Трудно решить, с чего начать. И даже – что именно считать началом? Я могла бы сказать, что моя история началась в китайском ресторане, году так в 1995-м, когда мой отец спросил меня ни о чем или, точнее, про ничто. Но, наверное, правильнее было бы говорить, что она началась примерно четырнадцать миллиардов лет назад, когда так называемая Вселенная якобы родилась, вдруг раскалившись и пропитавшись бытием. Затем я пришла к мысли, что моя история только-только начинается, прямо сейчас. Я понимаю, как странно это должно звучать. Поверьте мне, это зазвучит еще более странно.
Что же касается моей истории, то, вероятно, она началась в тот день, когда я солгала, выдав себя за журналиста. И я тогда совсем не знала, что это было начало. Тогда я никак не могла знать, как далеко все зайдет. Что я в скором времени буду тусоваться среди самых блистательных физиков современности. Что из незначительного обмана выстроится вся моя дальнейшая карьера. Тогда я бы ни за что не подумала, что буду переписываться со Стивеном Хокингом, обедать с лауреатами Нобелевской премии или преследовать человека в панаме. Тогда я не могла представить себе, что вместе с отцом мы будем пересекать пустыню, направляясь в Лос-Аламос, или что я буду корпеть над старыми манускриптами в попытках разгадать тайны Вселенной. Я не могла предвидеть, что одна маленькая ложь, одно импульсивное решение откроет новый для меня мир и положит начало всепоглощающей охоте за окончательной реальностью.
Но самое странное – я больше не верю, что какое-то из этих событий и есть начало. Потому что после всего, что случилось, после всего, что я узнала, я пришла к мысли, что эта история начинается с тебя, с того момента, когда ты открыл эту книгу, услышал мягкий треск ее корешка, шелест перелистываемых страниц. Не поймите меня неправильно – я бы хотела сказать, что это моя история. Моя вселенная. Моя книга. Но после всего, что мне пришлось пережить, я твердо знаю: это твоя история.
Ложь родилась, когда я работала в редакции журнала. Это так только называлось – «работа» и «редакция». В действительности я разбирала почту в небольшой и захламленной квартире одного парня по имени Рик. Я и правда собиралась работать в журнале Manhattan. Но в действительности журнал назывался Manhattan Bride.
Журнал Manhattan был посвящен светской благотворительности в Нью-Йорке, но уже тогда, когда я начала работать в этом журнале, он был на грани исчезновения и вскоре после этого прекратил свое существование. Новый, основанный Риком, глянцевый журнал для новобрачных был вполне жив и здоров. Поэтому, хотя теперь мои обязанности сводились главным образом к ответам на телефонные звонки от флористов и кондитеров, украшающих свадебные торты, а однажды я полдня провела, пялясь на старомодный пышный свадебный наряд, я продолжала говорить знакомым, что работаю в журнале Manhattan. Это звучало солиднее.
Итак, как-то я работала у себя в «редакции» и уже подумывала, не послать ли мне всю эту тягомотину и смотаться к себе в Бруклин, но вдруг наткнулась на статью в New York Times. Джону Арчибальду Уилеру, ведущему физику-теоретику и поэту, тогда только-только исполнилось девяносто лет, и физики со всего мира съезжались в Принстон, чтобы отпраздновать это событие.
«В эти выходные, – говорилось в статье, – видные ученые собираются обсудить по-настоящему Большие Вопросы, которые волнуют профессора Уилера, во время проведения организованного в его честь симпозиума под скромным названием „Наука и окончательная реальность“».
Как только я прочитала статью, я загорелась желанием задать Уилеру Большой Вопрос. Если бы только я была «выдающимся ученым»! Я сидела в кресле и рассеянно смотрела на старую обложку журнала Manhattan, которая висела на стене.
И тогда в голову пришла идея.
Я подождала, пока Рик уйдет на обед, позвонила в пресс-службу конференции и самым профессиональным голосом, на какой только была способна, сказала в трубку, что я журналист, работаю в Manhattan и была бы заинтересована в освещении мероприятия.
– Конечно, мы бы хотели, чтобы вы приехали, – ответили на том конце провода.
– Прекрасно, – сказала я. – Нас будет двое.
Я была совершенно уверена, что эти славные люди в оргкомитете конференции никогда не слышали про журнал Manhattan. Большинство людей в Нью-Йорке, не говоря уже об остальном мире, никогда не слышали о таком издании, но когда я говорю людям, что я работаю для журнала Manhattan, они всегда восклицают: «О, конечно!» Журнал Manhattan – это название, которое каждому кажется знакомым. Только почти все, кто так думает, ошибается. И это, как я поняла, открывало мне путь в мир Науки и окончательной реальности.
Я была столь же уверена, что эти же пиарщики предположили, что мое «вдвоем» подразумевало коллегу или фотографа, который поможет мне проиллюстрировать мой большой материал. Я взяла телефон и позвонила отцу:
– Поменяй свои планы на эти выходные. Мы собираемся в Принстон.
Чтобы объяснить мое внезапное желание появиться на конференции по физике вместе с отцом, мне придется вернуться к одному разговору, который состоялся семью годами раньше.
Мне было пятнадцать в то время, и отец взял меня на ужин в наш любимый китайский ресторан рядом с нашим домом, в небольшом пригороде к западу от Филадельфии. Обычно мы ели там с моей матерью и старшим братом, но на этот раз мы были вдвоем. Я гоняла палочкой орешек кешью по тарелке, когда он посмотрел на меня внимательно и спросил:
– Ты не могла бы определить ничто?
Услышать такой вопрос за ужином, конечно, странно, но только для того, кто не знает моего отца: в 60-е годы он был интеллектуалом и увлекался хиппи-буддизмом, и с тех пор сохранил склонность к дзэн-коанам.
