разных этапах бытия исполняет посольскую должность и пользуется приемами посольского ремесла.

«Рождаясь на свет или пересекая границу, он вступает в иной мир, где ему предстоит понять правила чужой игры, принять их и решить свою задачу, которая при таких условиях решена быть не может, но устанавливать собственные правила ему запрещено…»

И что каждому человеку предстоит «в конце пути убедиться, что автор и адресат доверенного ему послания – одно лицо».

Марк Солонин. 23 июня: «день М»

М.: Яуза, Эксмо, 2007.

Когда-нибудь о нем самом напишут книгу. Все-таки это невероятно поучительное зрелище. Более полустолетия тысячи и тысячи специальных людей в специальных же институтах, академиях, управлениях, издательствах производили и воспроизводили специальное военное вранье. И оно казалось таким прочным. Документы – какие уничтожены, какие подделаны, какие засекречены, а главное – мозги обработаны так, чтобы пошевелить ими было невозможно. В мавзолее, построенном из циклопических глыб вранья, ВОВ лежала мертвее Ленина.

Вдруг вошел – как его только пустили? как прозевали? – человек без погон, зашуршал бумажками. Всякими там накладными, докладными. Разными отчетами, сводками, директивами. Канцелярию, короче, разворошил, бухгалтерию. Калькулятором защелкал. Включил самый обыкновенный, Евклидов, так сказать, здравый смысл.

И румяный труп стал таять в воздухе, оказавшись наведенной галлюцинацией. И стало очевидно: с нашей страной во время войны случилось что-то такое, что необходимо понять. Хотя бы для того, чтобы хоть когда-нибудь, если получится, забыть.

Конечно, Марк Солонин – не единственный деятель этого умственного переворота. Но его ненавидят особенно сильно. Потому что пишет ярко, с интонациями живого человека, и при этом до занудства неопровержим: под каждой (буквально) строчкой – факт, и указано, чем удостоверен.

Его ненавидят – и очень сильно достают, и, похоже, бранью и клеветой довели до ярости. Он отвечает – разумеется, не теряя достоинства и стиля.

Данная книжка благодаря этому начинается даже смешно. Некто М. А. Гареев – президент Академии военных наук, академик Российской академии естественных наук, член-корреспондент Академии наук РФ, доктор военных наук, доктор исторических наук, профессор, бывший заместитель начальника Генерального штаба Советской армии по научной работе – такое, значит, крупное светило обронило в печати замечание, что писателям вроде Солонина «бесполезно заниматься историей». Ох, лучше бы оно этого замечания не роняло.

Наш бесполезный автор немедленно (впрочем, предварительно познакомив нас с отдельными эпизодами из боевой биографии генерала армии: начштаба главного военного советника при командовании египетской армии в 1970–1974 гг., главный военный советник при правительстве Наджибуллы в Афганистане в 1989 г.) усаживается за «самые свежие („постперестроечные“)» его труды. Видимо – чтобы овладеть методом научного патриотизма. Но вместо этого приходит в изумление.

Не могу удержаться – выпишу кусочек. Собственно говоря – кусок: мы же знаем, Солонин человек обстоятельный. И если уж попалась ему «совершенно феерическая фраза о том, что в общий перечень „уничтоженной военной техники вермахта“ вошло и „70 тыс. самолетов“, и даже „2,5 тыс. боевых кораблей, транспортов и вспомогательных судов“», – то так просто он ее не оставит. Насчет самолетов, так и быть, ограничится уточнением: «эта цифра завышена как минимум в пять раз». Но с кораблями разберется по полной.

«Даже барон Мюнхгаузен, пролетая на пушечном ядре над Черным и Балтийским морями, не смог бы обнаружить там такое количество боевых кораблей Германии. Причина этому предельно проста: в Черном море крупных кораблей не было вовсе. 〈…〉 На Балтике было что топить, да только вот топить было некому. Краснознаменный Балтфлот с первых же часов войны был „заперт“ немецкими минными полями в Финском заливе, а после злосчастного „Таллинского перехода“ и потери всех баз, кроме блокированного с суши Ленинграда (Кронштадта), боевой путь КБФ был по большому счету завершен.

Что же касается реального количества уничтоженных советскими флотами боевых кораблей противника, то общая картина примерно такова. В 1957 г. был подготовлен секретный отчет о боевых действиях советских ВМС, в котором утверждалось, что за всю войну на всех морях было потоплено 17 немецких эсминцев и 6 кораблей большего класса (крейсеров, броненосцев береговой обороны). Правда, при более тщательном изучении этих цифр, каковое стало возможным лишь в постсоветские времена, выяснилось, что большая часть „уничтоженных боевых кораблей противника“ или была накануне капитуляции Германии взорвана и затоплена самими экипажами, или же была потоплена авиацией союзников, а то и вовсе благополучно плавала до 50–60-х гг. В „сухом остатке“ 7 реально потопленных эсминцев, 1 крейсер и 1 финский броненосец береговой обороны».

Думаете, этого достаточно? Только не Марку Солонину. Это он всего лишь установил наличие вранья. Теперь должен объяснить, зачем оно понадобилось. А потом, само собой, показать, как сделано, из какого материала.

«Разумеется, такие мизерные результаты боевой деятельности огромных советских флотов (3 линкора, 7 крейсеров, 54 лидера и эсминца, 212 подводных лодок, 22 сторожевых корабля, 80 тральщиков, 287 торпедных катеров, 260 батарей береговой артиллерии по состоянию на 22 июня 1941 г.) советскую военно-историческую науку устроить не могли. Положение было исправлено традиционным для этой „науки“ способом – при помощи союза „И“. Метод этот одновременно и универсальный, и эффективный. „В ходе авиаударов по вражеским колоннам было уничтожено 736 танков, бронетранспортеров и конных повозок“. На море же было потоплено великое множество „боевых кораблей, транспортов и вспомогательных судов“ . Если в последнюю категорию зачислить все прогулочные катера, рыбацкие шаланды и спасательные шлюпки, на которых сотни тысяч беженцев (2 млн, по утверждениям немецких историков) весной 1945 г. пытались покинуть окруженную Восточную Пруссию и Померанию, то можно было бы получить любой результат. Но академия товарища Гареева решила (или получила указание свыше) остановиться на „скромной“ цифре в 2,5 тысячи».

Туше!

Надеюсь, вы не пожалели, что выписка вышла такая длинная. Тут ведь все: и склад ума, и характер – и стена, которую приходится пробивать головой.

Но эта голова хорошо устроена. И, например, предположение, защищаемое в данной книге, лично мне представляется в высшей степени правдоподобным. Поскольку придает смысловую связность рассмотренным здесь документам (как всегда, их множество, и некоторые совершенно поразительны).

Выдвинул эту гипотезу, по словам Солонина, киевский историк Кейстут Закорецкий (как бы в развитие некоторых догадок Виктора Суворова), наш автор только защищает ее, зато с блеском. Хотя при чем тут блеск: просто, проработав «несколько тысяч страниц „особых папок“ протоколов заседаний сталинского Политбюро», он, видимо, в какой-то момент вполне уяснил для себя, что за страна была Советский Союз и что за существо был Сталин.

Пересказывать не стану. Эту книжку надо прочитать. Только намекну: помните, с чего началась война против Финляндии? Не помните? С обстрела позиций советских войск в Майниле. Так вот: открытая мобилизация в СССР должна была начаться (и началась, кстати) 23 июня 1941 года – в ответ на бомбовый удар по одному из советских городов (по всей вероятности, Гродно) 22 июня…

«Как в кино, но такого даже и в кино не бывает. Это же все равно, что во время дуэли попасть пулей в пулю противника. Такого не может быть, потому что не может быть никогда…»

Однако похоже, что так и было. Судя по всему, что здесь открывается. А то ли откроется еще.

Марк Алданов. Портреты

В 2 т. – М.: Захаров, 2007.

Удачно так подвернулись под руку эти тома. Под самый занавес. Наш маленький домашний спектакль опять кончается. Облетели, так сказать, цветы, догорели огни, глазам осталось пробежать по бумаге всего ничего, последнюю милю. И руке по клавиатуре – какую-нибудь косую сажень. Бьют печатные куранты, прожит худо-бедно еще один литературный год. Гений не явился, наслаждений, скажем прямо, не случилось, позволим же себе хоть удовольствие.

Такой двухтомник – лучший подарок на каникулы. Веселым треском трещит растопленная печь, а посещать на бурой кобылке пустые поля – увольте. Прикажите лучше шампанского, и послушаем умного человека.

Не обращая внимания на его ужасное рубище – в пятнах опечаток, в клочьях. К трактату «Ульмская ночь» примечание скряги-издателя прямо бесстыдное: «Печатается здесь в извлечениях (три диалога из шести) и с некоторыми сокращениями самых высокоумных абзацев. – И. Захаров». Мало скареду, что мертвые гонорара не имут, – и на портрете сэкономил, и на примечаниях выгадал, и предисловия лишил. А слово все-таки предоставил, и на том спасибо. Щедрые что-то не торопятся Алданова переиздавать.

Хотя успех, казалось бы, обеспечен. Сюжеты-то какие: «Графиня Ламотт и ожерелье королевы», «Мейерлинг и принц Рудольф», «Сараево и эрцгерцог Франц Фердинанд», «Французская карьера Дантеса». А вот поближе к нашим дням, из XX века: «Мата Хари», «Азеф», «Сталин», «Гитлер», «Король Фейсал и полковник Лоуренс». Любое из этих названий годится для толстенного романа – и как бы ни был скверно написан такой роман, публика не чаяла бы в нем души. И даже чем скверней, тем вкусней.

Но Алданов, на свою беду, писал отлично. Отчетливо и опрятно. Кратко, вот горе-то, писал. Исчерпывая свою тему на протяжении нескольких страничек. Прозрачной последовательностью фактов (из которых многие отыскал сам, и не только в книгах – в рукописях на разных языках). Рассказывая легко. Как если бы действительно сидел в гостиной у камина и зашел разговор о странностях судьбы – чего только не бывает в жизни. Какие только не встречаются характеры.

С улыбкой насмешливого сочувствия. Тоном внука Пиковой дамы. Отчасти во вкусе Анатоля Франса. Проза требует мыслей и мыслей, знаете ли. А также занятных цитат, звонких фраз исторических лиц, беспощадных афоризмов.

На самом-то деле проза, наверное, нуждается и в воображении, но стесняется требовать. То ли что-то еще ей нужно от автора: чтобы он ей, например, доверялся. Забывался бы, что ли.

Условий этого договора никто не знает точно. Алданов сочинял ведь и заправские романы – по-моему, довольно скучные. С другой стороны, его «Святая Елена, маленький остров» – прелесть и прелесть, чистая проза, хотя не выдумано ничего.

А тут пробегают по сцене один за другим безумцы, преследуя каждый свою призрачную цель, на самом же деле – только чтобы поскорей оказаться опять там, где их нет. Всем своим поведением слишком резко напоминая, что прошедшее время – псевдоним небытия. Что и так называемое настоящее – заведомая подделка.

Ну вот – метафоры размножаются, как амебы: делением; сейчас я дойду до того, что обзову Алданова приобретателем мертвых душ, владельцем и режиссером крепостного их театра, – это несправедливо. Он был, как известно, благородный человек, и он был мастер холодного слова. Ему мерещился в истории какой-то оскорбительный подвох, как Тютчеву – в природе: отсутствие загадки.

«„Всюду мрак и сон докучной… Жизни мышья беготня…“ Клемансо, вероятно, доставила бы удовлетворение эта пушкинская строчка (если бы ее страшную звуковую силу можно было бы передать французскими словами). Он сам как-то сказал, что политические деятели напоминают ему людей, которые, вцепившись в веревку блока, изо всех сил тащат вверх – мертвую муху. Такой взгляд не помешал ему посвятить политическому действию почти семьдесят лет жизни».

Короче говоря, советую прочитать; даже – купить; пускай Захаров торжествует.

 

2008

 

XIII

Январь

Элиот Уайнбергер. Бумажные тигры: Избранные эссе Eliot Weinberger. Selected essays

Сборник / Пер. с англ. А.Драгомощенко и др. – СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2007.

Ей-богу, эссеисты США пишут не хуже курских помещиков.

Однако страшно далеки от наших здешних предварял. Или, грамотнее сказать, – от зазывал. Или как еще назвать эту роль – когда человек встречает вас на пороге чужой книжки и шепотом кричит: сюда! сюда! полу́чите удовольствие, гонораром клянусь.

В данном случае роль эта доверена г-ну Аркадию Драгомощенко.

Ему же, кстати, принадлежит идея проекта. Или проект идеи; как бы то ни было, смысл такого сообщения (на обороте титула), очевидно, тот, что мысль: а почему бы Лимбаху не тиснуть избранного Уайнбергера? – является интеллектуальной собственностью г-на Драгомощенко, священной и неприкосновенной.

Как-то неудобно хвалить чужое имущество, но нельзя и не похвалить. Что идею, что проект. Мне нравятся очень обои.

Нет, кроме шуток, книжка действительно занятная. Одна из тех немногих, что стоят своей цены. Однако послушайте, как расписывает ее г-н Драгомощенко. Какие подбирает слова, чтобы разжечь наш аппетит. Чтобы подстрекнуть нашу жажду интересного – личным своим примером. Дескать, и мы бывали там, и мы там пили мед – и вот он каков на вкус:

«Гомогенный дискурс классификации по признакам подобия тем или иным чувственно-интеллигибельным фигурам опыта словно проскальзывает к заведомо не верифицируемому, но, возможно, потому аксиоматическому (м. б. аподиктическому) заключению. 〈…〉 И это отнюдь не non sequiter определенного рода логических построений, но в то же время и не таксономическая диверсия Борхеса, о которой Фуко говорит как об операции разрушения общего пространства „встречи“…»

Никогда, никогда – о, никогда, увы! – не навостриться нам с вами до такой степени. Но, к нашему, опять же с вами, счастью, м-р Уайнбергер тоже так не умеет. Он совсем другой.

Он представляется мне обладателем двух коллекций – двух, скажем, картотек. В одну поступают (главным образом из освоенных книг) разные несостоятельные теории, отмененные заблуждения, разоблаченные мифы (в том числе – якобы научные), суеверия, басни, россказни, предрассудки – короче, все, что позволяет усмехнуться над жалкой самонадеянностью человеческого ума.

В другой картотеке собраны самые поразительные, самые эффектные факты из жизни фауны. Из быта, например, голых кротовых крыс или донных голотурий. Все, что можно найти про них в интернете.

Получается два потока выписок. И текст составляется так, чтобы в точке прицела они пересеклись.

Самый простой пример – как раз про голотурий. Автор приводит одно за другим бесчисленные свидетельства об Атлантиде. Пересказывает аргументы «за». Якобы взволнованным голосом перечисляет вопросы, на которые у тех, кто «против», нет ответа. Если Атлантида не существовала, то:

«Откуда у ассирийцев изображение ананаса? Почему кресты есть во всех мировых религиях? Почему у индусов был бог-рыба? Почему и египтяне, и перуанцы проводили перепись населения? Почему у древних ирландцев были табачные трубки? Почему и немцы, и индейцы боятся волков?»

Тщательно-старательно строит мнимую головоломку – и разрушает ее, точно карточный домик, мнимым же, пародийным решением, которое, однако, попробуй оспорь. Оно ничуть не противоречит ходовым штампам этого, как бишь его, – дискурса, ага:

«Потерянная Атлантида! Все это были сны голотурий. Голотурии, презираемые людьми и названные „морскими огурцами“ в честь этого безвкусного овоща, несчастные багровые цилиндрические шарики – всего-то рот и анус, – обреченные извечно фильтровать илистую слизь во мраке океанского дна, – именно они, голотурии, совершили это. Ибо каждая из них – ячейка огромного коллективного мозга, мозга, уловленного в миллионы бесполезных тел, которые населяют самые унылые пространства на земле.

И чтоб развлечь себя, этот мозг прял истории среди подводных сетей (по-видимому, что-то с переводом. – С. Г .), истории, которые пузырьками всплывали и беспорядочно входили в сновидения людей наверху. Истории, которые вызвали странную тоску по океанскому дну: о том, что именно там зародилась жизнь, что забытые королевства лежат там в тине рядом с фантастическими богатствами, оставшимися от кораблекрушений. Сон, который и Солон, и Платон, и Бэкон, и де Фалья, и другие могли вспомнить только частично: они записали это и затем снова заснули, чтобы открыть остальное, но уже никогда не сделали этого…»

Согласитесь: шутка недурна.

И про Сафо не хуже. Начинается сюжет, само собой, выписками из всевозможных Брэмов:

«Тля подбирает себе пару по крыльям; внеполовые различия (опять что-то с переводом. – С. Г .) ни при чем. Тетерев будет спариваться со всем, что хоть как-то походит на его черную шотландскую куропатку (разве самка тетерева – не тетерка? – С. Г .), не брезгуя и деревянной моделью. (Ах вот в чем дело: тетерев-то наш – извращенец, безумный куропат! – С. Г .) Индийский ночной мотылек может чувствовать запах самки за мили от себя. Самцов безволосых шимпанзе влечет самый розовый и самый раздутый хвост»,

и т. д.

Отсюда, сами понимаете, до текстов Сафо – буквально шаг, и автор делает его непринужденно. Потом опять отступает в область разнообразного («Самец ехидны лечит свою самку легким ядом из шпоры на пятке. Крокодилы и норки просто насилуют»), – а вот и пуант, не без сантимента:

«Самый яркий фрагмент из Сафо – тот, что не нуждается ни в одной строке до или после него, – читается, в переводе Давенпорта, во всей своей полноте:

„You make me hot“».

Такая у м-ра Уайнбергера техника. Техника коллажа. Да, нехитрая. Но тексты иногда, и даже большей частью, получаются замечательные. Во-первых, он столько насобирал диковин. Во-вторых, не ограничивается развлекаловом, а имеет и проводит очень даже серьезный взгляд на вещи.

Приблизительно такой: человек – это звучит глупо; практически ничего достоверного не знает о себе и о мире – но до чего же ловко и проворно конвертирует свое невежество в злодейство. Схватит на лету какой-нибудь факт, истолкует как попало, присочинит к нему кучу других, и вот уже готова догма или, там, модель – лживая насквозь, но непременно дозволяющая убивать других людей пачками. По причинам возвышенным и чувствительным, а как же.

Пример – т. н. история т. н. арийской т. н. расы (эссе «Водопады»). Пример – Кампучия (текст так и называется – «Кампучия»):

«Тут нужно представить себя убийцей в обществе, где все являются убийцами или сообщниками убийц, где нет границы между убийцами и убиваемыми, где убийство естественно, а еда, сон, любовь, беседа, искусство – нет. Чтобы помыслить о Кампучии, необходимо представить себе не сами акты убийства, не саму смерть, а существование в смерти. И тут мой разум дает сбой. Абсолютный ужас, как и высшее блаженство, – это мир, из которого человеческая речь не может вернуться».

Порядочный, как видите, человек. Плюс – мастер своего дела.

Филипп Делерм. Счастье: Картины и разговоры

Philippe Delerm. Le bonheur. Tableaux et bavardages

Сборник / Пер. с фр. А.Васильковой. – М.: Гаятри, 2006.

А это эссеистика французская. Художественная-прехудожественная. Что-то она у меня залежалась, – но не пропадать же потерянному времени, давайте отразим.

Тем более тема такая утешительная. Специальность такую выбрал себе этот писатель – чувствовать себя счастливым. Как если бы он был советский интеллигент и проживал не в «красивом нормандском городке», а, скажем, в Ленинграде при Брежневе.

Или в Переделкине при Сталине.

Или при Сталине же, но был бы не интеллигент, а, наоборот, начальник.

Короче, бывают, как известно, такие люди, которые поют по утрам в сортире. Такие любимцы богов. И мсье Делерм принадлежит к их числу. Он прислушивается к себе – всю дорогу такое отличное настроение, с чего бы это, а, старина Филипп? – и записывает ответ внутреннего голоса тончайшей акварельной кисточкой.

Читатель рад и благодарен. И постоянно награждает мсье Делерма литературными премиями.

Потому что не ноет, как иные-прочие. Всем доволен. Женой, детьми, работой, жилплощадью. И все это умеет воспеть. Да, и сортир. Настоящим стихотворением в прозе, Тургенев и не суйся. Вы только взгляните на композицию. Вот афористический задушевный зачин:

«Но ведь по-настоящему судить о доме лучше по его укромным местечкам…»

Теперь вводная строфа – обрисовывающая состояние мира других; не станем скрывать – встречаются негармоничные фрагменты;

позволим себе ноту социальной сатиры:

«Мой брат, живущий в старинном буржуазном особняке, располагает, – если уж я решился затронуть эту щекотливую тему, – настоящим маленьким чудом: с прихожей-преддверием, с теплым обтекаемым деревянным сиденьем. Цепочка для спуска воды расположена очень далеко. За нее можно дернуть только стоя, застыв в почтительной позе и отдавая тем самым дань торжественности обстановки…»

Разовьем и усилим:

«А случалось мне бывать и в омерзительно слащавых уголках такого предназначения – застеленных коврами, пропитанных томными ароматами фиалки или розы, до отвращения хорошо обустроенных и всем своим видом бесстыдно укоряющих вас в грубости содеянного и как будто старающихся предельно смягчить последствия вашего поступка…»

Будем надеяться, на языке оригинала это звучит получше. Но вперед, вперед, к апофеозу. Противопоставим чужой пошлости – личный положительный идеал скромного блаженства. И оттеним его юмором. А напоследок и метафорой блеснем:

«У меня дома опасаться нечего. Скромность обстановки тотчас возвращает нас к первородной простоте (к первородной, заметьте, не к первобытной какой-нибудь: перевод старается угнаться за рукодельным изяществом оригинала. – С. Г .). Там до того тесно, что войти можно, только смиренно склонив голову. Сквозь щель под маленьким, плохо замазанным окошком внутрь пробирается струйка холодного воздуха. Несколько старых-престарых газет и журналов насмешливо предлагают засидеться подольше, – что было бы вполне героическим поступком. И, наконец, у меня в этой комнатке есть устройство, безошибочно определяющее степень деликатности наших гостей (о, как вы все угадали, В. В.! – С. Г .): при малейшем насилии спуск воды начинает яростно выплескивать гидравлический упрек».

Вот она и метафора; такую еще поискать: на дороге не валяются; гидравлический, надо же, упрек.

Репертуар мсье Делерма вы угадаете легко. Пейзажные прогулки. Виды милых городов, типа Брюгге. Посещения художественных выставок. Описания картин, изображающих уют. Погода. Супруга. (Кстати, рисует она удивительно.) Собственное творчество. Поэзия, короче, и жизнь.

«Пусть придут слова, налитые чернилами. 〈…〉 Пусть придут слова, и пусть царапают бумагу. 〈…〉 Я пишу – вот он, мой камень… Я пишу понемногу каждый день. Чаще всего утром, до того, как идти в школу, в те часы, когда все в доме еще спят, укрытые синевой ночи. Иногда я сажусь писать после обеда; деревушка дремлет, сонно прикорнув на дне своей лощины, время медлит у меня на странице. Реже я пишу вечером, после того, как мы уложим Венсана. Рядом с собой я ставлю рыжее пиво, или ты подогреваешь вино, и как же приятно его потягивать, дописав страницу! Сизифу неведомо это счастье. Как легко мне становится: я задал себе урок, теперь он выполнен. Дописанная страница дарит коричное блаженство. Время замыкает вечер в каштановом оазисе, очерченном на бархате дивана низкой лампой с шерстяным абажуром. Болтаем о всяких пустяках… сможешь завтра зайти на рынок?»

Еще бы она не смогла.

Дэвид Лисс. Ярмарка коррупции

David Liss. A Spectacle of Corruption

Роман / Пер. с англ. И.Нелюбовой. – СПб.: Издательский дом «Азбука-классика», 2007.

Детектив. С выстрелами, с потасовками. С танцами и поцелуями. Одному негодяю отрезают ухо, другого тычут головой в ночной горшок. Дело происходит в Лондоне в 1772, представьте себе, году. Но ни следа удушливой стилизации: персонажи думают, действуют и говорят быстро и понятно. Хотя находятся в обстоятельствах очень колоритных. Когда на улице нельзя показаться без парика.

Британцы и те зачитываются. А уж нам-то какая вообще разница – старинная ли Англия изображена. Старинная даже ближе. 1772-й – в самый раз. В названном году там прошли первые всеобщие выборы. По партийным спискам, между прочим.

«…на большую площадь, где был устроен избирательный участок, и встали в очередь вместе с другими избирателями. Мисс Догмилл подвела старого аптекаря к учетчику голосов, который следил за доступом в кабины для голосования и распределял, кто в каком порядке будет голосовать. Хотя эти люди должны были быть неподкупны, ей не потребовалось и двух минут, чтобы убедить его прибавить данного избирателя к общему счету. 〈…〉 Наконец аптекарь подошел к кабине для голосования. Мисс Догмилл была с ним, ожидая снаружи, мы тоже подошли поближе, чтобы слышать, что происходит внутри. Это был наилучший способ убедиться, что полшиллинга не будут потрачены зря.

Человек в кабине попросил аптекаря назвать свое имя и адрес, а затем, сверив эти сведения со списком избирателей, спросил, за какого кандидата он хочет проголосовать.

Аптекарь выглянул из палатки, бросив взгляд на платье мисс Догмилл.

– Я голосую за оранжево-синего, – сказал он.

Чиновник, отвечающий за выборы, безразлично кивнул:

– Вы отдаете голос мистеру Херткому?

– Я отдаю голос мистеру Кокскому, если он оранжево-синий. Симпатичная леди в платье такого же цвета обещала дать мне за это монету.

– Тогда Хертком, – сказал чиновник и махнул рукой, давая понять, что аптекарь может идти, дабы колесо английских гражданских свобод беспрепятственно крутилось дальше.

Аптекарь вышел наружу, и, как и было обещано, мисс Догмилл вложила ему в руку монету».

То-то же. Экономика Англии на подъеме. ВВП растет, несмотря на крах «Компании южных морей». Но демократии – кот наплакал, и правосудие, к сожалению, продажно. Наблюдается социальная нестабильность. И судьба героя (он сыщик; он еврей; он пьяница, развратник и драчун; с таким не соскучишься) вплетена в политическую интригу. Заключенный в Нью-Гейтскую тюрьму, он бежит из нее через дымоход. И после серии смертельно опасных приключений добивается реабилитации.

А вот найдет ли он способ устранить Гриффина Мелбери и завладеть его супругой – пожалею вас, оставлю шанс развлечься: не скажу.

 

XIV

Февраль

Павел Санаев. Похороните меня за плинтусом

Повесть. – М.: МК-Периодика, 2007.

Первый раз вижу, что аннотация не врет и даже не преувеличивает: в ней сказано, что этой книге «гарантировано место в истории русской литературы». Сказано, положим, неуклюже: все-таки история литературы – не Госдума и не Сбербанк, при чем тут какие-то гарантии, – но, в общем, я тоже полагаю, что этот текст Павла Санаева страшно важный и, наверное, бессмертный.

Также я уверен, что другого такого он не напишет. Не оттого, что талант исчерпан, – просто не талантом и не гением создаются такие вещи, а страшным, нестерпимо болезненным опытом. Если человеку настолько не посчастливилось в жизни, что этот опыт, этот роковой урок был ему дан, и если у него хватило сил (то есть в данном случае как раз таланта) внятно все записать, – появляется – нет, не литшедевр, а, что ли, скважина, щель, дыра в нарисованной стене, скрывающей от нас – как бы это выразиться не велеречиво? – скажем, суть судьбы.

Как можно проще, как можно короче: дело в том, что ад существует. Для вас, мой читатель, это, признайтесь, не секрет. В большом ходу модели приблизительные: каждая антиутопия описывает ад, каждый концлагерь ему подражает. Высказывались предположения, что ад в какой-то мере единосущен состоянию: смертного страха (предположим, перед казнью); или, например, тщетного, безнадежного раскаяния в непоправимой вине; или просто агонии; что ад похож на процедуру пытки; на депрессию.

Были люди, которые что-то такое видели то ли во сне, то ли наяву, как Даниил Андреев. Были такие, кто о чем-то догадался, – как Сведенборг или Фланнери О’Коннор. Кое-кто кое до чего додумался – Оруэлл, Сартр, К. С. Льюис. Что-то случилось, по крайней мере однажды, с Достоевским. Но в абсолютном большинстве люди, вступившие с адом в реальный контакт (как бы «побывавшие» в нем), ничего никому рассказать не смогли. Впрочем, Гоголь все знал.

Павел Санаев прожил в аду несколько лет. Маленьким мальчиком. И запомнил очень многое. И описал невыносимо правдоподобно.

Лично я до конца дней не забуду этот ужас. Пережитый мною над этой книгой. И я даже не приложу ума, как пересказать ее сюжет.

Лучше вернемся к истории. Павлу Санаеву стукнуло в этом году 38. Эту повесть он написал еще в 1995-м. Вскоре она вышла в журнале, удостоилась разных похвал и как-то моментально была забыта. А он с тех пор ни повестей, ни тем более романов не печатал. Говорят – и не сочинял.

Не знаю, как в журнале, а на шмуцтитуле отдельного издания стои́т: Посвящается Ролану Быкову. Смысл этих слов зависит от контекста, объем которого неясен.

Только помню, какое буквально счастье доставлял мне дуэт Лисы Алисы и Кота Базилио в кинофильме про Буратино.

– Лаб-дубу-дубу-дубу-дай! Лаб-дубу-дубу-дубу-дай!

Как они плясали! Элегантные и коварные. Как пели:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Павел Санаев, как я теперь понимаю, – родной сын Лисы Алисы. И пасынок Кота Базилио.

Все это не имеет отношения к литературе. Скорей – к истории кинематографа. А в повести действуют – большей частью за сценой – актриса и какой-то художник. Они, значит, за сценой строят взаимоотношения, укрепляют их. А ребенок живет под властью бабушки. Ну, как бывает у людей.

«Мама променяла меня на карлика-кровопийцу и повесила на бабушкину шею тяжелым крестягой. Так я с четырех лет и вишу».

Но вот она, эта бабушка, – не человек. Не в том смысле, что она безумна. Хотя безумна. Но это безумие – не болезнь. Это идеальное безумие. Гениальное. Отточенное, как бритва. Полностью, абсолютно превратившееся в необоримую, неотразимую, непобедимую волю.

В общем, верьте, не верьте – эта женщина, героиня этой книги, – демон. Самое настоящее адское существо. Привлекательное бесконечно. И смертельно опасное.

Если бы вы только знали – что она все время говорит. И – как. Хотя, если вы навещали кого-нибудь в послеоперационной больничной палате: там старухи, у которых порывом наркоза снесло башню, кричат все такое, пытаясь подогнать под свой кошмар т. н. реальность, – и злятся, что контуры не совпадают. Последний монолог – несколько страниц – прочитать подряд невозможно: недостает мужества.

А в детстве человек и так все время несчастен. Хуже, чем в старости: беззащитен так же, но при этом все и всех видишь насквозь. И если обладаешь душой, то чувствуешь, что с ней делают. Узник в руках тирана становится предателем как шелковый.

А там и писателем. Поскольку этот голос всю дорогу в нем ноет наподобие совести.

Чуть не забыл почти что главное: текст очень, очень смешной. Демоны бывают лучшими в мире клоунами, когда захотят.

Леонид Добычин. Город Эн

Daugavpils: Daugavpils Universitātes Akadēmiskais apgāds “Saule”, 2007.

А замечательная книга. Здешнему, СПб, университету издать такую, полагаю, слабо́. Разве что – на грант с предоплатой. Из какой-нибудь иностранной державы типа Латвии – могучей и беспечной. Заевшейся до такой степени, что валюту (от которой домашняя птица решительно отказывается) приходится пускать просто на ветер. И даже на условную антисмерть, называемую культурой. То есть на игру с призраками. Пятнашки, жмурки. Да-да: жмурки со жмуриками, больше ничего.

Ах, какая книга. Восхищаешься, еще и не прочитав: устройством, идеей. Счастливой и простой, как бывает счастливым трамвайный билет.

Значит, так. Перепечатываем полностью роман Л. Добычина «Город Эн». Прилагаем (под скромным наименованием примечаний) такую, знаете ли, энциклопедию отраженных в романе реалий дореволюционного Двинска (составитель – А. Ф. Белоусов). Зданий, учреждений, пейзажей. Главное – словарь прототипов.

А также историю семьи Добычиных (написанную тоже А. Ф. Белоусовым): как они оказались в Двинске и что с ними там случилось.

Добавить краеведческий – прежде сказали бы: статистический – очерк (Л. Г. Жилвинской): промышленность, состав населения, благоустройство Динабурга, он же Двинск, он же Даугавпилс, в эпоху последних царей.

Тут же досказать историю Добычиных (в статье Э. С. Голубевой): как они после революции покинули Двинск, осели в Брянске и все погибли.

Все это основать на документах, иллюстрировать старинными открытками, архивными фотографиями.

Посыпать – исключительно для красоты – литературоведением: Ф. П. Федоров «Слово о Добычине». Ю. К. Щеглов «Заметки о прозе Л. Добычина („Город Эн“)».

И том готов. Сплошь из материалов доброкачественных. Полный сундук фактов первой свежести, прямо из-под земли. Полный невод мертвецов.

Но вы, конечно, первым делом раскрываете роман. И перечитываете. Раз, например, в пятый. И еще сильней, чем в предыдущие четыре, удивляетесь: как хорошо написано. Как это Добычин первым догадался, что если, предположим, вместо «шел дождь» написать: «дождь шел», – получится совсем другое предложение.

Ах, это отстающее, запаздывающее, лишь перед самой точкой припоминаемое сказуемое! «На вывесках коричневые голые индейцы с перьями на голове курили». (Кстати: это были, имейте в виду, вывески табачных магазинов.)

Вообще – как сильно сделана тут беспомощность, как талантливо передана бездарность. Пустая фраза, поставленная вверх ногами, делается пустой ослепительно: «Глубокомысленные, мы молчали». Какое безжалостное презрение к себе прошедшему. К собственному в отрочестве уму, ничего не видевшему иначе как сквозь письменную речь. Подросток-то, посмотрите, был по образу мыслей графоман. Или скажем так: все графоманы пишут как один человек – вероятно, как скрывающийся в каждом из нас бесчувственный подросток. Осмелившись перенести сознание подростка в текст живой – вы принуждены это сознание пародировать. Но тут огромен риск – потерять с героем (то есть с самим собой – другого где же взять) связь: он сразу станет неживой, и текст тоже. Что же объединит? – отвращение. Которое вас посещало и тогда, но как бы инкогнито, и вы его не узнавали. Которое теперь ваш неотвязный спутник. Вы больны ощущением некрасоты происходящего. («Уже подмерзало. Маман, отправляясь на улицу, уже надевала шерстяные штаны». Примечание современного исследователя: «Шерстяные штаны – нижнее теплое белье»). Или, если угодно, ощущением постоянного отсутствия красоты. И – отвращением ко всему, что претендует быть ею, вкрадчиво ли, нагло. И – невнятной тоской оттого, что жизнь и без красоты имеет низость нравиться, даже впиваться в сердце, и не позволяет себя позабыть.

Ну вот. Теперь вопрос: имеет ли значение для такого романа, что когда в нем упоминается, допустим, каток («Там играл на эстраде управляемый капельмейстером Шмидтом оркестр. Гудели и горели лиловым огнем фонари. Конькобежцы неслись вдоль ограды из елок. Усевшись на спинки скамеек, покачивались и вели разговоры под музыку зрители»), – то это, видите ли, тот самый каток, который заливали что ни зиму в Дубровинском саду, то есть в парке, заложенном в 1882 году по инициативе и при участии городского головы П. Ф. Дубровина, площадь же парка – 3 га, на его содержание и на оплату сторожа при нем выплачивались из горбюджета 200 р. в год, а военный оркестр играл на катке по четвергам и субботам?

Или насчет пожарного сада. «В воскресенье мы были в пожарном саду. Молодецкие вальсы гремели там, и пожарные прыгали наперегонки в мешках».

Стоит ли приклеивать к этой картинке комментарий: «Описывается гулянье, проходившее в саду, который существовал при Втором отделении Двинского добровольного пожарного общества и назывался „пожарным садом“. Это место отдыха и развлечений находилось на Новом строении рядом с Добычиными»?

Наконец, содержится ли какой-то прибавочный к сюжету смысл в сообщениях типа того, что персонажу по фамилии Карманов соответствовал в действительности (которая, впрочем, действительностью быть давно уже перестала) реальный некогда Боряев Н. П., – вот его биография, а также его супруги и сына, которого, кстати, звали вовсе не Серж («– Серж, Серж, ах, Серж, – не успел я сказать, – Серж, ты будешь помнить меня так, как я буду помнить тебя?»), – а, наоборот, Дмитрий?

Полагаю, не все со мною согласятся, но мой ответ: да, да и да. Вся эта информация, вроде бы явно лишняя, как-то взаимодействует с романом; руина и текст, отражаясь друг в дружке, создают некий завлекательный объем – призрачный, само собой, но воображению в нем есть что делать.

Однако важней другое. Благодаря всем этим кропотливым примечаниям [ «В трактире, над дверью которого была нарисована рыба („это обозначало, что спиртные напитки не только распивались в трактире, но и отпускались навынос“), играла шкатулочка с музыкой» (нем. Spieldose: небольшой механический заводной музыкальный инструмент)] – я, кажется, догадался, за что они его убили. Писатели.

Писатели Ленинграда. В этом самом якобы своем доме, который не пережил, так им и надо, т. н. советскую власть, погорел буквально – и возродился из пепла уже как суперзакрытый суперклуб супербогачей. Надо думать, большой белый зал они приспособили под ресторан. Там на колоннах – купидоны, высоко, под потолком. Кровь, пролитая в этом зале, будь она видна, доходила бы купидонам до нежных мраморных пальчиков на пухлых ножках. Тоски там на собраниях надышано столько, что не проветрить никогда. Пускай неумолимые выжиги во фраках хлещут там бургундское или какое хотят. В этом зале, где первого убили Добычина.

Самуил Лурье (в книге «Муравейник») ошибочно предполагает, что это была чистая подстава. Что мастера культуры – а в Ленинграде 1936 года мастеров культуры был целый телячий вагон – сунули Добычина головой в мясорубку т. н. дискуссии о т. н. формализме просто потому, что его было не жалко: новичок, дебютант, провинциал – короче, пешка.

«Было совершенно ясно, – пишет, проявляя близорукость, С. Л., – кого тут следует опозорить: Тынянова, Эйхенбаума в первую очередь (формалисты отпетые), а дальше само пойдет… Ахматова, Зощенко, О. Форш – да мало ли – недобитых интеллигентов среди местных литераторов было сколько угодно.

Но здешние исполнители вздумали родную партию перехитрить – не то симпатизировали пациентам, не то боялись отпора и рассудили, что в пылу погрома сами пропадут. И поставили под шпицрутены безвестного дебютанта из провинции, благо он только что напечатал не совсем заурядную книжку. 〈…〉 Ленинградская литература в полном составе – кони, ладьи, слоны – внимала, затаив дыхание: удастся или нет эта смелая жертва пешки?.. 〈…〉

Исчезновение Добычина, слухи о его самоубийстве фактически сорвали дискуссию о формализме в Ленинграде. Ценой его гибели ленинградские писатели заработали себе отсрочку».