Фотография У. Гефтера из его дневника. Хаверфорд-колледж, 1970.
Фото: П. Горски.
Эта часть его биографии открылась для меня в тот день, когда я случайно наткнулась на его дневник. Раскрыв его наугад, я увидела фотографию, где он сидит без рубашки в позе лотоса с книгой Алана Уотса This Is It в руках. Зрелище было веселым, учитывая, что в те дни он работал радиологом в Университете Пенсильвании, где не только постоянно носил рубашку, но часто дополнял ее и аккуратно повязанным галстуком. Он сделал себе имя, объяснив, как целый ряд заболеваний легких был вызван одним видом грибка, а кроме того, он изобрел одноразовые маркеры для сосков – своего рода наклейки, которыми пользуются во время рентгеноскопического исследования грудной клетки, чтобы не спутать тень от сосков с опухолью. Но со всеми этими грибками и сосками он оставался прикольным чуваком, медитирующим в позе лотоса и ожидающим подходящего момента, чтобы высказаться. Когда такой момент наступал, он выдавал какое-нибудь неожиданное родительское наставление. Например:
– Есть кое-что относительно реальности, о чем тебе нужно знать. Тебе, наверное, кажется, будто ты – это ты, и есть еще весь остальной мир вне тебя. Ты видишь границу, но это просто иллюзия. Внутри и снаружи – это все одно целое.
В юном возрасте я была рациональным скептиком и практиковала свой вариант дзэн-буддизма – фильтровать советы взрослых, но к словам отца прислушивалась: когда он говорил, это звучало не как приказ сверху, а, скорее, как доверенная тайна. «Это просто иллюзия». Вот и теперь он говорил так же спокойно: наклонившись ко мне, чтобы другие не смогли нас подслушать, он просил меня определить ничто.
Я сначала подумала, что вопрос ни о чем задан к тому, чтобы удержать меня от сползания в нигилистическую полосу. Я была созерцательным, но беспокойным ребенком. Таких детей родители называют трудными для воспитания. По правде говоря, я думаю, что мне было просто скучно. Покой фешенебельных американских пригородов не по мне. Я прочитала Джека Керуака и, выбрав его учителем жизни, пыталась идти собственной дорогой. В конце концов я пришла к убеждению: когда тебе пятнадцать, скука плюс пригород плюс экзистенциализм равняется проблема. Я не могла себе представить счастливого Сизифа, и, честно говоря, я не очень-то к этому стремилась. Курт Кобейн покончил с собой, а я не верила в математику. Я где-то читала, что между числами 1 и 2 есть еще бесконечное число других чисел, и все время думала, как вообще можно досчитать до двух. Моя мама, учитель математики, мужественно пыталась учить меня геометрии, но я отказывалась учиться из принципа.
– Хорошо, я вычислю площадь, – говорила я, – но только после того, как ты мне объяснишь, как досчитать до двух.
Она сразу поднимала руки и убегала прочь, в результате в школе я так и осталась без оценки по математике. Позже выяснилось, что этот вопрос сводил с ума Зенона, но тогда мне никто об этом не сказал.
– Не могу ли я определить ничто? Я думаю, что могу. Я бы определила ничто как отсутствие чего-либо. Как отсутствие всего. А что?
– Я думал над этим вопросом в течение многих лет, – сказал он. – Как получить что-то из ничего? Это казалось просто невозможным, но я подозревал, что мы, наверное, ничто понимаем неправильно. И вот однажды, ожидая машину из ремонта, я вдруг все понял!
– В смысле – ничего?
Он взволнованно кивнул:
– Я подумал так: а что, если бы у нас было состояние, в котором все было бы везде одинаково, однородно, безгранично и беспредельно?
Я пожала плечами:
– Наверное, это и было бы ничто?
– Ну конечно! Подумай: ведь все определяется границами. Они отделяют всякую вещь от любой другой. Вот почему, когда мы рисуем что-то, достаточно изобразить абрис, контур. Контур определяет предмет. Но если у нас имеется абсолютно однородное состояние, у которого нет краев, так что нет ничего, чтобы отличить его от… оно не будет содержать ничего. Это и есть ничто!
Я положила еще немного риса на тарелку:
– Ну ладно…
Отец продолжал, его волнение усилилось.
– Обычно люди думают так: чтобы получить ничто, надо, чтобы ничего не было. Но если ничто определить как неограниченное однородное состояние, нам не придется что-либо удалять. Мы получим его, просто приведя все в определенное состояние. Представь себе, что ты все кладешь в один огромный блендер – каждый предмет, каждый стул и стол, и даже эти печенья с прорицаниями. Потом включаешь блендер и размалываешь все до тех пор, пока оно не превратится в отдельные атомы, затем размалываешь и атомы, до тех пор, пока не исчезнет структура, до тех пор, пока все во Вселенной не будет выглядеть одинаково, и все это будет равномерно распределено в бесконечном пространстве и никак не связано между собой. Все погрузится в бесконечное единообразие. Все превратится в ничто. Но в некотором смысле оно все еще все, потому что все, с чего начиналось, еще содержится в нем. Ничто – это все, только в другой конфигурации.
– Круто получилось, – сказала я. – Все и ничто в действительности не противоположности, они просто разные состояния одного и того же.
– Точно! – воскликнул отец, сияя. – И если это так, то возможность получить нечто из ничего уже не кажется такой невероятной. Потому что нечто всегда существует. Это как если бы ты построила песочный замок на пляже, а потом разрушила его – где теперь этот замок? Вещественность замка была определена его формой, границами, которые выделяли его из всего остального на пляже. Когда ты разрушила замок, он исчез в бесконечном единообразии песка. Замок и пляж – нечто и ничто, это просто два разных состояния.