Так-то оно, может, и так. А только загляните вот в эту, рецензируемую мною сейчас книжку. С особенным вниманием – в словарь прототипов. Обратите внимание на даты смертей, а пуще того – на причины. Он прямо открывается упоминаемым в романе Архиереем – епископом Тихоном (Никаноровым): в 1919 году «большевики повесили Тихона на царских вратах в Благовещенском соборе воронежского Митрофаньевского монастыря». Впоследствии более употребительным сделался расстрел, но дело не в этом. А в том, что автор романа «Город Эн» изображал мир обреченных – проклятый, прогнивший, кровавый – как мир своего детства, не важно, что несчастливого, – не отрекаясь и без угрызений. Ни минуты не думая, что его социальное происхождение (сын коллежского советника, мало ли что врача) позорно. В то время как нормальные люди всячески скрывали все такое, подделывая метрики, прибедняясь в анкетах. С миром державным, знаете ли, я был лишь ребячески связан…

А в большом белом зале Дома писателей сидели кто? Такие же, как Добычин, – бывшие. Евгений Шварц, Михаил Зощенко, Юрий Тынянов. Называю только этих, потому что попались под руку. А еще потому, что Шварц после войны под видом дневника напишет автобиографический роман, поразительно похожий (если не говорить о слоге) на «Город Эн». А Зощенко займется своим детством-отрочеством-юностью (в обратном порядке) еще раньше. (А отец Тынянова, Нисон Тынянов, с отцом Добычина были вообще сослуживцы.)

Добычин напомнил советской власти, что они дети ее классового врага. Это была бестактность: власть-то сделала для них исключение, послабление, подпустила к сосцам как своих, почти как родных. Назначила инженерами душ. (Перед душами-то как неудобно.) Дала понять без слов, одними талонами на паек: дескать, кто старое помянет…

Нет-нет, обязательно было нужно, просто необходимо, чтобы Леонид Иванович встал и ушел из этого зала, из этого дома куда-нибудь насовсем, навсегда.

Он встал и вышел.

 

XV

Апрель

Юлия Латынина. Нелюдь

Роман. – М.: Эксмо, 2007.

Латынину Юлию – да, наверное, люблю. Читать в интернете, слушать по радио. И вот романы. Хотя романы – не так сильно.

(Будучи лично не знаком, предполагаю, что на этой фразе она подумает: видимо, дурак. Да навряд ли она читает рецензии.)

Или выбрать глагол посуше – но все равно подворачиваются только допотопные: уважаю; восхищаюсь; верю ей; боюсь за нее. Вижу отчетливо, что случись (может быть, правильнее: объявись, или: возомни себя – собой) диктатура – и звук этого голоса сделается в пространстве разрешенного нестерпим. Когда какую-либо страну поражает диктатура, несколько таких голосов, пересекаясь, держат над страной небо. Что и позволяет иной стране диктатуру пережить.

А это не важно, насколько данный автор известен и влиятелен. И дело даже не том, что он талантлив, правдив и храбр. Бывают вот какие натуры: характер обладает свойствами ума, ум – чертами характера, и у них общая режущая грань. Впивающаяся в идеально твердую поверхность.

В вещество, например, наиболее банального вопроса: есть ли в жизни смысл. (Извините, конечно.) И вот как подступим. Если смысл есть – в жизни хоть чьей-нибудь, – то должен же он как-то присутствовать и в истории всех людей. Где такую заметную роль играет борьба за власть, именуемая политикой.

Да-с, милостивые государи и милостивые государыни (или в другом порядке). Так и вижу ваши презрительные мины. Как же: политика – это такая грязь, такая грязь! Так называемый интеллигентный человек огибает ее на цыпочках и зажав нос платком по дороге из своей благоуханной privacy в магазин и обратно.

А тут напрашивается такая безумная гипотеза – и за ней явно просвечивает потребность сердца: а вдруг возможна – чисто теоретически – такая политика, при которой искра смысла в жизни каждого из многих и многих как бы разгорается? А то ведь несомненно, что миллиарды душ потеряли себя в полной темноте ни за понюх (представим древнего какого-нибудь ассирийца из школьной тетрадки, в чернильной чешуе; или строителя Беломорканала). Так не политика ли – когда стремится к ложным целям – превращает человека в ненужное, напрасное во Вселенной существо. То есть нужное только собственному организму и биологическому виду. Наподобие, предположим, таракана: тоже, знаете ли, вид.

Но хорошая политика хороша лишь если успешна. То есть если целесообразна. То есть если аморальна, – не правда ли? В таких случаях подразумевается, что мы все читывали Макиавелли. А непрочитанный, признайтесь, Кант у нас для случаев других (звездное небо, тыр-пыр-нашатыр).

Однако же очевидный факт: успешная аморальная политика непременно приводит – рано или поздно – к дурным результатам. И вынуждена – рано или поздно – прекратиться, хотя бы на время.

Потому что, как выясняется, существует такая плоскость, в которой, вполне вероятно, эти две прямые: целесообразность и моральный императив – параллельны. А не расходятся в разные стороны бесконечности.

Экономика!

В которой Юлия Латынина, похоже, разбирается. И очень много знает про то, как тут, у нас, делаются дела.

И пишет и говорит всегда, в сущности, одно и то же: диктатура – дура. Самоубийственный режим. При котором государство превращается в кровососущий труп. И, разлагаясь, пожирает самое себя. Пытаясь, но не успевая уничтожить все человечество. (Последний и предпоследний раз не успев, как известно, едва ли не чудом.)

Латынина не восклицает: диктатура, ты – чудовище! Она сообщает с легкой насмешкой, а впрочем, невозмутимо: дело в том, что ты очень глупое чудовище, диктатура. Морально, прости за игру слов, устарелое. Как субъект современной экономики – продуешь все, и даже война не поможет. Вот смотри: я сейчас покажу это на пальцах. Или, лучше, докажу как дважды два.

И доказывает.

Понятно, не диктатуре (которой ведь нигде поблизости нет, а и была бы – не стала бы читать), а номенклатуре. Коллективному Сталину, гниющему в коллективных номенклатурных мозгах. Фосфоресцирующему, как телеэкран, в подсознании остальной страны.

А также самой себе, самой себе. На текущих фактах – в публицистике, на теоретических моделях – в прозе.

Хотя какой она теоретик. Я же говорю: страстный ум. И с воображением все в порядке. А как владеет, как это говорится, техникой сюжета (это когда волей-неволей читаешь до самого конца). Ей необыкновенно нравится выдумывать т. н. настоящих мужчин, их т. н. настоящие мужские поступки. Соответственно – груды разнообразного супероружия и поединки, поединки. Как в неподдельном рыцарском романе.

От которого, однако же, маленько устаешь. Слишком чистый воздух, слишком прозрачный какой-то мир. Двоичный: из коварства и благородства. И одно всю дорогу притворяется другим. То есть коварство притворяется само, а благородство за коварство принимает введенный автором в заблуждение (намеренно: техника сюжета!)

читатель. Пока все не разъяснится, причем так, как вы не ожидали абсолютно.

А действие происходит в одном из будущих (между прочим, невдолге) столетий, на нескольких планетах, населенных разными космическими расами, – в Империи людей. Где возобладала ошибочная политэкономическая схема. Отчего коррупция и застой. И заговор, и контрзаговор, и пестрый фараон приключений – словом, крутизна.

Но вот увидите, то ли еще она напишет, Юлия Латынина.

Андрей Тургенев. Спать и верить: Блокадный роман

Роман. – М.: Эксмо, 2007.

А за эту вещь – брался с опаской, с предубеждением. Буквально заставил себя открыть, и то лишь потому, что двое понимающих знакомых сказали: вроде хорошо.

Но про Блокаду ведь хорошо не бывает. Невозможно. А бывает страшно и скучно – в разных пропорциях.

Страшны – факты. Страшны цифры. Смертной скукой скучны слова. Особенно – которые якобы с чувствами. Хотя которые якобы с мыслями – хуже еще.

Я не про вранье, не про полу-, не про на три четверти вранье, из которого делался советский худ- и умеренно документальный лит. Не во вранье была там сила, превращавшая ужас в скуку. Само и вранье-то там было неизбежный помимо всякой внешней цензуры элемент. Происходило из трусости не сугубо физической, но и – ума. А это же – приглядитесь – оксюморон. Переходящий в антоним.

Скажу, как понимаю, кратко и грубо: за без малого четверть столетия партия и ГБ превратили т. н. Советский Союз в страну недалеких людей. То есть сообразительных только по-детски. Не способных к адекватному осмыслению даже своей повседневной реальности. В труде и в бою это им не особенно мешало. В лагерях – не известно, хотя умнели главным образом там.

А Блокада была реальность другого порядка. Там внутри ада был еще какой-то ад. Или даже несколько. Что-то такое, чего психика бывших там людей не воспринимала. А в чьей случайно отразилось – тот сразу же забыл. Или погиб. Из бывших же там – не нахожу слова – ну, возьмем термин условный, высокопарный: допустим, дьяволов – ни один не проговорился.

Но партия-то и ГБ – они знали. И сделали все, чтобы ничего похожего на правду никто никогда.

Так что ее можно только угадать – более или менее приблизительно.

И, по-моему, Андрей Тургенев угадал.

Хотя никакой он, говорят, не Андрей Тургенев. Псевдоним, говорят, одного литературного критика. Довольно известного. Хотя довольно молодого.

Вот и что критик – было против него: разве критик сочинит не занудный роман?

А что молодой – оказалось необходимым преимуществом: все-таки уже не обязательно советский.

Представляю, что с ним сделают – попытаются сделать – советские (как старые, так и молодые). Как будут поливать. Надругался над священной темой. Бесцеремонно, факты, исказил, в душу, драгоценные документы, плюнул, пляска, народная память, на костях, жертвы в братских могилах вопиют, ныне живущие ветераны взывают, дошел, аморальный постмодернизм, до того, что.

Весь этот негодующий вздор прошумит, а роман останется. Во-первых, потому, что он очень ярко написан. То есть не сказать, что чисто художественное создание: конструкция проглядывает (то-то и есть, что автор по происхождению критик), – но удивительная конструкция. Необыкновенная и блестящая. Ледяная такая архитектура.

Во-вторых, невероятно страшно – а читаешь как в лихорадке: неужели ни один, за кого волнуешься, не спасется? И понимаешь ведь, что, конечно, нет, а ждешь вроде как чуда. Автор как будто и сам надеялся – а как увидел, чем все кончается, расстроился и почти что оборвал.

В-третьих, это одна из тех – наперечет – русских книг, в которых нашла себя сущность Петербурга, его т. н. душа. Тут бы надо цитату – какое-нибудь описание, – да ничего цитата не даст, потому что город и роман вдвинуты друг в друга и акустика там, внутри романа, не такая, чтобы выписывать предложения.

Ну и последнее, главное. Но тут уж кто как чувствует. Лично я – что здесь, несмотря на все (почти сплошь умышленные) анахронизмы, на гротескную как бы путаницу (да, самого вслед за Сталиным могущественного негодяя зовут не А. А. Жданов, а Марат Киров, – ну и что?), – здесь впервые изображен, что ли, сам воздух Блокады. И впервые обозначено: на самом деле то, что происходило, было гораздо, несравненно хуже, чем просто полтора миллиона смертей. И я думаю, что это правда.

Роман войдет в историю – а вот будущность автора не берусь предсказать. В смысле дальнейшей прозы. Эксперимент удался, но повторить его нельзя. Текст выполнен в специальной, заведомо архаичной манере: как если бы автором был советский писатель 60-х, скажем, годов, но не трус. Вроде, предположим, Гроссмана или, скорее, Солженицына. Разве что немного искусней, немного резче.

Марк Солонин. 25 июня. Глупость или агрессия?

М.: Яуза, Эксмо, 2008.

Четвертая книга этого автора. Про первую и третью я вам писал. На этот раз – про вторую советско-финляндскую войну. Забываемую еще старательней, чем первая. Про ее причины, ход и последствия. Одно из последствий – как раз ленинградская Блокада, которая была бы неосуществима, если бы Финляндия сохранила нейтралитет, – а Финляндия сохранила бы его, считает автор, если бы СССР 25 июня 1941 года на нее не напал.

Напал – утверждает и доказывает автор, – не только под фальшивым предлогом, но и без настоящей причины; в оправдание Сталину можно разве только предположить, что его развели. В смысле – дезинформировали. Какой-нибудь гитлеровский агент, прокравшийся, например, в Генштаб, доложил, что будто бы на финских аэродромах сосредоточены огромные силы немецкой авиации. Якобы 600 боевых самолетов («т. е. даже больше, чем было в реальности в составе всего 1-го Воздушного флота люфтваффе», – уточняет автор). Ну и последовал приказ об упреждающем ударе.

Кто привык к дотошному методу Марка Солонина, тот легко представит себе структуру данного труда. Разумеется, тут подсчитано:

• сколько в действительности было немецких самолетов на территории Финляндии (3, если я ничего не забыл: «два „Дорнье“ Do-215 и один „Хейнкель“ He-111»);

• сколько самолетов там было финских (148 штук);

• какими силами были атакованы аэродромы (значительно превосходящими, но М. С. приводит цифры по отдельным авиаполкам, а мне, в отличие от него, калькулировать лень);

• какой нанесен был урон (выведен из строя один-единственный финский бомбардировщик, поврежден один-единственный аэродром – Турку, на летном поле которого также убито 5 лошадей);

• ценой каких потерь (сбит как минимум 21 советский самолет).

Это, значит, в первый день авианалетов. Так же подробно изложены результаты дня второго, примерно такие же плачевные для нас. На третий день налеты прекратились, но финский парламент («под аккомпанемент взрывающихся в пригородах Хельсинки бомб») уже принял решение считать Финляндию находящейся в состоянии войны с СССР.

Все это отчасти отдает абсурдом. Насколько разумней официальная версия (автор приводит ее, мне кажется, не без удовольствия, злодей):

«Рано утром 25 июня 236 бомбардировщиков и 224 истребителя нанесли первый массированный удар по 19 аэродромам. Враг, не ожидая такого удара, был фактически застигнут врасплох и не сумел организовать противодействия. В результате советские летчики успешно произвели бомбометание по стоянкам самолетов, складам горючего и боеприпасов. На аэродромах был уничтожен 41 вражеский самолет. Наша авиация потерь не имела…»

Не в пример приятней. Одно нехорошо: впечатляющие цифры, как замечает ехидно Марк Солонин, – «невозможно даже отдаленно связать с какими-либо реальными событиями».

Ну ничего. Специалисты ему покажут. Тем более таких эпизодов у него тут полно.

Что бы выписать вам на всякий случай? На тот, если эту книгу запретят. Как Молотов поздравлял германского посла с падением Парижа?

«Молотов пригласил меня сегодня вечером в свой кабинет и выразил мне самые теплые поздравления советского правительства по случаю блестящего успеха германских вооруженных сил…»

Или как Сталин строил Черчилля. Тот пишет (в июле 1940 года):

«…В настоящий момент перед всей Европой, включая обе наши страны, встает проблема того, как государства и народы Европы будут реагировать на перспективу установления Германией гегемонии над континентом…»

А в ответ:

«Тов. Сталин считает долгом заявить, что при всех встречах, которые он имел с германскими представителями, он такого желания со стороны Германии – господствовать во всем мире – не замечал…»

В действительности он обмозговывал аферу – присоединить Советский Союз к Тройственному союзу («ось Рим – Берлин – Токио») – заключить пакт четырех держав. При условии, что Гитлер отдаст ему Финляндию, Болгарию, а если Турция не присоединится к оси – то чтобы и Турцию разделить по-братски «в духе определения центра тяжести аспирации СССР на юге от Батума и Баку в общем направлении к Персидскому заливу».

Что черным по белому предложено в Заявлении, переданном послу Шуленбургу 25 ноября 1940 года. (Которое американцы опубликовали в 1948 году, а советские специалисты сразу же разоблачили как грубую фальсификацию, а через полвека машинописный экземпляр с автографом Молотова внезапно обнаружился в Архиве Президента России.)

Но Гитлер поступил не по-пацански: Болгарию взял в союзники, Финляндию велел пока не трогать, про Турцию пропустил мимо ушей. С этого момента Сталин на него и затаил. Намереваясь проучить летом 1941-го.

Вот примерно так обрисована в этой книге международная обстановка.

Как дилетанту, мне интересней образность, пользуясь которой мастера советского пера разъясняли народу суть событий. Вот, к примеру, еще в 1939 году газета «Правда»: «обуздать ничтожную блоху, которая прыгает и кривляется у наших границ». Не хилая, кстати, метафора. «Финская козявка» тоже, в общем, остро, но кривляющаяся блоха – самое то, что надо. Чтобы спать и верить.

 

XVI

Июнь

Юргис Кунчинас. Туула. Менестрели в пальто макси

Jurgis Kunčinas. Tūla. Menestreliali maksi paltais

Сборник / Пер. с лит. Е.Йонайтене, Д.Кыйв. – СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2008.

По-видимому, хороший был (1947–2002) писатель. По-видимому, и роман – очень даже ничего.

В 1993 году буквально прогремел на всю Литву.

Немножко напоминает «Пушкинский дом» Андрея Битова (хотя голову на отсечение не отдам: столько лет, столько зим). Алкоголь, привкус филологии, неизлечимая любовь к непонятной женщине, алкоголь, старый город (вид снизу, а также с облака), приступы исторической памяти, припадки духовной астмы, советский смрад, алкоголь, одиночество, безнадега.

Синтаксис отчетлив, и перевод тщателен. Так сказать, раковина моллюска выглядит как настоящая; вполне возможно, что в иной, не нашей среде эта кальциевая душа наделена трепещущей плотью. Прозрачной и блескучей, подобно зыбкому слогу прозы истинной.

Вдруг интонация оригинала наполняет мучительной радостью ум, действующий на литовском? Вдруг – и Томас Венцлова в предисловии роняет такой намек, – вдруг это вообще тамошние «Москва – Петушки»?

Вся надежда на интонацию – как она отдается в тех сердцах. Только на нее.

Поскольку характеры мелькают по роману, как тени. А сюжет – ну какой сюжет. Обстоятельства утраты, припоминаемые в якобы произвольном порядке.

Постороннего читателя не устраивает скорость – и что фраза никак не взлетит с бумаги. Ничего, потерпи:

«Ведь тебе всегда были чужды как патетика, так и всезнайство. Записанные сны заставляли тебя сомневаться в жалкой действительности. По-моему, ты всегда почти во всем сомневалась и больше всего, разумеется, в самой себе и вовсе не считала себя всезнайкой. Но однажды, помнится, ты спросила меня: „Как ты думаешь, что находится за улицей Полоцко?“ Я поежился, даже слегка похолодел, но ты требовательно посмотрела мне в глаза и повторила: „Ну скажи, что?“ Лес, ответил я, ну конечно же лес и только лес, что ж еще… А вот и нет, упрямо тряхнула ты головой – как не хватает мне этого твоего жеста сегодня! – там только туман да небо, понял? И больше ничего, ведь я там побывала уже, не веришь? И все же мистиком тебя можно было бы назвать лишь условно. Как и большинство замкнутых, слегка томящихся от скуки людей. Ни больше, ни меньше. И все же…»

Если иметь в виду, что повествователь чувствует себя как бы перевоплощенным в летучую мышь, в виде которой бесшумно ширяет над крышами Вильнюса, – почерк странный. Таких грамотных, таких аккуратных летучих мышей, мне кажется, не бывает.

А этот ораторский прием – текст, видите ли, обращен к умершей возлюбленной, – этот прием не из ритуала ли гражданской панихиды?

Я лично был на похоронах одного писателя (имевшего, кстати, способности), когда другой писатель (ничтожество полное) подошел к изножью гроба и заговорил:

– Вот ты лежишь, Геннадий, ты умер и навсегда замолчал. Ты и при жизни почти не разговаривал со мной, Геннадий. Только однажды, когда тебе пришлось особенно туго – тебя совсем не печатали, Геннадий, и в газетах ругали, – ты позвонил мне, Геннадий, и предложил купить у тебя книги. У тебя была отличная библиотека, Геннадий, и ты знал, что у меня-то деньги есть, но ты не стал торговаться – буквально за копейки, Геннадий, ты отдал мне все, что я выбрал, а уж как не хотелось тебе расставаться с этими книгами, Геннадий…

Мерзкое содержание тут к делу не идет. Разве что обостряет фальшь речевой ситуации: тот, кому формально адресовано сообщение, явно не нуждается в нем ничуть.

«…Я даже помню, какие сигареты мы тогда курили, сидя на штабеле душистых досок. „Salem“, такие длинные, с запахом ментола, финского производства, но по чьей-то лицензии, – у тебя они были с собой, Туула. Ты даже дала мне парочку про запас; я скурил их позднее, размышляя о нашем странном свидании, – оно как небо и земля отличалось от той встречи в кафе. Было ясно как день, что ты с мамашей заявилась сюда вовсе не из-за меня. И не за той вымышленной бумажкой. Ну, а толку-то, что спустя столько лет я узнал: тебя, Туула, должны были положить в Первое отделение к слегка чокнутым и неудачникам, страдающим романтической депрессией. Но твоя мамаша, убедившись, что моя зловещая тень дотянулась и досюда, – ты ведь никогда от нее ничего не скрывала, верно? – мигом отказалась от своего намерения… Да, Туула, ведь ты только благодаря мне избежала сумасшедшего дома с его молочным супом на ужин…»

Наверное, Тууле скучно это слушать. А я-то как, должно быть, надоел Юргису Кунчинасу. Ну да, ну да: литература, как и жизнь, делается преимущественно из литературы, кто же не знает. Влюбишься, допустим, в чью-нибудь фонему – за ее суперзападную долготу: «Ultima Thule» – и, повторяя звук, заодно позаимствуешь ужимку стиля. В. В. пожимает плечами – а впрочем, не сердится.

Лев Данилкин. Круговые объезды по кишкам нищего: Вся русская литература 2006 года в одном путеводителе

СПб.: Амфора, 2007.

А это наш удачливый конкурент. Кроме шуток: из всех из нас, копошащихся у мусорных литературных бачков, Лев Данилкин самый смелый, самый проворный, самый неутомимый, самый изобретательный.

Пишет очень остро и быстро.

Имелась у него – и очень меня утешала – одна слабость: любил открывать великих писателей. Извлечет из бачка, украсит свежим лавром – и прямо на праздничный стол под видом нового Толстого. Который якобы даже лучше старых двух.

В предыдущей книжке – описывавшей литгод две тысячи не помню какой, – великих писателей он обнаружил с полдюжины. Не считая гениев.

А эту читаю, читаю – и с печальной завистью убеждаюсь: все прошло. Как рукой сняло. Лев Данилкин избавился от своего единственного недостатка. Не желает по-настоящему благословить никого на целом свете. Кое-кого порой похваливает, но не иначе как туманно и, на мой взгляд, отчасти оскорбительно. Например – не читанного мною Сергея Болмата:

«Эти отглаженные, вывешенные на плечиках и окропленные летучим веселящим эфиром болматовские бидибидобидибоо (понятия не имею, что такое: вероятно, какие-то стилистические эффекты, которыми пользуется один только г-н Болмат. – С. Г .) доставляют необычайно мягкое, полихромное удовольствие – как будто их прочел тебе какой-то внутренний смоктуновский и, закончив, долго еще не может погасить возбуждение в центральной нервной системе, жует губами пустоту».

Или куда более знаменитого Б. Акунина:

«…Его пресные мысли, неправдоподобные сюжетные перипетии и плоский юмор давно уже не способны вызвать ничье раздражение, тогда как мелкие удачи – с блеском исполненный заезженный фокус с выявлением альтернативного убийцы… (и другие, такие же; это не интересно. – С. Г .) – вызывают неконтролируемое желание чмокнуть умницу автора в макушку».

Видите, какой славный. Какой непосредственный. Но его поцелуй надо заслужить, а разочаруешь – не надейся:

«…Сколько еще раз надо чмокнуть эту бородавчатую жабу, чтобы понять, что никакого принца там никогда не обнаружится?»

Бывает резок, бывает весел. Умеет быть увлекательным. Умеет научить видеть серое как разноцветное. Сочиняет критику, как и надо ее сочинять: как прозу.

Одним словом – чемпион.

Если бы – злорадно повторюсь, – если бы не сердечная его доброта. Кто бы мог подумать? – под конец этой, в общем, безупречной книжки взыграла опять. И подвела. И это мучительное зрелище. Вроде того, как плюхается на лед фигуристка, и беспомощно барахтается, и ползет.

Оказалось, что свой улов Лев Данилкин разложил на две кучки. В одной – мелочевка: штук с полста произведений не особенно замечательных. В другой – два толстенных тома: Максим Кантор, «Учебник рисования».

Спецглава о них открывается сравнением: «этот роман – настоящий собор: огромный, почти необъятный, многоярусный и богато убранный». Употреби такую находку кто-нибудь другой – сомневаюсь, что Лев Данилкин в одной из предыдущих глав наградил бы его поцелуем. И дальнейшее цитировать не стану – из великодушия.

Вообще-то я и раньше подозревал, на что похож этот самый собор. И центнер сахарного песка, высыпанный на него (как бы назло Собакевичу), только укрепил мою догадку. Словно Лев Данилкин этого и хотел. Словно он нарочно дразнится – изображает свой предмет заведомо превратными словами.

Однако резкое падение качества текста не дает поверить, что это игра.

Ну, значит, Лев Данилкин – еще и самый впечатлительный из нас.

М. А. Перепелкин. Бездны на краю: И. Бродский и В. Высоцкий: диалог художественных систем

Самара: Издательство «Самарский университет», 2005.

Н. Г. Медведева. «Муза утраты очертаний»: «Память жанра» и метаморфозы традиции в творчестве И. Бродского и О. Седаковой

Ижевск: Институт компьютерных исследований, 2006.

Неизбежно напрашивается еще одна тема: «О. Седакова и В. Высоцкий». Тоже про то, само собой, какие у них разные системы. И стратегии. При общей, однако же, парадигме. Подразумевающей взаимодействие в широком поле культурной традиции. Ну и реализацию смыслового потенциала.

Забавная наука филология. Покойный профессор Бялый говаривал: нет ничего возможней, чем диссертация на тему «Тургенев и тигры».

Но это не совсем тот случай. Тут люди пишут всерьез и с увлечением. Н. Г. Медведева, по-моему, даже любит – просто реально, по-человечески любит – стихи Бродского. Когда-то написала про них учебное пособие для студентов филологических факультетов. Вышедшее в Ижевске в 2001, вообразите, году. Тиражом, вообразите, 100 (сто) экз. Из которых по крайней мере несколько должны были сыграть свою роль. Изменить кому-нибудь жизнь. Совсем не обязательно к лучшему – ну что поделаешь.

Та книжка была далеко не такая солидная, как эта. Которую вряд ли прочитает кто-либо, кроме последующих диссертантов.

Мерещится сооружение вроде недостроенного карточного небоскреба: вместо карт – монографии. Причем каждая изготовлена из разобранных на куски монографий нижнего яруса.

Но с какими цитатами! Из «Систематической теологии» П. Тиллиха. Из Аристотеля. Из Ф. Шлегеля. Из С. Лема. Из Леви-Стросса. Из Сартра. Из Гордина, Флоренского, Бердяева и Фуко!

Это вам не основоположники марксизма. Не отчетный доклад генерального секретаря на историческом съезде.

То есть никакого метода как не было, так и нет в помине, и завались он за ящик.

А зато эпидемия тоски по мировой культуре, вспыхнувшая сто лет назад в Петербурге и подавленная не сразу и с трудом, в наши дни добралась, огибая Москву, до отдаленных городов и даже весей. Вот еще пример, не угодно ли:

И. В. Романова. Поэтика Иосифа Бродского: Лирика с коммуникативной точки зрения

Смоленск: Издательство Смоленского государственного университета, 2007.

Все-таки не про партийность, не про народность, не про положительного героя нашей великой эпохи, не про животворящий соцреализм.

А про то, что —

«Вопреки многочисленным утверждениям лирического героя Бродского о невозможности контакта, диалога с Господом; вопреки обусловленным этим обстоятельством исследованиям творчества поэта, связавшим его поэтическое мировоззрение с экзистенциализмом, – в „Прощальной оде“ и „Разговоре с небожителем“ Бог все же отвечает лирическому субъекту неким знаком…».

Про то, что —

«Сформулированный поэтом „драматургический“ принцип, воплотившийся на оси синтагматики, в линейном развертывании сюжета, оказался в противоречии с „всечеловеческой“ универсальностью автора-героя, оставшегося в финале единственной реальностью текста…».

Про то, наконец, что —

«…Во-первых, любопытен сам образ, или, точнее, идея пули как устройства, тоже являющегося в своем роде неким „трансцензусом“. Эта идея заключается в выходе за пределы себя, оставляющем след в виде „отверстия“. Второй момент связан с функцией пули, при помощи которой (последнее, правда, следовало бы взять в кавычки) тот, в кого она попала, также совершает переход – из живого в мертвое, то есть – из кое-какого, текучего, неоформленного, буйного, дикого – в спокойное, умиротворенное, упорядоченное, завершившееся. В-третьих, привлекателен этимолого-семантический резерв слова „пуля“…».

Три автора – три абзаца. Если присмотреться, можно отыскать несколько различий, причем довольно существенных. Но было бы жестоко – и мне самому лень – понуждать вас присматриваться. Когда все так невнятно излагают, не все ли равно, чей ум ясней.

Лучше обратите внимание на сходство – и позавидуйте: каждый обрывок любого из этих текстов дышит глубоким удовлетворением. Практически счастьем. Судя по всему, научным работникам очень нравится мыслить. Видимо, это исключительно приятный процесс.

 

XVII

Июль

Хуан Рамон Хименес. Испанцы трех миров

Juan Ramón Jiménez. Espanoles de tres mundos

Избранная проза. Стихотворения / Сост., предисл. и коммент. Н.Малиновской; пер. с исп. А.Гелескула. – СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2008.

Был бы я настоящий критик. Бескомпромиссный, безапелляционный товаровед. Играющий судья. С чувством права на правоту. Не лез бы не в свое дело, не хватался бы за что попало и плохо лежит на полу вокруг моего дивана.

Имея хоть миллиграмм самоуважения и желая его сохранить – не стал бы я, короче, трогать эту книжку. Спросил бы себя: а кто ты, собственно, такой, чтобы издавать какие бы то ни было даже междометия о предмете подобного рода.

А у нас, у развязных дилетантов, есть своя прерогатива: заключающаяся именно в том, что нам нет препон. Ни в море, ни на суше.

И если не развязный дилетант, то кто же – и если не теперь, то когда – осмелится или соизволит вслух заметить: а культуре-то еще как будто не конец. Тикает, оказывается, как под грудой мусора – часы.

В провинциальной, третьего мира державе. Где национальный герой – Дима Билан, копеечная пуп-звезда. В городе руин и рэкета. Здесь и сейчас.

Кто-то все еще делает бумажные зеркала для этих самых, по Набокову, других форм бытия, где «искусство (т. е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма».

Не важно, что именно эта книга лично мне, быть может, не по уму.

Она лежит передо мной, как прозрачный кирпич для новой Вавилонской башни. В которую проникал и я – но не дальше галереи, опоясывающей первый ярус. А вот есть же люди, работающие на огромной высоте.

Я восхищаюсь. Изо всех сил швыряю в воздух шляпу. Точней, кепку, единственную, отчасти даже любимую, – канареечного такого цвета. Она мгновенно погибает под ногами толпы, несущейся приветствовать Диму Билана. Ну и пусть.

Даже совестно, что в прошлом году я не то поленился, не то постеснялся, не то просто кепки пожалел вот так же восславить такой же увесистый томик в «Литпамятниках»: Антонио Мачадо. Полное собрание стихотворений. Тоже великий, все говорят, автор. И много классных переводов, и солидные примечания (В. Н. Андреева), и в приложении серьезная-пресерьезная (А. Ю. Миролюбовой) статья.

По мне, так даже чересчур серьезная. Практически не оставляющая неучу вроде меня ни малейшей надежды. «Мысль нуждается в Ничто, чтобы мыслить о сущем, ибо на самом деле мыслит о нем так, будто его и нет…» Не спорю. Очень может быть. Но, положа руку на сердце, сам бы я ни о чем таком не догадался. Надо же, какие тезисы эту лирику бороздят.

Хименес вроде попрозрачней. Возможно, оттого, что статья Н. Малиновской написана ярче. Прочитайте, не пожалеете, а пересказывать не буду. А также не стану судить выше сапога: что за тексты да как переведены. Судя по всему, должно быть – первый сорт. Кстати, этот Хуан Рамон Хименес – ровесник Александра Блока. За два года до смерти, в 1956-м, получил Нобелевскую премию.

Александр Волков, Александр Привалов. Скелет наступающего. Источник и две составные части бюрократического капитализма в России

Сборник. – СПб.: Питер, 2008.

А тут мы, стало быть, с небес поэзии бросаемся в капитализм. Про который и подавно не понимаем ничего. И надеемся так и прожить – не понимая.

Но, как и в случае с Мачадо и Хименесом, обойти молчанием эту книгу было бы некрасиво. Раз уж попалась на глаза. Слишком толковая. Слишком трезвая. Жестокая. С холодным таким блеском.

Составлена из статей, напечатанных в журнале «Эксперт» – издании внушительном, влиятельном, читаемом, полагаю, даже и на самом верху.

По-видимому, и там имеются люди, озабоченные реальностью. Как бы, значит, ее переменить к лучшему – но потихоньку, помаленьку, полегоньку, чтобы обязательно уцелеть самим и сохранить места.

То есть речь не о свободах, не о правах – оставим глупости соседям, – а как бы не допустить, чтобы государство украло себя у себя же.

По крайней мере, мне так представляется: что авторов беспокоит именно эта перспектива. Так-то они совсем не против нынешнего начальства и от идеализма весьма далеки. Видят жизнь как она есть. Но поверите ли: этот их конструктивно-прагматичный взгляд гораздо безотрадней, чем наш прекраснодушный.

Они полагают, что сектор свободного рынка в стране «исчезающе мал», поскольку фактически весь бизнес принадлежит чиновникам.

Что тем не менее отдельные куски то и дело переходят из рук в руки, для чего в действующих законах проделаны специальные дыры.

И что ах как недурно было бы их заштуковать. А то приемы, используемые для недружественных поглощений, а также рейдерских захватов, чересчур уж просты, и процедуры неприлично дешевы. Иногда затраты сводятся просто к почтовым расходам. Украсть компанию или завод – сто́ит, вообразите, всего-навсего 640 руб. (примерная схема операции прилагается).

Однако же в таких акциях практически всегда содержатся явные признаки преступлений. И, значит, они не стали бы нормой жизни (по некоторым данным, 60–70 тысяч рейдерских атак в год), если бы в них не участвовала вся, снизу доверху, т. н. правоохранительная система. По смелой догадке авторов, главную роль играют какие-то большие чины в региональных управлениях ФСБ.

Чем и объясняется (а не только продажностью) пособничество т. н. правосудия.

Поскольку контора обладает, знаете ли, мощной базой КМ – компрометирующих материалов.

Впрочем, насчет базы – это уже из другой главы. Из диалогов о неотвратимом будущем. Государственник или Силовик разъясняет Либералу или просто Вопрошателю – стратегию. Как они, Г. и С., твердой рукой опираясь на эту самую базу КМ, будут постепенно кое-кого от нее отсекать. И вообще – стричь газон. А когда-нибудь впоследствии разведут гражданский цветник. Покончив – осторожно, безболезненно и частично – с собой. Хотя вообще-то контора – скелет государства, тогда как население – мясо, и как бы от запаха цветов не поднялась опять у мяса температура. Л. и В. кое в чем сомневаются и возражают – но как-то грустно, без огонька. И не верят они в такую перспективу, и, видать, не особенно она им нравится, хотя согласны между собой, что бывает и хуже, и все равно выбора нет.

Тяжело это читать. Противно. Скелет этот торжествующий. Искусственный. Возомнивший себя мозгом. Спинным, что ли? Поучает, поучает. Поучайте лучше ваших паучат.

Но разговоры-то списаны, поди, с натуры, близко к тексту. И одним отвращением да страхом, совсем не понимая, что происходит, навряд ли получится прожить. И не дадут. Про что и книжка.

Так что если кому взаправду интересно, как именно собираются поступить с РФ, – спешите приобрести. Тираж 3500 экз., авось достанете.

Юн Чжан. Дикие лебеди: Три дочери Китая

Jung Chans. Wild swans: Three daughters of China

Пер. с англ. Р.Шапиро. – СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2008.

Папа у нее был партработник. Пострадал, как говорится, в годы культурной революции. От побоев даже сошел было с ума, но партия приказала его вылечить и выдала ему впоследствии справку, что он ничем себя не запятнал.

А мама – из бывших: дочь наложницы полицейского генерала, – тоже идейная активистка, но не без масла в голове. Тюрьма, похоже, только ожесточила ее. Окончательно просветила: что в народном Китае к чему. И, превозмогая запреты блатом, мама пристроила Юн Чжан в университет. А потом исхитрилась выбить ей первую же стипендию для обучения в Англии. Где дочурка и осталась. Заключив брак, насколько я понимаю. Конечно, по любви. Принеся в приданое м-ру Джону Холлидею самое дорогое, что у нее было, – свою биографию.

В конце концов они вдвоем разработали этот актив. Опять же при помощи мамы, которая в 1988 году навестила их в Лондоне и наговорила на магнитофон шестьдесят мемуарных часов.

Теперь у Юн Чжан были на руках бабушкина и мамина истории, а ее супруг, будучи, если не ошибаюсь, ученым-китаистом, взялся обеспечить фон.

И к 1991 году книга была готова. Удостоена премии, переведена на тридцать два языка и прочее.

В самом деле интересная, хотя талантливой, к сожалению, не назовешь.

Причем интересней всего – там, где этот небольшой изъян наиболее очевиден: где написано не с маминых слов. Про собственное, личное участие юной Юн Чжан в этой знаменитой культурной революции. Как она была хунвэйбинкой.

Разумеется – хорошей хунвэйбинкой, чувствительной. Сострадательной свидетельницей публичных избиений.

«Однажды хунвэйбины из нашего класса позвали меня на митинг. В жаркий летний полдень меня била дрожь: на спортплощадке, на помосте я увидела десяток учителей со склоненными головами и в позе „реактивный самолет“ (не представляю. А вы? – С. Г .). Потом одних пнули под колени и приказали на них встать, других, включая моего пожилого учителя английского языка с манерами джентльмена, поставили на длинные узкие скамьи. Он не удержался, покачнулся, упал и расшиб об острый край лоб. Стоявший рядом хунвэйбин машинально нагнулся и протянул ему руки, но тут же выпрямился, принял преувеличенно суровый вид и закричал: „Быстро на скамью!“…»

Перевод, вероятно, передает древесную фактуру оригинала. Но и что-то еще. Какую-то бедность зрения.