Идея меня зацепила. В моих экзистенциальных размышлениях и раньше уже рисовалась картина ничто, – но это было ничто не в смысле трансцендентального единства, как представлял его мой отец, а скорее в смысле разнообразия Хайдеггера, смешанного с безразличием и страхом. Мое ничто означало отсутствие не только вещи, но и смысла. Оно представлялось мне огромной и непроницаемой тьмой, как пустота, которую я обнаруживаю за закрытыми веками ночью. Это была концепция, которая с легкостью вызывает головокружение, парадокс заключался в самом факте ее существования. Ее имя подразумевает вещь, однако ничто это вовсе не что-то, не вещь, но каким-то странным образом это именно что-то, это та самая вещь, которая определяет мир. Если что-либо существует, то оно существует как противоположность ничему, ничто – сущность, обреченная на самоуничижение, идея, которая неотделима от собственного отрицания. Здесь мы сталкиваемся с ограничением не только реальности, но и наших знаний и нашего языка. Хайдеггер утверждал, что вопрос «что есть ничто?» – один из самых важных философских вопросов, и в то же время, как писал Геннинг Генц, «никто так никогда и не дал нам ответ на вопрос, что именно определяет ничто, но лишь снабжал его негативными характеристиками». Это как раз то, что мой отец попытался сделать – определить ничто, указывая не на то, чем оно не является, а на то, что это такое. Состояние неограниченной однородности.
– Мне это нравится, – сказала я ему.
Он улыбнулся.
И затем произошло нечто.
Мой отец посмотрел на меня – свою пятнадцатилетнюю дочь – и со всей серьезностью спросил:
– Ты думаешь, это могло бы объяснить рождение Вселенной?
Я открыла рот, пытаясь найти ответ, потом замолчала в поиске правильных слов, любых слов, чтобы выразить нарастающее беспокойство за его рассудок. Не обкурился ли он травки, которую я прятала под матрасом?
– Ты спрашиваешь меня, как образовалась Вселенная?
– Ну, до Вселенной ничего не было. Поэтому, чтобы возникла Вселенная, ничто должно было стать чем-то. В течение многих лет я думал, что это должны быть два разных состояния одного и того же – одной и той же мировой реальности, иначе не было бы никакой возможности трансформации одного в другое. Но как ничто может быть состоянием чего-нибудь? Только теперь я понимаю, что может: это состояние беспредельной, безграничной однородности. Если начать с этого, то, по крайней мере, проблема возникновения Вселенной становится мыслимой, о ней можно рассуждать.
До этого момента я думала, что мы играли в философский вариант семантической дженги, но теперь он добавил в нее Вселенную?
– Разве это не что-то из физики? – спросила я.
Он утвердительно кивнул.
– Я даже не проходила физику в школе. Я отказалась от уроков физики и вместо этого выбрала курс метеорологии. Но даже и здесь я не смогу рассказать, как зарождается ураган, потому что я проспала урок.
Он попросил официантку принести счет.
– Ну, я думаю, что мы должны в этом разобраться.
«Мы должны разобраться»! Это говорит родитель ребенку. Так может один взрослый человек сказать другому взрослому. Я была заинтригована. Это было безумно необычно, но безумие было бесконечно лучше, чем скука. Кроме того, я знала важную вещь: мой отец был искрометен. Все знали, что мой отец был искрометен. Он скрывал это за слащавой внешностью и плохим чувством юмора. Неудивительно, если вы не разглядите его искрометность сразу, так как он постоянно делает что-то не так, обрывая предложения на полуслове и даже, по семейному преданию, забывая надеть брюки. Однако его рассеянная манера поведения была смелой, творческой, а ум проницательным, и на любого, кто имел возможность пообщаться с ним хотя бы несколько минут, он производил впечатление человека неординарного. Если бы вам пришлось искать, кто подаст безумную идею, как вам выбраться из затруднительного положения, то лучше всех на эту роль подошел бы мой отец. Впервые, как мне показалось, за много лет я улыбнулась.
– Ладно. Как?
Он пожал плечами:
– Мы проведем небольшое научное исследование.
Итак, мы начали читать. Если нам попадалась книга о физике или космологии, мы совали в нее нос. Мы читали о Большом взрыве, инфляционной модели Вселенной, теории относительности, квантовой теории образования галактик, физике элементарных частиц, термодинамике, дополнительных размерностях пространства, черных дырах, реликтовом излучении. Мы обсуждали все это до поздней ночи, пока мама не начинала кричать, чтобы мы шли спать. Каждый раз, когда мы узнавали что-то новое, у нас возникали сотни новых вопросов, и чтение превратилось в бесконечную охоту. Мы корпели над огромной стопкой книг в лихорадочной попытке узнать, что было известно о том, как образовалась Вселенная, как из ничего родилось нечто. Это стало нашим тайным миром.
Вскоре только для книг по физике нам пришлось отвести в нашем доме отдельную комнату. К счастью, у нас была лишняя – небольшая спальня, в которой я когда-то по неосторожности устроила маленький пожар, играя со свечой, которую мне подарили на день рождения. Мы очистили комнату от пепла, покрасили стены и соорудили полки. Книги размножались в геометрической прогрессии, заполняли полки от пола до потолка и даже покрывали пол.
Отец убедил меня, что до рождения Вселенной было состояние беспредельной, безграничной однородности, лишенности черт, равномерной одинаковости, простирающейся и длящейся до бесконечности. Или, по крайней мере, до тех пор, пока не родилась Вселенная. Что, конечно, не отменяло вопрос на миллион: почему это ничто вдруг изменилось? Как могло нечто, определенное, как вечная одинаковость, в один момент времени стать другим? Почему вообще Вселенная появилась?
Нас сводила с ума одна дилемма. С одной стороны, если предположить, что нечто и ничто суть просто разные состояния одного и того же, то получить что-то из ничего казалось возможным. Но, с другой стороны, состояние совершенной однородности, казалось бы, исключает возможность изменения вообще.