Про пережитки феодализма и как обходила их бабушка. Про идейные разногласия папы с мамой. Про внешнюю и внутреннюю политику Мао. Про его злую мадам. Про все эти скучные, свирепые глупости. Про реальность, где все до боли понятно, кроме одного: зачем?

«…Мадам Мао расчистила место для „образцовых пьес“, в сочинении которых принимала участие, и кроме них ничего ставить не дозволялось. Одного режиссера заклеймили, потому что грим, придуманный им для пытаемого героя одной из опер, мадам Мао сочла чрезмерным. Его бросили в тюрьму за „преувеличение тягот революционной борьбы“…»

Одно утешение – приятно, что партия признала некоторые свои ошибки, уточнила курс и теперь ВВП в КНР растет как на дрожжах.

В. В. Лапин. Петербург. Запахи и звуки

СПб.: Европейский Дом, 2007.

А такие книги сами себя пишут. И никогда, между прочим, не кончаются, только растут. Вот увидите, следующее издание будет расшир. и доп. Надеюсь, что и нарядное: нынешнее выглядит так, словно напечатано за счет сиротского приюта.

Но какая замечательная затея! Какая увлекательная забава – воображать, чем пахнет время, какие шумы его наполняют.

Полагаю, В. В. Лапину первому пришло в голову, какое зловоние царило на великосветских балах в XIX столетии: советский троллейбус отдыхает. Это надо себе представить состав парфюма, тип водоснабжения, технологию свечного производства. А современники почти ничего не чувствовали: привычка.

Полагаю, В. В. Лапин первый вывел тоску русской литературы по тишине – из православия, самодержавия и народности. Шучу: как человек ученый, он таких легковесных суждений себе не позволяет. А просто раздумывает: колокольный звон плюс барабанный бой плюс конский топ плюс тележный скрип плюс на всю улицу кипит и животрепещет метко сказанное русское слово… Это что же за ад рвался летом в комнату из окна.

А зимой? Как пропах печным дымом темный морозный воздух. И навоз под ногами круглый год.

Вполне научное, имейте в виду, сочинение. На документальном материале. Добрая тысяча ссылок на источники: мемуары, газеты, специальная литература.

Роль городских мостовых в формировании атмосферы. Устройство канализации. Проблемы городского транспорта. Санитарные нормы на рынках и кладбищах. Зафиксированное несоблюдение норм.

«Вероятно, такое мелкое захоронение вкупе с последствиями наводнений и стало одной из основ мифа о том, что город построен на костях…»

Конюшни. Бойни. Помойки. Кошки на лестницах.

«…Запах перегара лез в ноздри от соседа по конке, мог обдать на лестнице, в узком переулке…»

Парады – войсковые, потом пионерские. Салюты. Музыка революции – Февральской:

«Ураганная стрельба, нередко вспыхивавшая без всякой видимой причины, была отчасти проявлением массового психоза, характерного для той поры, отчасти ответом на угрозу со стороны неких темных сил, реально не существовавших. 〈…〉 Была огромная машина подавления, с действием которой многим приходилось сталкиваться в той или иной степени. Несколько поколений борцов за свободу пылко призывали народ биться за его же, народное, счастье против сил зла. Но в февральские дни этих-то темных сил в воплощенном виде фактически и не оказалось, если не считать нескольких городовых, стрелявших с крыш по демонстрантам. Вооруженные и возбужденные люди расстреливали свой собственный страх перед огромной репрессивной машиной, разом превратившейся в ничто».

Ольфакторный (слыхали такое слово? – теперь будете знать) фон Великой социалистической.

«Если ранее малоприятные запахи были в основном уделом трущоб, то в городе победившего социализма они все решительнее наступали на его центральную, бывшую парадную часть. Объяснялось это уже упоминавшимися изменениями в составе населения, в котором становилось все больше тех, кто привык поутру мочиться с крыльца».

Восхитительно обстоятельный труд. Наполняющий живой реальностью этот наш призрачный, несчастный, ужасный, прекрасный Город.

Кто ни прочитает – припомнит что-нибудь свое. Автор по радио проговорился про запах обледенелого чугуна: от перил на мосту. Через Литейный мост давным-давно его водили на уроки музыки. А я знаю одну женщину, которую до сих пор дразнят тем, что однажды, когда в дом принесли цветы, – а ей было лет шесть, – она сказала неодобрительно: гвоздики пахнут Мальцевским рынком!

 

XVIII

Август

Эрнст Левин. Декамерон переводчика

Сборник. – М.: Время, 2008.

Приятно иметь дело с приличным автором. Все по-честному. Вот вам оригинал немецкого, польского, еврейского или древнееврейского стихотворения. Вот, если надо, подстрочник. Вот, для верности, транскрипция Прикладываем, если имеется в наличии, хрестоматийный перевод – хоть Маршака, хоть Лермонтова, хоть Пушкина самого. Выделяем – видите? – курсивом отсебятину и неловкие обороты. Убедительно? То-то. А теперь посмотрим – нельзя ли перевести точней и притом не хуже. Как вам такой, к примеру, вариант? Да, самопальный. Без фабричной марки. Изготовленный на личные художественные средства бывшим советским инженером Левиным. Не для славы и не для денег, а исключительно для души. Такое хобби.

Хотелось бы мне знать, как сложилась инженерная его карьера. Не при советской власти – тут все понятно, – а в эмиграции. Почему-то я уверен, что должна была сложиться хорошо. Соображения, которые он высказывает по ходу дела, в виде как бы то автобиографических, то текстологических примечаний, обличают в Эрнсте Левине ум основательный, острый, страстный. В технике, иногда и в некоторых науках, это не считается достаточной причиной, чтобы человека загнобить.

Другое дело – мастера стихотворного перевода. Ну то есть все, кому случалось получать за стихотворные переводы гонорар. Эти пощады не знают. Высота, с которой они глядят на дилетанта – из провинции! – к тому же самоучку! – не поддается измерению. Никуда не пустят и ничего не напечатают. Ни пяди бумаги не отдадут на печатной полосе. Хотя бы он принес что-нибудь вполне безобидное, какого-нибудь Ицика Мангера, писавшего на никому здесь уже не известном идише и переведенного чуть не на все, кроме русского, европейские языки.

(А впрочем, что я мелю? Ничего себе – безобидный пример. Только ициков мангеров тут не хватало. Должно быть, я имел в виду неконкурентоспособность: уж с идиша-то переводчик ни у кого не стоит на дороге в кассу, не правда ли? Даже наоборот: его прежде других вызовут в спецотдел.)

А уж если дилетант и самоучка – да прямо скажем: вообще инженер, низшее существо – попробует хотя бы шутки ради слегка обревизовать хрестоматийную классику!

Счастье его, что проживает за границей. В СССР мог бы попасть в дурдом либо даже на общие.

Нисколько не шучу и не преувеличиваю. Вы сейчас же сами удостоверитесь и согласитесь.

Надо полагать, вы помните пушкинский отрывок: «Он между нами жил…» Про одного поэта. Как мы тут в Петербурге тепло его принимали, читали ему свои стихи, сочувственно и жадно внимали его речам

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Ну вот. А он ушел (благословляемый нами, между прочим) на Запад – и вот теперь стал нам врагом и свои произведения, в угоду черни буйной, напояет ядом.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Академический комментарий докладывает, что это – ответ Мицкевичу на такое-то его стихотворение, – выписывает польский заголовок и, поперхнувшись, умолкает.

А знаете на какое? Вот оно – «К русским друзьям»:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

И т. д. Эрнст Левин перевел этот текст, проживая уже за границей. А здесь – как вы считаете, поздоровилось бы ему? Особенно если бы он – как и сделано в этой книжке, – усугубил смысл стихов историческими фактами. Про польское восстание, про «Клеветников России», про назначенный с осени 1831 года титулярному советнику Пушкину персональный пятитысячный оклад.

Все это, положим, правда, – но непочтительная; непростительная.

Много в этой книжке озорства. Как будто сам черт Эрнсту Левину не брат.

«Наверно, подумал я, схалтурил Блок – некогда ему было, что ли?..

Но больше я удивлялся по другому поводу: ну не мог ведь Блок так плохо знать немецкий язык! 〈…〉 Наконец, зачем он назвал свой перевод „Лорел е й“, если по-немецки было „Лорел я й“ (нормальное окончание женского рода!), а „Лорел е й“ по-русски звучит похоже на „Пантелей“ или „Тимофей“? Когда же по ходу чтения выяснится, что речь идет о девушке, и она автоматически переосмыслится в „Лорелею“, вдруг натыкаешься в конце на „ песни Лорелей “, и чудится, будто этих „лоре-лей“ много и поют они хором…»

Ишь каков. Александра Блока – в халтурщики. И Лермонтову не упустит с насмешкой красным карандашом подчеркнуть:

– Написано красиво, хотя если бы она качалась , а снег был сыпучим, то вся риза давно бы исчезла.

Такая забавная работа над ошибками. Чужими. Но что характерно: не особенно-то возразишь. Нечем, в общем-то, крыть.

Кроме джокера: некрасивого аргумента, так называемого по-латыни ad hominem, в переводе Шуры Балаганова: а ты кто такой?

Или так: а не угодно ли вам, г-н насмешник, оборотиться на себя. Благо ваша книжка так удобно устроена – слева оригинал, справа копия, – что даже и полный, вроде меня, невежда найдет повод убедиться: сходства идеального не бывает. Ну да, ваши копии как будто точней – если посмотреть в таком-то ракурсе. Но все равно оригинал пребывает в пространстве, предположим, n измерений, а копия, как правило (из которого исключением бывает лишь чудо), – принадлежит пространству, предположим, n – 1. Или – страшно редко – наоборот.

Блок, вы правы, «Лорелею» передал вяло, финал – просто никакой. Но и ваше будущее время вместо прошедшего:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

тоже, знаете ли, приблизительно во всех смыслах.

И «Экклезиаст» в вашем подстрочнике сильней, чем в ваших стихах. Правда, это попрек нечестный, поскольку данная задача, очевидно, не имеет решения.

А есть в этой книжке и волнующие переводы: из Целана, из Галчиньского, из Тувима. Из того же Ицика Мангера.

Коллекция ценная. И очень симпатичен ее составитель: каким-то образом, не прилагая умышленных усилий, он в книжке постоянно присутствует. Ведь тут рассказана история его интеллектуальных авантюр, его роман с мировой культурой, если разобраться – его судьба.

Бесстрашный. Простодушный. Угадайте, почему книжка так называется. Потому, что так назван ее последний раздел. А ему такое название дано? – «без всяких претензий, единственно потому, что он случайно содержит ровно десять отдельных новелл».

Ну и назвали бы, допустим, – «Декаэдр». А «Декамерон» при чем? Без претензий, видите ли.

Леонид Никитинский. Тайна совещательной комнаты

Роман. – М.: АСТ; СПб.: Астрель-СПб, 2008.

Издательство говорит: интеллектуальный детектив. Автор просто говорит: роман. Да, роман, и притом сын сценария. Увлекательный.

Неправдоподобный и трогательный, как сказка. Честный, как бывает честен репортаж.

Это тот самый Леонид Никитинский – очень известный журналист. Правильнее было бы сказать – спелеолог. Или диггер. Короче, много лет обследует пещеры здешнего правосудия. С карманным таким фонариком. Пугает подземных хищников. Иной раз выручает жертв, чаще пытается разобраться – как они погибли.

Роман – судебный процесс. Про присяжных. Как они отказались засудить невиновного. Причем изображен реальный, доподлинный случай.

Но автор искренне и всерьез увлечен характерами персонажей, отношениями, разговорами. А не фабулой уголовного дела. Которую сочиняют – и бездарно – совсем другие художники: прокуратура и Контора. При всяческом содействии прочих органов – судейских, милицейских и т. д.

Тут читатели расходятся по интересам. Каждому – свое. Меня, например, занимают приемы – и проколы – той силы, что вечно желает зла и почему-то – абсолютно не по Гёте – практически никогда, даже невольно, не способствует благу. Как подслушивают присяжных в совещательной комнате. Как разрабатывают их, прежде чем решить, кого ку, а кого запу или, если понадобится, у. Как прессуют подсудимых, заключенных и подследственных. Как ломают судей. Как используют священников. Как сложна тайная субординация – в соответствии с которой, скажем, юрлицо в статусе адвоката потерпевших отдает приказы прокурору, оперуполномоченному, налоговому инспектору.

Другой читатель, допускаю, сосредоточится на фабрикации обвинения: кому и зачем кровь из носу приспичило посадить, да еще за убийство, рядового, не слишком крутого бизнесмена, и если якобы убитый им компаньон живехонек и под другой фамилией жирует за бугром, то откуда же взялся труп.

Откуда, откуда. От верблюда. Тут как раз все не просто, а очень просто, по нынешнему-то времени. Малый ребенок и то сообразит. Фирму, разумеется, основала Контора, бизнесменом поначалу воспользовались, чтобы самим не светиться. А когда укрупнили тему – перешли, допустим, с контрабанды, сравнительно невинной, на операции совсем другого масштаба, – он, подставной, сделался не нужен, а значит, опасен. Знает, в какую в/ч переводили деньги, в какой благотворительный фонд при РПЦ, и для чего был создан какой-то «Святой Томас» на Британских Вирджинских островах. Много чего знает – так много, что его могут прямо сегодня ночью в камере погасить:

«– Мы снова ходили по ресторанам, ели пекинскую утку, и Пономарев на этот раз объяснил мне, что КГБ СССР должен возродиться, теперь уже в России и в СНГ, а деньги должны продолжать работать, они еще пригодятся. Они и работают до сих пор, но я понял уже тогда, что Пономарева от этого оттеснили, этими деньгами занимаются теперь совсем другие люди, которые и сидят-то, наверное, уже не в Москве. Я тоже вскоре передал управление основными активами другим людям, с которыми я встретился в Пекине и которые были мне указаны. Но я думаю, что это уже никакой не КГБ и не ФСБ, а просто очень крупный международный бизнес, хотя он и был основан на деньги, которые, мягко говоря… Ну, так получилось – вначале, может быть, они и хотели что-то там возродить, но возрождать оказалось нечего…»

Теперь этим сюжетом, ясен перец, никого не удивишь. Хотя обычно в литературе (и в кино) его подают кусочками – не как Большой Проект, а как случайную серию эксцессов, самодеятельность отдельно взятых отморозков.

В романе – никто и не удивляется, ни один человек. Подумаешь, какая новость. Автор и вводит-то этот сюжет по долгу добросовестного реалиста: обозначить исторический колорит. Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе.

А пишет, как уже сказано, не про это. А про то, что и в этом, будь оно неладно, тысячелетье люди, оказывается, бывают способны проявить здравый смысл и чувство справедливости. Даже если это по-настоящему опасно. Способны, кто бы мог подумать, сопротивляться. Не ангелы и не интеллигенты продвинутые какие-нибудь. Граждане обыкновенные, бесправные, беспринципные, любого посадить на крючок не трудней, чем дождевого червя. А они, вообразите, желали бы – и пытаются – и некоторые даже умудряются – сорваться. И даже те, кому не удалось, еще сколько-то трепыхаются все равно.

Автор наблюдал такое в реальной жизни, лично, причем несколько раз – и явно потрясен. И снова и снова заставляет нас вглядываться в лица персонажей. Смотрите, смотрите, какие это разные, какие подряд и сплошь несчастливые, поневоле недобродетельные существа, – но ведь буквально каждый, поверьте, все-таки обладает душой (что бы ни означало это слово) – то ли, наоборот, душа обладает им. Как бы там ни было, как это вообще ни невероятно, по какой-то непостижимой причине они – даже боюсь написать – свободны.

Леонид Никитинский сам чувствует, что это перебор. В послесловии шутит: «Роман, по-моему, получился в жанре настоящего социалистического реализма, тут утверждается, что истина существует, а все люди, в общем, хорошие…» Нет, это вряд ли – соцреализм действовал по инструкциям другим. А тут мы возвращаемся к сентиментальным порядкам натуральной школы, к Антону-Горемыке и Макару Девушкину. Ну что ж.

Хорошая, одним словом, книжка.

Курт Ауст. Код Ньютона

Kurt Aust. De Usynlige Brødre

Роман / Пер. с норв. Б.Жарова. – М.: АСТ; СПб.: Астрель-СПб, 2008.

Как видите, то же самое издательство. И та же самая серия: «Интеллектуальный детектив». То, значит, был Леонид Никитинский, а это – коммерческий отход. Кстати, еще не самого последнего разбора. Якобы перевод, якобы с норвежского. Почему бы и нет. Вполне возможно.

Как тоже видите, я не только исписался – но исчитался тож. Пускаешь, пускаешь эти мыльные пузыри – нет-нет, нечаянно и отхлебнешь мыльного раствора.

Ну да, ну да: какое-то там Невидимое Братство охотится за старинной рукописью. То ли там формула философского камня, то ли что. Труп за трупом падают, словно кегли. А в паузах остающиеся на ногах читают друг другу лекции по занимательной математике, а также биографию бедняги Ньютона. Параллельную, разумеется. Без бинома и, если не ошибаюсь, без яблока в саду. А также без церемоний. Старикан – вы ведь не удивитесь? – был вроде как масон – вот этого самого Невидимого Братства член, притом, как же без этого, голубой. Но занимался иногда и делом: скажем, вычислил дату Второго Пришествия. Которое должно было состояться в 1948 году.

А также из этой книги вы узнаете о существовании т. н. дружественных чисел. 220 и 284. Они, представьте, неразделимы, —

«как люди, которые вместе завели детей. Если взять все целые числа, полученные в результате деления числа 284, и сложить их, получится 220. А если точно так же взять все целые числа, полученные в результате деления числа 220, и сложить их, получится 284. Нет никакой логики в том, чтобы это было так, и нет никакого объяснения этого феномена. Просто так есть».

Ну да, ну да, я, собственно, так и думал.

 

XIX

Сентябрь

Винсент Энгель. Забудьте Адама Вайнбергера Vincent Engel. Oubliez Adam Weinberger

Роман / Пер. с фр. Е.Романовой. – СПб.: Нестор-История, 2008.

Тираж не указан – и вряд ли по халатности. Книжка издана при поддержке Французского сообщества Бельгии, а в экономике добрых дел первая заповедь: не расстраивай спонсора твоего. Покупателей – не думаю, что наберется больше ста, и не стану пытаться это число умножить. Не чувствую морального права. Мой совет: спрашивайте в библиотеках. Авось не пожалеете. Лично я, например, не пожалел, что прочитал этот роман, – для наемного читаки реакция не тривиальная (ср., если зн., анекдот про гинеколога и цыганку).

Но почему – навряд ли даже сам себе сумею объяснить. Что меня зацепило.

Возможно – простая опрятность. Истовое отношение к работе. Проза без пошлости. Винсент Энгель пишет горячо, – а перевод сделан на совесть и позволяет это понять. Если в издании участвовал корректор (опять же не указано), то и корректора уверенно похвалю: один падежный вывих, одна лексическая небрежность и одна (разумеется, зловредная) опечатка – не в счет, а больше я не заметил. Подозреваю, впрочем, что корректор попал под минимизацию накладных расходов; это, наверное, переводчица проявила, сверх такта, еще и грамотность.

А сочинение между тем, осмелюсь сказать, неудачное. Являет собой поражение стиля – о чем и написан. Состоит из двух частей, названных «До» и «После», – и первая очень хороша, вторая же убога из рук вон.

В первой слог стремителен, как начало солнечного затмения. Лихорадочная, тревожная скорость. Создаваемая плотностью мыслей, их теснотой: рецепт классический.

То есть вообще-то все просто: организуете текст как контекст; или выразимся так: сознательно придаете тексту это свойство – быть контекстом для всего, что в нем есть; чтобы он все свое время как бы читал сам себя и вмешивался в каждую фразу, в каждый оборот, отражался в каждом слове – чтобы они были не фраза, не слово, не оборот, – а сплошь движения ума. Отчасти напоминая способность и потребность человека – мыслить сразу о нескольких предметах, причем в различных тональностях.

А так, вообще-то, этот Адам Вайнбергер – польский местечковый еврей 1916 г. р. Все остальное выводится из этого предложения как бы само собой согласно закону судеб, всем нам известному.

Часть «До» заключает в себе детство, отрочество, юность, любовь, мечты и звуки, счастье и несчастье – короче, всю его жизнь, – которая, понятно, кончилась в 1939-м.

Часть «После» начинается во Франции в 1945-м и содержит несколько судорожных попыток автора даровать герою – жалкими средствами беллетристики – какую-нибудь такую смерть, которая стоила бы того, чтобы ее дожидаться.

Которая отняла бы у него еще что-нибудь. Тем самым хоть отчасти оправдав в его глазах его пребывание в этой второй части. Оно тогда приобрело бы хоть видимость какой-то второй тоже как бы жизни. А не мучительной, растянувшейся на двадцать лет операции вычитания нуля из нуля.

Но такая жизнь ему не дается. И не выдумать для него такой смерти, про которую Адам (и автор; и читатель) подумал бы с облегчением: все же есть (или хоть чудится) какой-то смысл в том, что она наступила «После».

Смысла нет, потому что «смерть – самый главный антисемит в мире». А глядя из провала между До и После – из провала, именуемого Аушвиц, – пожалуй что и жизнь. Пожалуй что и та и другая не заслуживают того, чтобы о них говорить.

Разве что вы наполните ваш текст сжатым молчанием про что-то поважней, чем жизнь и смерть.

Вот как в 1939-м Адам Вайнбергер развлекал свою умирающую мать:

«Я с перехваченным горлом писал слезоточивые истории, тогда как хотел писать истории веселые и полные надежды. Вечером на кухне, а позже у ее изголовья я читал их матери. Ей они, кажется, очень нравились, она слушала их смеясь и плача, без конца просила меня почитать еще, и я, бедный убогий идиот, умирая больше от страха осиротеть, чем от мысли о смерти, с которой ей предстояло встретиться, я сочинял галиматью о счастливых и удачливых, красивых и богатых евреях, и мать смеялась от этих глупостей, которые она унесет туда, где меня уже не будет, где я ничего уже не смогу ей прочесть, – а я останусь один, в пустоте, со своими монологами, со своими богохульными сказками, останусь говорить, скованный страхом смерти и несомых ею потерь, говорить и жить, быстро, очень быстро, потому что счастье – это всего лишь отчаяние, воображающее себя счастливым, – как мои бедные евреи, бывшие королями мира».

Что тут скажешь. Синтаксис красивый. Роман же имеет сообщить, что с некоторых пор синтаксис и реальность не имеют ничего общего. И что он, роман, не нужен сам себе. И что будь оно все проклято.

Сесилия Ахерн. Не верю. Надеюсь. Люблю.

Cecelia Ahern. Where Rainbows End

Роман / Пер. с англ. В.Лавроненко. – М.: АСТ; СПб.: Астрель-СПб., 2008.

А теперь – рекламная пауза. Никакой литкритики, ни пересказа, ни цитат, несколько слов сугубо по делу.

Дело же заключается в том, что это Настоящий Роман. От которого – помните, как это бывает? – чуть ли не плачешь и смеешься почти вслух. В котором не пропускаешь ни слова, хотя спешишь, спешишь к последней странице, от всего сердца надеясь, что она счастливая. И огорчаешься, замечая, что до нее осталось всего ничего.

Про любовь – тоже, само собой, настоящую: с детства до гроба.

Про дружбу, прозрачную идеально (тоже, говорят, бывает: у подростков и, представьте, у женщин).

С персонажами симпатичными и понятными.

С отчаянными поворотами сюжета. При том что действие происходит в жизни. В обыкновенной, где думают и разговаривают в основном о деньгах и детях. О работе. Ну и о тряпках немножко – поскольку главное лицо все-таки она. Замечательный человек по имени Рози Дюнн.

Вообще-то Алекс Стюарт тоже замечательный – но все же это ее история. Про ее характер и ум. Про ею сделанные глупости. Про тайну ее внутренней силы, которую не знаю, как определить. Это когда судьба бросается с угрожающим лаем, готовая, кажется, сейчас разорвать, – а человек, из последних сил улыбаясь, глядит ей в глаза, – она и присмиреет. И, может статься, ненадолго приляжет у ног.

Роман в письмах (большей частью – в электронных). То есть сюжет складывается из комментариев к сюжету. То есть действующие лица только и делают, что подшучивают друг над дружкой и над собой. Над поступками других и своими неудачами. Как бы налегают по очереди на весла – и роман мчится.

Ладно-ладно, умолкаю. Поставил в известность. Исполнил свой долг. Никто не утверждает, что это великая литература. Просто мастерская вещь. Остроумная и трогательная книжка. Даже удивительно: все, что ли, в Ирландии пишут так хорошо? Два, не то три ирландских романа на моей памяти – блеск, да и только.

Кстати: чудовищное название – маркетинговый, так сказать, креатив. Совковый такой, весь в поту, соблазн. Самой-то миссис (или, не знаю, мисс) Ахерн и не снилось. В оригинале – «Where Rainbows End»: что-то про радуги; есть ли у них края.

Ирья Хиива. Из дома

СПб.: Нестор-История, 2008.

Вообще-то опасаюсь произнести – но, с одной стороны, терять мне нечего, а с другой – все равно никто не поверит: это очень значительное событие.

И едва ли не чудо.

Его еще придется истолковать, а также – перевести этот текст на все уважающие себя языки.

А я просто обозначу, что и как. Это записки девочки, родившейся году в 1931-м в одной из ингерманландских деревень, существовавших тогда под Гатчиной (Ленинградская область), в финской семье.

В 1935-м с отцом, матерью и старшим братом она переехала в Ленинград.

В 1937-м отца – он заведовал финским отделением в педучилище – арестовали (через три месяца расстреляли, конечно), мать выслали в Ярославль, а девочка с братом вернулись в свою деревню (Виркино) на попечение родственников.

В 1940-м посадили и мать (учительницу начальной школы для трудновоспитуемых детей). По той же, что и отца, статье 58.10.

В 1941-м деревня Виркино сделалась оккупированной территорией.

В конце 1942-го жителей эвакуировали в Финляндию.

В конце 1944-го многие – в том числе родные Мирьи (так зовут ее в тексте) – согласились возвратиться в СССР.

«На хуторах хозяева угощали нас кофе с булочками и расспрашивали, почему мы уезжаем. Я всегда отвечала, что не знаю, как другие, но у меня там мама и папа в тюрьме. Они качали головами и жалели меня. 〈…〉 Был канун Рождества, люди несли к себе в дома елки и красиво обернутые пакетики с подарками из магазинов, а мы везли свои ящики грузить в товарные вагоны. Еще раз приехал с синими погонами военный, и дал нам красные плакаты, и велел их приколотить к вагонам. Плакатов хватило на все вагоны, даже на те, в которых поедут наши коровы. На красных плакатах большими буквами по-русски было написано: „На нашу советскую Родину“. 〈…〉

Первая остановка в России была в Выборге. Здание вокзала было разрушено, было много военных, нас позвали за пайком хлеба. Мы всем составом встали в очередь. Хлеб выдавали прямо на улице из машины, потом пошли за кипятком и сели завтракать. Хлеб был черный, тяжелый и кислый. Во время завтрака к нам вошли двое военных с бумагой. Один из них прочитал что-то. Я не поняла, почему это он упомянул Калининскую область, наверное, и другие не поняли и стали расспрашивать. Тогда он очень громко и сердито закричал:

– Домой вас не повезем – изменники Родины, вы едете в Калининскую область, в ссылку.

Тетя перевела его слова тем, кто не понял. Кто-то из женщин заплакал, а когда они вышли, мы услышали, что наши двери закрывают на замок».

Видите ли вы – или, наоборот, я чего-то не понимаю, – какая это безупречная проза. Без лишних букв. И как глубоко и тонко интонирована. И как создается ощущение абсолютной правды.

Как бы то ни было, я намерен продолжать выписки. Что еще я могу сделать для этой Мирьи. В 1946-м ей лет пятнадцать, она работает в колхозе, ходит в школу, лучше всех читает наизусть стихи Некрасова, нравится мне безумно.

«В пионеры приняли шесть человек, а мне Нина Васильевна сказала, чтобы я готовилась: „Кому ж тогда быть в пионерах, если не лучшим ученикам школы?!“ Я спросила у младшей тети, что делать. Она ответила, что раз старшая тетя работает в этой же школе, то мне придется вступить – надо быть как все, в следующем году перейдешь в другую школу, выйдешь из пионерского возраста…

На майские праздники назначили прием в пионеры. Нина Васильевна повела нас в лес, разожгли костер. Вначале она говорила о разных подвигах пионеров во время Отечественной и Гражданской войн и коллективизации. Потом прочла отрывок из книги „Павлик Морозов“ и обещала прочесть эту книгу всем после уроков, но ей было некогда, и вообще скоро наступила весна. Каждый из нас дал клятву служить делу Ленина и Сталина. А вечером, когда я легла в постель, я просила Бога простить меня и не наказывать за меня никого, все же это было не добровольно».

Вы вспомнили? Вы догадались? До чего похожие голоса. Нет, не голоса, а как бы это сказать… Выражение взгляда. Невинность, внимательно и серьезно удивляющаяся Злу.

«Когда я вернулась домой, за мной пришла секретарша из сельсовета и позвала с собой. У нее там сидел человек в черном костюме. Он поздоровался со мной, спросил, где я родилась, в каком году и как мое отчество. Я ответила, он дал мне бумагу, на которой было написано, что мой отец, Хиво Иван Степанович, и моя мать, Юнолайнен Ольга Ивановна, умерли, и чтобы я больше о них не справлялась. Вернее, все было как-то не так написано в той бумаге, но я запомнила только, что они умерли и чтобы я больше о них не спрашивала. 〈…〉

В ту ночь была сильная гроза. Я не спала. Мне хотелось, чтобы громом разбило наш дом и мы бы все погибли. И еще я в ту ночь подумала, что Бога нет, если я так молилась и все равно они погибли. И вообще, я не хочу никакого рая после своей смерти: для этого не стоит быть верующей, если стараться только для себя, и то после смерти. Пусть будет как будет – какая разница, – если есть ад, то я там буду со всеми, я не боюсь».

Она еще переедет в эстонский Вильянди, будет ходить на танцы и целоваться с солдатом, потом ее опять вышлют – теперь в Карелию.

Я выписал бы еще полкниги – все равно для других места уже не хватит, – но лавочку так и так пора закрывать, а мы еще не обсудили потрясающее сходство этого текста с дневником Анны Франк.

Нет, не сходство, а родство. Сопротивление чистоты – миропорядку. Инстинкта нормы – режиму желтого дома с красным фонарем.

Эти две девочки – немецкая еврейка и советская финка – словно получили поручение пристыдить т. н. человечество.

«Моя мама, наверное, смогла бы спастись, если бы ее в детстве пугали, говорили бы ей, как мне, если расскажешь про то, что говорят дома, нас арестуют, а когда вырастешь и будешь говорить про то, что думаешь, с тобой будет то же, что и с твоей матерью. Но когда она была ребенком, нечем было пугать…»

Гогочи, т. н. человечество, гогочи.

 

X

Октябрь

Владимир Сорокин. Сахарный Кремль Роман. – М.: АСТ, Астрель, 2008.

Не скрою: кутнул. Нарушил финансовую дисциплину. И достоинством литпрофессии пренебрег. Поступил как самый настоящий литобыватель: приобрел эту вещь в ближайшем к дому «Буквоеде». Где, между прочим, Сорокина книг – не сосчитать. Спокойно стоят предыдущие сочинения. Подвергаясь усушке, ожидают уценки. А дурачку вроде меня сию же минуту подать – которое с пылу с жару. Продайте жертве ажиотажного спроса.

И ведь не то чтобы я любил читать Сорокина. Таких людей – с любовью предающихся этому занятию – на свете, наверное, нет. (Иностранцы не в счет.)

Но я доверяю его чутью на советское. Он, как никто, умеет распознавать и, главное, воссоздавать во всей отвратительной силе запах реального социализма. Запах великой державы, – которую мы, ах! потеряли! – отчаянно скулят носы, устроенные проще, намозоленные такие носы. Да куда она денется, – не поворачивая головы, отвечает Сорокин. – Просморкайтесь как следует, вберите в себя поглубже порцию атмосферы – вот же он, течет по слизистой оболочке дыхательного тракта, пьянящий смрад, – не правда ли, кайф? Ну да, осложненный обертонами дешевого импортного парфюма. Подумаешь. Так даже забавней.

Зато это ветер из будущего. Разве невозможно, пародируя пародию, прорваться к идее оригинала? К идеалу? К действительности, какой она, действительность, желала бы быть. Если не ошибаюсь, таков принцип соцреализма. И Владимир Сорокин – величайший представитель этого метода.

И с некоторых пор я нахожу его взгляд на среднесрочную перспективу вполне правдоподобным.

Похоже, что он и сам удовлетворен достигнутым результатом. Той моделью, которую построил и запустил в «Дне опричника». Она работает. Наподобие игрушечной железной дороги. Поезд бежит, семафоры горят, стрелки переводятся автоматически. Остается обустроить инфраструктуру. Поставить вдоль пластмассовой насыпи домики, обклеить их по периметру бумажной травой. На платформах установить условно-человеческие фигурки в разных одеждах и позах. Чтобы все как по-настоящему.

Как все будет, когда и если теория и практика оруэлловского олигархического коллективизма впадут окончательно в национальный колорит.

А ничего особенного не будет. В этом случае высота полета фантазии соответствует его дальности.

«Матюха вынул из пояса свое мобило, переключил на местный динамик. И серый круглый динамик, только что сигналивший „харчевание“, заговорил голосом майора Семенова, начальника воспитательной части лагеря № 182, родного лагеря бригады, раскинувшегося сорока двумя бараками между двумя сопками – Гладкая и Прилежай, почти что в двухстах пятидесяти верстах отсюда:

– За невыполнение шестидневного плана по возведению восточного участка Великой Русской Стены бригада № 17 приговаривается к выборочной порке солеными розгами».

Тут, само собой, наступает для автора счастливый этап чистого, неторопливого художества: описать розгу; описать обнаженный зад (и другой; и третий); описать – как это называется? – допустим, эргономический алгоритм грации палача.

Но постепенно дыхание выравнивается, и нас возвращают обратно, в тональность трудовых будней с мастерскими вкраплениями примет эпохи:

«Петров, оказавшись на лесах рядом с Сан Санычем, спросил:

– А кто это такой – парторг?

– Чжангуань, – не задумываясь, ответил Сан Саныч, берясь за мастерок».

Ну и все в таком духе. В таком же эргономическом алгоритме. Цикл физиологических очерков. Отчасти производственных. Империя в разрезе. Кто чем занят на доверенном ему посту.

Маленькая девочка Марфуша – убогими мерзостями счастливого, как положено, детства. Капитан госбезопасности – допросом подследственного (пятку кочерги раскаляет миниатюрным лазером – тут опять страничка чистого художества). Опричник отдыхает в борделе (несколько страниц чистого художества. «Грегочет Охлоп по-жеребячьи, колыхаясь яко тюлень-сивуч на простынке голубой». И все такое).

Про очередь – про обыкновенную очередь в магазин за какой-то дефицитной дрянью кондитерского ширпотреба, за Кремлем из синтетического сахара. Про половой акт на заводе – мастер и работница – в обеденный перерыв (опять блаженная для автора минута: «– Вот… – Носов со вздохом поднял голову, вышел из Погосовой, подхватил трусы со штанами, шагнул с рулона»). Про поселковые чувства: телятница и шофер. Про придворные интриги – с кокаином и стрельбой.

То есть денег, оставленных в «Буквоеде», немного жаль. Будь я немецкий какой-нибудь русист, американский славист – дело другое: рано или поздно все бы окупилось. Чем не сюжет для дюжины диссертаций – как автор пародирует самого себя, как бы удвояясь. Наподобие великой державы. Обращаясь к читателю: славно, брат, использовал ты свой исторический шанс: встал в очередь – попал в другую.

Игрушечные поезда бегут по кругу. Перевозя сгущенный запах – тот самый, не перепутаешь, – который усиливается вокруг.

Не продается, вы говорите, отвращенье? Еще как.

Умберто Эко. Таинственное пламя царицы Лоаны

Umberto Eco. La misteriosa fiamma della regina Loana

Роман / Пер. с ит. Е.Костюкович. – СПб.: Симпозиум, 2008.

Мастерство, конечно, не пропьешь. Но и талант новый не купишь. Если старый (чего не дай, Боже, никому) затупился.

А вы приготовили, например, интересный реферат. Скажем, на тему: итальянская детская литература и молодежная пресса в годы Второй мировой войны.

И, являясь всемирно знаменитым писателем, желаете придать реферату (в нем же и мемуарные, автобиографические коннотации) вид романа. Крупного такого, в суперобложке, события культуры.

Что ж, придумывайте историю, филологически говоря – сюжет. Как один человек, будучи хвачен кондрашкой, вскоре выздоровел, но все забыл. То есть, разумеется, не все вообще, а, наоборот, только одно: собственную личность. Ну совершенно потерял ее из виду.

А так все остальное у него оставим в порядке – чтобы ему удобней было искать ее, личность свою, без помех, ни на что не отвлекаясь. Фирма (торговля книжным антиквариатом) процветает, семья обожает, и есть прекрасный загородный дом. В котором огромный чердак. На чердаке – семейная библиотека. Сиди, листай, припоминая потихоньку историю своего развития.

Собственно, как только вы водворите его на чердак и обложите со всех сторон пыльными вязанками макулатуры, – ваше беллетристическое дело сделано. Открывайте на экране компьютера новое окно – где реферат, – и перетаскивайте его по кускам в текст романа. Выделить – копировать – вставить. Выделить – копировать – вставить.

Только надо держать ритм (для чего и мастерство): через каждые, предположим, десять страниц герой романа должен перекусить, или прогуляться, или справить нужду, и не машинально, а с чувством. Цитируя чьи-нибудь стихи (оставим ему на эти случаи т. н. книжную, как бы чужую, память), афоризмы. Вообще – размышляя как можно глубже. Чтобы читатели устыдились испытываемой ими скуки. Чтобы поняли: их кормят отборной философской прозой – с подливкой из утонченнейших пейзажей, между прочим, – и нечего тут.

«Я присел между шпалерами, в грандиозной полуденной тишине, пронизанной птичьими криками и стрекотанием цикад (а? разве не прекрасно? – С. Г .), и испражнился в траву.

Silly season – мертвый сезон, нет новостей. Он читал, покойно сидя над собственной парною вонью . Человеческим существам приятен запах собственного помета, неприятен запах чужого. Собственный же, как ни крути, – это составляющая часть нашего суммарного тела (что я говорил! Таинство мысли! Это вам не пиф-паф с поцелуями, а искусство слова. Переводчице можно только позавидовать. – С. Г .).

Я испытывал первобытное удовлетворение. Спокойное разжатие сфинктера в этой зеленой роще будило в моей пра-памяти неявные, исконные ощущения. А может, только животный инстинкт (а что, очень возможно; чем черт не шутит! – С. Г .)? Во мне столь мало персонального, столь много видового (владею памятью человечества, но не своей собственной), что, может быть, я попросту наслаждаюсь тем же самым, чем наслаждался неандерталец (да нет, это исключено. – С. Г .)? У него накопленной памяти было, поди, еще меньше, чем у меня. Неандерталец не знал даже, кто такой Наполеон».