Чем дольше мы рассуждали на эту тему, тем больше меня раздражала формулировка «состояние беспредельной, безграничной однородности». Я пробовала называть его просто «ничто», но грамматическая неоднозначность неизбежно приводила нас к философской вариации вопроса «кто играл на первой базе?»
– Серьезно, – сказала я отцу. – Если мне придется сказать «однородное состояние» еще хоть раз, я убью себя вот этим учебником физики.
– Мы введем аббревиатуру, – предложил отец. – Как насчет просто H-состояние?
Я на мгновение задумалась.
– H-состояние. Я могу ужиться с этим.
Для того чтобы выяснить, почему H-состояние могло измениться, мы должны были узнать, почему ученые-космологи считали, что произошел Большой взрыв. Что за физический процесс мог из ничего в одночасье создать целый мир?
В растущей груде книг мы обнаружили интригующие предположения, но не нашли ответов. Проблема была в том, что космология не начинается с ничто. Мир начинался с чего-то – с расширяющейся Вселенной, наполненной материей и излучением, и если повернуть время вспять, заглянуть на четырнадцать миллиардов лет в прошлое, то мы увидим, как Вселенная сжимается, галактики сближаются друг с другом, пока вся обозримая Вселенная не соберется в одной точке, предположительно точке, из которой в результате Большого взрыва Вселенная родилась, точке бесконечно горячей, бесконечно плотной. Космического семени. Сингулярности.
Соблазнительно представлять себе сингулярность малой по размеру, но, как мы с отцом быстро выяснили, это мнение – ошибка неофита. Сингулярность только кажется маленькой, потому что вы представляете ее в виде точки в пространстве, как будто вы смотрите на нее снаружи. Но сингулярность не имеет «снаружи». Это не точка в пространстве, потому что она и есть само пространство. Она – Вселенная, она – все. Мы находимся в точке. Кроме того, точка не мала – она безразмерна. Я узнала об этом на уроке геометрии, несмотря на все мои протесты. Вы можете также рассматривать точку как бесконечно большую. «Большой взрыв произошел везде, – написала я в своем дневнике. – Даже в пригородах».
Проигрывая космическую эволюцию в обратном направлении, можно видеть, как в сингулярности все превращается в ничто. Ответ на вопрос, почему Н-состояние изменилось, кроется здесь. Он был спрятан хорошо. Расширение Вселенной описывается уравнениями общей теории относительности, теории Эйнштейна о пространстве, времени и гравитации, но сингулярность – это то единственное состояние, в котором эти уравнения не работают. Если общая теория относительности рисует нам карту Вселенной, то сингулярность – это терра инкогнита, место, о котором картографы не знают, как нарисовать его карту. Здесь водятся драконы.
Квантовые драконы, скорее всего. Сингулярность предполагает, что общая теория относительности в конечном счете должна уступить место более фундаментальной теории, и физики уже знают об этом. Теория Эйнштейна несовместима с квантовой механикой, теорией, описывающей явления на крайне малых масштабах. В повседневной жизни физики могут закрыть глаза на эту проблему, сохраняя две теории отдельно друг от друга. С помощью общей теории относительности они описывают то, как массивные тела, такие как планеты и галактики, искажают пространство-время, а с помощью квантовой механики описывают то, как субатомные частицы играют в кости. Но в конце концов это искусственное разделение исчезнет. Пространство-время и материя постоянно разговаривают друг с другом. По выражению Уилера, «материя говорит пространству, как искривляться. Пространство говорит материи, как двигаться».
Сингулярность на космической карте – это не вещь, а смысл: она говорит нам, что пространство-время, по крайней мере, каким мыслил его Эйнштейн, не может быть нижним уровнем реальности. Что-то скрывается за ним, что-то более фундаментальное, что-то такое, из чего возникают пространство и время. Это «что-то» будет раскрыто только в рамках теории, которая объединит общую теорию относительности с квантовой механикой, – теории квантовой гравитации.
«Чтобы понять природу сингулярностей, нужна квантовая гравитация», – записала я в своем дневнике. Чтобы понять ничто. «Забавно, – подумала я. – Нам нужна теория всего, чтобы мы смогли создать теорию ничего».
Вдруг меня осенило, что если сингулярности – это не более чем просто белые пятна на космической карте, то Большой взрыв – это тоже не более чем белое пятно. Теория расширяющейся Вселенной – это важная теория, подкрепленная мощными доказательствами, – но это не вся история.
Итак, мы продолжали читать книги. В конце концов мы наткнулись на некоторые статьи Уилера. Мне сразу понравилась форма изложения, которой он владел. Это было не похоже на любые другие работы по физике, встречавшиеся мне прежде. Это больше напоминало поэзию: интеллектуально смелые и провокационные, полные немного странных, но очень емких фраз. Уилер подчеркивал, что пространство-время не может быть конечным основанием реального мира, потому что при высочайшем пространственном разрешении и в квантовой механике, и в общей теории относительности оно разрушается, его геометрия искажается до тех пор, пока сама не прекратит свое существование. Он предполагал, что невозможно понять, как случился Большой взрыв – как ничто превратилось в нечто – без учета роли наблюдателей. «Можем ли надеяться однажды понять „бытие“ с помощью надлежащего рассмотрения роли „наблюдателя“?» – написал он. Действительно ли архитектура мироздания такова, что только при посредстве «наблюдения» могла возникнуть Вселенная? Эта мысль кажется совершенно необычной, но я знала, что Уилер считался гением, наравне с некоторыми величайшими физиками всех времен. В этом что-то было. Все-таки мы не можем пройти мимо наиболее очевидного вопроса: если для существования всего необходимы наблюдатели, то откуда взялись сами наблюдатели? Поначалу я не хотела принимать эту идею во внимание, но идея была настолько странной, что она не выходила у меня из головы. «Уилер говорит, что у наблюдателей своя роль в Большом взрыве, – записала я в своем блокноте. – Надо выяснить, что, черт возьми, это может значить».
В конце концов идти тусить с друзьями стало казаться менее захватывающим занятием, чем путешествовать сквозь Вселенную с отцом. В те дни, когда я все же выбиралась на вечеринки, я, возвращаясь домой в три часа утра, заставала отца за чтением книг. И тогда мы садились за кухонный стол вдвоем и до рассвета под овсяные батончики говорили о физике.
Я наслаждалась каждой минутой, – и это было удивительно, учитывая, что раньше я никогда не проявляла интереса к науке. В самом деле: задумываясь об этом, я припоминаю только два случая, когда факт существования науки хоть как-то привлекал мое внимание. Первый раз – когда мне было семь лет и кто-то принес мне подборку детских научно-популярных книг. Меня тогда заинтересовала лишь одна из них, о воздухе. Несколько месяцев я не расставалась с ней, очарованная мыслью о том, что на первый взгляд что-то невидимое было на самом деле чем-то сложным и жизненно важным. Второй случай произошел в десятом классе на уроке химии. Наш учитель, господин Макафус, был одним из тех редких школьных учителей, которым удавалось быть крутыми и в то же время увлеченными своим предметом, так что их энтузиазм оказывался выносимым даже для наиболее циничных из его учеников (а именно для меня). В день, когда он рассказывал нам о строении атомов, он вдруг запрыгнул на парту и в коротком танце изобразил динамику электронных энергетических уровней, умеряя скорость своего твиста по мере того, как воображаемые электроны переходили с высоких уровней на более низкие. Но больше всего мне запомнилась та часть урока, когда он рассказывал, что более чем 99 % объема атома – это просто пустое пространство. Не пустота, подобная воздуху, который состоит из атомов, а абсолютная пустота, в которой нет ничего вообще. «Этот стол, – сказал он нам, улыбаясь и постукивая кулаком по дереву, словно чтобы показать нам его прочность, – в основном состоит из ничего». В течение нескольких недель после этого его слова не шли у меня из головы. Я была поражена, что то, что выглядело как нечто, состояло в основном из ничего. Что за нашим миром скрывался другой мир, за видимым – что-то невидимое.
Чем-то ничто пленило мое воображение – может быть, именно потому что это была наименее вероятная вещь, способная пленить воображение, в том же самом смысле, в каком «самая обычная вещь в мире» по определению должна быть необычной. Как ни странно, ничто пленило и воображение моего отца. Каждый раз, когда я видела его погруженным в свои мысли, он, вероятно, глубоко задумывался ни о чем.
Но кроме тех двух случаев, наука мало меня заботила – дело в том, что до начала моих космических приключений с отцом я понятия не имела, что такое наука вообще. Никто никогда мне этого не объяснял. Вы приходите в класс, и учитель начинает мучить вас фактами, и вы должны запомнить их, и вы понятия не имеете, зачем все это нужно. В школе нам представляют дело так, как будто оно уже сделано, будто готов уже список фактов, которые в совокупности составляют своеобразную инструкцию по использованию природы. Но инструкция по эксплуатации еще не написана. Эйнштейн сказал: «Этот огромный мир стоит перед нами, как огромная вечная загадка». Почему ни один из моих учителей не говорил мне этого? «Слушай, – они могли бы сказать, – никто не имеет никакого представления, что, черт возьми, происходит. Проснулись мы в этом мире, и мы не знаем, почему мы здесь или как что работает. Я имею в виду, посмотрите вокруг. Посмотрите, как странно все устроено! Зачем, черт возьми, все это барахло? Реальность – это огромная загадка, и вы должны сделать выбор. Вы можете закрыть на нее глаза, вы можете успокоить себя сказками, вы можете только делать вид, что все нормально, или вы можете посмотреть этой тайне в глаза и пытаться ее разгадать. Если вы один из немногих отважных, то вы выберете последнее. Добро пожаловать в мир науки! Наука состоит в стремлении решить эту вечную загадку. Мы еще далеки от этого, но мы уже кое-что раскрыли. Цель этого урока – донести до вас те знания, которые мы уже получили, так что вы сможете взять их и отправиться в мир науки, чтобы открыть большее. И кто знает? Может быть, вы будете тем, кто, наконец, решит эту загадку». Если бы один из моих учителей так сказал, я бы не стала заниматься метеорологией.
К счастью, мой отец открыл для меня мир науки. Так что, пока днем мои учителя в школе заставляли меня чувствовать себя просто еще одним ничем не примечательным ребенком, по вечерам дома я открывала для себя удивительный мир, в котором я была избрана для окончательной разгадки тайны природы, требующей интенсивного обучения, миссии, в которой не меньше чем сама Вселенная была поставлена на карту.
– Однажды, когда мы разрешим загадку Вселенной, мы должны будем написать свою книгу, – сказал мой отец, разбирая кипу только что приобретенных книг по космологии. – Мы читаем все эти книги в поисках ответов, но, может быть, книга, которую мы ищем, еще не написана. Может быть, мы сами должны написать ее.
– Книгу по физике?
– Ты всегда хотела стать писателем.
– Ну да, – сказала я. – Но я хочу писать стихи и рассказы.
– Что может быть поэтичнее разгадки тайн Вселенной?
Я не могла не улыбнуться, задумавшись о такой перспективе. Я не была уверена, что мой отец действительно верил, что мы когда-нибудь разгадаем загадку Вселенной, но его оптимизм был заразителен. Еще совсем недавно весь мой мир был полон сознанием моей собственной малой значимости и апатией. Теперь же каждый атом во Вселенной казался тайной, каждое слово – подсказкой. В мгновение ока мой отец превратил мой мир в поиск сокровищ, и теперь мы должны были рисовать карты сокровищ сами для себя.