Ну вот. Своевременно освежив читателей таким дивертисментом, смело окунайте их опять в затхлую патриотическую словесность эпохи дуче. Щекочите их продукцией михалковых-барто вашего детства-отрочества. Им полезно.

Выделить – копировать – вставить. Выделить – копировать – вставить. И опять перерыв: телефонный разговор, или сновидение, или с прислугой поболтать, – мало ли стилистических средств.

А когда израсходуется весь запас и реферат будет исчерпан, – свистнем безотказного кондрашку опять.

Хотя и обидно вот так, с разбега, остановиться на 362-й странице. Только вошли во вкус.

А тогда вот что: пускай герой побудет в коме. Или не в коме. В необъяснимо нахлынувшем потоке видений – страниц на полтораста еще. Про первую любовь.

Поскольку искомая заветная тайна личности (поразительно светлой, надо признать) данного шестидесятилетнего дядьки заключается в том, что, когда он учился в школе (в лицее), у него была одноклассница. А у одноклассницы был желтый жакет.

«Любить затылок. Любить желтый жакет. Желтый жакет, в котором она появилась однажды в школе, золотясь на апрельском солнце, жакет, вошедший в мои стихи. С тех пор я не мог видеть ни одной женщины в желтом жакете без волнения и без приступа нестерпимой ностальгии.

…Я искал в течение всей жизни, во всех бывших у меня женщинах, лицо Лилы…»

И так далее. Главное – не стесняться. Не робеть. Не избегать т. н. банального. Вы же всемирно знаменитый прозаик.

Однако же не забыть под самый конец выплыть на глубину:

«А если все не так, и Некто показывает мне фильм непосредственно у меня в голове? Может, я только лишь отдельный мозг в питательном растворе, в бульоне, в стеклянной банке, подобный собачьим гениталиям, заформалиненный, и некий Манипулятор вводит стимулы с целью – заставить меня верить, будто у меня и тело настоящее было, и разные другие существа вели свою жизнь от меня неподалеку? А на самом деле имеются только Манипулятор и мозг. Но если мы только заспиртованные мозги, способны ли мы осознавать, что мы заспиртованные мозги, или наш удел – думать, будто мы являем собой нечто инакое?»

Отличный, кстати, вопрос для ЕГЭ.

Марк Солонин. Фальшивая история Великой войны

М.: Яуза, Эксмо, 2008.

Как же я рад, что эта книжка теперь есть. Что она такая. Что этот отчаянный автор вместо очередной исторической монографии – хотя бы она была, как прежние его труды, дотошной и блестящей, – нашел в себе такую силу и такую легкость. Взял и сочинил просто-напросто трактат о вранье. О практике вранья, о профилактике.

Сугубо на материале вранья специального, военного. Какие там используются ловушки. В которых застряв, человек становится дураком.

То есть на первый взгляд это как бы вакцина ограниченного действия: в эти ловушки вы больше не попадетесь, но сколько других расставлено кругом. Чудище-то стозевно, не говоря уже – лаяй.

Однако такие книжки приучают ум к правильной работе. Внедряют мыслительную гигиену.

Развивают нравственную интуицию. Что чрезвычайно важно в условиях, когда достоверная информация о реальных фактах недоступна.

Уметь угадывать, что вам лгут. Уметь не верить. Укреплять сопротивляемость интеллекта. Считать, например, заведомо фальшивыми любые, хоть самые раздокументальные, доказательства, если на них основан бессовестный догмат, употребляемый к тому же как злобный лозунг.

Потому что хотя лжецы и не бывают умны (а только бывают хитры), все-таки ложь порождается не глупостью как таковой. Глупость тут скорее потребительница, почти что жертва. Ложь (известно ведь, кто родной-то ее отец), по большому счету, всегда корыстна. Независимо от шкурного интереса отдельно взятых лжецов, имеет конечной целью порабощение людей, народов, человечества.

Промежуточные цели различны, но в общем сводятся обычно к тому, чтобы скрывать преступления.

Выгода глупости тут сравнительно ничтожна: самоуважение, душевный покой.

А беспрестанным совокуплением лжи и глупости дирижирует злая воля.

Но это все мои догадки. Марк Солонин в такие бессодержательные рассуждения не вдается. Как всегда, предельно конкретен. Вот этого, – что вам внушают сорок тысяч докторов исторических наук, – никогда не было. Потому-то и потому-то. И даже не могло быть, и вот почему. А зато происходило – как бы ни отрицали это сорок тысяч генералов – то-то и то-то. Что может быть подтверждено такими-то и такими-то свидетельствами. Которые стоит принять во внимание потому-то.

Попутно разбирается техника демагогии. Подробно, наглядно. Как официоз оперирует цифрами («процентный метод»). Как давит на эмоции («слезоточивый газ», он же – «плач Ярославны»: «был и остается важнейшим, базовым приемом фальсификации истории начала войны»; впрочем, автор считает его лишь модификацией «процентного метода»).

И все это было бы даже забавно, когда бы. Когда бы не бесчисленные трупы. На которых пляшет и пляшет ложь. Умножая глупость.

Если бы одну только главу из этой книжки – «Право на бесчестье» – включить в школьную программу. Просто как эталонный пример детектива. Мегрэ, Вульф, Пуаро и мисс Марпл только все вместе сумели бы с такой неумолимой отчетливостью, не пропустив ни единого звена, еще раз неопровержимо изобличить Катынского Убийцу.

Но лжи – логика не страшна. Злая воля уверена: глупость не выдаст. А то на что же и телевидение.

– Поэтому запишите, дети, и постарайтесь выучить наизусть такие слова из этой книжки. Мало ли – вдруг ее запретят:

«Всякого рода-племени человеку проще катиться вниз, нежели карабкаться в гору; проще ползать, чем летать. Проще искать козни проклятых „евро-каменщиков“, нежели научиться бросать мусор в мусорное ведро. Проще поверить в утешительную, хотя и явную ложь, нежели принять на себя ответственность за все – хорошее и мерзкое – в истории своей страны. И все же – постарайтесь не увлекаться „правом на бесчестье“. Не позволяйте заученной истерике профессиональных провокаторов вводить вас в состояние даже самого кратковременного беспамятства».

Кого-нибудь эта книжка, наверное, спасет. Чей-нибудь еще не растленный ум. К счастью, тираж, можно сказать, огромный: 12 000.

 

XXI

Ноябрь

Валерий Шубинский. Даниил Хармс: Жизнь человека на ветру СПб.: Вита Нова, 2008.

Бумага белая-пребелая. Переплет твердый-претвердый. Страниц – за полтысячу. На предпоследней, перед оглавлением, – портрет автора с собакой на руках. Настроение у автора хорошее.

Книга тоже хорошая. В высшей степени приличная. Даже респектабельная. Солидная. Взвешенная. Обстоятельная. Объективная. Толковая. Полезная. Научная. Занимательная. С иллюстрациями. Взвешенная, главное.

Не похожая на свое название. А точно такая, какой должна быть биография классика. Без гнева и пристрастия. Без спешки. Слог равномерный.

«…Все они бросили вызов привычной антропоцентрической эстетике, стирая грани между большим и бесконечно малым, частью и целым, живым и механическим, общепризнанно высоким и общепринято низким, всем им свойственны, в большей или меньшей степени, элементы алогизма и особый остраняющий юмор. Но, может быть, главная граница, разрушенная ими, – это граница между серьезным культурным жестом и пародией…»

Фундаментальный, можно сказать, труд. Основополагающий. Отныне каждому, кто решится произнести что-нибудь про Хармса, придется иметь дело с Шубинским. Спорить с ним, что ли. Сомневаюсь, что найдется такой самонадеянный задира. Лично я не рискнул бы. Книга дышит правотой, уверенной в себе прямо до безмятежности.

Однако же не могу отказать себе в удовольствии заметить (вдруг это пригодится при переиздании, практически ведь неизбежном), что, по-моему, Казачий плац и Конная площадь – это были разные в Петербурге места; и что вообще-то теперь, пожалуй, точно известно, кто сочинил статью «Сумбур вместо музыки».

Ну и насчет гибели Александра Введенского. Специалистам, понятно, видней, – в тюремном вагоне умер – значит, в тюремном; но вообще-то один старичок рассказывал мне со слов Галины Викторовой (из ее письма), что она сама провожала эшелон, в котором Введенский уезжал из Харькова, и вроде эшелон был как эшелон, не тюремный; и в нем оказалось двое знакомых, которые впоследствии – после войны – вернулись в Харьков; и они сообщили ей, что Введенский действительно умер в дороге от дизентерии, а их довезли до пункта назначения, и это был не лагерь и не тюрьма.

А как все это задним числом, через 15 лет, оформила ГБ – а как захотелось левой ноге; резвяся, например, и играя, по своему обыкновению.

О каковом обыкновении вообще не стоит забывать ни на минуту.

А то намекнете вы читателю, что, дескать, напрасно такой-то считался при жизни порядочным человеком; дескать, кое-кто имел основания его подозревать; а всмотреться в ваш же текст: какие основания?

А такие, видите ли, что у этого самого кое-кого сложилось на допросах впечатление, будто следствию известно содержание разговоров, которые велись в присутствии названного вами такого-то.

Звучит убедительно: отчего бы, в самом деле, органам не проявить в этом случае столь присущую им душевную простоту?

Однако же, с другой стороны, тут бы и вам пустить в ход достохвальную взвешенность. Что-что, а впечатление производить и складывать – это же у них было и осталось важнейшее из искусств. А какая палитра средств.

Человек, о котором мы говорим, – такой-то – обронил однажды, что на него производили впечатление газетной подшивкой. (Годовой, полугодовой? «Известиями» ли, «Правдой»?) Лупили этой подшивкой по голове. Между прочим, он отсидел 19 лет. Но, раз умер, имя беззащитно, не так ли?

Несомненных достоинств книги неприятный этот эпизод не умаляет, разумеется.

Ольга Гильдебрандт-Арбенина. Девочка, катящая серсо… Мемуарные записи. Дневники

Сост. А.Л.Дмитренко. – М.: Молодая гвардия, 2007.

Первым делом перепишем с оборота титула:

Составитель – Алексей Дмитренко. Автор вступительной статьи – Надежда Плунгян. Авторы комментариев – Алексей Дмитренко, Павел Дмитриев, Александр Мец, Глеб Морев, Татьяна Никольская, Надежда Плунгян, Роман Тименчик.

А также: издательство выражает благодарность Рюрику Попову за всестороннее содействие в подготовке этой книги.

Итого восемь человек. И никто, кроме них восьмерых, не сумел бы сделать это.

Сделать так, чтобы эта женщина не исчезла в бездонной воронке клубящейся холодной паутины. Чтобы не превратилась навсегда в лицо среди лиц на архивных фотографиях. Не осталась в примечаниях к жизням других.

А сама стала незабываемо живой, насколько это вообще возможно после смерти. Как это бывает вообще-то лишь с людьми придуманными, обитающими главным образом в романах, причем в хороших. Ну и с некоторыми поэтами.

Уф.

А вообще-то все случилось осенью 1920 года, на Литейном, на вечере в клубе поэтов. Как обычно, кто-то читал вслух какие-то стихи (ах да! Мандельштам. «Веницейскую жизнь»). И там даже был Александр Блок. Но О. Н. «не слышала ничего из „поэзии“ или забыла», потому что сидела на диванчике между Юркуном и Милашевским «в безумной тесноте». Вот безумную тесноту запомнила. И после этого вечера начались у них с Юркуном свидания не свидания – так, прогулки по улицам.

А потом была встреча Нового года в Доме литераторов (на Бассейной, что ли). О. Н. пришла, конечно, с Гумилевым, на ней было розовое платье.

«Я помню: мы сидели за столом, на эстраде. Соседей не помню. Народу было много. Юра сидел внизу, за другим столом. Закивал мне. Гумилев не велел мне двигаться. Я, кажется, обещала „только поздороваться“. Гумилев пока не ушел. Он сказал, что возьмет часы и будет ждать.

Я сошла вниз – у дверей Юра сунул мне в руки букет альпийских фиалок и схватил за обе руки, держал крепко. Я опустила голову, прямо как на эшафоте. Минуты шли. Потом Юра сказал: „Он ушел“.

Я заметалась. Юра сказал: „Пойдем со мной“».

Ну и все. И Гумилев не развелся с Анной Энгельгардт, не женился на О. Н., не уехал с нею, например, за границу или хоть в Москву, не стал крупным советским – детским, например, – поэтом и переводчиком. А вдруг бы он даже пережил 37-й год и получил бы, допустим, к своему 75-летию Ленинскую, предположим, премию.

«Вероятно, злая судьба надругалась над нами обоими, и мы оба пошли к своему разрыву, и он – к своей смерти».

Хотя, если как следует разобраться, он и не женился бы на Анне Энгельгардт – и не подумал бы! – если бы осенью еще 16-го года О. Н. пошла послушать, как он читает «Гондлу» и летние стихи. У каких-то общих знакомых. Он очень звал.

«Я не пошла. Вероятно, ошибка. Я не повидалась с ним перед заграницей. И перед войной. Ведь он еще воевал. Я предоставила Ане и проводы, и переписку…»

А знаете, почему не пошла? Не было нового платья. А в светло-синем Гумилев ее уже видел, когда весной ходила с ним (впервые в жизни) в ресторан.

(«Разве можно было поверить, что веселая встреча в мае 1916 г. да окончится таким бесстыдным разрывом в эту новогоднюю ночь? Что меня можно будет увести, как глупую сучку…»)

Летом 20-го платье было белое, легкое (материя из американской посылки). И большая соломенная шляпа.

(А замуж за него – тогда, в 20-м, – не хотела, потому что «очень боялась, что мне тогда не избежать ребенка, – да непременно бы сделал это, – ведь я его знала…»)

Ну ничего. Зато запомнила про Гумилева, что он умел жарить блинчики. Пока она, лежа на диване, писала за него рецензии на поэтесс.

А с Юркуном тоже было очень хорошо. Шестнадцать лет вместе ходили – очень быстро, почти бегом – по улицам, много смеялись. Вполне возможно, что и это была любовь. Или что только это.

А Мандельштам был веселый. Ревновали к нему и тот и другой зря.

Потом их всех убили.

А она была в провинции маленькой актрисой, а потом в Ленинграде маленькой художницей (теперь считается, что – большой). Старела печально, одиноко, унизительно и то и дело мечтала умереть, но биография, как нарочно, затянулась.

Похоже, она жалела обо всем, что с нею произошло. Вообще обо всем. Как если бы ничего этого было не нужно.

«Какой-то злой рок вытянул меня из моей жизни и втянул в другую. Мне было трудно. Очень».

Как если бы пала жертвой огромного (так до конца и не верилось, что само-) обмана. Ведь люди, окружавшие ее в молодости (все!), ценили в ней – и она, благодаря им, научилась ценить в себе – что-то такое, что встречается необыкновенно редко: может быть, раз в тысячу лет. Не просто совпадение потрясающей (допустим) красоты с потрясающим же (осторожно, не теряя полуулыбки, допустим и это) талантом. А какую-то, что ли, близость к самому смыслу прекрасного.

«Я спасалась от горестей жизни, рисуя – боль моих вынужденных разлук я переносила в почти веселые серии девушек в бальных платьях и танцующих детей – но показать миру саму себя я не сумела в живописи, – это сделали лучше меня самой Юрочка в моих портретах и Осип М〈андельштам〉 в посвященных мне стихах…»

Да вот и Гумилев читал ей «Заблудившийся трамвай» так: «Оленька, я никогда не думал…» (Я не поверила, – пишет О. Н. – Стиль «Трамвая» не допускал «Оленьки». И потом, меня звали «Олечкой».)

Да, немножко смешно. Да, очень грустно. Лично я почти совершенно серьезно склоняюсь к мысли, что это рецидив древнегреческой мифологии. Что это загадочное существо была не женщина, а богиня. Не Психея, как написал Мандельштам (и она не возражала), а выше и холодней: одна из Муз. Собственно говоря, такая гипотеза все объясняет. И характер, и судьбу.

Плюс советская власть. Которую О. Н. понимала несравненно лучше, чем собственную жизнь, – вот дневниковая запись, вы только вообразите, 1946 года:

«Господи! За что сгубили моего Юрочку? Кто ответит за это зло? Почему судят немцев в Нюрнберге – разве Освенцим и Майданек хуже, чем то, что делалось в Советской России – над русскими невинными людьми? За что? По какому праву? И никто не вступается!.. Все молчат! Весь мир молчит! И вся кровь войны ничего не смыла, все горе войны ничего не поправило…

Счастливы умершие – в этой стране нет места для жизни. Надо умирать – уйти от позора страшной неволи. Господи! Избавь моего Юрочку от рабства, если только он жив! Дай ему свободу! Выведи его как-нибудь в другую страну…»

(А Юрочку уже почти восемь лет как вывели в спецкомнату, где сбили с ног и, распластанному на бетонном полу, выстрелили в затылок.)

Ах, какая горестная книга.

Лидия Лотман. Воспоминания

СПб.: Нестор-История, 2007.

Тоже дата выхода, сами видите, такая, что если сию минуту не написать – всё: опоздал, момент упущен.

Оно бы и ничего страшного: мемуары как мемуары. Для довольно узкого круга. Без литературного блеска.

Но излучают свет.

То есть сначала просто видишь: автор добр и правдив, и бывает же на свете счастье высокой дружбы. И какое счастье – всю жизнь любить людей, которыми восхищаешься, и восхищаться теми, кого любишь, а что они почти все умерли – ничего не меняет.

Дело в том, что они были не просто попутчики во времени, а сотрудники. Разделяли с автором дело его жизни. Составляя сложную иерархию: учителя, соученики, ученики. Что-то вроде ордена тамплиеров в ЛГУ. Или Телемского аббатства в Пушкинском Доме.

Оказывается, была когда-то такая наука – советская филология. И в ней действовали лица, обладавшие поразительной ученостью. Которая, правда, от поколения к поколению как бы дробилась, теряла тоннаж и калибр. На смену линкорам пришли крейсера, их место заступили эсминцы и так далее. В наше время, как известно, дело дошло уже до прогулочных катеров и речных трамваев.

Но та, погибшая, эскадра одержала целый ряд великих побед. В частности, установила большинство фактов, составляющих историю русской литературы. На это ушла бездна человеко-лет самоотверженного умственного труда.

Изредка люди, занимавшиеся им, позволяли себе выйти на лестницу покурить, пошутить. Или даже собраться у кого-нибудь дома за столом. И поговорить не обязательно про диссертации.

И тогда нельзя было не залюбоваться этими людьми. Их благородством, и невинностью, и остроумием.

Вот про это Лидия Михайловна и пишет. Какие они были чудесные. Порядочные, принципиальные, великодушные, щедрые. Гуковский, Эйхенбаум, Томашевский и все-все-все. И Юрий Михайлович, ее знаменитый брат. И Мордовченко. И Макогоненко. И Малышев. И Бялый, и Ямпольский, и Вацуро.

И как они обожали свою науку, а она отвечала им взаимностью.

Будучи отчасти наслышан (разные семейные предания) – подтверждаю: это все правда. (Хотя достоверность данного текста и так очевидна. Бывает, знаете, такой слог, такой в слоге голос, что веришь каждому слову.) Странно это, конечно, – что буквально на нескольких сотнях квадратных метров сходились в одно и то же время столько значительных, оригинальных и вместе с тем прелестных людей.

И все припоминаешь – на что же это похоже? Где еще собиралось такое изысканное общество, и велись такие увлекательные беседы, и господствовала такая веселая интеллектуальная свобода?

И понимаешь наконец: иногда – в лагерях. Чаще – в шарашках, вроде Круга Первого.

Научились колючую проволоку как бы не замечать. Радовались, что дозволяют собирать факты и раскладывать кучками. Как топливо для Главной – не важно, что заведомо мнимой, – Истины.

Ну и не обращать внимания на вертухаев и стукачей. (Мало ли что кишат.) Как будто их нет. Разве что уж очень забавный какой-нибудь анекдот. Как с памятником академику Веселовскому в Институте русской литературы.

«В Пушкинском Доме проводились заседания, разоблачающие давно ушедшего из жизни Веселовского. Хозяйственная часть Института сделала из этого свой вывод. Решили, что большой мраморный памятник Веселовскому дискредитирует Институт. Зам. директора по хозяйственной части распорядился закрыть Веселовского шкафами. Но шкафы загородили помещение, и было указано, что нельзя загромождать проходы из противопожарной безопасности. После этого тот же начальник додумался надеть на голову Веселовскому ящик…»

В общем, это целая сага. Памятник задрапировали серыми простынями, – но эффект оказался чересчур пугающим, – потом попытались сплавить в Русский музей. К счастью, Веселовский попался на глаза куратору из обкома, и тот одобрительно заметил: «Хороший у вас бюст молодого Маркса!»

Академик, надо надеяться, так там и сидит в своем мраморном кресле.

Вот это был броненосец. Вот кому (1838–1906) не приходилось укорачивать свои мысли, чтобы, значит, поместились в спичечный коробок.

Слушает в темноте, как бьют часы. Еще год прошел.

 

XI

Декабрь

Сергей Носов. Пирогов

ПроЧтение. 2008. № 6.

Занятный, обратите внимание, журнал. Пытается осуществить мечту: общий разговор, в котором люди обмениваются действительно мыслями. Причем о вещах, которые им небезразличны. Как, допустим, на обеде у маркиза де ла Моля. Или у барона Гольбаха. И чтобы эти люди, эти собеседники были не сплошь старики – не трепетали, например, перед компьютером, нормально одевались, умели водить авто, и желательно на всякий случай какой-нибудь иняз без словаря.

Умственная жизнь дееспособных.

Тут и напечатан этот удивительный текст. Сюжет которого Хорхе Луис Борхес, будь он жив, непременно украл бы у Сергея Носова. В смысле – позаимствовал бы. Просто не сумел бы удержаться.

Про того самого Пирогова. Н. И. Не поручика, а хирурга. Якобы сторонника телесных наказаний. Но это на склоне лет. А речь в очерке (это вообще-то очерк) – о главном научном труде Н. И.: о «Топографической анатомии, иллюстрированной проведенными в трех направлениях распилами через замороженные человеческие трупы».

То есть Сергей Носов предлагает читателю представить, как все это происходило в действительности. Деревянный сарайчик в бывшем саду бывшей Обуховской больницы: покойницкая. Зима.

«…Пилил. По нескольку часов в день, иногда оставаясь на ночь. При свечах. (Зимой в Петербурге и днем темно.) В лютый мороз. Опасаясь одного: как бы не согрелся свежий распил до того, как на него будет положено стекло в мелкую клеточку и снят рисунок. Чем сильнее был мороз, тем лучше получалось у Пирогова. Распилов он осуществил многие и многие тысячи – в атлас попало лишь избранное. „Ледяной анатомией“ называл это дело сам Пирогов…»

Будничная такая интонация, производственная. Но картинка – и в литературе-то мировой таких странных и страшных, я думаю, немного. Что уж говорить про т. н. жизнь. Где ей!

Собственно, вот и все. Я просто искал предлог воспеть этот журнал – и засвидетельствовать свою приязнь этому превосходному писателю.

Однако нашел – в августовском номере «Прочтения» – несколько слов, отчасти относящихся лично ко мне. Или, пожалуй, вот именно не относящихся, поскольку они подразумевают, что меня нет. С чем, конечно же, я полностью согласен.

А есть знаменитый критик Вячеслав Курицын. И он, скорбя об упадке литкритики, задается таким риторическим вопросом: «Что же – некому быть критиком или негде?» И пытается воодушевить способных молодых людей: дескать, есть, есть где приложить силы, об этом не беспокойтесь, только не отступайте перед трудностями.

«…В принципе площадки-то есть. Не поминать к ночи голые без критики толстые журналы? Западло в них печататься, гонорары мизерные, никто не читает? Но не место красит человека, и сверхсуперхлебной критическая работа бывает редко, и пусть не читают на бумаге, но в интернете-то тексты видны на весь мир…»

Что-то подобное бывает на вторичном рынке жилья. Человек покупает квартиру, въезжает в нее, перевозит мебель, садится перед телевизором, выпивает первую – и вдруг звонок в дверь, а за дверью субъект, пренеприятнейший и незнакомый: надо же, говорит, вы замок поменяли? а мои где ключи? я, говорит, тоже здесь прописан, вот паспорт и в нем штамп.

То есть риелтору (или как он там пишется) надо работать тщательней.

Но в данном случае все OK. Заверяю, что ничего подобного не произойдет. Милости просим, способные молодые, семь футов вам в руки, ни пуха под килем, ни пера.

А меня и точно нет. И никакой я не критик, сколько раз повторять, я ворон. Критики – совсем другое семейство (и класс, и отряд, и вид). Вон – Вячеслав Николаевич делится столичным опытом:

«Руку А. С. Немзеру я пожимал после откровенно мерзких его пассажей в мой адрес, и не потому, что я такой безвольный и без чувства собственного достоинства, а потому, что был консенсус: мы обливаем друг друга мочой и калом как бы не совсем всерьез…»

Это чем же, спрашивается, надо закусывать, чтобы всю дорогу держать порох жидким? Нет уж, увольте. Профнепригоден. Очищаю вакансию. Последний нонешний годочек гуляю с вами я, друзья.

Игорь Шайтанов. Дело вкуса: Книга о современной поэзии

М.: Время, 2007.

Но вообще-то – говоря строго – не то, что мните вы, литкритика. Не бои без правил в грязевом бассейне. Бои устраиваются исключительно для того, чтобы заманить публику в помещение. В холодный ангар, где происходит основная процедура.

Довольно скучная, надо признать. Представляет собой сравнительное взвешивание.

Что-то вроде перманентного медосмотра в военкомате. Бесконечная очередь зябнущих голых. Весы размещены по углам – обыкновенные напольные. Стрелка на циферблатах нарисована от руки.

Результат, понятно, не имеет точного значения. Важно – как его объявляет весовщик: с каким выражением лица. Тем не менее крупные, очевидные и притом непреднамеренные ошибки случаются редко. Дело ведь идет о текстах. Отличить неплохой текст от плохого – этот фокус вполне по силам самому обыкновенному уму, говорю не понаслышке. Погрешность – плюс-минус полбалла туда или сюда. И при этом совсем не обязательно хорошее предпочитать.

Тут еще сам собой возникает как бы рынок ценных бумаг – квитанций с автографами весовщиков. Но они почти не имеют хождения. Публика не берет.

Вообще, если есть на свете такой интеллектуальный продукт, без которого публика может обойтись, ни разу не вздохнув, – то это именно литкритика.

Но теперь предположим – только предположим, – что тексты бывают не только хорошие и плохие. Что есть еще одно измерение. Что иные, например, стихи (меньшая часть хороших и совсем ничтожная часть плохих) содержат какую-то абсолютную ценность, которую ум не понимает, а только чувствует ее присутствие. Что по этой загадочной причине такие стихи называются настоящими. А такая способность ума называется – вкус. И встречается реже, чем литературный талант.

Бесспорно, эта гипотеза отдает махровым идеализмом, т. н. объективным. Но ежели она совершенно неверна, то черт ли в литературе вообще. И совсем без нее тогда обойдемся, не вздохнув. Только времени потраченного жаль, и даже совестно перед потомками: сколько бито баклуш.

Как бы то ни было, существование людей, обладающих вкусом (если угодно – эстетической совестью; вообще, тут не без категорического императива), – несомненный факт. Лично я в Петербурге знаю троих таких или даже четверых. Пропорционально считая, в Москве должна бы набраться чуть не дюжина. Почему бы и нет. Вот Игорь Шайтанов – такой.

Хотя он не совсем москвич: по происхождению – вологжанин. И даже настолько не москвич, что Бродского ставит выше Тарковского.

А ведь его мнение всегда возникает из переживания, так он устроен. За фамилиями разбираемых авторов – события личной внутренней судьбы: увлечения, разочарования, вообще – поиски безусловного.

Как будто книга не составлена из статей разных лет, а, наоборот, разбита на главы: это история одного человека.

Такого, кажется, счастливого. Всю жизнь делал что хотел, а именно читал (на разных, между прочим, языках) и думал. Упивался гармонией. А если обливался слезами, то, наверное, лишь над вымыслом. Шучу.

Просвещенный, доброжелательный, проницательный, невозмутимый arbiter elegantiarum.

А также истолкователь поэзии как процесса, протекающего в реальном историческом времени.

Эти две роли, между прочим, различны. Вкус не обязан сочетаться с даром слова. В принципе суждение вкуса недоказуемо, и понимает его лишь тот, кто его разделяет. Одно дело – сказать: это прекрасно (и цитировать, цитировать, как Белинский – не жалея бумаги). Другое – читать это прекрасное как ответ (пусть косвенный) таким-то и таким-то обстоятельствам: политическим, биографическим.

Кое-кому, однако, удавалось то и другое – правда, редко. Игорю Шайтанову тоже удается. Цитирует он так и такое, что только учись. И некоторые из действующих лиц запоминаются так, словно в этой книге и возникли, словно он сам их выдумал: Николай Асеев, Николай Заболоцкий, Леонид Мартынов, Татьяна Бек, Геннадий Русаков, Олег Чухонцев.

И глава о Бродском – замечательная, очень глубокая.

Получились записки вовлеченного очевидца. Носителя традиции. О которой Олег Чухонцев говорит в этой же книге так: «Что такое поэтическая традиция, то есть то, в отношении чего у тебя есть ощущение, что ты в ней присутствуешь? Это движущаяся панорама, живая иерархия ценностей…»

Сергей Петров. Собрание стихотворений

В 2 т./Послесловие Е.Витковского. – М.: Водолей Publishers, 2008.

А вот я про стихи говорить, как известно, не умею. Но не восславить эту книгу – совсем себя не уважать. Эти книги. Эти два огромнейших томины. Заключающие в себе хорошо если пятую часть всего написанного Сергеем Владимировичем.

Двадцать лет, как умер. Вдова, очевидно, сберегла архив до последнего листочка. Восхищаюсь. Евгений Витковский написал потрясающее послесловие. Восхищаюсь.

Это издание может сбить с толку. Может внушить иллюзию, будто справедливости на роду написано в конце концов, рано ли, поздно ли, – торжествовать.

А на самом деле торжествует лишь горстка людей. И Сергея Владимировича нет среди них.

Втайне он, конечно, на что-то такое надеялся. Все же он в литературе разбирался, как никто. Вообще познаниями обладал невероятными. Дарованиями разнообразными и сильными. И применял их, упражнял, изощрял – буквально каждую минуту. В нем мышление было тождественно творчеству. Как если бы он был какое-то высшее существо. Так рассказывают.

А на вид – всегда такой прелестно веселый, кроткий.

А сколько хлебнул горя – почти никому не говорил.

Сидел в тюрьме, жил в ссылке, кем только не работал. И до старости лет нищета и поденщина. Вслух не пожаловался ни разу. А радоваться умел.

Для тех, кто его любил, оскорбительней всего была его безвестность. Несколько специалистов ценили его как переводчика – и это всё. Писателями, поэтами считались другие. Смешно теперь читать список этих других.

Говорят, однажды он прочитал в местном союзе писателей доклад: «О происхождении и бытовании русского дурака». Разбирал, само собой, только лексему. Огласил триста, что ли, синонимов. В его голове словарь Даля помещался весь, и с обширными дополнениями. Плюс немецкий, французский, английский, все скандинавские.

Пора все-таки сказать хоть что-нибудь про стихи, но не решаюсь. Выпишу из Евгения Витковского:

«Он писал стихи чуть ли не на двенадцати языках. Цифра эта едва ли выдумана. Как-то раз я спросил: а как будет его отчество по-исландски? „Так, – сказал Петров, – минутку… Владимирович – это пойдет по третьему склонению. Получится Вальдимарур…“ 〈…〉 Когда издательство что-то ему заказывало, оно даже не интересовалось, знает он язык или нет. Однажды он пришел домой и произнес бессмертное двустишие: „Переведу Кеведо я, / испанского не ведая“. Нет, ему дали вовсе не стихи с подстрочника, а сложнейшую прозу с оригинала. Через месяц он уже крепко „ведал испанский“. Его переводы из Кеведо украшают любую книгу этого испанского классика. Он не гордился этим ни одной минуты. Гордился он одним языком – русским.

〈…〉 Если он и переходил в разговоре на древнегреческий, он тут же переводил сказанное. Ему важно было сказать, но сказанное всегда разъяснял. В одной фразе могли уместиться сложнейшие философские построения Гердера и Жана-Поля Рихтера с родимым и неотделимым от нашей жизни матюгом. Как это получалось – непостижимо, и повторить это невозможно. Но для Петрова в этом была своя поэтика. Из таких кирпичиков он строил и восьмистишия, и поэмы на сотни страниц. Пока что нет речи о его прозе, и со стихами-то дай Бог разобраться…»

Как видите, про сами эти стихи тут сказано чуть. Витковский и тот не решается. Куда уж мне.

Там три запала: парадокс, каламбур, оксюморон. Они взрывают огромную словарную массу, и она вращается, поистине как галактика. Описывая некоторые центральные понятия (например – Жизнь) то как существа, то как состояния. Описывая самое себя. Воплощая в себе (и тоже описывая) полноту ума. И все это – с отчужденной, почти неприязненной, бранчливой иронией. Всему (особенно – Времени) противопоставляющей непостижимое и оттого неуязвимое необъятное Я.

Но все это опять не совсем про стихи. Я выписал бы мое любимое «Трагикомическое скерцо», но почему-то здесь его нет.

Ладно. Вы еще услышите о Сергее Владимировиче. А вдруг и сами решитесь его прочитать. Раз внешние препятствия отпали. А я опять выпишу из послесловия:

«Выдающийся, великий, большой, значительный – все эти прилагательные не подходят к Петрову. 〈…〉 Петров умел то, чего обычный человек не умеет. Его созидательная энергия, будь она направлена, скажем, не на поэзию, а на градостроительство, добавила бы России третью столицу. Но столиц в России много, а Петров один».

Знаю я одного старика. В 1967 году (он даже помнит число, потому что это был день его рождения) на набережной канала Грибоедова, у Казанского собора, Сергей Владимирович прочитал ему написанную незадолго свою «Жизнь» («Брала-врала, давала – но драла же! – до дрожи дорогой, до самой блудной блажи – и ставила на нищего туза, играла в ералаш, ерошилась и в раже вдруг становилась нежной кожи глаже, являясь в полном голом антураже, развеся уши, губы и глаза…»). И мой старик – тогда, правда, не старик – сказал: «С. В.! Вы – великий поэт! Вот увидите – как только вы умрете, вас издадут. В большой серии „Библиотеки поэта“!»

Сергей Владимирович улыбнулся.

Виктор Пелевин. П5: Прощальные песни политических пигмеев Пиндостана

Сборник. – М.: Эксмо, 2008.

Места и времени почти не осталось, – но и толковать много нечего. И что ни скажи, интеллигентный человек все равно читать Пелевина не станет. А прочитает – не признается. Из какой-то там непонятной щепетильности. Проще – из снобизма. Совсем просто – из умственной трусости.

А это его лучшая книга. В ней пять рассказов, точнее – притч. Увлекательных и – да, очень страшных. С фантастическими, невероятными, невозможными сюжетами – достоверными донельзя. Вы твердо помните, читая, что ничего этого не может быть, – и видите, что это есть. И даже – что только это.

Тема – ну, скажем, технология изготовления реальностей.

Цитировать – как бы не накликать цензуру. Пересказывать – как бы не сорваться в невольный донос. Это поразительно храбрая, бесконечно безотрадная книга. Она могла бы потрясти страну – в те времена, когда книги потрясали страны: сообщалось же нечто в этом роде, например, про «Мертвые души».

 

2009

 

XXIII

Январь

Павел Басинский. Русский роман, или Жизнь и приключения Джона Половинкина

Роман. – М.: Вагриус, 2008.

Одна из Пятнадцати Лучших Книг прошлого года. Есть такая, знаете, номинация. Или премия. Или акция. В общем, такой проект. С фуршетом и буклетом. Жюри в составе и т. д. комплектует такой подарочный набор, а оргкомитет рассылает его по сорока (почему-то) адресам: в высшие учебные заведения ближнего и дальнего зарубежья. В помощь студентам, изучающим русский язык и русскую литературу. Чтобы держать их в курсе последних достижений.

А Павел Басинский – известный московский литературный критик. То есть лично-то мне известно только, что он одно время работал в «Литгазете», – и это было какое-то такое время, когда ее опять или еще читали, – и вроде бы часто там печатался. Хотя может быть, что и сейчас работает там. И печатается. Или где-то еще. Так или иначе, фамилия знакомая. Помнится, и статейки были вроде ничего. Или даже умные.

Но этот «Русский роман» – ужасен.

Вот не верь после этого интуиции: до чего не хотелось мне его раскрывать. Внутренний голос опасливо так твердил: не читай, не читай, пожалей мозг – не в дровах же ты его нашел, в конце-то концов.

Но я сказал внутреннему голосу: ничего не поделаешь, других писателей у меня для тебя сегодня нет. Мозга, конечно, еще бы не жаль. А мы осторожно. Воображая себя консервным ножом. Наше дело – вскрыть. Высвободить, так сказать, ауру продукта. И всё. Консервный нож отравиться не может. Он питается исключительно жестью.

С этими словами я отпахнул обложку. Прочитал первое предложение. И даже засмеялся от удовольствия.

Предложение это таково:

«Ранним холодным утром начала октября 18** года к каменному крыльцу дома князя Чернолусского подкатила коляска с измученной пегой кобылой».

Как вы понимаете, с этого момента я был свободен. Мог совершенно спокойно, с чистой совестью приняться за рецензию, а в книгу больше не заглядывать: не имело смысла.

Потому что – и пусть студенты, изучающие русский язык, поверят нам на слово, – этот язык не хуже всякого другого приспособлен передавать последовательность событий, как и взаимоотношение вещей. И в нем найдется не менее ста (по крайней мере) испытанных конструкций, могущих выдержать адекватное описание работы пассажирского транспорта, в том числе и гужевого. Адекватное – то есть не содержащее резкого вызова здравому смыслу. Чтобы, например, лошадь, как бы ни была измучена, все-таки тащилась впереди коляски, а не восседала в ней.

Нет, если автору угодно, – пусть она сидит. Ради бога. То есть если картинка перевернута нарочно. Допустим, мы в стране гуигнгнмов. Но здравый смысл, со своей стороны, требует встречных уступок – в виде разъяснения о движущей силе. Попросту: а кто же тогда эту самую коляску с кобылой везет?

Тот же Свифт, уж на что отчаянный был старик, но на законы механики не покушался. Предлагал вполне приемлемые – во всяком случае, разумные – технические решения. Писал так (правда, по-английски):

«Около полудня к дому подъехала повозка вроде саней, которую тащили четыре йеху. В повозке сидел старый конь…»

Ну да, все это устарело: на дворе XXI, в ходу электромоторы (даже – на солнечных батареях) и навигаторы GPS. Опять же, робототехника.

Но в обсуждаемой нами фразе г-на Павла Басинского – утро начала октября 18** года. (О, этот унылый перестук падежей.)

Тогда не предположить ли, что действие происходит в параллельной какой-нибудь истории. Тоже бывает. Это модно.

Но я не стал предполагать. Не захотел. Надоело прикалываться. Случай слишком банальный. Практически такой же произошел еще лет двадцать назад с критиком даже более маститым, чем Павел Басинский. Бедняга вздумал написать для ЖЗЛ биографию одного классика не как умел, а слогом изящным. И начал так:

«Карета застучала по камням деревянной мостовой».

Все просто. Должно быть, каждый нонфикшен в глубине души чувствует себя повествователем не хуже никого. Но когда, наконец, он преодолеет застенчивость – на него нападает роковая куриная слепота. Как правило, увы. Как правило общее.

И чем громче были его успехи в прежней, в его нонфикшен-жизни, тем выше вероятность (правило частное), что в прозе он облажается сразу. Самонадеянный, беспечный. Ему и невдомек, что тут надо самому верить в то, что пишешь. Видеть за существительными – предметы, ощущать глаголы как усилия. А не акунинские гонорары считать.

С грамматикой худпрозы можно обращаться и (лучше: то) строго, и (лучше: то) нежно. А вот чего она не терпит – ледяного этого равнодушия. Выдаст. Сбросит. Не исключено, что на первой же фразе. Что мы и видим на данном печальном примере.

Мораль – или схолия: читатель! никогда не пропускай первой страницы; она может избавить тебя от всех остальных, и ты сбережешь массу времени. Биографического, между прочим, – золотого.

Тут бы и конец рецензии. Но внутренний голос неожиданно возвысился опять. Нетушки, говорит, не отделаешься так легко. Тебя предупреждали – ты пренебрег, а теперь изволь: le vin est tiré – il faut le boire. Не годится умножать на ноль книгу в полтыщи страниц, придравшись к одной-единственной фразе. Скверные фразы у каждого встречаются, тебе ли не знать. Хотя первую обычно ловишь из воздуха долго, и, скорее всего, ты прав: книжка – того… Тем не менее обязан убедиться. Итак, вперед. И горе не Годунову, а тебе.

Что ж, я одолел этот «Русский роман». Выдержал это переживание, подобное какому-то легкомысленному кошмару. Атаке некрасивого и скучного вздора. Словно мне приснился цех, в котором автоматы делают елочные гирлянды из мусора и пыли. Так описал бы я действующую тут систему диалогов. А сюжет – извините. Это превосходит мои возможности. Передаю слово нонфикшену, сочинившему аннотацию от издательства. Сам же прячусь в скобки, в скобки:

«…известный (значит, я не ошибся. – С. Г .) критик и журналист, предпринял, по сути, невозможный (в самую точку. – С. Г .) опыт (слушайте, слушайте! – С. Г .) воссоздания русского романа в его универсальном виде (свистнуто, не спорю; прямо зашибись, как свистнуто;

андроны едут, и глокая куздра курдячит бокра; и вряд ли кто-нибудь, кроме черта, знает, чему в реальном мире или в мире идей соответствуют такие синтагмы. – С. Г .). Его книга объединяет в себе детектив, „love story“, мистический роман, политический роман, приключенческий роман и т. д. (чудесное „и т. д.“! Как-то особенно подкупает. Пронзительной въедливостью звука. Словно едешь в электричке: – Добрый день, уважаемые пассажиры! Вас приветствует транспортная торговля! – И, вот именно, т. д. – С. Г .). Это роман „многоголосый“, с более чем полусотней персонажей (подтверждаю. – С. Г .), в котором наряду с увлекательной (ну-ну. – С. Г .) литературной игрой поднимаются серьезные темы: судьба России на переломе XX и XXI веков, проблема национального характера, поиски веры и истины…»

Многоточие, имейте в виду, тоже не мое, а нонфикшена. У которого, видать, серьезных тем еще – как грязи, дайте только перевести дух.

Но мне – выходить.

Евгений Шварц. Позвонки минувших дней

Предисл. С.Лурье; сост., примеч. Г.Евграфова. – М.: Вагриус, 2008.

Вот кто умел составлять предложения. И пробовал каждое на вкус, и следил, чтобы они были разнообразны.

Хотя почти все несколько кренятся направо (если смотреть с нашей стороны): последнее либо предпоследнее слово обычно тяжелей.

«Страшно было. Так страшно, что хотелось умереть. Страшно не за себя. Конечно, великолепное правило: „Возделывай свой сад“, но если возле изгороди предательски и бессмысленно душат знакомых, то, возделывая его, становишься соучастником убийц. Но прежде всего – убийцы вооружены, а ты безоружен, – что же ты можешь сделать? Возделывай свой сад. Но убийцы задушили не только людей, самый воздух душен так, что, сколько ни возделывай, ничего не вырастет. Броди по лесу и у моря и мечтай, что все кончится хорошо, – это не выход, не способ жить, а способ пережить. Я был гораздо менее отчетлив в своих мыслях и решениях в те дни, чем это представляется теперь. Заслонки, отгораживающие от самых страшных вещей, делали свое дело. За них, правда, всегда расплачиваешься, но они, возможно, и создают подобие мужества. Таковы несчастья эти, и нет надежды, что они кончатся…»

Еще одна сокращенная версия знаменитых дневников. Пятая, что ли, по счету. Самая, по-моему, удачная. С предисловием приличным, хотя излишне почтительным. Но это уж такой жанр: вроде выдвижного постамента. Или котурны по сезону стачать. Или наточить для чемпиона коньки.

Евгений Шварц в таких услугах не нуждается пока что. Раскупят как миленькие без предисловий.

И подавно нечего тут рецензировать. Сообщаю просто: воленс-ноленс, а 10 % от пенсии отдай и побудь счастлив. Насколько это с такой книгой возможно.

(Вот и у меня, замечаю, правая часть фразы перевешивает. Или это у всех так? И вообще, асимметрия – причина движения? Или проза тоже, – а не только поэзия – искусство пауз?)

А что на самом деле нужно – это чтобы кто-нибудь объяснил, отчего читаешь – не оторваться, а прочитал (хоть бы и по пятому разу) – и все забыл.

Ну или не все, а только – что чувствовал, читая.

Бросаешься перечитывать – опять как в первый раз, не оторваться. Пытаешься отдать себе отчет в своих чувствах – а чувство оказывается всего одно: чувство, что хорошо написано.

В чем тут дело?

То ли действительно в структуре черновика, принципиально бесконечной: автор приступает к тексту сызнова и сызнова – сто зачинов, равноудаленных от финальной точки. Про которую автор не знает, где ее поставить. Что и является содержанием текста. Поскольку дойди текст, то есть автор, до этой точки, из нее мгновенно протянулась бы прямая светящаяся линия к точке настоящего начала, – и текст, а с ним и жизнь осознали бы свой истинный сюжет. Но почему-то этому не бывать, и точку поставит не автор, и обязательно не там, где надо. Такая судьба.

А не потому ли не бывать, что Шварц пространство текста понимал как сценическое и, входя в него, постоянно помнил про зрительный зал: что в нем кто-то есть. Кто-то сидит в темноте и замечает каждый жест и каждое слово.

И проза Шварца была не совсем проза, а – текст от автора. Эта тональность его самого раздражала, но отвязаться от нее не получалось. Хорошо поставленным голосом всю правду не выговоришь, тем более – самому себе.

Хотя бы и разоружив собственный ум. Оставшись без остроумия. Потому что – а впрочем, я, похоже, зарапортовался. Зарвался. Заврался. Простите.

Ваш М. Г.: Из писем Михаила Леоновича Гаспарова

Сост. Е.Шумилова. – М.: Новое издательство, 2008.

К трем женщинам. Несомненно, замечательным. Не замечательным таких писем не пишут.

Почти ничего личного. Главным образом про науку и про то, как тягостна жизнь вообще.

Собственно говоря, постороннему тут делать нечего. Нечего ловить.

Разве что полакомиться задарма плодами чужих studiorum под шумок. Покуда тут автор, вздыхая, сетует: до чего amara ихний radix.

В самом деле: прочитать все, что прочитал Гаспаров, практически невозможно, не так ли? То есть ход его мыслей постороннему недоступен, ценность непонятна.

Но бывает такая высота знания, такая его полнота (с таким достигаемая трудом, что постороннему и не представить), когда любая из наук в руках овладевшего ею человека становится искусством превращать сложное в простое. А мир идей оказывается миром образов, почти что – тел. Причем живых: смерть отменяется.

«На перевод Саллюстия или Тацита и я бы решился принести в жертву остаток жизни. Но Ливий? Так ли уж он отличен от Цицерона, чтобы стараться передать специфику Ливия, когда мы еще не имеем удовлетворительного (навязшего в ушах) русского Цицерона? По моему субъективному впечатлению, разница между ними невелика: если бы Цицерон взялся писать римскую историю (что-то такое он подумывал), мне кажется, у него получилось бы похоже. Ливий был многословнее и благодушнее, у него была „млечная полнота“, но, полагаю я, и млечная плавность тоже. Пожалуй, редактируя, я представлял себе такого Цицерона на покое, добравшегося до нового для себя жанра. Может быть, я неправ. Но представить себе Ливия не то что антиподом, но даже осторожным исправителем Цицерона я не могу: по-моему, он перед ним благоговел. Смутные воспоминания о том, что я читал о Ливии в историях римской литературы, этому не противоречат».

Фокус-покус: не правда ли, посторонний, вам отныне всегда будет мерещиться, будто вы довольно отчетливо представляете (и можете при случае представлением этим щегольнуть), – что за человек, что за писатель был этот самый Тит Ливий, из которого вы не знаете ни строчки; как он относился к Цицерону; из которого вы помните (в лучшем случае) разве Quousque tandem, – но теперь не можете отделаться от ощущения, что видели его не далее как вчера – не по телевизору ли?

Если бы наука была – энтомология, и это были бы не Ливий с Цицероном, а два каких-нибудь выдающихся жука, – иллюзия понимания осталась бы, конечно, в такой же силе.

Но филология – единственная из наук, которой дано принимать вид своего предмета.

Постороннему это весело. Гаспарову часто бывало грустно. Тут имелся, мне кажется, некоторый методологический, что ли, конфликт. М. Л. был, если не ошибаюсь, из тех несчастливцев, которые не только не любят самих себя (как, скажем, Тютчев), но еще и уверены, что ничьей любви не стоят. И вдобавок он подозревал себя в том, что и сам не любит никого. А занимался, кроме античности, русской лирикой. А лирический поэт – это ведь такой человек, который именно чувствует себя достойным любви, как никто другой.

И за это М. Л. слегка презирал объекты своего изучения.

Реальные же человеческие существа его утомляли (особенно – речевыми актами, крайне редко содержавшими элемент новизны). Он разочаровался в них, причем задолго до старости. Однако терпел их, во всем (что не касалось научной истины) уступал, изо всех (даже из последних) сил благотворил и потворствовал. Но без радости, даже почти без удовольствия: подчиняясь (добровольно) взваленному на себя (добровольно же) долгу. Говорят, подлинная нравственность в этом и заключается; добродетель по категорической своей природе холодна и тверда, как лед.

«Начал я цитировать Жаботинского, а главного не процитировал. Есть там мимоходом притча. Жил-был рыцарь, у которого вместо сердца была часовая пружина. Совершал подвиги, спас короля, убил дракона, освободил красавицу, обвенчался, отличная была пружина. А потом, в ранах и лаврах, отыскал того часовщика и в ноги: да не люблю я ни вдов, ни сирот, ни гроба Господня, ни прекрасной Вероники, – это все твоя пружина, осточертело: вынь! Вот такие ощущения и мне иногда портят жизнь…»

А зато потом, когда ощущения прекратятся, постороннему интересно будет прочесть о них.

 

XXIV

Февраль

Игорь Голомшток. Английское искусство от Ганса Гольбейна до Дэмиена Хёрста

Сборник. – М.: Гос. Центр современного искусства, Три квадрата, 2008.

Вот превосходный, вообще-то, случай помолчать. Уж кому-кому рецензировать такую книгу, но только не мне. Который практически всеми своими сведениями о ее предмете обязан ей же.

Но дело в том, что если каждый будет так рассуждать, то возникнет то самое положение, которое, собственно, и возникло. Книга вышла – и словно не выходила. Событие случилось – и как не бывало. Вместо того чтобы носить Игоря Голомштока на руках, осыпая премиями и цветами, т. н. культурная общественность набрала в рот воды. И так и сидит – выпучив щеки.

Общественность же (т. н.) обыкновенная, похоже, не в курсе. И не помнит, кто такой Голомшток. Ей сначала приказали забыть, а потом забыли позволить вспомнить.

Что был человек, который решился на отказ от дачи свидетельских показаний по делу Синявского. За это сам пошел под суд. И лишился работы. И, что делать, уехал за границу.

Возможно, в наши дни подобный тип поведения опять расценивается как нежелательный и даже непростительный.

Хотя какой там тип. Известны десятки и сотни (из миллионов) советских случаев, когда дети свидетельствовали против родных матерей, а матери – против детей. Не говоря о разных прочих степенях родства. А вот чтобы кто-нибудь сказал политической полиции: даже не надейся…

Кроме того, это тот самый Игорь Голомшток: автор классического исследования о закономерностях тоталитарного искусства.

Казалось бы – не правда ли? – если бы он напечатал в журнале, в газете всего лишь несколько строчек петитом – и то был повод обрадоваться и отдать решпект.

А тут – огромная книга, свод мыслей, бездна фактов. Сюжет, опять же, такой заманчивый. И хоть бы кто хотя бы шепотом крикнул хотя бы: ура!

Вот я и кричу.

Мирон Петровский. Городу и миру: Киевские очерки

Киев: Издательский дом А+С, Издательство ΔΥХ I ΛΙΤΕΡΑ, 2008.

Мирон Петровский. Мастер и Город: Киевские контексты Михаила Булгакова

СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2008.

От обеих что-то делается с дыханием, причем по-разному: над книжкой про Булгакова сидишь как бы онемев, дышать как бы забывая; над книжкой про Киев, наоборот, вдох-выдох немного учащен.

Одна – потрясающий дуэт эрудиции с интуицией. Другая – вся про справедливость: что́ знает о ней память; и что культура этим знанием и живет.

Книжка про Булгакова – вот какая книжка. Как если бы М. А. Булгаков однажды написал большой мемуар, в котором перечислил бы подробно те впечатления своей жизни, которыми воспользовался в сочинениях. И вдобавок объяснил бы, почему на такой-то странице в голову пришло то, а на другой припомнилось это, и что он сделал с тем и с этим, а также – почему. Написал, вообразим, такую невозможную исповедь – и уничтожил. А Мирон Петровский каким-то тоже невозможным образом ее все-таки прочитал – и вот, пересказал довольно близко к тексту.

Все равно что изложить путь вещи обратно в замысел. Все равно что развинтить личность на гены.

Каскад догадок – блестящих и неопровержимых.

Выпишу одну:

«О древнем Ершалаиме Булгаков рассказывает так, словно и впрямь „это видел“. Исторические и евангельские реалии в „Мастере и Маргарите“ придают повествованию острый и терпкий привкус добротной достоверности. Ясно, что Булгаков эти реалии не выдумал, а заимствовал из заслуживающих доверия источников. Из каких? Некоторые исследования называют груды и вороха библиографических раритетов и уникумов. При этом как бы предполагается знакомство Булгакова чуть ли не с манускриптами из монастырских библиотек Западной Европы…»

Это, значит, загадка. Побывать в монастырях Западной Европы Булгакову не снилось и во сне; а кроме того, подсчитано, что не было у него времени корпеть над раритетами и манускриптами. А между тем цитаты из них в романе есть. Откуда?

А вот вам разгадка: издание пьесы К. Р. «Царь Иудейский», —

«отпечатанное в 1914 году типографией Министерства внутренних дел. Этот роскошный полупудовый фолиант снабжен рисунками и фотографиями, относящимися к единственной постановке пьесы, нотами А. К. Глазунова и, главное, обширным и подробным автокомментарием. 〈…〉 Авторский комментарий показывает, как основательно К. Р. освоил литературу вопроса, в том числе те редкостные и труднодоступные источники, знакомство с которыми будто бы обнаруживается у Булгакова: все они процитированы в книге К. Р. и снабжены ссылками. 〈…〉 Булгаков получал почти исчерпывающую сводку интересующих его материалов, представленных как раз теми выдержками, фрагментами, цитатами, которые, по мнению исследователей, использованы в романе…»

Двумя абзацами упразднена целая отрасль словесной индустрии. Онемеешь, действительно.

И далее в том же темпе, без передышки. Потому что, по-видимому, именно Мирон Петровский оказался для Булгакова тем, на чье существование рассчитывает каждый писатель: читателем идеальным.

Другого такого не было, нет – и не будет: потому что никто больше не нужен. Даже обидно.

А про киевские очерки ничего не успеваю рассказать.

Самый пронзительный – о Януше Корчаке. Самый грустный – о Софье Федорченко (но как хорошо, что про «Народ на войне» наконец-то сказано: великая книга). Самый неожиданный – о Мандельштаме. Самый страшный – о Квитко.

На этом месте эпитеты у меня кончились, поэтому Вертинский, Хлебников, Рыльский пусть остаются так.

Только не забыть еще одно, довольно удивительное в Петербурге чувство: выходит, это верно, что Киев тоже внутри некоторых людей не нуждается в имени: просто Город, и всё.

Дэвид Лисс. Этичный убийца

David Liss. The Ethical Assassin

Роман / Пер. с англ. К.Тверьянович. – СПб.: Издательский дом «Азбука-классика», 2008.

Обыкновенный проклятый обманщик. Фокусник. Иллюзионист. Но какая ловкость рук, пес его заешь. Мастер своего дела.

Кажется, это называется – композиция: текст разбит на отрезки, вроде как трасса. И на каждом отрезке автор делает со своей историей одно и то же – разгоняет ее, разгоняет, а на предельной скорости как даст по тормозам: конец главы. Обязательно – в точке поворота. В тот самый момент, когда героя берут на прицел. Или надевают на него наручники. Или когда красотка на него взглянет, как долларом подарит.

И пробел между последним предложением главы n и первым предложением главы n + 1 ощущается недалеким, вроде меня, читателем – как провал; в смысле – обрыв, под которым – пучина сюжетной неизвестности; от которой спасет только прыжок в n + 1; и прыгаешь, не раздумывая.

Летишь, как мышь по анфиладе мышеловок – дверки открываются автоматически, – пока не опоминаешься в самой последней: сыра нет, зато не заперто, свободен, забудь.

Умеет, умеет вести читателя на интересе, как на поводке, мистер Лисс. И пользуется этой своей временной властью для пропаганды разных идей.

Например, вегетарианский терроризм: как вы смотрите на то, чтобы посвятить свою жизнь борьбе за освобождение домашнего скота?

Чушь-то чушь – и нормальный потребитель детективного чтива просто пропустит разговоры про свиней, тем более про рыб – страдают они или нет. Когда текст такой крепкий, простительно его и разбавить – объема ради: оплата-то небось полистная.

Беда, однако, в том, что м-р Лисс, похоже, – честный человек. И сам, вместе с положительным героем своего романа, чувствителен к обаянию героя отрицательного. Заглавного. Вот этого самого этикала. Ethical Assassin. Состоящего, видите ли, в «постмарксистском комитете бдительности». И занятого, видите ли, улучшением мира. Эта цель, нам ли не понимать, настолько благородна, что не знает дурных средств. А зато знает дурных людей. И если человек дурен – способен, например, замучить кошку, – то как же человеку, наоборот, хорошему не замочить, в свою очередь, его? Или хотя бы не подставить – не сплавить негодяя хотя бы в тюрьму – не важно, за какое преступление, – не важно, что негодяй его не совершал, – а кто же совершил? как раз этикал? тем лучше; хорошему человеку в тюрьме сидеть некогда – надо улучшать мир, защищать права животных, труба зовет.

Короче, просто нарубить капусты – автору недостаточно или даже западло. Поскольку он не ремесленник, а почти художник.

Почти, отчасти – но не настолько, увы, чтобы сделать такую вещь, которая светилась бы собственным смыслом, как это бывает с литературой настоящей. Он пробовал добавлять исторические красители – не без успеха: «Ярмарка коррупции» – очень даже ничего. А теперь, значит, решил, что если начинить боевик социальной демагогией, сентиментальной такой нечаевщиной, то это будет уже не совсем боевик, а чуть ли не философский роман.

Пускай в рекламных паузах триллера этикал-киллер, кошачий друг, лечит от конформизма мелкобуржуазного положительного юнца:

«– Я имею в виду идеологию в марксистском понимании. Это механизм, с помощью которого культура продуцирует иллюзию нормативной реальности. Общественный дискурс задает нам определенные представления о реальности, и наше восприятие зависит от этого дискурса ничуть не меньше, чем от органов чувств, а иногда и больше. Ты должен понять, что мы воспринимаем окружающий мир словно сквозь пелену, туманную дымку, сквозь фильтр, если угодно. Этот фильтр и есть идеология. Мы видим вовсе не то, что на самом деле находится перед нами, а то, что ожидаем увидеть. Идеология заслоняет от нас некоторые вещи, скрывает их, делает невидимыми. И, напротив, заставляет нас видеть то, чего на самом деле не существует. Это справедливо по отношению не только к политическому дискурсу, но и ко всякому другому…»

И т. д.

Что же, автор не понимает разве, что мы с вами не станем тратить зрение на такую, извините, мутоту, а просто поищем абзац (через шесть страниц, между прочим), в котором действие возобновляется: ага, вот показалась полицейская машина.

Прекрасно понимает. Но от нас с вами ему нужны только деньги. Которые он, надо признать, честно заработал, отняв у нас, спасибо ему, ненужное время.

А, видать, важней для него, как для без пяти минут художника, – влиять на умы. И тут взрослых просят выйти покурить. А мы пока поиграем, что ли, в Мефистофеля. В культового, что ли, писателя.

Михаил Бергер, Ольга Проскурнина. Крест Чубайса: Заказное самоубийство РАО «ЕЭС», крупнейшей госмонополии в России

М.: КоЛибри, 2008.

Вряд ли эта книжка предполагала, что в нее заглянет эстетически озабоченный вертопрах.

И что она ему – ну не сказать: понравится. Но доставит удовольствие.

Которое, однако же, нелегко передать. По причине разности кодировок.

Вот, скажем, жанр. Для нее это слово реально ничего не значит. Она о себе полагает, скорей всего, что она – проект. То есть нечто подлежащее осуществлению, и только.

А на самом деле она представляет собой последнюю песнь утопической советской эпопеи про покорение стихий.

Все эти очерки: как сажают леса, осушают болота, прокладывают каналы, строят плотины, налаживают производство. Всегда во главе – трудоголик-руководитель, при нем горстка преданных энтузиастов. А снизу ворчат, а сверху орут, а кругом – вредители, недоброжелатели, маловеры.

А ему нет преград на море и на суше. Он поет по утрам в сортире.

Но вот стихия побеждена, ленточка перерезана, очерк дописан. Героя расстреливают, автора сажают, о чем по тексту (запертому в спецхране) ни за что не догадаешься. И впоследствии нет средства узнать, взаправду ли верил автор в покорение стихий, а также – любил ли героя. Должно быть – да, но призвук фальши неустраним, даже когда автор искренен (то есть глуп): фальшь содержится в самой природе жанра – в энтузиазме.

Так вот, хотите – верьте, хотите – нет, но эта книга выглядит так, словно решила не лгать. Другое дело, что не впадает в откровенность.

Не нашел я и глупостей, понятных мне как таковые.

И отблеск пошлости – всего один: конечно, в названии.

Вообще-то имеется в виду фигура на диаграмме: кривая спроса на электроэнергию идет, допустим, вверх, кривая объема мощностей по ее производству – допустим, вниз, и не дай бог, если они пересекутся.

Что, дескать, непременно случилось бы году так в 2004-м, если бы Бог не дал России, наоборот, А. Б. Чубайса.

Само собой, я все это перевираю; в том числе, вероятно, термины; о Боге же в тексте вообще ни-ни.

Но все-таки сюжет приблизительно этот самый. А в названии все-таки чувствуется слеза. Сделанная из слюны. Так сказать, слюнослеза.

Выручает смешной слог – то есть сугубо серьезный, то есть почти что суровый. Чем суровей, тем забавней. Поскольку акустический фон – феня деловых.

В действительности-то они, вершители наших судеб, разговаривают, надо полагать, больше матом да цифрами. И кодом охраняемых коридоров.

Мата здесь, конечно, нет. Цифр полно, но нам-то что? А код в основном спрятан за публичными клише (типа: «причем в числе наших аргументов были соображения цены»), но отдельные фразы доносятся:

– Могли попробовать передавить ситуацию политически.

– Эта темка, в которой стреляли без дураков.

– Только у нас на это еще накладывалась ментальность совка.

Вот насчет ментальности. Говорят, еще в начале того Застоя один здешний литератор высказал идею: издать антологию доносов. Но до сих пор ничего не сделано. Ярчайшие образцы народного самодеятельного творчества тоннами гниют, можно сказать, в закромах. Но надо же: один каким-то чудом прорвался в эту книгу. Свеженький, 2007 года. Прямо праздник какой-то. Буквально подарок судьбы:

«О том, что А. Чубайс проявляет претензии на власть, мною излагалось в 2005 году в докладе „О грозящей Отечеству опасности“ (прилагается). Сегодня опасность для страны усилилась. Она исходит от спецслужб США и Англии, а в России аккумулируется А. Чубайсом, М. Касьяновым, Г. Каспаровым и другими. Под прикрытием предстоящих выборов Президента РФ готовится захват власти правыми силами. „Пятая колонна“, опираясь на полную поддержку крупного бизнеса, который располагает не только основным капиталом страны, но и огромной армией частных охранных подразделений, способных решить любые задачи, в том числе силой.
Прошу рассмотреть.

Цель правых – провести на пост Президента РФ своего кандидата…
Депутат Государственной Думы

Формальный, но основной их аргумент в предвыборной кампании – соблюдение Конституции, „поддержка“ объявленного В. В. Путиным решения не идти на третий срок…
В. И. Варенников».

Предложения:

„Пятая колонна“ в России обязательно должна быть обезглавлена, а с основным ее активом провести профилактику и предупреждение…

Отстранить всех сподвижников А. Чубайса от занимаемых государственных позиций и начать расследование по их делам…

Максимально укрепить ФСБ и МВД особенно в Москве и Санкт-Петербурге. Уточнить им функции в связи со сложившейся обстановкой.

Дураки вообще утешают. Придают вкусу жизни юмористический такой оттенок.

Но злоба вот такого накала достается только за исключительные заслуги в борьбе со стихией.

Со стихией идиотизма. Которую, впрочем, покорить – дудки!

Старый базис сдать в утиль, во что бы то ни стало успеть смонтировать новый – кто бы спорил, прекрасно. Сойдет и за цель жизни. Подвиг прогрессора.

Но если на новом базисе, еще недостроенном, уже расселись и ножки свесили агенты Минлюбви – для меня-то лично какая, к черту, разница, кому платить за свет?

 

XXV

Март

Ольга Назарова при участии Кирилла Кобрина. Путешествия на край тарелки

Сборник. – М.: Новое литературное обозрение, 2009.

Название, скажем так, непритязательное, зато под ним располагается на обложке фрагмент шикарной картины Ж.-Ж. (Джеймса) Тиссо «Жёны художников»: всё вместе – явный намек, что соавторство не лишено отрад, скрашивающих пейзаж чужбины.

Новость хорошая. А то в последней по времени книжке К. К. отчетливо унывал, на что и было ему указано со всей прямотой, на какую только способен нижеподписавшийся.

А чего унывать. Надоела литература – и ну ее, свет клином не сошелся, в мире столько еще разного интересного: вот хоть бы и еда.

Которая, впрочем, норовит перепрыгнуть, перескочить, перелететь (прямо по Ходасевичу) с обеденного стола опять же на письменный. Размечтавшись, буквально как человек: дескать, нет! вся я не умру («Не забудем, во что, в конце концов, еда превращается», – предупреждает в предисловии Виктор Пивоваров). Умру, но не вся – отчасти сделаюсь также и словесностью.

И, сделавшись, потихоньку разделяется, как я погляжу, на роды и виды. Кулинарный эпос, кулинарная лирика – в цвету, ну и критика не отстает (насчет драмы – не скажу).

В данном случае перед нами как раз критика: сборник рецензий на произведения разных теоретиков и практиков приготовления пищи. Оживленных таких рецензий, содержательных: в каждой пересказан (в общих чертах) сюжет, обрисован автор, дан идейный фон. Плюс страничка-другая философского полета. Плюс приклеен рецептик: знаешь что, читатель? ступай-ка, усталый друг, на кухню, приготовь себе Салат из свеклы с хреном, а не то Суп чесночный, он же Оукроп, – вот тебе его секрет.

Ход отличный (вот бы его внедрить в критику литературы т. н. художественной), – но что касается секретов… Тщетно соавторы старались впасть в неслыханную, по их мнению, простоту. Где, скажите, я возьму для Хумуса римский какой-то горох и тахинную пасту? А – стручок чили (средний, видите ли, стручок!) для Вегетарианского соуса к чему угодно?

Каша рассыпчатая из гречневых круп с пармезаном – дело другое, пармезан я определенно где-то видел, однако ваша хваленая Молоховец не указывает, сколько его надо, пармезана; может, при нынешнем курсе печатного знака нет смысла и затевать всю эту возню с горшком – подставлять под него сковородку, переворачивать и прочее.

Так что реально съесть – читателю вроде меня – удастся, кроме свеклы с хреном и Оукропа, разве что Морковь Виши (ничего особенного, обыкновенная тушеная морковка, только добавить три столовые ложки воды с щепоткой соды: морковные кружочки заблестят!) и еще Салат из баклажанов:

«Испечь на гриле 3 или 4 больших баклажана целиком, не снимая кожуры. Когда они станут мягкими, очистить, а мякоть растолочь в ступке с 2 зубчиками чеснока, солью и перцем. Добавлять, капля за каплей, оливковое масло – немного, как для майонеза. Когда образуется густое пюре, добавить сок половины лимона и пригоршню накрошенной петрушки.

Именно благодаря грилю это блюдо получается с легким привкусом дымка или копчености. Если хотите, баклажаны можно просто сварить или испечь в духовке».

Вот. И у вас получится такое вещество, в которое надо макать кусочки хлеба и закусывать, пока вы пьете аперитив.

К. К., надо думать, так и поступает. И в книжке участвует ненавязчиво: то тут, то там слегка расправит линию горизонта, бросит взгляд на Восток, на Запад, усмехнется, и был таков. Мне послышался его голос вот на этой, например, странице:

«…Раньше бедные и бесправные развлекали всемогущих и богатых. Менестрели, жонглеры, шуты пели, плясали, выделывали фокусы для герцогов, графов и виконтов. Сейчас миллионеры распевают песни, кривляются на экране, гоняют мячик на потеху толпам тех, кого в те – предыдущие – времена называли народом. Думаю, перед таким зрелищем не устоял бы и несокрушимый ум Монтеня…»

А это смотря чем закусывать аперитив. Дайте Монтеню свеклы с хреном, – и будет, как мы с вами, – как стекло.

Мишель Жуве. Похититель снов

Michel Jouvet. Le voleur de songes

Роман / Пер. с фр. В.Ковальзона, В.Незговоровой – М.: Время, 2008.

Если бы не кризис в экономике, и не подумал бы возникать с этой книжкой. Тем более издательство само предостерегает: «Увлекательное чтение и для специалистов, и для широкого круга читателей, не чуждых современной науки». (Именно в таком падеже.) То есть отвянь, кто чужд ея.

Автор – основоположник и классик сомнологии, член Национальной Академии наук Франции, переводчик (В. М. Ковальзон) – председатель правления Российского общества сомнологов, переводчица (В. В. Незговорова) – студентка факультета фундаментальной медицины и тоже сомнолог.

А сомнология, да будет вам известно, – наука о сне.

И пусть бы наслаждались. Читали бы на своих собраниях по очереди вслух:

«– Бьянка, я больше не могу. Я больше не верю в методы, которые использовал все эти годы. Искать локализацию функций в мозге – иллюзия. Разве некая функция располагается в какой-то определенной структуре, в четко очерченном ядре? Такая структура, такое ядро – анатомический миф. Ядро образуется миллионами различных клеток, содержащих различные нейропередатчики, получающие информацию от своих отростков, дендритов, которые могут простираться очень далеко. Как узнать, что такая мифическая структура управляет какой-то функцией? Показать, что ее разрушение устраняет функцию? Грубейшая ошибка! Во-первых, само разрушение всегда больше разрушаемой структуры. Кроме того, удаление (сосредоточьтесь. Расслабьтесь. Представьте, что слова проплывают по потолку. – С. Г .) может вызвать изменение других функций, которые необходимы для нормального функционирования той функции, которую вы изучаете. Наконец, как вы докажете, что разрушение в другом месте точно так же не подавляет вашу функцию? А ведь очевидно, что нельзя проделать ограниченные разрушения по всему мозгу».

Декламировали бы с выражением, разыгрывали бы по ролям, реагировали бы чутко: например, на приведенный пассаж – дружным смехом. Поскольку в нем одной иронии – слоя по крайней мере три: персонаж, пребывая под воздействием им же открытого препарата, убежденно излагает идеи оппонентов одноименного ему автора, оспаривая бывшие свои. (А также позволительно допустить, что все обстоит совершенно наоборот.) Вы же, предполагаю, даже не улыбнулись? Значит, вы действительно ея чужды. С одной стороны, это, конечно, печально. С другой – в этом и заключается наш с вами шанс. Покупайте смело.

Дело в том, что ни один не сомнолог ни за что не дочитает этот роман до конца. Это все равно что взбираться (к потолку, к потолку) по намыленной веревке – и притом гнилой.

Если бы еще текст сплошь состоял из тезисов, антитезисов, не знаю, силлогизмов – вы бы, глядишь, озлобились и вникли до упора. Но тут имеется, не поверите, сюжет, и в нем интрига: шпионы, шпионки, совпадения, подозрения, приключения. И даже это самое, как его – пускай скудеет в жилах кровь, но в сердце не скудеет нежность.

Против такой структуры нет приема. Профессор Жуве сочинил это произведение десять лет назад, когда ему было семьдесят три года. Когда вдохновение вырвалось наконец на пенсию. (Свою знаменитую теорию парадоксального сна у кошек он создал полвека тому.)

Короче: перед вами – если только вы не сомнолог (и не кошка) – не просто недорогое снотворное. А – неубывающее! Обзаведясь этой, карманного формата, весом около 200 г, книжкой, вы кардинально разгрузите свой бюджет и упростите отношения с аптекой. Разве что будете наведываться в нее за аперитивом, типа настойки боярышника или овса.

Только не позволяйте себе отвлекаться, читайте подряд – и самое большее через час этот роман вас обязательно одолеет. И нынче ночью, и тысячу раз. А вы его – никогда.

Татьяна Александрова. Истаять обреченная в полете: Жизнь и творчество Мирры Лохвицкой

СПб.: Гиперион, 2007.

Виноват. Рассеянность и близорукость. Дело в том, что все эти приходящие книжки громоздятся у меня на полу, я их тасую, как тяжелые карты. А эта, видать, угодила в основание одной из колод – и вот сколько пролежала. Лишь секунду назад – выписывая выходные данные, – заметил цифру 7: ничего себе новинка. И хорош ваш рецензент.

Но все равно скажу. Эта биография, она же монография, – отчасти поразительна.

Во-первых, как это хорошо, даже как замечательно, как я рад. Как это справедливо – написать о Мирре Лохвицкой. Ведь позабыта, казалось, безжалостно, бесповоротно. Словно ничего не осталось, кроме строчки «Я хочу умереть молодой!». И на камень на могиле в Лавре смотришь, как бы не совсем веря: значит, она все-таки действительно была. Жила.

А притом ведь это от нее русские девочки узнали (и обрадовались – а русские мальчики приняли к сведению), что мечтать о некоторых вещах – не позорно.

Подала пример. Вышло немножко глупо, книжно, пышно – а как же еще; согласно законам воображения начитанных: ср. анонима из «Белых ночей»; ср. Обломова.

Собственно, лично я так и думаю про Мирру Лохвицкую: что она была Обломов в юбке; невинная и слабая душа; что стихи смешные, но честные; что большей частью они невозможно плохи, но все-таки она была поэт; и многому научила других поэтов, более сильных.

Но мало ли что думаю я. Татьяна же Александрова думает, что вся, а не только литературная, жизнь Лохвицкой была – роман с Бальмонтом.

Современники сплетничали про это; позже кое-кто из них, выбившись в мемуаристы, – сплетню записал, но т. н. документальных подтверждений нет абсолютно никаких. А сами Бальмонт и Лохвицкая называли установившиеся между ними отношения – дружбой.

Правда, они писали друг другу стихи. Главным образом про любовь. На некоторых стихотворениях адресат обозначен посвящением. На других – не обозначен, но будто бы можно угадать.

Татьяна Александрова взялась угадать. И ход стихотворного дуэта сопоставить с движением обстоятельств.

Для чего вооружилась тремя инструментами. Один называется: «возможно». Другой – «вероятно». Третий – «не исключено».

Возможно, что Б. и Л. впервые встретились в Крыму. Или не в Крыму. Вероятно – весной. Или не весной. Не исключено, что она погладила его по голове – и вспыхнула взаимная страсть: «достаточных оснований нет, но предположить это можно, поскольку прикосновение руки к волосам – женской руки, а чарующее воздействие на женщину золотых волос возлюбленного – это мотив, который будет постоянно повторяться у обоих поэтов, у нее – особенно».

Правда, Б. тогда был влюблен в другую – и очень вскоре женился, но «не исключено, что 〈…〉 навестил» Л.: «чтобы попрощаться – явно не из одних мечтаний сложилось грустное стихотворение „Во ржи“ 〈…〉 Впрочем, может быть, рожь – чисто символический образ…».

Но зато что факт, то факт:

«…У героя поэзии Лохвицкой начиная с этого времени – два цвета глаз: морской волны и черный. Черный – цвет глаз „черноокого принца“ (то есть мужа – вероятно, а то и возможно. – С. Г .). Кого-то это может ввести в заблуждение, но Бальмонт чувствует, что на самом деле герой уже один…»

Возможно, что через два года Л. и Б. опять встретились в Крыму. А может быть, и не встретились. Но если встретились, то, судя по ее стихам, «какие-то надежды вновь не оправдались» – наверное, оттого, что он был с женой. Хотя – «конечно, возможность „падения“ отрицать нельзя…».

Потом они довольно долго проживали в одном и том же городе – в Петербурге – и довольно часто встречались. Например, на «пятницах» у Случевского. Разве не факт? Но и помимо него у Татьяны Александровой «складывается впечатление, что с этого времени Бальмонт стал с какой-то доселе несвойственной ему настойчивостью добиваться от Лохвицкой взаимности в самом узком смысле».

Вот доказательство, что добивался: «Они явно поменялись ролями: „певцом страсти“ сделался он, и по накалу эта страсть была несопоставима с той, которую воспевала Лохвицкая».

Вот доказательство, что, «по-видимому», пока не добился: «чисто психологически эта настойчивость также свидетельствует о том, что никаких пресловутых „отношений“ между поэтами не было. Закон: сломив сопротивление женщины, мужчина теряет к ней интерес».