– Когда мы напишем нашу книгу, я собираюсь избавиться от всех до одной из этих, – он кивнул на сотни книг на полках, – и заменить их нашей. У нас будет целая библиотека только для одной книги.
По сравнению с интеллектуальным возбуждением, которое я испытывала, изучая физику вместе с отцом, учеба в средней школе мне казалась отупляющим занятием. Настолько скучным, что, собравшись с духом, я окончила школу на год раньше. В моих планах было переехать в Нью-Йорк, чтобы стать писателем и параллельно, вместе с моим отцом, продолжать познавать мироздание. Я поступила в Новую школу социальных исследований, которая привлекла меня своей альтернативной либеральной программой, не требующей занятий математикой. Моя мама, которая обожала поездки в студенческие кампусы, расположившиеся на зеленых просторах Новой Англии, когда мой брат несколько лет назад выбирал колледж для дальнейшей учебы, решила сопроводить меня в Нью-Йорк, чтобы посетить Новую школу. Во время первой экскурсии по кампусу нас вместе с другими будущими студентами, отличавшимися ярко окрашенными прядями волос в прическах, татуировками и пирсингом, запихнули в маленький лифт. Наш гид во время экскурсии ограничился четырьмя предложениями:
– Это первый этаж. Это второй этаж. Это третий этаж. Есть какие-нибудь вопросы?
Моя мама начала плакать. Я была продана.
Вернувшись домой, я не пошла на школьный выпускной вечер. Окончание средней школы не было для меня таким уж особым достижением, чтобы тратиться на полиэстеровую мантию. Все же родители устроили небольшую вечеринку у нас дома. В разгар торжества мой отец отвел меня в сторону и протянул мне синюю папку.
Пока все разговаривали и смеялись в соседней комнате, я села на лестнице и открыла папку.
Я улыбнулась. Он написал поэму в своеобразном ритмическом бит-стиле, как бы намекая на мои литературные вкусы того времени. В стихах было запечатлено мое детство: время, когда я научилась читать, ночь, когда я сбежала из дома, все книги и все мысли, которые сделали мою жизнь такой, какая она есть.
Через несколько дней после семнадцатилетия я собрала вещи и переехала из фешенебельного пригорода в нью-йоркский Ист-Виллидж. В Новой школе студенты не выбирали предметы, они «выбирали путь». Я выбрала два: философия и литературное творчество. Меня интересовали идеи: о формах у Платона, о боге Спинозы, об объектах Витгенштейна, о которых нельзя говорить. Я хотела бы воспользоваться этими идеями не только в своих произведениях, но и для того, чтобы понять смысл Вселенной.
Фотография семьи Гефтер примерно в 1998 году: Уоррен, Брайан, Марлен и я.
Фото: Г. Бергельсон.
В Новой школе занятия по философии были вдохновляющими, но литературные уроки были перенасыщены постмодернистской социально-политической повесткой дня, что было слишком либерально даже для меня. Светская еврейская семья, в которой я выросла, была ультралиберальной, но мы все еще придерживались некоторых фундаментальных ценностей, таких как «факты» и «орфография». Когда профессор вернул мне одну из моих историй, в которой слово women было обведено большой красной окружностью, а замечание на полях сообщало мне, что правильное написание этого слова womyn, я решила, что с меня достаточно. Я перевелась в Школу индивидуального обучения Галлатина при Нью-Йоркском университете, которая располагалась всего в нескольких кварталах от отеля. После окончания школы я вступила в жизнь, твердо намереваясь стать писателем, и на первых порах устроилась на довольно-таки сомнительную работу в малоизвестном журнале с красивым названием Manhattan.
В день открытия симпозиума «Наука и окончательная реальность» я села на утренний поезд, направлявшийся из Нью-Йорка в Принстон. Отец встретил меня на вокзале. Вместе мы поехали в конференц-центр, готовясь задать Уилеру вопрос, который давно нас волновал.
Мы скромно вошли в вестибюль. Я ни разу еще не была на конференции по физике и не знала, чего ожидать. Я полагала, что, наряду со звездным составом ораторов, будет какая-то аудитория из простых, не столь гениальных людей, что кто-то придет поглазеть на физиков, попить с ними кофе в перерывах. Но нет. Нас было только двое.
Мы просто стояли, как два ошеломленных оленя, ослепленных ярким светом фар. Мы были, очевидно, единственные посторонние в этом помещении, полном ведущих физиков со всего мира и законных аккредитованных журналистов, прибывших сюда для освещения события.
– Журналисты, – пробормотала я отцу. – Помни, мы – журналисты.
Он кивнул. Он выглядел аккуратным и подтянутым в своем темно-синем костюме. Я смотрела на него и думала, что он не очень-то и выделяется среди этой однородной массы седых мужчин среднего возраста. Конечно, у него все-таки была одна заметная особенность – стоящая рядом и глядящая на него с сомнением двадцатилетняя девушка.
– Не нужны ли нам какие-нибудь бейджики? – прошептал он.
– Бейджики! Да. Я пойду получу бейджики. Оставайся здесь.
Я решила, что, если меня спросят, буду придерживаться своей легенды о том, что работаю в Manhattan, но я понятия не имела, что сказать об отце. (Этот журналист? Ну да, странно, конечно, что мы так похожи. По возрасту вполне мог бы быть моим отцом? Вы думаете?)
Я направилась к столику регистрации, по пути вчитываясь в таблички с именами, ставшими уже для нас нарицательными. Я быстро отыскала свой бейджик: Аманда Гефтер, Manhattan. Рядом с ним лежал пустой бейджик, мой плюс один. Когда я наклонилась, чтобы взять их, я случайно задела плечом стоявшего рядом мужчину.
– Извините, – сказала я, взглянув на него.
Я покраснела и быстро вернулась к отцу.
– Боже мой! – пропищала я. – Я только что коснулась Брайана Грина!
Заняв свои места в конференц-зале, мы с трепетом осмотрелись вокруг. Толкая друг друга локтями, мы шептали что-то вроде: «Боже! Вот Алан Гут!» и «Макс Тегмарк прямо перед нами!» Мы были на седьмом небе от счастья. Эти люди были главными героями наших разговоров в течение многих лет, и теперь мы сидели среди них. Я толкнула отца и кивком указала вперед. Там, заняв место в первом ряду, сидел человек, ради которого все здесь собрались, чтобы отпраздновать его юбилей: Джон Арчибальд Уилер.
Физик, философ, поэт, пророк, легенда. Даже в девяносто у него было мальчишеское лицо. Миловидный, с озорным блеском в глазах. В молодости Уилер учился квантовой физике в Копенгагене, у Нильса Бора, и читал начальный курс по общей теории относительности в Принстоне, где гулял по аллеям, обсуждая природу мироздания с Эйнштейном. Вместе с Бором он разрабатывал теорию деления ядер, затем перешел на работу по созданию атомной бомбы в Манхэттенском проекте, а после участвовал и в разработке водородной бомбы. Он придумал термины «черная дыра» и «кротовые норы». Он воспитал плеяду талантливых учеников, сделавших замечательные открытия: Ричард Фейнман, Хью Эверетт, Яакоб Бекенштейн, Кип Торн и так далее.
Четыре фундаментальных вопроса, сформулированные Уилером, стали главными вопросами, обсуждавшимися на симпозиуме: Почему квант? Бытие от бита? Интерактивная Вселенная? Отчего существование? Мы были уверены, что в ответах на эти вопросы кроется ключ к разгадке главной тайны.
Почему квант? С квантовой механикой была такая закавыка: картина реальности, которую она предложила, не очень-то, похоже, вязалась с тем, что мы знаем о мире: она подразумевала явления, не имеющие причин, наблюдателей, влияющих на результаты измерений, и куда бы вы ни глянули, повсюду были ящики полные котов, одновременно и живых и мертвых. А может быть, квантовая механика и не предлагала никакой картины реальности вовсе. Может быть, она просто размыла имевшиеся до неузнаваемости. Теория позволяла физикам делать необычайно точные предсказания, но эти предсказания сами по себе не давали никакого ключа к пониманию того, что это все вместе означает. Жизнь Уилера прошла среди основателей квантовой теории, он всегда был в гуще событий. Такие физики, как Бор, Фейнман, Эверетт и Эйнштейн, отчаянно пытались разобраться в странных фактах и явлениях, разворачивающихся перед их глазами. Не имея фундамента, на который можно было бы опереться, самая успешная физическая теория так и парила в воздухе, поражая странной произвольностью. Многих это заставило сдаться и выкинуть белый флаг со словами: «Заткнись и вычисляй!» Но Уилер отказался сдаваться. Он знал, что на первый взгляд произвольное поведение частиц является ключом к разгадке тайны. Странность теории должна подсказывать нам что-то.
Бытие от бита? – в этой краткой формуле Уилера заключалась идея, что физическая Вселенная построена не из материи, а из информации. Всякое наблюдение квантовая теория понимает как вопрос, на который возможны только два ответа – «да» или «нет». Эта частица здесь, или она не здесь? Этот кот жив, или этот кот мертв? Уилер предположил, что бит информации создается уже самим задаванием такого вопроса и что эти биты служат исходными кирпичиками реальности. «Вселенная и все, что в ней содержится (бытие), вероятно, возникает из необозримого множества измерений, в каждом из которых делается выбор одной из двух возможностей (бит), – писал Уилер. – Возможно, информация – это не просто то, что мы узнаем о мире. Возможно, это именно то, что создает мир». Идея довольно странная, если принять во внимание нашу интуицию, которая подсказывает, что исходными кирпичиками материи должна быть сама эта материя, но только в виде крошечных ее кусочков, частиц. При этом, как я узнала от господина Макафуса, частицы сами на 99 % состоят из пустоты. Вы-то можете надеяться, что и жалкого 1 % так или иначе хватит, чтобы сделать наш мир прочным. Но, по словам Уилера, даже этот 1 % не дает возможности ответить на вопрос наблюдателя или «да» или «нет». «Дом строят из кирпичей, но кирпичи изготавливаются из информации?» – записала я в блокноте. Возможно ли такое, что, рассматривая физический мир с достаточно близкого расстояния, мы обнаруживаем нечто вовсе не материальное, словно вся Вселенная – что-то вроде виртуальной реальности? А есть ли разница? Означает ли что-нибудь слово «физический»?
Интерактивная Вселенная? Если результаты измерений побитно выстраивают нашу Вселенную, как подозревал Уилер, то все наблюдатели так или иначе причастны к созданию реальности. Это довольно радикальная картина мира, и если она верна, то, значит, наша Вселенная напрямую создана их совместными усилиями. Как писал физик Поль Дэвис: «Уилер стремится… перевернуть с ног на голову обычную объяснительную цепочку: материя → информация → наблюдатель и поместить наблюдения в ее основание: наблюдатель → информация → материя». На этом месте у нас с отцом в голове зазвенело: а не могли ли наблюдатели превратить каким-то образом ничто в нечто? Странная мысль. А сами наблюдатели откуда? И что вообще можно было бы так называть? Конечно, это совсем не обязательно разумное существо или человек… но что это?
Наконец, отчего существование? Хороший вопросик. Почему «что-то есть», а не «ничего нет»? Этот вопрос много лет не давал покоя моему отцу, подвиг нас на поиски и в конце концов привел нас на эту конференцию в надежде найти здесь ответ. Отчего существование? Отчего же, в самом деле!