Потерпите еще чуть-чуть. Через два или три года Л. стала прихварывать, но ее муж (о котором ничего не известно, кроме предположительного цвета глаз) почему-то не перевез семью ни в Италию, ни хотя бы в Крым. «Обладал ли он садистскими наклонностями или, на худой конец, тяжелым, мрачным характером – сказать невозможно…» Но не полностью исключено, хотя «все же сомнительно», что «это безвыездное пребывание в северной столице можно счесть мучительством со стороны мужа, отразившимся в сюжете „Бессмертной любви“, где Роберт заточает несчастную Агнесу в подземелье…».

Замечу от себя, что к этому моменту у г-жи Жибер, известной нам как Мирра Лохвицкая, было четверо детей. И что осенью 1904 года родился пятый.

А зимой она тяжело заболела (сердце) и в августе следующего года умерла. Прошу учесть эти арифметические данные, чтобы правильно оценить кульминацию параллельной фабулы.

Татьяна Александрова считает, что стихотворное письмо Бальмонта к Брюсову из Парижа, датированное 15 (28) мая 1904 года и начинающееся такими строчками: «Тринадцатого мая / Я сделал, что хотел…», дает ей основание («Вывод напрашивается сам собой») печатно предполагать, что по дороге из Москвы в Париж Бальмонт побывал в Петербурге, – и что тут-то наконец и случилось.

А также – что между этим якобы случившимся и последней болезнью Лохвицкой «есть причинно-следственная связь – поскольку сердечная болезнь вполне может быть спровоцирована нервным срывом».

Но и это еще не все. Вот еще чего не исключает Татьяна Александрова также: «не исключено, что со стороны Брюсова и здесь не обошлось без магических опытов. Не случайно даже известный популяризатор магии Э. Леви говорил, что убийство с помощью магии – самый подлый вид убийства, поскольку оно недоказуемо».

Итак, Бальмонт – насильник, Брюсов – колдун, и они магией убили Лохвицкую!

Не слабо, да? Татьяна Александрова – к. филол. н., доцент Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета – полагает, видите ли, что это возможно, потому что вероятно, а вероятным это ей кажется оттого, что она не может этого исключить.

Просто потому, что разные фразы из разных художественных текстов сложились в такую картину в ее голове.

Просто потому, что у нее такой рассудок – романический. Позволяющий позабыть, что очень возможно, более чем вероятно и уж ни в коем случае нельзя исключить и того, что в жизни у этих людей все было совсем не так, как в стихах, да и в стихах – не так, как ей мерещится.

И даже – что она вообще не понимает ни людей, ни стихов, ни – что сделала.

А хотела, не сомневаюсь, написать книжку хорошую. Чуть было не получилось. Труда-то сколько пропало зря.

 

XXVI

Апрель

«Что же это за задача такая поставлена автором перед самим собой, – пишет в редакцию сострадательная Ирина, спасибо ей, – вот так перерабатывать, перемалывать все подряд: и нежные сливки, и щебенку, и отходы пищевые, и без устали, точно мясорубка, выдавать из этого фарша навылет компактные брикеты рецензий?! А как же пищеварительный тракт – что с ним??? Про себя-то знаешь, что надо предохраняться, и не всякую книжку в руки возьмешь, а уж провести ее содержимое через свой родной организм… Честное пионерское, ушами слышала лязг литературных челюстей, ежилась (темно было за окном, вот)…»

Вот. Было темно. Во дворе у вас, наверное, лязгал (действительно, вроде как челюстями) мусоровоз. А вы как раз читали мою страничку. И ритм совпал. Отсюда этот жуткий глюк.

На самом деле все не так страшно. Никакая не мясорубка. Обыкновенная шаровая мельница. У шаровых мельниц не бывает челюстей: вместо них – шары из чугуна, причем закаленного. То есть с очень твердой оболочкой и мягким, вязким ядром. Сочетанием этих двух противоположных свойств, – говорят в один голос Брокгауз и Ефрон, – достигается возможность получать изделия, заменяющие закаленную сталь и в то же время чуждые важного недостатка последней – хрупкости. Так что шаровой мельнице щебенка – тьфу. Что щебенка. Даже какое-то гуано (см. там же) она способна превратить в полезную пыль.

И вообще, если хотите знать, все обстоит почти наоборот. По-настоящему трудно читать только книги по-настоящему хорошие. Причин две: 1) у хорошей книги конец обычно плохой; 2) вам это не все равно: в хорошей книге этот плохой конец вас обязательно огорчит, как личная, не знаю, неудача или потеря.

И тяжелое предчувствие не то чтобы отталкивало вас от текста – а не дает внимательно радоваться тому, как он хорош.

Собственно, и болтовня-то эта вся затеяна оттого, что передо мной прямо сейчас лежит как раз такая книга и я не знаю, дорогие читатели, как вас к ней подвести; как обвести вас вокруг пальца; перехитрить ваш инстинкт самосохранения.

Джон Бойн. Мальчик в полосатой пижаме

John Boyn. The Boy in the Striped Pyjamas

Роман / Пер. с англ. Е.Полецкой. – М.: Фантом Пресс, 2009.

Издательство старалось о том же: не спугнуть. Ни слова про сюжет. «Обычно анонс на обложке дает понять, о чем пойдет речь, но в данном случае мы опасаемся, что любые предварительные выводы или подсказки только помешают читателю. Очень важно, чтобы вы начали читать, не ведая, что вас ждет…»

Автор и сам изловчился – до того вкрадчиво повел действие (да еще придумал пару фонетических фокусов; то ли это переводчица – такая умница; то есть она в любом случае – умница и молодец), что, клянусь, до страницы так 56-й – до самого конца главы четвертой можно читать практически спокойно, не догадываясь про время и место.

А когда поймете, что происходит, – будет уже поздно. По крайней мере, в конец вы заглянете волей-неволей. С ужасом предвидя – что там. Просто – убедиться.

Другое дело, решитесь ли вы пройти весь путь. От пятой главы до девятнадцатой включительно (двадцатая – эпилог). Признаюсь, что лично я решился не сразу. И что – да, бывали в моей жизни часы повеселей.

Притом что ну ничего такого резко впечатляющего. Идиллический тон детской литературы. Для младшего и среднего школьного возраста. Про дружбу двоих мальчиков.

И тщательно выдержана оптика и акустика детского (условно десятилетнего) ума. Резкая и отчетливая. Но в которой нет к реальности ключа. Тогда как мы с вами – во всяком случае, после 56-й страницы – ключом вроде бы обладаем. Вроде бы видим взаимосвязь событий, слышим полный смысл произносящихся слов. Так что ошибки наивного сознания должны бы забавлять нас и умилять. Как очаровательно неправильно истолковывает ребенок поступки взрослых. Какой тонкий психолог – этот Джон Бойн.

(Ирландец, разумеется. Я так и знал, что ирландец. Похоже, что теперь лучшие книги делаются в Ирландии.)

Но мы ведь уже заглянули в предпоследнюю главу. А хоть бы и не заглядывали – все равно знаем, куда поспешает этот проклятый сюжет. Что случится с этим смешным дурачком и с его другом. Это во-первых. А во-вторых, в том-то и дело, что к реальности, о которой идет речь (а стало быть, – вывод неизбежен – и к реальности вообще), нет ни у нас, ни у кого никакого этого самого fucking ключа. Про что, собственно, и роман.

Может, и не надо нам его читать. Совершеннолетним и половозрелым, поголовно трусам.

Просто дать автору Нобелевскую премию и ордена всех приличных стран, перевести роман на все языки, разослать его по всем школьным библиотекам мира. Вроде как вакцину от бешенства мозга. Дать новым поколениям такой шанс.

Говорят, поставлен фильм. Вот в фильм не верю. Не подействует. Разве что будет гениальным, а это вряд ли.

Роман-то, кстати, не гениальный. Полагаю – нет. А только исключительно вдумчиво написан. Как если бы какой-то автоматический регулятор усиливал по микрону в секунду звук и трагизм.

А также мистер Джон Бойн додумался (вот эта мысль, пожалуй, была гениальная) украсть сюжет – верней, всего один сюжетный ход – у мистера Марка Твена. Из очень хорошей книги, которая кончается очень хорошо. Приспособить его для такой бесконечно печальной.

Георгий Демидов. Чудная планета

Сборник / Сост., подгот. текста, подгот. ил. В.Г.Демидовой; послесл. М. Чудаковой. – М.: Возвращение, 2008.

Литература литератора не выдаст. Рано ли, поздно ли – вознаградит. Если путное писал. И если тексты сохранятся. И, разумеется, при благоприятном стечении обстоятельств.

Для Георгия Демидова они, наконец-то, благоприятно стеклись. Всего-то и надо было прожить ровно сто лет – и дождался бы: вот она, первая книжка. И в послесловии сказано: «Писателей такой силы, взявшихся за то, мимо чего отечественная литература полностью прошла, но пройти не имела права, было едва ли не четверо – Домбровский, Солженицын, Шаламов и Демидов».

Не хватило сил, недотерпел: ровно 21 год тому назад пошел на кинофильм «Покаяние», посмотрел, вернулся домой и умер.

Семью годами раньше ГБ провела обыски у его знакомых в нескольких городах – и забрала пять машинописных томов его сочинений. Зря и безвозвратно (в чем сомневаться не приходилось) пропали четырнадцать лет работы по ночам и по выходным. Четырнадцать лет на воле (в Республике Коми), потраченные на то, чтобы рассказать про четырнадцать лет в колымских лагерях.

Он был физик-теоретик и инженер-изобретатель; говорят – был гений. А также гордец и храбрец.

Одинок и несчастен сверх всякой меры. Так называемая советская власть отняла у него абсолютно все, не смогла отнять только ум. Но не посчитала это важным, пренебрегла – не убила.

Это была ее ошибка. Она ее осознала и попыталась исправить: украв тексты. Украла, однако не уничтожила (горят они как миленькие, но эту не сожгли): ошибка вторая. А потом, после того как вышел на экраны фильм «Покаяние», ГБ и вовсе, как известно, впала на какое-то время в панику и в ступор (опускалась на колени, все такое) – и дочери Демидова удалось выцарапать рукописи обратно.

Прошло еще каких-то два десятилетия – и вот она, справедливость, ее нескрываемое торжество. Ужо тебе, ГБ. Литература тебе покажет. Будешь знать.

Необыкновенно толковый, абсолютно надежный очевидец. С подробной, последовательной памятью. С постоянным движением от явлений к причинам явлений. От деталей – к принципам действия устройств. От бессчетных абсурдных фактов – к формуле космического смысла.

Должен же быть смысл – если мышление хоть чем-то отличается от сновидения. Высшая, например, математика – понимающие люди говорят – точно не сон.

Другое дело – беллетристические хитрости. Машинерия иллюзий. Композиция, мнимая перспектива. Искусство помещать часть самого себя в другие человеческие фигуры, чтобы их одушевить.

Георгий Демидов, короче говоря, использует в своей прозе приемы и навыки чертежного дела. И прямые линии предпочитает всем остальным.

Лучший, совершенно безупречный рассказ – «Интеллектуал (Признак Коши)». Незабываемо, зловеще красив рассказ «Дубарь». Непременно надо прочитать рассказ «Люди гибнут за металл» – от текста не оторваться, потому что он впивается в вас двумя стальными крючьями. Один: этого ни в коем случае не могло быть. Другой: без всякого сомнения, все точно так и было.

Впрочем, и вся эта книга такова.

Боюсь, однако, что те, кто схватился бы за нее с жадностью, в массе своей пребывают там же, где сейчас автор.

А для нашего брата, теперешнего потомка, все эти лагерные ужасы – старомодный мир приключений, вроде золотой лихорадки Джека Лондона.

Зря, что ли, все эти прошедшие годы ГБ, не покладая рук, вставала с колен.

«Сноб»

2009. № 1, 2.

С пылу, с жару, с иголочки, всамделишная новинка: небывалый, чрезвычайно занятный журнал.

Роскошный. Вам не по зарплате, и мне, разумеется, не по гонорару. По знакомству достались два выпуска.

Издание про состоятельных (здесь они – причем только они – считаются состоявшимися). Для состоятельных.

Классные фотографии, щегольская такая как бы эссеистика. Сама себя осознающая как «московский остроязыкий п…деж (цензура моя. – С. Г.)».

Про то, что жизнь дается человеку один раз и прожить ее всю в России – глупо. Время от времени появляться – на вернисажах каких-нибудь, на премьерах – еще куда ни шло.

То есть запланирован был, по-видимому, цинизм более или менее чистый. Но вмешалась ироническая дама – экономика.

«…Традиционный новогодний бал компании Bosco de Chiliegi, озаглавленный в этот раз „Невеликая депрессия“, 〈…〉 выглядел серьезной заявкой: „В люксовом сегменте – снижение продаж? Не знаем ничего о снижении продаж“. Впрочем, элемент смирения, необходимого для всех, кто намерен начать заботиться о душе, наблюдался и здесь: виски из алюминиевых чайников (как во времена Великой депрессии) разливали Игорь Угольников, Валерий Сюткин и Игорь Янковский. Свидетельствует ли этот факт (или, скажем, ободок с цветочком в волосах у присутствовавшего на балу Олега Табакова) о наступлении последних времен – неизвестно, но оказавшийся впоследствии правдивым слух о том, что гостеприимная компания Bosco планирует буквально на следующий день после праздника ужесточить рекламную политику и здорово прищучить все крупные глянцы страны, безусловно, не способствовал аппетиту многих гостей бала. Один из этих гостей, топ-менеджер известного издания, потом признавался: „Уронил с вилки спаржу на омара, а она крестом легла. Ну, думаю, знак…“»

Такие же забавные репортажи из тусовок Нью-Йорка, Парижа, Берлина и Лондона. Похоже, нет на планете такого места с дармовой выпивкой, где не роились бы, весело сквернословя, состоявшиеся граждане РФ.

«…Саша навсегда уехал из Москвы полгода назад. Из сценаристов переквалифицировался в управляющего делами владельца яхты. Месяц назад яхта сгорела. Дотла. Пожар начался ночью. Саша едва успел всех разбудить и выскочить из нее (из яхты, что ли? – С. Г .) в одних трусах. Ни документов, ни денег, ни пластиковой карты, ни одежды, ни работы. Полное обнуление. Теперь Саша настоящий тайский бомж. И вот он встревоженно пишет мне в чате (из канавы, что ли? – С. Г .), когда я снова оказываюсь у компьютера:

– У вас там прямо кризис? Что, полная ж…а (цензура моя. – С. Г .)?

– Санечка, а тебе не кажется, что полная ж…а (цензура моя. – С. Г .) – у тебя?

– У меня все прекрасно. Светит солнце. И я живой».

Но это все лишь гламур, для возбуждения аппетита и зависти.

А есть, как ему не быть, и дискурс. Каскад положительных примеров. Карьеры состоявшихся.

Один, оказавшись в Нью-Йорке, создал сайт про халяву: где и когда в ресторанах и барах наливают бесплатно. Расписание на неделю вперед. Повалила подписка, за ней реклама. Сделался влиятельный человек. Доход компании – под двести тысяч зеленых.

Другой «в девяностых закупал вагонами куриные перья и проводил акции тотального оперения символов Петербурга: „Оперение Медного всадника“» и т. д. Теперь в Германии, знаменитость. Как раз в эти дни заканчивает для венецианского бьеннале проект «Оперенная Россия».

Третьему и четвертому Германия обрыдла, и они рванули в Японию: искать простака, который даст им денег, чтобы они сделались продюсерами аниме про советских пионеров. Нашли. Прекрасно себя чувствуют.

Пятый – Тимур Бекмамбетов: «Ночной дозор», если не ошибаюсь, а также «Дневной дозор», а нынче – в Голливуде.

Шестой – Харуки Мураками. На Гавайях. На яхте. В бухте. Главное, говорит, каждый день бегать. Никогда бы, говорит, я не стал таким отличным писателем, если бы не бегал каждый день.

Седьмой – тоже, должно быть, отличный писатель (книжка в Москве «отлично продалась»): Олег Радзинский. Вилла в Ницце, собаки, бассейн.

«– Я понял, – говорит он, – что эта позиция, по-английски именуемая closed observer – позиция наблюдателя, очень удобна и дает колоссальную защиту. Потому что есть нечто вроде буфера между тобой и реальностью. Жить в каком-то социальном, политическом, культурном пространстве мне было бы сложно. Поэтому я живу во Франции. Я тут чужой. Я очень плохо говорю по-французски. Я могу себе позволить пребывать в иллюзии, что, когда прихожу покупать круассаны в буланжери, все люди беседуют там о Сартре и обсуждают поэтику Рембо…»

Восьмой – опять японец – сообразил фотографировать по ночам (в инфракрасных, допустим, лучах) вуайеристов – это которые подглядывают за парочками в кустах. На самом-то деле, конечно, снимает он понятно что, но раз на первом плане обтянутые брюками мужские зады, то считается – искусство.

Девятый – опять наш – инсталлирует, блин, в Майами. Описание инсталляции:

«Она состояла из слова Democracy, исполненного дважды: белыми, подсвеченными изнутри буквами на стене и трехмерными прозрачными литерами на полу. Система насосов беспорядочно откачивала и закачивала из буквы в букву вязкую, чуть комковатую нефть. Из всего этого складывалась критика США. 〈…〉 „Стремится вывести на чистую воду экспорт демократии ради нефти“, – гласил пресс-релиз выставки…»

Довольно! Больше не могу. Там еще масса всякого интересного, в этом журнале «Сноб». Даже имеется один действительно талантливый текст – про то, что, дескать, и лесбиянки любить умеют. Но меня снедает зависть к номеру седьмому. Тоже хочу позицию closed observer и колоссальную защиту (насчет виллы и собак – не уверен). И воображать, что в метро все вокруг меня беседуют о поэтике Рембо. А впрочем, время вышло и место кончилось. Молчи, бессмысленный Гедройц! Поденщик, раб нужды, забот.

 

XXVII

Май

Иван Толстой. Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ

М.: Время, 2009.

Отменно хамовитое заглавие, хвалю. Подзаголовок же – так себе: немного недовыстрадан; тонкий такой, канарейкин звук. Интеллигентская манера. Нет чтобы заложить в рот указательные – либо указательный и безымянный одной руки.

Зато блестящая мысль – поместить на обоих форзацах эту рисованную схему. Как в лучших изданиях «Острова Сокровищ». Или как на странице классной тетради второгодника – «морской бой». Вот большой горизонтальный прямоугольник, типа линкор: «Пастернак, Переделкино». Прямоугольники поуже, как бы эсминцы: внутри проставлены иностранные фамилии, зарубежные нас. пункты. Маленький, но какого зловещего вида квадратик: ЦРУ. И все соединено стрелочками, стрелочками. Непрерывная линия, учтите, обозначает добровольную передачу текста, пунктир – заимствование, последовательность жирных точек – тайное обретение. Теперь вглядитесь внимательно: получается, Пастернак добровольно передал рукопись своего романа пятерым прямоугольникам; в окрестностях одного из них (эсминец «Фельтринелли») зловещий квадратик с атомным оружием на борту ее тайно обрел, после чего добровольно передал двум прямоугольникам другим, из которых один вплотную подплыл к брюху симпатичной курчавой овечки (у нее на боку написано: «Мутон» – это, вообще-то, название голландского издательства) и опять-таки добровольно вложил в нее, или вставил (указано: «с черного хода»), – культурней сказать, внедрил, она же, со своей стороны, тайно обрела, и т. д.

Жаль, что фантазии художника недостало на КГБ; сдрейфил, я думаю. Плюс чисто художественные трудности: площадь прямоугольника оказалась бы слишком велика, а изобразить животное – себе дороже. А наверное, были и тут тайные обретения, не говоря о добровольных передачах. Вообще, данная аббревиатура исполняет в сюжете роль скорее страдательную, роль чуткого зрителя: что делает? нервничает; не спуская глаз и в то же время вся обратившись в слух, сучит ногой. И сжимает, сжимает Пастернака в кулаке, как пойманную муху. Изо всей силы стискивает, чтобы перестал шевелиться.

Но все равно схема классная и заглавие, повторяю, – супер. То, что надо. Как заставить воображаемого глупца приобрести более или менее приличный историко-литературный труд? Нет для этого средств, кроме самых грубых. Умник же, хотя отчасти и реален (то есть в некоторых ощущениях кое-кому дан), – но ведь скуп и, кроме того, беден, а самое главное – малочислен. А тираж – целых две тысячи.

Умник еще и ленив, и высокомерен. Он, пожалуй, простил бы автору, что тот раздобыл информацию первой свежести, если бы эта информация занимала, сообразно своему фактическому объему, страничек двадцать, озаглавленных, скажем: к вопросу о первом русскоязычном издании «Доктора Живаго».

Так, мол, и так. В редакции радио «Свобода» Иван Толстой встретился с одним человеком, который сказал ему, что он в 1958 году собственноручно набирал текст романа для мюнхенского издательства, принадлежавшего Центральному объединению послевоенных эмигрантов (ЦОПЭ). Однако известно, что на русском языке роман вышел совсем не в Мюнхене и не в ЦОПЭ, а, совсем наоборот, в издательстве «Мутон» в Гааге. Довольно (или даже – очень; или даже, допустим, – более чем) вероятно: во-первых, что человек этот сказал чистую правду; а во-вторых, что голландский тираж был отпечатан с того самого набора. Изготовленного им, а потом девшегося якобы неизвестно куда.

Между тем это самое ЦОПЭ было (по правдоподобному утверждению Ивана Толстого) «одной из креатур ЦРУ».

А к тому же один офицер нидерландской контрразведки в мемуарах (опубликованных) сообщает, что тогда же, весной или летом 58-го, по заданию своего начальства выполнил просьбу коллег из посольства США: через такого-то и такого-то посредника нашел ход к такому-то деятелю издательства «Мутон», каковой деятель, получив готовую верстку и столько-то наличными, действительно организовал пиратское, тиражом около 1000 экз., издание «Доктора Живаго» к началу сентября. После чего 18 экз. были доставлены в Шведскую академию словесности, а почти все остальные – в Брюссель, на международную выставку Экспо-58.

К этому моменту роман разошелся в тридцати тысячах экз. на итальянском языке, появился на французском, на английском и тоже произвел оглушительный шум, преимущественно восторженный, – так что присуждение Нобелевской премии казалось почти неизбежным. Но существовало будто бы препятствие (неизвестно, впрочем, пишет Иван Толстой, существовало ли оно, – «согласно распространенной легенде», пишет он): премию не дали бы за произведение, не вышедшее в свет на языке оригинала; будто бы не полагалось. И точно – если подумать, прецедентов вроде бы не было.

И вот в сентябре 1958-го это препятствие (если оно имелось) отпало. Спасибо, значит, ЦРУ. Это ему, значит, Пастернак обязан премией. За которую расплатился (одна глава у Ивана Толстого так и называется – «Расплата») у позорного столба, – к которому нельзя же было, вы согласны? – его не приколотить. И даже как-то так получается, что которые приколачивали и плевали в лицо, были на свой лад чуть ли не правы, инстинктивно доверяя своим повелителям. Поскольку и те, выходит, не обманывали и даже не обманывались, объявляя Пастернака пособником врага. Враг-то, как видим, пособил ему действительно. (Как Пугачев, например, пособил Гриневу.)

Правда, совсем не факт, что они, повелители, знали, как было дело. (NB! NB! Чуть не забыл существенного: Пастернак – понятия не имел.) На обложке первого русского «Доктора Живаго» издателем значился Фельтринелли, а местом издания – Милан. (Что, собственно, и дает Ивану Толстому моральное в каком-то смысле право назвать свою книгу так, как она названа.) Также не факт, что они понимали связь (если она вообще была) между выходом именно этого крохотного тиража и присуждением Нобелевской.

Зато в чем нет никакого сомнения – это что, решись тот же «Мутон» тот же самый текст (а он в издательстве, говорит Иван Толстой, имелся, причем выверенный, без ужасных опечаток) напечатать прямо от себя, на собственные деньги, на свой страх и риск, последствия были бы в точности те же самые. Семичастный обязательно обозвал бы Пастернака свиньей. Заславский – литературным сорняком. Трудящиеся не изменили бы в своих гневных письмах (писатели – в своих резолюциях) ни единого слова. ЦРУ или Шведская академия – советскому-то человеку какая, собственно, разница? Враги и враги. Верно писала «Литгазета»: Академия, «остановив свой выбор на ничтожном произведении, пропитанном ненавистью к социализму, тем самым доказала, в какой степени она является орудием международной реакции».

Потому что война. Мировая, холодная: цензуры – с культурой.

Иван Толстой изложил – в довольно занятных подробностях – довольно странный эпизод этой войны. По-моему, поступил правильно. Неумных порадовал – ну и пусть их поликуют за свои деньги. А зато над его книжкой есть о чем подумать и нормальному.

Тут поразительна – и поразительно явственно представлена документами (в основном – письмами; да, кому-то давно известными, но, поверьте, не всем) – стратегия человека, которому посчастливилось написать «Доктора Живаго». То есть такое сочинение, которое для него несравненно дороже – потому что больше значит, – чем его жизнь, и даже чем его гордость, и даже чем все любви. Такое сочинение, которое необходимо спасти, что бы ни случилось.

Пойти буквально и абсолютно на все, пожертвовать всем (а придется – так и всеми), – погибнуть, разумеется, погибнуть, это даже не обсуждается, – а только властителей все-таки перехитрить и роман все-таки во что бы то ни стало опубликовать. А что будет потом – ясно, что будет. Но совершенно не важно.

Честно признаться, я лично, к моему личному стыду, прежде не понимал, какую несгибаемую храбрость, какое дальновидное коварство выказал в этой истории Пастернак. (А до чего не повезло ему с капитанской-то дочкой!) Теперь вижу отчетливо. И благодарен за это Ивану Толстому, пренебрегая, что слог опуса развинченный и что заглавие хоть сейчас на забор.

Владимир Британишский. Выход в пространство

Рассказы, повесть. – М.: Аграф, 2008.

А это как раз книжка про тогдашних трудящихся. Произведения начала 60-х. Когда автор был геологом и работал в разных отдаленных местностях. И записывал, что люди говорят.

А – то же самое. Никакой разницы. Как не прошло полвека:

«…Китайцы, они даже водку-то пить по-человечески не умеют. Да и вообще. Китайцы, корейцы – это ж только для названия, а на самом деле везде наш русский Иван управляется! Потому что русские – воинственные люди. Самые воинственные люди – русские! Недаром же Сталин, как война кончилась, созвал всех генералов и маршалов, ну, выпить по случаю победы. Встал за столом и говорит: – Я, говорит, подымаю тост за русский народ!..

И все, конечно, выпили с удовольствием… Русские ведь от славян произошли. А славяне были, знаешь, какие воинственные! Даже в школе учат, что славяне были воинственный народ. Да возьми вот, сколько у нас всяких наций живет, а воюют одни русские. Евреи, скажем, или армяне, они всю войну в тылу отсидели. Или взять, эти, которые в тюбетейках. Они, думаешь, вояки? Смех один. Почему и говорят, что русский народ – главный. А Сталин это дело понимал: хоть сам грузин был, а русских всегда на первое место ставил… А теперь вот умер, и эти все пораспускали языки – евреи да армяне. Евреи особенно…»

Записано летом 60-го года. Два месяца как умер и Пастернак, мечтая, что его роман сделается когда-нибудь любезен народу.

Ну а юный Британишский робко надеется заслужить известность стихами, прозу же не предназначает, конечно, для печати, но и отвязаться от нее не может, поскольку она обступает его со всех сторон. Собственно, как жизнь. И так же нравится. Хотя кругом бедность и невежество – но столько симпатичных лиц. И труд тяжелый, но со смыслом и на близкую пользу. И столько времени впереди, что оно почти похоже на свободу, и не может же в нем не проступить счастье, а пока правду собирай, правду, запасайся ею впрок.

И точно: полста лет не прошло – напечатана и проза. Хотя, действительно, Британишский стал – и давно уже – славен в подлунном мире главным образом как пиит и переводчик.

Рассказы тоже кому-нибудь непременно пригодятся – хотя бы историкам нравов. Написаны они по большей части хорошо, некоторые – отлично. Трезвый взгляд на вещи, доброжелательный – на людей, насмешливо-досадливый – на самого себя: писатель называешься, рассказчик, а понимаешь не все и не с ходу, но исключительно задним числом. Зато как суммарный результат – впечатление двойной выгоды: добросовестность и достоверность.

Больше всего понравился мне рассказ «Здравствуйте, тетя Настя» (другой бы автор, не такой принципиальный, переменил бы старомодное, наивное название, но это же Британишский). А еще – «Богатые родственники».

А также – «Архитектура Ленинграда». Из послевоенного детства. Про дружбу с одним из этих безумцев, одержимых красотой Города. Как будто в них поселилась его пресловутая душа. Так называемая советская власть, вообще-то, отстреливала их, краеведов, как бездомных собак, но они возникали из ниоткуда снова и снова, – вот и Британишскому повстречался такой.

«Его речь была прямо-таки заповедником иностранных слов, изгнанных почти отовсюду учителями и авторами наших учебников, но здесь ни одно иностранное слово нельзя было тронуть: каждое было важной частью здания, попробуй тронь – весь дом развалится!

– Эклектика, конечно, но неплохая, – ткнул он в сторону следующего дома, чуть подальше. – Штакеншнейдер. Новомихайловский дворец. Эклектика – это не обязательно плохо. Иногда это поиски нового стиля. Правда, к Штакеншнейдеру это не относится. Между прочим, он отделывал Павильонный зал в Эрмитаже, помните, где мозаичные столы?»

А. Л. Пунин. Архитектура Петербурга середины и второй половины XIX века

Том I. 1830—1860-е годы. Ранняя эклектика. – СПб.: Крига, 2009.

Очень солидный специалист. Не компилятор какой-нибудь. Не популяризатор. Исследователь. О металлических, скажем, конструкциях в архитектуре – знает буквально все. Как никто другой.

Такой обстоятельный, такой ценный научный труд. (Обещано, между прочим, и продолжение: еще два тома.)

Масса фактических сведений: когда, и кем, и для кого, и для чего построено то здание и это. И какие у него художественные особенности.

Опять же – про архитектуру промышленных зданий.

Самая захватывающая глава – доходные дома.

Генеральный же сюжет – история петербургского архитектурного стиля. Как она становилась постепенно историей декора. Как угасал пафос и мельчала мысль. Конечно, не насовсем. Но надолго.

Репродукции замечательных гравюр, и старинные чертежи, и, главное, – сотни превосходных собственноручных фотографий.

Возможно, я не так понял. Приписал автору идею, которую он не разделяет или разделяет не вполне. Хотя мне-то кажется, что она верная. И что материал этой книги ее подтверждает.

Эти бесчисленные сочинители фасадов. Неоклассических, неоренессансных, необарочных. Эпигоны, подражатели, эклектики, плагиаторы. Почти ни один фасад, если подойти и всмотреться, не похож на другой, а поставить в ряд – как завораживающе однообразно.

Каталог каменных комодов. За гипсовым роскошеством – кубометровые колонии коммунальных клопов.

Успокойтесь, г-н жилец. Взгляните с точки зрения искусства:

«Фасад этого дома по-своему интересен: это один из примеров того, как в условиях нарастающего кризиса классицизма архитектор, воспитанный в его традициях, пытается найти свою авторскую интерпретацию мотивов уходящего стиля и одновременно, учитывая пожелания заказчика, сделать отделку фасада экономной. Мотивы классицизма перефразированы Морганом в несколько дробной, суховатой манере, а в трактовке наличников окон второго этажа возникла даже некоторая „путаница“: в „антаблемент“ рамочного наличника вставлен пучок замковых камней…»

Всё равно загадка: как это так получается, что город бывает прекрасен, хотя его архитектура, по большей части, всего лишь недурна.

Вопрос чисто теоретический. В ближайшем обозримом архитектуру эту по-любому сотрут с лица земли. И, например, эта вот самая книга ой как еще понадобится. Куда бы ни переселили. Достать волюм и плакать, больше ничего.

 

XXVIII

Июнь

Лидия Чуковская. Софья Петровна

Повесть. – Архангельск: Правда Севера, 2008.

Написана почти семьдесят лет тому, напечатана на родине автора ровно двадцать лет как, а это – вы только вдумайтесь – первое отдельное издание. Тираж – одна тысяча экз.

Главное – все как надо, как можно было только мечтать: издана как пособие для учителей и учеников средней школы, по инициативе и при поддержке (вот какими терминами пишу) православной общины, далеко-далеко от Москвы… Описание урока по «Софье Петровне» (преподавательница – Пономарева И. П.). Сочинение по «Софье Петровне» (автор – Горячева А., учащаяся школы № 2). Анкета участников читательской конференции: что думают о «Софье Петровне» гимназисты и студенты? История повести (составила Е. Ц. Чуковская). Письма читателей: К. И. Чуковского, Н. Я. Мандельштам, И. Г. Эренбурга, В. Н. Корнилова.

Абсолютно всё как надо, только поздно.

Или, считайте, рано, – если вы исторический оптимист.

Вещь-то не устареет. Разве что найдется когда-нибудь совсем простой, неотразимо простой ответ на тот вопрос, который в ней задан. И Россия станет нормальной страной – такой, где взрослые умней, чем дети.

А пока что дело обстоит так. Старшеклассник говорит:

– Софья Петровна – образ, объединяющий черты целого поколения, «поврежденного в уме», целого поколения, слепо верящего всему, что говорят по радио и пишут в газетах, не интересующегося ничем.

Его спрашивают:

– Как вы поняли, почему эта книга об обществе, поврежденном в уме?

Он поясняет:

– В каком нормальном обществе людям придет в голову доносить друг на друга, отправлять ни в чем не повинных людей в тюрьму?

Действительно. А теперь включите ящик: какие идеи у взрослых?

Но, как бы там ни было, история литературы это издание учтет.

Филип Рот. Театр Шаббата

Philip Roth. Sabbath’s Theater

Роман / Пер. с англ. В.Л.Капустиной. – СПб.: Амфора, 2009.

В Нобелевский комитет Шведской королевской академии, Стокгольм.

Многоуважаемые господа!

Насколько я знаю, устав Премии Нобеля не запрещает членам Комитета принимать к сведению мнения независимых экспертов-любителей. Так вот, мое мнение такое, что не стоит долее тянуть с присуждением Премии г. Филипу Роту (1933 г. р., гражданин США, в которых и проживает).

Произведения, созданные г. Ротом в течение последнего десятилетия, поражают своей мощью. Знаете, у нас, в России, был такой классик литературы – Николай Гоголь, – так вот он говаривал, что бывают писатели, которые пишут, а бывают – которые творят. Справедливость этого афоризма особенно заметна в наши дни, когда т. н. художественная проза (fiction) фактически докатилась до состояния, так сказать, фигуративной эссеистики. По-видимому, это как-то связано со всеобщей утратой интереса людей друг к другу: персонажи повествований различаются по именам и сюжетным функциям, но ни одного из них невозможно вообразить вне текста, в который они заключены. Это довольно (чтобы не сказать: самый) важный критерий: великим писателям прошлого удавалось внедрять в сознание читателя образы придуманных, но незабываемых людей; своего рода привидения, обладающие, однако, значительным интеллектуальным объемом. Не стану докучать вам хрестоматийными примерами.

Без особого удовольствия приходится констатировать, что г. Филип Рот – едва ли не единственный (из прозаиков, успевших к настоящему моменту завоевать всемирную известность), кто еще владеет этим старинным секретом. Умеет средствами литературного стиля создавать личности, обладающие, с точки зрения читателя, реальностью – в такой же (а по существу – даже в большей) степени, что и доступные непосредственному наблюдению современники, сограждане, а то и домочадцы.

Как он это делает? Возьмите «Театр Шаббата» (1996). Автор придвигает к вам вплотную речевой центр чужого «я». Это как трансляция матча, по ходу которого вы постепенно усваиваете правила неизвестной вам игры. Или как передача с телекамеры, установленной внутри автомобиля, участвующего в гонке. Ни одного движения нельзя предугадать, но препятствия преодолеваются одно за другим, и сам процесс захватывает вас (поначалу – только скоростью и непрерывностью). Вы не знаете, что выкинет, предпримет, произнесет, подумает про себя этот странный, нелепый, ни на кого из ваших знакомых не похожий субъект – некто Моррис Шаббат – на следующей странице. Но что бы он ни выкинул, ни предпринял, ни подумал – это не будет иметь никакого объяснения, кроме одного: он не такой, как вы или я, он – другой, он совсем чужой, кажется – он безумный. Потом вы начинаете улавливать в этом безумии некую систему и чувствовать ее как тайну, столь же притягательную, как и отталкивающую. Дело доходит до того, что вам начинает казаться: будь вы таким, как он, и на его месте (разумеется, это немыслимо), – вы, пожалуй, страдали бы и острили в точности, как он.

А он больше ничего не умеет: только страдать, острить и делать безобразные глупости. Он и сам безобразен (хотя вот уж не глуп): седая (он стар) борода, отвислое брюхо, артритные пальцы. Черт знает как одет. Алкаш, хам; собственно говоря – вообще никто, бывший режиссер кукольного театра, а ныне захолустный приживал нелюбимой и не любящей жены. Гороховый шут собственной биографии. Ничего за душой, кроме отдельной точки зрения на всё, – но у вас возникает и постепенно усиливается иллюзия, будто эта же точка помещается и в вашей голове.

И что вы знаете о нем едва ли не больше, чем о самом себе, во всяком случае – необычайно много. Как будто роман страница за страницей наполнял его, заполнял – и стал им. И что это почему-то важно.

Хотя в сюжете, видит Бог, ничего такого общеполезно-поучительного. Ну не осталось у человека в жизни ни радости, ни смысла, и он пытается забыть, что они были, а вместо этого припоминает. Предаваясь – в воспоминаниях и наяву – разным неприличным излишествам.

Почти всегда противен, иногда страшен, однако – это непостижимо – никогда не ничтожен. Наверное, оттого, что все время чувствует сильную боль, и роман так устроен, что она вам передается.

И вот эта невозможность презирать человека нисколько не одобряемого – и есть, по-моему, то самое, что имел в виду основатель Премии Нобеля, пожелав, чтобы она присуждалась авторам произведений «идеалистической направленности».

Что-то такое происходит и в нескольких других романах г. Филипа Рота. Я позволил себе разобрать «Театр Шаббата» просто потому, что он, как мне кажется, лучше всех остальных переведен по-русски. Тут – причем едва ли не впервые – преодолена некая местная специфическая трудность. Как вы помните, текст изобилует изображениями т. н. развратных действий, а соответствующая русская лексика насквозь пропитана отвращением и жестокостью. Почти не пытаясь ее смягчить, переводчица тем не менее заставила ее работать так, чтобы интонационный строй романа постоянно передавал голос ума, не прощающего никому (особенно – себе) ничего (особенно – пошлости). Что, как мне представляется, отвечает намерениям автора. Впрочем, это частность.

Гораздо существенней – что 1 февраля давно миновало и список кандидатов на Премию сформирован. Я уверен: некоторые из высказанных выше соображений (или подобные им) обсуждались в Комитете. Позвольте же мне выразить надежду, что и Нобелевское собрание, в свою очередь, ими не пренебрежет.

Ирена Желвакова. Кружение сердец

М.: Знак, 2008.

Ну да, про Герценов, конечно. Про нее немножко участливей, чем про него, и чуть подробней. Вообще, автор осторожно проводит (или неосторожно наводит читателя на) мысль, которая очень не понравилась бы Александру Ивановичу: что будто бы у всех участников сюжета имелись сердца и ни одно не билось как метроном. Вот с тем, что сам он действовал хоть и лучше всех, но все равно неумно, – с этим А. И. согласился бы, пожалуй. Теперь. Через полтора с лишним века. И то не вслух.

Видите ли, он был, в отличие от Луи Виардо и Н. Г. Чернышевского, всего лишь человек и, значит, на разумное продолжение – рекомендуемое теорией научного коммунизма – неспособен. Зря Наталия Александровна надеялась и мечтала. Два маленьких домика на юге Франции, на морском берегу, дети играют в песочек, взрослые занимаются литературой: Александр пишет прозу, Георг – стихи; с ее помощью переводит на немецкий Пушкина и Лермонтова. Бог даст, вырвутся из России Огаревы – купим третий домик, будем счастливы окончательно. «О, это было бы так прекрасно, так прекрасно, так прекрасно!!!» Шесть близнецов пошли купаться в море, шесть близнецов плещутся на воле.

Это ведь не подлежало сомнению: что Гервег и Герцен – bessons, а Н. А. – их bessonne.

“…Oui, oui, nous restons, nous resterons ce que nous sommes – amis… bessons, – Je le jure!” (Да, да, мы остаемся, мы останемся тем, что мы есть, – мы друзья… близнецы, – клянусь!)

Это я лично так вульгарно пересказываю – по Собр. соч. Книжка Ирены Желваковой гораздо деликатней. Скромный комментарий к «Былому и думам». Скромный не в смысле незначительный, а – приличный. С уважением и сочувствием. В смысле – до чего печально, что все было не совсем так, как изложил А. И., а еще гораздо ужасней: почти смешно. Поскольку он несколько превратно понимал положение вещей. Что неопровержимо подтверждается несколькими документами, впервые переведенными в этой книге целиком.

Что поделать. Браки заключаются на небесах как шутливые пари. Семейное счастье: набрать полное решето, истолочь в ступе, пить охлажденным. Писателям особенно полезно: развивает реализм.

Двадцати четырех лет человек пишет:

«…Я знаю твою душу: она выше земной любви, а любовь небесная, святая не требует никаких условий внешних. Знаешь ли ты, что я доселе не могу думать, не отвернувшись от мысли о браке. Ты моя жена! Что за унижение: моя святая, мой идеал, моя небесная, существо, слитое со мною симпатией неба, этот ангел – моя жена; да в этих словах насмешка. Ты будто для меня женщина, будто моя любовь, твоя любовь имеет какую-нибудь земную цель. О Боже, я преступником считал бы себя, я был бы недостоин твоей любви, ежели б думал иначе. Теснее мы друг другу принадлежать не можем, ибо наши души слились, ты живешь во мне, ты – я. Но ты будешь моей, и я этого отнюдь не принимаю за особое счастие, это жертва гражданскому обществу, это официальное признание, что ты моя, – более ничего. Упиваться твоим взглядом, перелить всю душу, 〈не〉 говоря ни слова, одним пожатием руки, поцелуй, которым я передам тебе душу и выпью твою, – чего же более?..»

Проходит пятнадцать лет (помните ли вы, как прочитали в первый раз, в детстве, эту невыносимую страницу?) – «Я хотел чашу выпить до дна и сделал ей несколько вопросов – она отвечала. Я чувствовал себя раздавленным…»

А вот он диктует умирающей беременной (а потом еще переписывает, переправляет):

«Да, мое увлечение было велико, слепо, но ваш характер, вероломный, низко еврейский, ваш необузданный эгоизм открылись во всей безобразной наготе своей во время вашего отъезда и после, в то самое время, как достоинство и преданность А〈лександра〉 росли с каждым днем. Несчастное увлечение мое послужило только новым пьедесталом, чтоб возвысить мою любовь к нему…»

Это пойдет по почте, а там и в печать.

Но сохранилась, оказывается, предсмертная записочка от той же – к тому же. И, наконец, опубликована:

«…Причинил ли ты мне зло?.. Ты должен знать это лучше, чем я… Я знаю только, что мои благословения будут следовать за тобою всюду, всегда… Добавлять к этому что-либо было бы излишне».

Герцен не то что не знал, какую исполнял роль: проклятый истерический болтун-близнец все разъяснил ему злобно и детально (письмом, которого до сих пор в русских изданиях не было, а теперь вот есть). Но поверить – значило и себя, поступавшего так великодушно, причислить к невольным палачам (если не убийцам) Н. А.

Тогда как он спасал ее честь, жертвуя (на взгляд дураков) своей.

Из-за чего и написаны «Былое и думы».

Удивительное все-таки дело: такой бесконечно талантливый был человек. Такой умный, с блестящим слогом. Думал о важных предметах, написал тридцать томов. Посвятил жизнь, высокопарно говоря, борьбе за свободу и справедливость. И остался автором сочинения про то, как он отказался от дуэли. (Да еще остался ли? Похоже, одно-два поколения решили, что и без этой бессмертной книги проживут – зашибись.)

Счастье, кстати, что отказался. Жутко подумать, что бы это было. То есть убей его Гервег – еще куда ни шло. Грановский с Огаревым напились бы на поминках, и всё. А вот пристрели А. И. знаменитого лирика-революционера, железного жаворонка демократии, автора программного стихотворения «Partei», – уж за Гейне бы, например, не заржавело с ходу тиснуть «На смерть поэта»: не мог, дескать, ценить он нашей славы, этот дикарь, этот коренастый рабовладелец, не мог понять в сей миг кровавый, на что он руку поднимал. (Перевод Бориса Пастернака.) Нарицательное стало бы имя.

Да и представить Н. А. скандалезной вдовой каторжника, отбывающей с детьми в САСШ (а куда же еще?)…

Бог избавил. Или кто. Но впоследствии – должно быть, расслышав в «Былом и думах» ноту фальши, – все-таки заставил Герцена сыграть его трагедию вторично: как фарс, но не менее мучительный. Про это – про Герцена с Огаревой, а потом про их бедную Лизу – читайте дальше, во второй и третьей частях этой книжки.

Как хорошо, что ее написал культурный человек, а не какой-нибудь мыслитель или художник слова. Они, нынешние, до Герцена пока не добрались, а только понаслышке ненавидят.

Продается в Сивцевом Вражке, наискосок от Аксаковых, в вестибюле музея, закрытого на длительный ремонт. Слева от двери кнопка – на звонок выйдет охранник, скажите, что от меня.

 

XXIX

Июль

Ирина Левинская. Деяния апостолов.

Главы I–VIII. Историко-филологический комментарий

М.: Библейско-Богословский институт Св. Апостола Андрея, 1999.

И. А. Левинская. Деяния апостолов.

Главы 9–28. Историко-филологический комментарий

СПб.: Факультет филологии и искусств СПбГУ, 2008.

На последнюю дату не обращайте внимания: книга не то что не прошлогодняя – а прямо с пылу с жару. Тираж (тыща штук, а как же) в эту самую минуту, когда я вывожу эти вот буквы, – тираж, говорю, еще печатают, а мне по знакомству достался сигнальный экземпляр.

И я даже не знаю, что с ним делать. Ну просто – мартышка и очки. То поглажу по обложке, то разверну где попало и зачитаюсь. Нашел ссылку на том первый – заглянул и туда. Оттуда – в Библию (черная непромокаемая обложка, карманный формат, извлечена жизнь тому назад из полиэтиленового мешка, по недогляду погранвойск выброшенного волной на берег Нарвского залива): перечитать Деяния в переводе литературном, Синодальном. Заодно уж и третье Евангелие.

Владел, ничего не скажешь, владел своим слогом их автор. Господин Лука.

Подстрочник (по-научному – филологический перевод), понятно, имеет поверхность не такую гладкую.

Шершавую, чуть ли не до заноз, если разглядывать в микроскоп, что и называется – филологический комментарий.

Иное слово написано в одном манускрипте так, в другом – этак;

с корректорами в Античности дело обстояло примерно как сейчас в РФ; стало быть, выбирай вариант, т. е. взвесь чужие аргументы и подбрось на одну из чашек свой.

А то бывает, что во всех источниках – одна и та же ошибка; ну что ж, апостолы университетов не кончали; не умели, допустим, грамотно спрягать глагол в третьем лице множественного числа действительного залога перфекта: подменяли окончание перфекта окончанием аориста. Ничего страшного. Но отметить ошибку – изволь.

Иное слово или оборот господин Лука имел привычку употреблять не в точно таком же смысле, как другие греческие писатели;

а иное – наоборот, совершенно как все: стало быть, сравнивай контексты. И по Септуагинте, между прочим, проверь, и по Вульгате. А также убедись, что авторитетные современные комментаторы (вообще-то бесчисленные – немецкие, английские, французские) с тобой согласны; а если не согласны – возрази.

Но вот разгадана головоломка, за ней еще одна, и еще – наконец-то словесный смысл стиха, предположим, прозрачен. Тут же сквозь него проступает другой – и читается опять трудно.

И мы разглядываем его уже в телескоп, что и называется – комментарий исторический.

Вот в тексте сказано, вроде бы ясней ясного: встав посреди Ареопага, Павел… С грамматикой никаких проблем, – но картинка, ею передаваемая, зависит, оказывается, от того, что здесь означает слово «ареопаг».

«Если имеется в виду холм, то фраза означает, что Павел произносит свою речь, стоя в центре Аресова холма, – он уходит с шумной и запруженной агоры в более тихое и спокойное место. В современных Афинах на Ареопаге укреплена бронзовая табличка с текстом Павловой речи – так что такое понимание текста Луки является весьма популярным. Если же Лука говорит об органе власти, то фраза означает, что Павел произносит свою речь перед, по существу, правительством Афин».

Не обязательно, получается, на Аресовом, вообще не обязательно на холме (кстати, Кирилл – вот который изобрел кириллицу – никакой картинки не увидел и «холм» перевел как «лед», – а ты, комментатор, будь добр, и про это забавное недоразумение упомяни). На выездном, кто их знает, заседании. А что? Вполне возможно. Насколько я понимаю, главное для господина Луки – что это не был несанкционированный митинг. Что и вообще Павел был исключительно законопослушный гражданин и пал невинной жертвой клеветы.

Вот до чего доводит эта книга, этот непостижимо обширный, непостижимо подробный труд: до того, что даже посторонний, несведущий читатель начинает различать голоса, доносящиеся из текста.

Вот на что похоже это чтение: на сон. В котором вы подходите, предположим, к пирамиде – неподвижной и вечной, – подходите вплотную – и вдруг замечаете, что она живая: состоит из шевелящихся частиц.

В любом университетском городе любой страны, кроме РФ, появление подобной книги было бы важным и праздничным событием. Автор моментально сделался бы знаменит. Ему непременно устроили бы чествование в этом, как его, – в ареопаге.

А – не тут-то было. Г-же Левинской (спорим на что хотите) придется по-прежнему довольствоваться известностью европейской, в крайнем случае – мировой.

Дмитрий Быков. Булат Окуджава

М.: Молодая гвардия, 2009.

Всех-то этот Дмитрий Быков раздражает. То есть, конечно, не всех, а всех нас – торговцев слюной, составителей предложений. Потому что он плюется дальше всех, а предложения печет, как «Теремок» – блины: очень быстро, очень много, и ведь хорошие. Взять хоть эту книжку: на 750 страницах – ни одного с изъяном. А мы разве не знаем, что так не бывает, и не может быть, и не должно.

Тому, кто пишет много, полагается писать кое-как. А ежели он этого правила не соблюдает, в оправдание такому автору только и найдут сказать: он, знаете ли, несерьезный. Поверхностный. Что и подтверждается его успехом – разумеется, минутным.

Понятно, это не никакая не зависть, ни боже мой. Это скорее голос профессиональной совести. Брал бы пример, – шпыняет она (хоть бы и меня; но и многих, я уверен, других), – смотри, сколько человек работает, в каком темпе. Не то что ты – раз в месяц по чайной ложке. Чувствует потому что, к чему дело-то идет.

И не возразишь. Поскольку тоже чувствуешь.

А все-таки это нерасчетливо – писать так скоро, что современники не успевают читать. И потом, что толку быть выдающимся писателем, пока не найдешь, не нападешь на сюжет, воплощающий все то и только то, что должен (и, наверное, больше всего на свете хочешь) сказать. Сюжет, для которого ты – как сказано раз-другой Быковым применительно к Окуджаве – «задуман».

Вероятно, что-то такое ДБ мерещилось, когда он придумывал роман «ЖД», – но сорвалось, и скука победила (по крайней мере – меня).

Про Окуджаву – книжка замечательно интересная. Но отчего? Оттого, что в ней т. н. сюжет – всего лишь отличный повод поговорить о разных вещах, касающихся этого т. н. сюжета.

Жизнь Окуджавы рассказана – и превосходно рассказана – на шести страницах: с 33-й по 38-ю. Остальной объем заполнен веществом времени – ну да, включившего в себя Окуджаву со всеми биографическими подробностями, – ну да, выразившего себя в его песнях.

Разобранных, кстати, способом необыкновенным и, полагаю, единственно возможным. Стихотворные тексты приведены – и тут же пересказаны прозой: чтобы передать интонацию мелодии. Не представляю, кто еще, кроме Дмитрия Быкова, осмелился бы на такое. И кто другой справился бы.

Но если вы зато умеете (или умели когда-то) эти песни (а стало быть, и самого Окуджаву) любить, – эта книжка вам ничего существенно нового про Окуджаву не скажет. Вы ведь так и предполагали, не правда ли, что он и в личной жизни, и в литературном быту был благородный человек.

Другое дело, что и книжка, может статься, не для вас написана. А для кого-нибудь, кому она лет так через пятьдесят или сто случайно откроет целый погибший мир.

И надо прямо сказать, что здесь имеется десяток-другой таких страниц, которые должны целиком, прямо как есть, без малейшей перемены, войти в любой правдивый учебник истории, в главу «СССР: вторая половина XX века». Положим, лично я не очень верю, что в России когда-нибудь издадут правдивый учебник истории, – но Дмитрий Быков – оптимист, в некотором роде. Полагает, что «хоть спираль и сужается с каждым витком (причем идет вниз, позволю себе прибавить. – С. Г.), а кругового ее хода никто не отменил». Из чего, по-видимому, следует, что неизбежно повторится не обязательно только наихудшее.

Так или иначе, я нигде и никогда не видел такого точного и глубокого, как в этой книге, изображения начала Оттепели, а равно и конца Перестройки. Не встречал такой яркой, такой горькой метафоры, как та, что описывает здесь генеральные закономерности местных судеб. Выписал бы полностью страницы четыре – но удержусь, чтобы мой текст не жил за счет чужого, к тому же вам следовало бы купить эту книжку: на всякий случай, для детей.

Кроме политики, здесь удивительно много светлых и острых мыслей про литературу, главным образом про поэзию. Хотя и не только. Чего стоит одна эта: что мы, образованщина, и есть (вернее – были) Российской Федерации народ. Вымирающий носитель фольклорного сознания. (О да, о да! Позвольте, я разовью – всех этих песенок про голубые шарики, полночные троллейбусы, всех этих сказок про обитаемые острова и далекую радугу. Умели водить хороводы и вязать свитера, вечерами же при лучине почитывали вслух берестяной самиздат.)

Не забывайтесь, рецензент! Как насчет отдельных недостатков? – Так точно, недостатки наличествуют. То тут, то там. В виде неверных (по моему мнению) оценок, ложных (опять же п. м. м.) аналогий, некорректных (п. м. м.) обобщений. (Полцарства за парадокс? Но при таких ценах нельзя себе позволить больше двух.) Например, почти всякий раз, как речь заходит об Александре Блоке, просто не веришь своим глазам. «…Много музыки и страсти, но мало того, что принято называть смыслом; напев больше, шире, важней простого и часто убогого содержания, которое мы можем оттуда вычитать – и которое для самого Блока ничего не значило…» Может быть, думаешь, это другой какой-нибудь Блок, московский однофамилец.

Да и насчет звуков небес – славная эта гипотеза Сальери: что отдельным счастливым авторам эти, значит, звуки непосредственно оттуда и транслируют, а прочим – фиг, генерируйте сами в поте своего лица… Это ведь все-таки гипотеза, согласны? Излюбленная, между прочим, графоманами. Ну и не стоит, по-моему, так непререкаемо распоряжаться: на гений-талант рассчитайсь. Разве что эти распоряжения поступают в ваш ум тоже прямо из космоса – тогда молчу.

Напоследок. Книга (в отличие, значит, от стихов московского Блока) содержит в большом количестве как раз «то, что принято называть смыслом». Восхитимся же. И предскажем: какие сильные вещи еще напишет этот неутомимый человек. Если ему и нам повезет. Авось.

Корней Чуковский. Собрание сочинений в пятнадцати томах. Том пятнадцатый: Письма. 1926–1969

М.: ТЕРРА-Книжный клуб, 2009.

Рецензия – жанр, данному случаю не подобающий. Пожалуй, подошли бы пятнадцать библиографических карточек, размером каждая с четырехэтажный дом, как портрет руководителя КПСС или советского правительства. Украсить ими улицы.

Потому что – да! ура! Последний, пятнадцатый по счету верблюд пересек пустыню. Последний вернулся в гавань корабль. Вышел из печати последний том первого настоящего Собрания сочинений Корнея Чуковского. Через сорок лет после его смерти – но все равно! Тиражом не указанным – и так ясно, что практически никаким, – но все равно! И даже наплевать, что читать его стало некому. Все равно: литература торжествует. И да здравствует Елена Цезаревна Чуковская! Какая самоотверженная воля, какая сумасшедшая работоспособность. Какая, скажем без обиняков, любовь и верность избранному для себя долгу.

Бурная, продолжительная овация Е. Ивановой, Б. Мельгунову, О. Степановой, Л. Спиридоновой, Ж. Хавкиной, отдельно – С. Лю-баеву, художнику. (Никого не забыл?) Пять женщин и двое мужчин сделали то, что ни СССР, ни РФ не смогли.

В другой стране вам сообщили бы такую новость по радио, по телевидению. Здесь это вряд ли реально. Поэтому вернемся к идее библиографических карточек.

Том I (2001): произведения для детей.

Том II (2001): «От двух до пяти». «Литература и школа». «Серебряный герб». (Занятное тут приложение: «Борьба с Чуковщиной».)

Том III (2001): «Высокое искусство». «Из англо-американских тетрадей». (Имейте в виду: книга об Уайльде, книга об Уитмене, избранные переводы из Уитмена – здесь.)

Том IV (2001): «Живой как жизнь». «О Чехове». «Илья Репин».

Том V (2001): «Современники». (Включена статья про Ахматову; в приложении – очерки о Гумилеве, Сологубе, Пастернаке.)

Том VI (2002) и Том VII (2003): литкритика Чуковского до революции. (Никто и никогда в России не писал критику лучше, чем он тогда. И сам он не написал ничего лучше. Сплошное наслаждение и восторг.)

Том VIII (2004): литкритика сразу после 1917-го плюс «Рассказы о Некрасове». Книга о Блоке. Книга о Горьком. Пресловутая статья «Ахматова и Маяковский». А также «Поэт и палач».

Том IX (2004): «Люди и книги». (Из истории русской литературы XIX в. Достоверность, осторожность.)

Том X (2005): «Мастерство Некрасова» и разные поздние статьи. (Почти советский стал писатель – если бы только не страсть к культуре.)

Том XI, Том XII (оба – 2006), Том XIII (2007): Дневники. (Что тут скажешь. Записи за 69 лет почти подряд. Документ потрясающий, человек – необъяснимый.)

Том XIV (2008) и этот самый Том XV: Письма.

См. выше, про Дневник. Мучительную искренность не отличить от жестокого притворства, иногда по лицу пробегает гримаса прямо безумная. В этом последнем томе оказалось такое письмо (к кому бы вы думали? к глубокоуважаемому Иосифу Виссарионовичу; когда написано? в мае 43-го, посреди войны) – просто исключено, что его сочинил мужчина взрослый и вменяемый.

О том, что ему, писателю К. Чуковскому, к сожалению, известно большое количество школ, где имеются социально опасные дети, которых необходимо оттуда изъять, чтобы не губить остальных.

«Вот, например, 135-я школа Советского района. Школа неплохая. Большинство ее учеников – нравственно здоровые дети. Но в классе 3 „В“ есть четверка – Валя Царицын, Юра Хромов, Миша Шаковцев, Апрелов, – представляющая резкий контраст со всем остальным коллективом. Самый безобидный из них Юра Хромов (с обманчивой наружностью тихони и паиньки) принес недавно в класс украденную им женскую сумочку.

В протоколах 83-го отделения милиции ученики этой школы фигурируют много раз. Сережа Королев, ученик 1-го класса „В“, занимался карманными кражами в кинотеатре „Новости дня“. Алеша Саликов, ученик 2-го класса „А“, украл у кого-то продуктовые карточки. И т. д. и т. д.»

Что же это такое? Невозможно же допустить, что имена и фамилии – не с потолка, что этот Юра Хромов, этот Алеша Саликов существовали на самом деле.

Что Мойдодыр сдает Крокодилу живых мальчиков.

А вы пробовали посуществовать этак с полстолетия («В России надо жить долго» – его слова) врытым в землю по пояс – чтобы, значит, не возвышался? Не то удивительно, что башню сносило, как шляпу, – а то, что он исхитрялся ее ловить.

Того, кто не прочитает из этого собрания хоть несколько томов, – тоже отчасти жаль.

 

XXX

Сентябрь

Александр Терехов. Каменный мост

Роман. – М.: АСТ, Астрель, 2009.

Вот это слог: резвый, резкий. С таким вниманием к пространству и веществу. Не надоедает вплоть до самой последней страницы – восемьсот, между прочим, двадцать девятой. Должен быть хорош таким счастливым слогом написанный роман.

А не вышло. Жанр придется так и обозначить: восемьсот двадцать девять недурных страниц.

Описывающих смятение, близкое к отчаянию. Которое и является правдой этого произведения. Тлеющими его угольями. Под грудами холодного песка.

Настоящие критики, вот увидите, вам доложат, что в песке-то вся и сила. Поскольку, дескать, это первосортный песок. Образует, обратите внимание, несколько слоев. При ворошении возникают прелюбопытные конфигурации, знаете ли.

Возьмите, например, самый верхний слой. Реальный факт. В 1943 году в Москве на Каменном мосту один мальчик застрелил одну девочку и застрелился сам. По крайней мере, такова была версия тогдашнего следствия. Однако нельзя исключить – и некие черточки на песке позволяют заподозрить, – что и мальчика, и девочку убил их одноклассник. И убежал. И пистолет унес.

Это, значит, у нас проходит как заманчивый сюжет. Поскольку в нем криминальная хроника пересекается с придворной: девочка и мальчик – и тот, другой, подозреваемый мальчик – были дети сталинских вельмож. Это же сенсация, не так ли? Почти что кремлевская тайна, да еще с двойным дном. Вы, небось, и не слыхали, что дочь наркома Т. была убита сыном наркома Ш., – а на самом-то деле оба, наверное, пали от руки сына наркома М.

Пенсионеры любят такие истории. В телескрине после ужина. Не то чтобы им было безумно жаль каких-то давно и бессмысленно погибших подростков (к ним и автор совершенно равнодушен), – а страшно интересно про папаш. Про железных людей, которые не умели любить никого, кроме Сталина. Но зато уж эта любовь была не слабее страха смерти – или не отличалась от него.

Непостижимые существа – реально пустые, полые, совсем ничего личного, – но в этой пустоте, пенсионер, была и красота.

«…Все (кроме редких самоубийц) всё знали и ничего не боялись; сидели и ждали забирающих шагов, чтобы всё, что скажут, исполнить и сохранить свою причастность к Абсолютной Силе, дававшую им сильнейшее ощущение… чего? Мне кажется – бессмертия. И только по недомыслию можно сказать, что они жили в оковах. Они прожили со смыслом. Определенным им смыслом. И выпадение из него было большим, чем смерть, – космической пылью, Абсолютным Небытием, а про Абсолютное империя дала им четкое представление».

Не читал Оруэлла, пенсионер? А Кестлера? А Тацита, Светония? – ну и не надо. Не надо, знаете ли, упрощать.

«Быдло знает – пытки, их просто запытали, били; слаб, животен человечишка, когда каблуком-то по пальцам и недельку не поспать… Но наступает мгновенье, когда трехминутный суд позади, когда между человеком и землей остается – ничто, клочок воздуха для не слышных никому слов, а они кричали: „Да здравствует Сталин“. И жестокосердый нарком Николай Иванович Ежов по пути туда запел „Интернационал“, а несгибаемый Абакумов после трех месяцев в кандалах в камере-холодильнике вскричал навстречу летящим пулям: „Я все напишу в Политбюро!“…»

Загадка, загадка. Но что же делать с объявленным сюжетом: лежит, не шевелится. А давайте (тоже как в телескрине) порасспрашиваем пенсионеров же, но не простых, а родню железных: не сохранилось ли в цепенеющей коре мозга каких-нибудь отголосков страшного эпизода на мосту?

Нет, никто ничего важного не помнит, а если бы и помнил, то не сказал бы, так воспитаны железными: никому никогда ни слова ни о чем. Но если долго уговаривать и настаивать, то в конце концов почти каждый уступит и не важного – ни о чем – все-таки наскажет порядочно. А читатель, значит, внимай этому старческому скрипу (воспроизведенному искусно и натурально) – потому что сама-то по себе драма вместе с версиями и с гипотезами уместилась бы в три газетных абзаца, – а где же будет захватывающий поиск? бег за истиной с преодолением препятствий? Столько времени потрачено впустую. Нерасчетливо было бы не конвертировать его в беллетристику – дар слога-то на что?

Вообще – не годится, чтобы реципиент скучал. Что, собственно, мешает автору слегка инсценировать историю изготовления этих трех абзацев – разыграть, как, допустим, мистический триллер? Пенсионеры – те же дети: съедят и еще спасибо скажут. А продвинутая критика истолкует как надо. Как своевременную метафору.

Итак, позабавимся. Включим за кадром тревожную, но бодрую музыку. Наша служба – наша работа с кремлевскими тайнами – опасна и трудна. Это в некотором высшем смысле – метафизическая контрразведка невидимого фронта. Мы не съемочная группа телескрина – мы группа захвата, бригада Воланда, исчадия компетентных органов, люди правды. Госбезопасность, летящая на крыльях ночи, имея приказ арестовать и поставить к стенке самое смерть.

И еще пара ведер звонкого песка. Как если бы ни Булгакова никто не читал, ни Шарова.

Но тут наконец становится горячо. Потому как смерть – кодовое слово всего этого текста.

Где, – спрашивал, помните, пастор Браун, – легче всего спрятать древесный лист? – И сам же отвечал: в лесу.

Вот и здесь: сотни страниц общеполезных, а между ними, на правах почти что сна, – десятки личных. Про то, что действительно волнует одного из персонажей – ну не автора же. Неизвестно кого. Первое лицо повествования.

«Всякая жизнь (вся! пожалуйста, вся!) кончится моей смертью, мысли-утешения о будущих придурках-внуках и детях – это обезболивающий укол, чтоб дохли без лишних хлопот для окружающей молодой своры, без ночных криков ужаса, без цепляний за рукава санитарок и врачей: не отдавайте меня туда!!! Судьба человечества меня не волнует, человечества давно нет, в нем нет ничьего „я“, и кому оно на хрен сдалось?! – меня волнует моя жизнь, мое дыхание, я. Мне нужен я.

Я не хочу навсегда не быть …»

Ну и так далее.

Говорят, это бывает с особо нервными, называется – кризис среднего возраста. Жизнь потеряла прежний вкус и явственно горчит. Перестала скрывать, что довольно скоро кончится, а на расспросы о собственном смысле не отвечает. И, главное, как-то так подменила диоптрии, что влюбиться в юную особу – оставь надежду. Больше ни в одну, никогда.

А с тетками – если бы вы только знали, как противно. (Будем надеяться, вы не читали Набокова.) Как ненавидишь их в это самое время. Так бы и убил.

А вместо этого перелетаешь с одной на другую. Отвергая, впрочем, коленопреклоненных красавиц (сам будучи, как вы догадываетесь, неотразим). Ища одного лишь омерзения.

«Я отвел ее руки – я тебя не запачкал? – прижался к туше с несдерживаемым вздохом омерзения, поцеловал в щеку раз, другой, не замечая ищущих губ, и еще вздохнул; она протянула влажные салфетки в разорванной упаковке – все найдется у девушки в сумке, – быстро вытерся, украинка нащупала сквозь юбку трусы и подтянула их на место. Всё».

«Мокрые волосы девушки противно елозили по левому плечу, груди давили на живот комками жира. Так никогда… не кончится. 〈…〉 Повернуть ее, что ли, задом… Чтоб хоть слезла. Да ну ее на хрен!»

«…Вцепилась и повалилась, сунув в мой рот пресный язык, со свежей отдушкой какой-то карамельки. Ничего не хотелось, я очищал, доставал наружу изжеванный целлюлитом зад, выпитые, низко потекшие к пузу груди, потрогал днище, заросшее переползающим на ноги мхом…»

Что-то обрыдло мне цитировать. Похоже, и насчет слога я малость того… Неровный он какой-то. Бойкий, с напором, а неровный. Зависит от высоты изображаемого предмета. Завидев тень «императора» – воспаряет. Но при мысли о т. н. слабом поле забывает сглотнуть. Нет-нет, да и брызнет слюна неподдельного гнева.

«Я опустился в коридоре на кожаный пенек, пока шипел душ: лишь бы не голая; она вынесла жирный живот с пупом, глубоко вбитым под узел курортно завязанной рубашки, мы дотолкались до кровати…»

«Я – молнией! – расстегнул сбрую у нее на спине, перекатил брюхом вверх, рывком задрал майку и схватил губами пресный сосок – самое скучное дело на свете…»

Серьезные, короче, проблемы у человека. И непреодолимая потребность передать совершенно посторонним людям – нам с вами – все подробности. Под предлогом, значит, реставрации (с последующей продажей) тайн кремлевских. Не желает – в поликлинику. Скрывается в романе. Которого нет. Странно все это. И не смешно.

Роман Тименчик. Что вдруг: Статьи о русской литературе прошлого века

Сборник. – М.: Мосты культуры; Иерусалим: Гешарим, 2008.

Доставляет удовольствие (иногда – и наслаждение, по крайней мере – лично мне; тут есть, например, незабываемая статья про танго: как бы примечание к одному из стихотворений Бродского; всего-то 15 страниц, причем последние семь заняты примечаниями же к предыдущим восьми, состоящим, кстати, наполовину из цитат; а проглотил – и чуть ли не целую минуту или около того чувствуешь себя так, словно ты и сам – человек культуры; почти что понимаешь, какая там, у них, в культуре, видимость; какая освещенность) – а также эта книжка приносит пользу.

Разумею – не только другим разъяснителям чужих текстов (профессорам литературы, комментаторам, домушникам, медвежатникам, карманникам, щипачам – и типам вроде меня, – которые, значит, не стесняются печатно «предаваться размышлениям об эмоциях, своих и автора, воплощенных и выраженных этим текстом»: данный род занятий охарактеризован в книге как «непыльная практика сюсюкающих дармоедов»; в самую точку).

Нет, я про пользу моральную. Про бегущую между типографских строк невидимую строку: литератор! а литератор! смотри, сколько вас, литераторов, было в одном только кратком т. н. Серебряном веке, – а кого теперь знают хотя бы по фамилии. Вот и не будь смешон, а будь скромен. Твердо и весело знай: помрешь, блин, и никто не вспомнит.

Кроме людей школы Тименчика. И нескольких его друзей.

Эти люди тщатся осушить русский рукав Леты. Чтобы словосочетание «забытый писатель» превратилось в оксюморон.

Что значит – забытый? вот же он, поставлен по алфавиту и поблескивает пуговицами, как живой: существовал с такого-то числа по такое-то; названия сочинений; красная, а также средневзвешенная сочинениям цена; особая примета, слушок, сплетенка.

Бессмертья, может быть, залог. Как это у Бродского насчет прохожего с лопатой? В литературной т. н. среде лопата наготове у каждого, и человек человеку – мемуарист.

Скажем, кто станет перечитывать рецензии какого-нибудь Валериана Чудовского. Ну, бывший лицеист; ну, арестован, сослан – и в ссылке, вероятно, погиб. Очень печально. Царствие ему небесное. Роману Тименчику, чтобы сделать эту фигуру отчетливой, понадобилось всего пять страниц. Правда, ему повезло: у Чудовского что-то было не так с правой рукой, что-то с нею случилось году в 1920-м. Пятеро современников, кто во что горазд, написали про эту правую руку: что ее объели крысы, когда он лежал без сознания в тифозной горячке; что – нет, рука была здоровая, он нарочно носил ее на перевязи, чтобы иметь предлог уклоняться от рукопожатий; что – да, и это была политическая бравада («не хочу ее подавать подлецам, сотрудничающим с большевиками»); что – да нет, вроде не бравировал, но как-то очень уж вычурно изъяснялся («к сожалению, не могу осуществить рукопожатия»); наконец – что вообще он, знаете ли, был из тех (не совсем понятно – каких), «кто, здороваясь, не снимает перчатку».

Добавить обрывок любовного (нежности отчаянной) письма (к Анне Радловой), добавить из дневника Пунина, что арестованный Чудовский «запретил о себе „хлопотать“, говоря: если нельзя обо всех, то не хочу, чтобы обо мне». И человек готов. Спасен. Выхвачен из Ничего.

Оценил, сюсюкающий дармоед, силу настоящей, чистой науки?

Оценил. Восхищен. Почти что счастлив. Однако позвольте мне думать – только не сердитесь, – что это искусство. Настоящее. Чистое. Без ужимок.

Хотя, действительно, несколько дюжин таких примечаний – и в некоей рукописной шуточной пьесе, сымпровизированной лет сто тому на даче в Алуште, делается прозрачен любой намек – словно зажгли свечу в старинном фонаре.

Но что характерно: комментарий увлекателен, а пьеса-то – курьезный пустяк. Даром что писали ее, «по-видимому, К. В. Мочульский, В. М. Жирмунский, С. Э. Радлов и Мандельштам».

(Точно так же осмелюсь предположить, что проводить вечера в кабачке «Бродячая собака» было скучней, чем читать про эти вечера труд – классический – Тименчика и Парниса.)

Короче говоря: фанатичный носитель интуитивного знания, что прошлое – реально и неуничтожимо, Роман Тименчик наполняет помертвелые тексты улетучившимся из них временем. Которое добывает – атом за атомом – из других старинных текстов. Прямо на наших глазах. И по ходу этого, значит, сугубо научного дела разные поверженные куклы – какой-нибудь Владимир Пяст, какая-нибудь Глебова-Судейкина – вдруг встают и начинают вращаться.

А впрочем, хорош сюсюкать. Скажем о книжке нечто по существу. Там опечатка в одном заглавии: Саванарола. И упомянутого Чудовского в именном указателе ищи-свищи.

 

XXXI

Октябрь

Славомир Мрожек. Валтасар: Автобиография

Słavomir Mrożek. Baltazar

Предисл. А.Либеры; пер. с польск. В.Климовского. – М.: Новое литературное обозрение, 2008.

Нельзя описывать то, что не поддается описанию, – итак, самое главное я опускаю. Примерно так (точная цитата, как обычно, куда-то запропастилась) шутил Славомир Мрожек, когда еще умел шутить и вообще был Славомиром Мрожеком. Хорошо бы и мне отшутиться от этой книги, раз все равно не передать, какой тяжкой мощью дышит ее заурядный текст.

Заурядный! всего лишь дельный! всего лишь внятный! Ну, еще искренний, притом в меру. Воспоминания как воспоминания: про детство (подробно), про юность (скороговоркой), про то (сквозь зубы), как литературная карьера началась.

Детство было как у каждого – не такое, как у всех, но тоже грустное, – и юность как во сне, а дебют и вовсе хрестоматийно, так сказать, советский – довольно гладкая открывалась дорожка, вполне успел бы еще пан Мрожек отхватить от социализма пару госпремий, и союзом писателей, в случае чего, порулить, и спиться, – если бы не свалил за бугор. А как свалил, отчего и что при этом думал и чувствовал, – сказано в трех абзацах с половиной. Виноват! в четырех с половиной; один обязательно выпишу, если не забуду.

Ну и все, собственно. Продолжение пока не следует. От лица всех будущих диссертантов – спасибо и на том.

Опять же, обыкновенные старики, почитывая мемуары стариков знаменитых и выдающихся, морщатся, если слог блестит. Из всех лит. достоинств их утешает лишь простота – по возможности неслыханная. Отпрыгался, брат, чего уж теперь. Пописал как никто, и будет с тебя – попиши как все, хорош строить из себя Славомира Мрожека.

И он действительно не строит. Хотя после инсульта (случившегося в 2002-м) еще года полтора полагал, что он – Мрожек, только пораженный афазией.

Это вот что такое.

«Я знал несколько иностранных языков. После возвращения из больницы выяснилось, что не могу говорить ни на одном.

Польский, мой родной язык, вдруг стал недоступным. Я не мог составить ни одного осмысленного предложения.

Я мог читать, но не понимал, что читаю.

Я разучился пользоваться пишущей машинкой, компьютером, факсом, телефоном. Не знал также, как пользоваться кредитной карточкой.

Я не умел считать и не мог ориентироваться в календаре…»

Вот что бывает. Какие непрочные мы существа. Как наплевать клеткам якобы собственных наших тел – на нас самих.

Но Славомир Мрожек (он тогда еще считал себя Славомиром Мрожеком) оказался не совсем одним из нас. А кем-то таким, кто может заставить эти проклятые клетки перестроиться и подчиниться. Сам себе серафим.

Как и вы, я не способен вообразить, чего это стоило. И какого рода эта жажда, утоляемая такой горечью.

«Я очень хотел снова писать, поэтому лечение требовалось необычное. Мы начали с кропотливого повторения, запоминания и составления первых правильных фраз. Мне необходимо было побороть страх перед людьми и перед внешним миром. Преодолеть апатию и начать действовать. Первые успехи 〈…〉 позволили мне поверить, что я преодолею афазию и вернусь к профессии».

А в декабре 2003-го в Париже, на улице Гименер, в доме, что напротив Люксембургского сада, ему приснился сон.

«Мне снилось, что мои имя и фамилия значатся по-польски на служебном бланке. Буквы, которые я хорошо помню, были напечатаны на принтере. Одновременно прозвучал голос, словно ниоткуда. Голос сообщил, что вскоре меня ждет длительная поездка за границу. Прилагающийся документ я возьму с собой. По прибытии на место предъявлю его местным властям. Потом власти исполнят все, что я от них потребую, но с одним условием: я никогда больше не воспользуюсь своим настоящим именем и фамилией. Мое имя теперь будет Валтасар».

Вообще-то рецензии тут и конец. Все понятно, не правда ли. Каждый день – несколько страниц от руки, затем совместная с врачом-логопедом, пани Миколайко, правка, – и так в течение двух лет. И получилось – как получилось. Очень и очень прилично, между прочим. Не хуже, чем у других. Похоже на дневники Евгения Шварца (у которого, если помните, так ужасно тряслись руки: тоже, наверное, клетки мозга пытались сорваться в хаос). Правда, одна только правда, ничего, кроме правды, никакого т. н. таланта. Обыкновенное чудо.

Но раз уж я наговорил столько вздора – добавлю еще. Убейте меня, наглого невежду, госпожа редактор, господин переводчик, господин автор предисловия, – только сперва скажите: это совершенно точно, что Baltasar – в данном случае непременно Валтасар? О да, я прочитал в предисловии: «…имя это не случайное и не однозначное. Оно, несомненно, связано с последним царем Вавилона, а значит, и со знаменитым пророчеством во время мифического пира». Как-то это не выглядит убедительно, а звучит безнадежно.

Конечно, если несомненно – ничего не поделаешь. А так хотелось бы, чтобы тогда в Париже (это ведь было накануне Рождества) Славомиру Мрожеку приснилось, что он отныне – Бальтазар – один из волхвов, король-звездочет и вскоре ему предстоит ответственнейшая командировка: в Вифлеем.

О да, он действительно говорит:

«Поменяв имя и подписываясь „Валтасар“, я открыто признаюсь в собственном несовершенстве. С этого момента меня нельзя ни хвалить, ни осуждать за все, что я написал до афазии, поскольку того человека уже нет».

Он покончил с тем человеком, однако же сохранил к нему приязнь. Тот человек был очень не глуп, и кое-что умел (в частности – шутить), и часто поступал правильно, а вдобавок ему иногда везло. Я обещал выписать абзац про перемену судьбы – когда он послал зрелый идиотизм на, – вот он:

«Я уже не мог смириться с тем, чтобы интеллигент в здравом рассудке оставался членом партии советского типа. Считал абсурдным сам принцип коммунизма. Практически он давал возможность тупому человеку считаться не только писателем, но кем угодно. Как только я это понял, тут же решил не участвовать больше в этом безумии».

Рышард Капущинский. Путешествия с Геродотом

Ryszard Kapuściński. Podróże z Herodotem

Предисл. Ежи Аксера; послесл. К.Старосельской; пер. с польск. Ю.Чайникова. – М.: Новое литературное обозрение, 2008.

Чуть ли не самый известный в мире польский писатель (1932–2007). Переведен на 25 языков, удостоен бесчисленных и крайне лестных наград. Говорят, и Нобелевская светила. Король политического репортажа. Автор потрясающих, говорят, книг «Император» и «Шахиншах» и многих других.

Эта – не потрясающая, зато обаятельная. Внушает симпатию к автору. Жизнелюбивый и любознательный. Обладатель редкого дара: умеет излагать простые мысли – просто. Изобретатель (или, скажем аккуратней, наиболее удачливый эксплуататор) особой модальности риторического вопроса: теребит читателя, дергает его за руку, чтобы не отставал.

«Но посадить на кол три тысячи мужчин? Как это происходило? Был ли это один кол, а все стояли в ожидании своей очереди? И каждый смотрел, как насаживают на кол его предшественника? Они не имели возможности убежать, так как их связали, или же, парализованные страхом, просто не могли пошевелиться? Вавилон был центром мировой науки, городом математиков и астрономов. Их что, тоже на кол? На сколько же поколений или даже столетий задержалось развитие знаний?»

Очень толково вмонтировал в собственные мемуары сколько-то пересказов из Геродотовой «Истории». Перебросил сколько-то аналогий, подвел убедительный моральный итог. Почему необходимо изучать историю, и как важно быть терпимым.

Отличная книга. Занимательная и полезная. Для детей среднего школьного возраста ничего лучше и вообразить нельзя.

Анджей Стасюк. На пути в Бабадаг

Andrzej Stasiuk. Jadąc do Babadag Предисл. Ю.Андруховича; пер. с польск. И.Адельгейм. – М.: Новое литературное обозрение, 2009.

Занятия художественным переводом предполагают, как правило, наличие длинной, темной, пологой такой юбки. На кокетке. С оборкой.

Должность редактора, в свою очередь, ассоциируется с эффектным убранством дыхательных путей.

Словом же «корректор» обозначают в отдельных учреждениях ту или иную загадочную женщину.

Все это особы мыслящие. А также им присуща – как бы это сказать – брезгливая деликатность в обращении с грубыми подробностями.

Например, пивная кружка. Никоторая из этих дам, конечно же, ни разу в жизни не притронулась к пивной кружке. Понятия не имеет, что такое из нее пьют. И субъектов с подобными предметами в руках видела разве что издали, боковым зрением.

Более чем естественно, что, наткнувшись в тексте на что-нибудь такое, противное, – она холодно переводит: «пил одно пиво за другим»… Или – с восхитительной невинностью, которую ведь не скроешь: «Пили чистую водку и споласкивали пивом».

Столь же бесконечно далека она от мелочного и дурно пахнущего вздора, который мочащиеся лицом к стене называют техникой, экономикой, политикой. Ну не все ли, скажите, равно, дивизия ли XIV российская размещена в каком-то там Приднестровье – или, допустим, 14-я армия? Вам представляется удивительным, что локомотивы в словацкой глубинке работают «на дровяном отоплении», – ах, оставьте, охота вам вникать в пустяки, – делать, что ли, нечего? А как задирают цены таксисты в Албании – «при валовом продукте брутто тысячу пятьсот долларов на человека», уф.

То ли дело – реалии культуры. Тут включается интуиция – диктует, прямо как Муза: «Ребятишки шныряют по шоссе туда-сюда, словно их с младенчества обучают пресловутому румынскому пренебрежению к смерти, гетто-дакскому фатализму». Ну а какому еще? Румыны похожи на евреев, евреи обитали в гетто, а там пренебрежение к смерти – преполезная должна была быть вещь.

Не говорите ей про сообщение Страбона: дескать, даки и геты – два фракийских народа; говорят на одном языке, но живут раздельно: геты – по берегам Нижнего Дуная, даки – в областях современной Трансильвании.

Расстроится. Обидится.

Вообще-то такая ошибочка, такая описочка – лишняя буковка – наверное, больней, чем, не знаю, выйти замуж за дурака. Непоправимей.

Мне жаль. Потому что предположенное выше распределение ролей здесь не годится. У редактора – у г-жи Старосельской – исключительно серьезная репутация. Перевод г-жи Адельгейм – если простить несколько все-таки малозначительных faux pas, – хороший перевод.

Во всяком случае, достаточно хороший, чтобы впечатлительному мне показалось, что автор этой вещи, пан Анджей Стасюк, – был гениален, когда писал ее.

Видите, как осторожно изъясняюсь. Не веря сам себе. Нам ли не знать, что живых гениальных писателей не бывает. Неприличное прилагательное, и больше ничего.

Если уж хотите всю правду, я и эти нападки и придирки затеял, только чтобы оттянуть момент – вот который сейчас наступил, – когда приходится что-то произнести по существу дела. И чтобы к этому моменту осталось как можно меньше места.

Потому что это крайне трудно. Это скучная книжка, скучная! Текст ее однообразен. Похож на какое-то марево. Каждую страницу мгновенно позабываешь, перелистнув. И с книгой то же самое: никак не сообразить расположения частей, не припомнить порядок сюжетов.

Но стоит вам ее закрыть, как вас охватывает почти мучительное желание открыть ее снова.

Или не охватывает – если вам не знаком некий, скажем так, невроз. Если вам не случалось взглянуть из вагонного, допустим, окошка на какой-нибудь затерявшийся в провинциальной глуши нищий поселок – и подумать что-нибудь вроде: а тоже ведь живут, – и почувствовать что-то вроде смертной тоски пополам с необъяснимой завистью.

Вот на эту инъекцию в ум Анджей Стасюк и подсел. На реальность реальности. Пережить ее снова, еще и еще. Он колесит по задворкам Восточной Европы, огибая большие города. Разыскать на карте очередную забытую Богом дыру, добраться до нее, припарковать машину – и посидеть в забегаловке, потягивая местное пиво или бренди, куря сигарету за сигаретой. Несколько минут или часов. Так разглядывая эту, значит, дыру, как будто за нею – с какой-то другой стороны – что-то есть.

Главные слова: пространство, время, бессмертие, небытие, вечность, бардак.

Где взять другие, чтобы объяснить хоть самому себе этот болезненно-острый интерес к чужой скуке, невыразимую красоту руинированного быта, – и смысл пронзительной и безответной любви к тем, кто ни по какому смыслу не тоскует.

Метафизическая зависимость. Впрочем, довольно. Выпишу абзац наугад.

«Стоит свернуть с главной дороги, как меня охватывает ощущение, что мировое пространство густеет, становится неподатливым, что на самом деле оно делает одолжение всем этим домам, хозяйствам, этой убогой усадьбе за оградой, всему тому, что едва проклюнулось, едва показалось на поверхности земли и теперь пыталось выжить. Но все выглядит и течет повседневно, словно бы безнадежно, не рассыпаясь лишь по причине чистого фатализма. Бетон, кирпичи, сталь и дерево смешиваются в случайных пропорциях, словно рост и упадок не смогли сговориться раз и навсегда. Прежнее имеет вид испорченный, покинутый, отрешенный и бессильный, а новое выглядит дерзко и вызывающе, поскольку демонстративно пытается заглушить стыд прошлого и страх перед грядущим. Все сплошь – временность, преходящесть, настоящее, без устали совершающееся время, все могло бы исчезнуть в один момент, и пространство не пострадало бы, немедленно срослось и разгладилось, словно ничего не произошло. Ведь это напоминает пролог к тому, что никогда не начнется, периферию без центра, пригороды, лишенные кульминации го́рода и простирающиеся по самый горизонт. Да, пейзаж это поглотит, на прорехе пространства появится небрежный шов, ибо существование этих мест, этих захолустий, которые я проезжаю и которые люблю безнадежной любовью, исчерпывается в процессе самого своего существования, поскольку смысл их исчерпывается в попытке выжить. С этой точки зрения они настолько близки природе, что в туманные предвесенние дни почти неотличимы от фона. Еще мгновение – и низкое небо затворится, захлопнется, и все исчезнет. Вот почему я так тороплюсь с этими своими поездками, с этой тягой к конкретике, которая моментально обращается в прах и приходится воссоздавать ее из слов. Не знаю, по какой причине все это существует, и давно потерял надежду отыскать ответ, так что на всякий случай записываю все по ходу дела, чтобы равенством подменить справедливость и смысл…»

Не правда ли, похоже на стихи Бродского? Это неспроста.

 

XXXII

Ноябрь

Б. М. Фирсов. Разномыслие в СССР.

1940–1960-е годы: История, теория и практики

СПб.: Изд-во Европейского университета в С.-Петербурге, Европейский Дом, 2008.

Как глупо скучна была бы жизнь, если бы случалось только неизбежное; если бы все происходящее мы полагали единственно возможным. Ум, не способный к сослагательному наклонению, не уловит – и ловить не станет – изредка все-таки пробегающую по событиям тень смысла.

Зато ни о чем и не пожалеет. Поскольку в мире, не знающем сослагательного наклонения, не бывает ошибок и неудач.

Таким миром, я думаю, является земная кора. Разные там геологические пласты и вообще огромные камни не знают горя – а одну лишь силу тяжести.

Тогда как для организмов – возможны варианты. Какой-нибудь рыбке корюшке – допустим, одной из стайки – удается, случайно правильно вильнув хвостиком, проскользнуть мимо тюленьей пасти. Теперь ее сожрет другой тюлень. И в этом – ее свобода. От которой, между прочим, до нравственного императива – рукой, считайте, подать, это вопрос только времени, положитесь на эволюцию.

Или, скажем, автор этой книги, не уйди он сорок лет назад из номенклатуры в интеллигенцию, мог бы сделаться, чем черт не шутит, руководителем Советского Союза или даже губернатором Санкт-Петербурга (с вытекающими отсюда последствиями для линии местного горизонта). Доктор философских наук, почетный ректор Европейского университета, почетный доктор Хельсинкского университета, лауреат Международной Леонтьевской медали, – а начинал не хуже никого: райком комсомола – обком комсомола – райком (Дзержинский! в Ленинграде!) партии. Уже вызывали его и в ЦК, на «смотрины» – чай в хрустальном стакане, сушки. Понравишься – назначат инспектором ЦК, зачислят в особый кадровый резерв, маленько помаринуют, посолят, поперчат – и езжай, например, в Новосибирск третьим секретарем уже обкома. С перспективой практически необозримой. А он не почувствовал счастья, а главное – не выразил его. А такие нам ни к чему.

Впрочем, через несколько лет дали – почти дали, а он почти взял – еще один шанс, причем ужасный. В декабре 67-го он согласился было стать ни много ни мало гендиректором Советского телевидения. Буквально Бог спас – в лице т. Толстикова, ленинградского первого секретаря: категорически не поддержал кандидатуру. А то ведь через девять всего месяцев – либо в первые негодяи, на вечный позор, либо – не знаю, как это назвать – гражданская клиническая смерть или клиническая гражданская.

А так – позволили сбежать в лженауку социологию.

Вот и эта книга – по специальности. Веке в XVII жанр ее назывался бы – трактат. Или – рассуждение. На тему – верней, на две темы: 1) все ли обитатели страны, известной как Страна Советов, являлись Людьми Советскими? 2) являлось ли существо, известное как Человек Советский, каким-то отдельным подвидом Homo sapiens?

На первый вопрос – уверенное «нет» с массой убедительных примеров.

И на второй – тоже «нет», хотя с интонацией несколько расплывчатой.

Не вполне убеждающей профана вроде меня.

То есть и я согласен, что наши прадедушки и прабабушки, а также дедушки и бабушки, а также их сограждане в своем большинстве были люди, а кто же еще. Довольно много было и симпатичных, даже очень. А все же имелись у них, почти у всех, отличительные особенности. Конечно, не то чтобы признаки подвида. Профан вроде меня рискнул бы применить термин «порода». Она ведь, если верить советскому же словарю, определяется наличием «специфич. экстерьерно-конституциональных и полезных хоз. свойств, передающихся по наследству».

Но это я, разумеется, так шучу. Автор книги никакой схоластикой не занимается. Этот его труд есть история, так сказать, упадка основополагающих советских догм, а вместе с тем – идейная автобиография второго – и последнего – поколения советских людей.

Поколений этих, то есть сугубо и собственно советских, было – считает автор, или я так понял, – было два. Кто родился перед Первой мировой войной, а кто – незадолго до, или во время, или вскоре после Великой Отечественной. Вот с ними эксперимент был проведен по полной программе. И во всей своей чистоте. Но даже с ними, – считает автор, или, опять же, я так понял, – достичь полного успеха не удалось.

Все равно, говорит он, это были люди. В гостях, на пляже, в постели, у пивного ларька очень многие вели себя не так, как на собраниях. Бывало, что им приходили в голову фразы не из газет. И некоторые произносили такие фразы вслух, а некоторые другие даже не сообщали про них куда следовало. Настоящего, полного, всеобщего единомыслия не было никогда. На всех этапах наблюдалось частичное разномыслие.

Но зато почти никто не понимал, где и когда он живет, и вообще – что́ происходит. Советских не просто оболванивали – нет, их старательно, неутомимо сводили с ума. И они охотно поддавались, потому что в ненормальной реальности здравый рассудок – болезненная обуза. Старый ключ не подходил к новому замку. Им поменяли порядок мышления. (Так что я позволю себе не согласиться с утверждением автора: «нормальный человек не может в одно и то же время придерживаться двух противоположных точек зрения, если он не шизофреник». При чем тут нормальные, даже если они не шизофреники? В том-то и дело, в том-то и дело.)

Ну а когда главный естествоиспытатель перекинулся, его последователи стали относиться к работе с ленцой, проявлять халатность, занялись дрязгами и так далее. Потеряли контроль над процессом. И тогда у испытуемых началась ломка, симптомы которой автор книги описывает словосочетанием «пелена спадает с глаз».

И приводит много интересных документов и фактов. Это вообще умная книга – и, так сказать, великодушная. Прадедушек и особенно прабабушек действительно ведь страшно жаль, и обливать их высокомерием нечестно. Как будто с нами нельзя сделать то же самое, что сделали с ними. Да в момент! Тем более методика уже отработана.

«– Особую тревогу вызывает то обстоятельство, что некоторые средства идеологической работы, такие, например, как некоторые научные труды, литературные произведения, искусство, кино, да и печать, нередко используются у нас, я бы сказал прямо, для развенчивания истории нашей партии и нашего народа. Преподносится это под всякого рода благовидными предлогами, благими якобы намерениями. И это тем хуже, тем вреднее… Вызывает также тревогу тот факт, что у нас до сих пор нет настоящего марксистского учебника по истории нашей партии. Все вы помните, что был краткий курс истории ВКП(б). Этот краткий курс был настольной книгой не только каждого коммуниста, но и каждого трудящегося в нашей стране… Целое поколение людей воспитывалось на этом учебнике… Отсутствие такого учебника дает повод разного рода „критикам“ перетряхивать нашу историю… Особенно модной стала критика партии за то, что она оберегала по-ленински наше социалистическое государство, делала все, чтобы избежать столкновения с германским фашизмом…»

Узнаёте ли текст? Давно ли его закачивали из ящика в ваш мозг – нынче вечером, не правда ли? Представьте себе, он принадлежит мертвецу. Это, вообразите только, т. Брежнев вещал на заседании Политбюро ровно сорок три года тому назад, 10 ноября. И за все это время только два-три словечка слегка притупились.

Это что касается «специфич. экстерьерно-конституциональных и полезных хоз. свойств, передающихся по наследству».

Ариадна Эфрон. История жизни, история души

В 3 т. / Сост., подгот. текста, подгот. ил., примеч. Р.Б.Вальбе. – М.: Возвращение, 2008.

Будь я живописец, написал бы такую картину: «А. С. Эфрон, находясь на вечном поселении в Туруханске, пишет И. В. Сталину письмо, в котором советует к 10-й годовщине со дня гибели Марины Цветаевой напечатать ее стихи».

Будь я государство, отыскал бы это письмо в архиве сию же минуту.

Будь я Церковь – причел бы эту женщину к святым.

Будь я история литературы – взял бы ее в свой канон, поместил возле протопопа Аввакума.

Такой же внятный – звучанием не уступающий голосу – слог. Такой же чистый и сильный, непобедимый характер.

Вот ведь, оказывается, вправду бывают такие люди. Настолько выше всех других. Но это становится видно, лишь когда они очень несчастны.

Тут и рецензии конец. Кто купил этот трехтомник – тому повезло. Переиздадут разве что к морковкину заговенью.

Но я хотел бы, чтобы вы запомнили, как зовут составителя: Руфь Борисовна Вальбе.

Видите ли, собрать эти тексты не так уж трудно. Надо только не пожалеть скольких-то лет жизни, скольких-то диоптрий силы зрения; надо знать: когда издадут (если издадут), заплатят (если заплатят) – сущие копейки. А также надо иметь моральное право. И чувствовать его как долг.

Вот Руфь Борисовна и взялась. Кому же еще было взяться? Разве не ей написала когда-то Ариадна Сергеевна:

«…что я могу сказать тебе кроме того, что моя мама гордилась бы такой дочерью, как ты, куда более, чем той дочерью, которую имела „в моем лице“. Как и ты, она была человеком подвига – из всех, всех, всех, кого я знала в жизни – а их было немало, – только она да ты способны были на ежедневный подвиг любви, на чистку авгиевых конюшен жизни во имя любви, на физически неподъемный подвиг дела, действия, спасения…»

Подвиг, однако, несложно и присвоить. Как это бывает в сказках. Заявить королю или царю: это сделал(а) я! – а Ивана-дурака или Золушку заманить в погреб и закрыть на засов.

А если вы, например, редактриса в издательстве, и вам предложили такие три тома, и у вас достаточно ума и вкуса, чтобы их оценить, и вам в один прекрасный день надоело препираться с этой упрямой Р. Б. насчет, предположим, последовательности томов (не поменять ли, предположим, первый и третий местами), – отчего бы вам не сказать: ступайте-ка отсюда, гражданка, подобру-поздорову, у вашей рукописи нетоварный вид, она даже не вся еще вбита в компьютер, – одним словом, адье! А как только за Р. Б. закроется дверь – что вам мешает переписать договор на себя – как будто это вы (под псевдонимом, на всякий случай) собрали эти письма, и мемуарную прозу, и стихотворные переводы А. С. Эфрон, – да и тиснуть поскорей?

Как и произошло. Не стану называть имен, поскольку не понимаю мотивов: какая выгода? какая, простите, слава? Просто имейте в виду, что существует и флибустьерская версия. И – если возникнет соблазн приобрести, попытайтесь ему не поддаться.

Ариадна Сергеевна сочла бы последнюю фразу совершенно бессмысленной:

«За эти годы мой разум научился понимать решительно всё, а душа отказывается понимать что бы то ни было. Короче говоря, – всё благородное мне кажется естественным, а всё то, что принято считать естественным, мне кажется невероятно неблагородным».

Анна Ахматова. Поэма без Героя: Проза о Поэме. Наброски балетного либретто. Материалы к творческой истории

Антология / Подгот. Н.И.Крайневой. – СПб.: Издательский дом «Мiр», 2009.

Видели бы вы эту книжищу. Я таких в жизни прочитал всего две или три – и не думаю, что еще когда-нибудь такая попадется. Толщиной – как стена петербургского дома: в полтора кирпича. Не в два – только благодаря тому, что бумага тонкая: 1488 страниц.

Дети не поверят: научная работа иногда требует неистовой тщательности и бывает физически тяжела.

Интели тоже, наверное, удивятся, если им сказать: никто из вас на самом деле не читал «Поэму без Героя». Вы принимали за нее более или менее дурные копии, порченные цензурой, траченные тщеславным произволом редакторов.

Это факт, и его можно неопровержимо доказать, и это сделано (Н. И. Крайневой, Ю. В. Тамонцевой, О. Д. Филатовой) тут же, в главе «История издания и проблемы публикации „Поэмы без Героя“».

Но вот беда: рукописи (всего бы лучше – автографа), где на первом или на последнем листе – черным по белому: Вариант окончательный, по нему и печатать, не переменяя ни запятой. – Автор, – такой рукописи не то что нет в природе, все еще сложней: таких рукописей (машинописей) с примерно такими пометами несколько.

Дело обстоит так:

«Мы располагаем девятью рукописями „Поэмы без Героя“, содержащими тексты девяти редакций за период 1942–1963 годов, и значительным количеством – более ста – разновременных, авторитетных и менее важных списков с этих редакций, воссоздающих историю „Поэмы без Героя“».

Причем:

«Имея под рукой рукописи пяти последних редакций поэмы, Ахматова на заключительном этапе работы вносила изменения либо во все рукописи одновременно (даже с редакциями 1956 и 1959 годов), либо выборочно в одну из последних…»

Спрашивается: что предпринять? Если идеальный текст – или, скажем осторожней, такой, в котором автор не захотел или даже просто не успел ничего переменить, – разбегается, как ртуть.

Элементарно, Ватсон. Берем последнюю по времени и самую полную (предварительно доказав, что она последняя и самая полная) редакцию – в нашем случае таковой окажется девятая, – и вносим в нее все до единого изменения, сделанные автором позже (убедившись и доказав, что они действительно сделаны позже, для чего должны быть изучены не только все рукописи, не только записные книжки автора, но также и мемуары и письма осведомленных современников), а также и те строфы, строки и слова, которых Ахматова бумаге так и не доверила, только надиктовала кое-кому.

Предложенный способ выглядит вполне логичным. И выгодным: книга вышла бы толщиною лишь в один кирпич. Но есть и минус: возглавленный Н. И. Крайневой авторский коллектив (А. Я. Лапидус, Ю. В. Тамонцева, О. Д. Филатова) в полном составе сошел бы с ума. А читатель, желая избежать такой судьбы, в чащобу примечаний к примечаниям и сносок к ссылкам на сноски же и соваться бы не стал. В крайнем (и лучшем) случае принял бы на веру, что, дескать, единственно правильный текст «Поэмы» наконец-то установлен, ура. Но такого – сугубо практического – обидного, в сущности, – результата можно было добиться и томом в полкирпича, и даже – в четверть.

Так что здесь описаны, опубликованы, откомментированы все девять редакций, одна за другой, плюс – отдельно – список Л. К. Чуковской. И только после этого «Поэма без Героя» воспроизведена в последний раз. Почти так же поступлено с набросками либретто. И с тридцатью девятью прозаическими записями.

То есть внутри этого колоссального объема беззаветно бушует какой-то праздник труда. По-моему, не мешало бы дать гос. премию. Бессмертие-то книге обеспечено, но оно ведь у научных бесшумное.

Предупреждение: обращаться осторожно, употреблять внутрь понемногу. А то будет как со мной: «Поэму» эту не понимаю теперь уже вовсе, между строчкой и строчкой то и дело мерещится провал, и в нем шевелится черная, ненаписанная музыка.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Это из седьмой, если не путаю, редакции. В смысле – звездочки вставлены там. И вымараны оттуда же.

 

XXXIII

Декабрь

Улов, можно сказать, козырный: наконец-то – напоследок – попалась проза без дураков. Причем едва ли не половина всей, какая еще водится в нашем нелюдимом море. Обложить колотым льдом – и на прилавок. Он узковат. Выручай, сестра таланта! Без тебя – я пропал.

Виктор Пелевин. Т

Роман. – М.: Эксмо, 2009.

Хитрая стереометрическая головоломка: вписанные друг в дружку тела, ограниченные неправильными кривыми. Два романа, один внутри другого, у них общий герой, да и объем примерно на две трети общий, как и поверхность. При этом предполагается (по умолчанию), что один роман – коллективная халтура за бабки, на ширпотреб, а другой – другой написан Пелевиным.

Вообще-то, мне кажется, Пелевин не в состоянии написать совсем плохой роман. Как и совсем хороший. Не его это жанр. Не в его, как прежде изъяснялись критики, средствах. В романе ему неуютно: слишком много пустот приходится заполнять не необходимыми предложениями.

Его средства вот какие: во-первых, он, как никто, умеет создать генеральную – в очередной раз объясняющую почти всё – многоуровневую метафору. После чего материализовать ее в сюжете.

Во-вторых, он, тоже как никто, умеет ввести в сюжет и разговорить демонов нового типа – специалистов по производству реальности (нам-то, как известно, данной только в ощущении). Получается деловитый такой вроде как бред, исполненный ослепительного цинизма, – и выявляет некоторые важные свойства наличного хронотопа. Скажем, вот так:

«– …Вот он и дал указание подсуетиться и подготовить прочувствованную книгу о том, как граф Толстой на фоне широких полотен народной жизни доходит до Оптиной Пустыни и мирится перед смертью с матерью-церковью. Такую, знаете, альтернативную историю, которую потом можно было бы постепенно положить на место настоящей в целях борьбы с ее искажением. Идея, конечно, знойная, особенно если ее грамотно воплотить…»

Ну и в-третьих, Виктор Пелевин, как всем известно, мастер философского диалога, верней – серии остроумных парадоксов в ответ на серию наводящих вопросов. Впрочем, эта придирка – не по делу. Не важно, что подачи простые, важно, что берет он их замечательно. Иная страница даже наводит на мысль, что он всерьез допускает существование т. н. истины, более того – вы сами начинаете почти верить, что она существует.

«– Так значит, спасение – небытие?

– Ну что такое вы говорите? Какое небытие? Где вы вообще его видели? Чтобы „не быть“, мало того, что надо быть, надо еще и подмалевать к бытию слово „не“. Подумайте, с кем или с чем это небытие случается?

– С тем, кого нет… Постойте-ка… Я помню, Чапаев говорил… Самое непостижимое качество Бога в том, что Бога нет. Я тогда подумал, это претенциозный софизм, а сейчас, кажется, понимаю… Так что же такое спасение?

– Проблема спасения на самом деле нереальна, граф. Она возникает у ложной личности, появляющейся, когда ум вовлечен в лихорадку мышления. Такие ложные личности рождаются и исчезают много раз в день. Они все время разные. И если такой личности не мешать, через секунду-другую она навсегда себя позабудет. А кроме нее спасать больше некого. Вот именно для успокоения этого нервничающего фантома и выдуманы все духовные учения на свете.

– …Кого тогда хочет спасти окончательный автор?»

И т. д.

Однако для совсем хорошего романа этого недостаточно. В совсем хорошем романе автора и читателя объединяет вера в существование персонажей и вообще других людей. У Пелевина ее немного, хватает ненадолго.

А совсем плохого романа он не в силах сочинить, потому что он – Пелевин. А тут ему понадобился именно плохой, т. е. заведомо чужой роман (или скажем так: чужой, т. е. заведомо плохой), поскольку генеральная метафора на этот раз описывает отношения бытия и сознания терминами теории прозы.

В результате вы принуждены прочитать сотни страниц дешевой, пародийной фандоринщины, – и, по-моему, десяток-другой собственно пелевинских страниц ничего не спасают.

Юлия Латынина. Не время для славы

Роман. – М.: АСТ, Астрель, 2009.

Пока что лучшая из ее книг. Когда переведут в Европе и в Америке – помянут «Осень патриарха» и станут восхищаться силой воображения, мастерством фантастического гротеска. Как это она сумела сочинить столько страшного. Таких свирепых, таких коварных, таких алчных, таких бесстрашных персонажей. И таких подлых. Фестиваль произвола. До чего же разнообразны убийства. А какова изобретательность в сатире на воровство.

Нас-то убийствами не впечатлишь; остановимся на воровстве. Разговор о городской поликлинике:

«– Ну вот представь себе, что у тебя по федеральной программе есть сорок миллионов рублей на ее строительство. И эти сорок миллионов приходят в республику двадцать седьмого декабря, а к тридцать первому их надо освоить или вернуть. Ну кто их освоит? За пять дней? Ты берешь эти деньги и едешь в Москву, и двадцать отдаешь там, а двадцать берешь себе».

Эскиз к портрету чиновника:

«Дауд Казиханов в прошлом был знаменитым спортсменом, а состояние он скопил, торгуя людьми с Чечней. Когда он скопил достаточно денег, он купил себе должность главы Пенсионного фонда, и в результате его деятельности в республике резко улучшилась демографическая ситуация.

Демографическая ситуация улучшилась потому, что, когда человек умирал, об этом не сообщали, а пенсию за него продолжал получать Дауд Казиханов. Дауд очень гордился тем, что он получает семьсот тысяч налом каждый месяц и не обирает никого, кроме мертвых. Он говорил, что такого чистого заработка, как у него, нет ни у одного человека в республике».

Кто знает журналистику Латыниной, тот видит: ее проза – факто- и чуть ли не фотографична. В данном случае напоминает скорее «Всю королевскую рать» или «Крёстного отца». В сущности, описаны те же самые политические машины. Как они работают на Кавказе. В т. н. наши дни. Т. е. прямо сейчас. Каковы нравы тамошней знати. Какую азартную игру на деньги ведут с туземными властителями – имперские. Какие ставки. Сколько крови. К чему все неизбежно и неостановимо катится.

Абсурд и ужас. Невозможно было бы читать, если бы сюжет хоть на минуту остановился и если бы происходящее не освещал слог. В котором мерещится улыбка – о нет, не надежды, просто автор ничего не оставляет непонятным, – а когда злая воля прозрачна до последнего мотива, уму хотя и не весело, а все-таки настолько противно, что почти смешно.

Настолько ничтожен оказывается этот мотив. См. заключительную страницу романа: цена всех случившихся в нем смертей – двадцать процентов акций такой-то компании. На укрепление вертикали власти. Причем половину тут же – а именно в самой последней строчке – один из злодеев крадет. Такой фокус-покус.

В общем виде проблема, насколько я понял, формулируется так. Мафия в принципе способна преобразиться в госаппарат, который, наверное, сумел бы (по крайней мере – на первых порах) наладить экономику какой-нибудь небольшой республики, типа Северная Авария-Дарго. Конечно же, установив там диктатуру. Обратный же ход – от государства к содружеству мафий – даже в небольшой стране, а тем более в империи, – ввергает экономику в маразм, опять же осложненный диктатурой. Маразматики, замечу кстати, проявляют иногда нечеловеческую мощь. Запросто отрывают от стены чугунную батарею парового отопления и т. д.

В романе имеются и благородные поступки, и забавные шутки, и симпатичные лица, и даже целый абсолютно положительный трагический герой.

Леонид Юзефович. Журавли и карлики

Роман. – М.: АСТ, Астрель, 2009.

Сильно упрощая (хотя – зачем? чтобы нажить геморрой с копирайтом? M-r Гюго, знаете ли, – не мать Тереза), можно было бы озаглавить: «Девяносто третий год». Поразительно подробно автор все тогдашнее запомнил – небось записывал. Сколько стоил доллар (спорим – не угадаете! а кто припомнит – не поверит сам себе), что́ пили, чем закусывали. Как одевались, что́ покупали, например, детям, вообще – как жили. Вместо мобил, прикиньте, пользовались уличными таксофонами. Заходишь в стеклянный шкаф на железном днище и с железной же спиной; вдвигаешь специальный жетон в прорезь на стальном ящике, и т. д. Как в кино, короче. У нас, в глуши, это называлось – звонить из автомата, но главных персонажей этой книги 93-й год застал в Москве:

«Последний жетон шумно провалился в недра таксофона. Тратиться на новые Жохов не стал. На улице он купил пирожок с рисом и яйцом, который интеллигентная женщина в дворницких валенках ловко вынула из зеленого армейского термоса с эмблемой ВДВ, и по Тверской двинулся в сторону Белорусского вокзала.

Начинка занимала не больше трети пирожка (надо так понимать, что это считалось – мало! – С. Г .), остальное – сухое тесто. Вместо яйца к рису подмешан яичный порошок, тоннами поступавший в Москву как важнейший, наряду с презервативами, компонент гуманитарной помощи (чьей? кому? потомок в недоумении. – С. Г .). Жохов куснул пару раз и бросил огрызок в кучу мусора возле переполненной урны. В центре города они наполнялись вдвое быстрее, чем при Горбачеве (фамилия вроде знакомая; выдающийся дворник? – С. Г .). Все вокруг что-то пили и жевали на ходу».

Не бойтесь, не бойтесь: автор не заставит нас давиться этим несовершенным прошедшим. Он взял правильный тон – и не настаивает, что используемые в романе времена (конец XX ли, середина ли XVII) имели место. (И вся-то траектория т. н. исторических событий, не исключено, нам только снится, как Александру Блоку – покой. А уж в минуты т. н. роковые – когда мы, значит, пируем с богами, – дежурный доктор постоянно начеку – и неутомимо наполняет наши чаши слабительным, рвотным и снотворным.) Нетипичных обстоятельств, по-видимому, не бывает: все ситуации рано или поздно повторяются. Но если конфигурация лабиринта меняется внезапно, маршруты мечущихся внутри него живых существ (их т. н. судьбы) выглядят как стратегии т. н. характеров.

Например, в пресловутом 93-м солоней всего пришлось мелким интелям, а среди них – самым никчемным: ист-фил-худ-текстовикам, а из этих последних – сорока-и около того-летним. (С чего я взял? Некогда, извините.) Они еще перекуривали в своих коридорах, как взвыли сирены и повсюду загорелась надпись: о интель! твой атомный вес практически неотличим от нуля, абзац.

Кое-кто тем не менее прорвался – и даже в графы Монте-Кристо. Кто мог, свалил за пределы. Многие другие (и часть тех, кто свалил) погибли. Все прочие (и часть тех, кто свалил) остались на бобах: банкроты по жизни. (Опять – с чего я взял? Ну-ну.)

И вот, стало быть, Леонид Юзефович внимательной и опрятной прозой рассказал жизнь одного из этих прочих как печальный плутовской роман. Дал ему фамилию Жохов, и неутолимую предприимчивость, и неугасимую мечту о толстенной пачке зеленых, а также способность лгать легко и выходить из опасных переделок живым. Но также наделил податливым сердцем. Если не ошибаюсь, это термин Андрея Платонова, – конечно, условный. На самом деле роковой изъян – в мозгу: когда человек не умеет по-настоящему захотеть, чтобы другому стало по-настоящему больно. То есть, разумеется, и такой человек причиняет боль направо и налево, но как бы невпопад, не только не пользы ради, а чуть ли ей не в ущерб, не говоря уже – без удовольствия.

Не хищник. В сущности – словоядное. Деньги и женщин любит за то, что без них ему страшно. В стае тоскует – и ни одной стае не нужен. Как полагаете: каким должен быть маршрут и каким – финиш такого существа в стране России на отрезке 1993–2004, если существо не угомонится? – Вот именно.

Довольно похожим на маршрут и финиш на отрезке 1643–1653 некоего невзрачного самозванца – и в роман вложена повесть про него – про Тимофея этого Анкудинова. Ради метафизической – точней, метафорической – перспективы.

Потому что сюжет крест-накрест (как внутренними ремнями содержимое чемодана) перетянут двумя, так сказать, мифогипотезами. Первая – что иногда на страницах жизни, отстоящих друг от дружки на сотни, если не тысячи, лет и километров, появляются как будто клоны одних и тех же человеческих душ. Вечное возвращение, сказал бы Александр Блок вслед за Фридрихом Ницше.

И другая – про вечную же войну вот этих самых карликов и журавлей из «Илиады». Подозреваю, впрочем, что у Гомера был информатор – какой-нибудь еще более древний грек. Тоже, как Жохов и Анкудинов, искатель приключений на свою голову. Он побывал в Центральной Африке, видел пигмеев и как они охотятся на страусов. Возможно, что и нарисовал. И эта сцена дала Гомеру материал для одного из прославленных «гомеровских сравнений». Ну и что? – спросите вы. А то, что Леонид Юзефович – или Тимофей Анкудинов – додумался до странной и жуткой, но почему-то красивой идеи: люди всю дорогу истребляют друг друга будто бы не по собственной злобе и даже не по приказу начальства – «люди бьются до потери живота с другими людьми и не знают, что ими, бедными, журавль воюет карлика либо карлик журавля». Объяснение не хуже любого другого.

…Сестра таланта все-таки мне изменила. На очереди книжка Андрея Степанова («Сказки не про людей» – прелестные – М.: Livebook / Гаятри, 2009), роман Елены Катишонок (наоборот – про людей – «Жили-были старик со старухой». – СПб.: Геликон Плюс, 2009), – но не успеть! Ночь, не оборачиваясь, ушла.

Прощайте же, снисходительный читатель, прекрасная читательница! И если навсегда – то, значит, навсегда. Как говорится: блажен, кто умел расстаться с Гедройцем вдруг.

«Но он ушел от нас навсегда! – Пусть. Он освободился от услуг своего цирюльника прежде, чем успел облысеть, встал из-за стола прежде, чем объелся, – ушел с пирушки прежде, чем напился пьян».

Похоже на LI строфу Восьмой главы «Онегина»? А между тем это, совсем напротив, «Жизнь и мнения Тристрама Шенди», том Пятый, глава III, причем сентенция, вероятней всего, позаимствована из труда Роберта Бертона «Анатомия Меланхолии».

Один лишь Набоков почуял в LI строфе цитату – но и он не отыскал источник. Дарю M-me Филологии: счастливого Рождества, тетушка Фи!

И вам всего хорошего.

Искренне Ваш.