– Мне посчастливилось пережить первый и единственный сердечный приступ только в прошлом январе, – так Уилер начал свое выступление. Он говорил медленно и тихо, своим немного дребезжащим голосом, который выдавал не только его возраст, но и важность того, что он говорил.
– Я говорю «посчастливилось», потому что благодаря ему я понял: времени остается мало и мне лучше сосредоточиться на чем-то одном: откуда существование? Откуда квант? Может быть, эти вопросы звучат слишком философски, но, может быть, философия слишком важна, чтобы оставить ее философам.
Когда сессия закончилась, рой физиков окружил Уилера, оставшегося сидеть в первом ряду, улыбаясь и кивая; один физик за другим присаживался рядом, чтобы поговорить с ним. Мы терпеливо ждали своей очереди. И вот настал наш черед. Толпа рассеялась, и мы устремились вниз, к первому ряду. Это был кульминационный момент. Это было то, за чем мы пришли.
Мы наклонились, и каждый из нас пожал ему руку.
– Я Уоррен Гефтер; это моя дочь, Аманда. Она здесь освещает конференцию для журнала Manhattan. Мы очень рады встретиться с вами! – сказал мой отец.
Уилер кивнул, но, казалось, ничего не услышал и лишь из вежливости не сказал об этом. Мой отец придвинулся ближе и заговорил громче.
– У нас есть вопросы, которые мы давно хотим задать вам, – сказал он, старательно выговаривая каждое слово. – Если наблюдатели создают реальность, то откуда эти наблюдатели берутся?
Уилер улыбнулся.
– Из физики. Из Вселенной. Я хотел сказать, – он сделал паузу, пытаясь подобрать слова, – что Вселенная – это самонастраивающийся контур.
Мой отец благодарно кивнул, потом задумчиво спросил:
– Так это все берется из ничего?
Снова Уилер, казалось, не расслышал, поэтому мой отец переспросил еще громче:
– Так это все берется из ничего?
Уилер кивнул и медленно заговорил:
– Существует принцип, согласно которому граница границы равна нулю.
Джон Арчибальд Уилер (слева) и Уоррен Гефтер (справа) на конференции «Наука и окончательная реальность», 2002.
Фото: А. Гефтер.
В этот момент к нему повернулись какие-то физики и заговорили с ним. Нам не оставалось ничего другого, как поблагодарить его, сказав, что это была большая честь для нас. Мы поулыбались и пошли прочь. В работе конференции был объявлен перерыв на целый день, и мы решили побродить по Принстону. Свежий весенний воздух казался наэлектризованным. Прогуливаясь по улице, мы безостановочно болтали о людях, которых нам удалось увидеть, и идеях, которые они обсуждали. Теперь мы чувствовали свою причастность к чему-то, хотя нас никто туда и не приглашал.
– Мы говорили с самим Уилером! – сказал отец. Он выглядел ошарашенным и ухмылялся, словно не веря самому себе.
– Да, мы это сделали!
Мы дошли до Мерсер-стрит, тихой улицы, на которой жил Эйнштейн в годы работы в Принстоне, по ней они с Уилером бродили, обсуждая великие космические тайны. Вдруг меня осенило: как забавно, что Эйнштейн жил в Нью-Джерси. Нью-Джерси? Это примерно то же самое, что увидеть Шекспира, жующего бургер в Wendy’s, или узнать, что Платон на самом деле не грек, а канадец.
Мы нашли дом Эйнштейна, 112 по Мерсер-стрит, и немного постояли перед ним, рассматривая. Мы испытывали трепет, но дом был весьма скромен. Он был старомоден и непритязателен, окрашен в типичный для маленького города анонимно белый цвет. В доме проводились какие-то ремонтные работы, и крыльцо обвязали желтой лентой, словно место убийства.
Мой отец указал на ленту.
– Наверное, это тот парень, что вечно падал с крыши в его мысленных экспериментах, наконец встретил свою судьбу.
Я знала, что Эйнштейн настоятельно просил Принстон сохранить его дом в качестве обычного места для жилья, а не превращать его в какую-то достопримечательность или музей. «Этот дом никогда не станет местом паломничества, куда паломники приходят поклониться костям святого», – говорил он. Ну и ладно. С этой желтой лентой мы могли поклониться разве что крыльцу. Кроме того, патологоанатом, который проводил вскрытие Эйнштейна, похитил его мозг. По сравнению с этим наше благоговейное топтание на газоне перед домом вопреки его воле вряд ли можно было бы счесть святотатством.
Отец однажды показал мне старую потрепанную книгу в твердом переплете, которую его отец дал ему, когда он был еще ребенком. Это были статьи Эйнштейна по теории относительности. Отец рассказывал мне, что пытался читать ее, когда ему было всего десять или одиннадцать лет, притворяясь, будто что-то понимает. Все свое детство он хранил эту книгу на полке в спальне, иногда смотрел на нее, иногда перелистывал страницы и мечтал понять ее смысл, потому что был уверен: в этой книге кроется истина. Теперь, глядя на дом, на белой краске которого играло мартовское солнце, я чувствовала себя так, будто мой разум покидает мою голову и вливается во что-то значительно бо́льшее, чем я. Я смотрела на отца и понимала, что он наконец встал на путь, которым в глубине души всегда хотел идти. А я? Я просто хотела следовать ему.
Перед домом Эйнштейна в Принстоне.
Фото: У. Гефтер.
Мы напряженно смотрели на дом, словно в любую минуту Эйнштейн мог показаться в дверях, высунуть язык, а потом крикнуть, чтобы мы проваливали к чертям с его лужайки.
«И что же, этот дом действительно построен из информации?» – подумала я. И эта информация создана мной? Нами? Есть ли хоть что-нибудь похожее на то, чем кажется? Существует ли хоть что-то из этого в реальности?
Я знала, что мир вокруг должен быть больше, чем кажется. Физика явно подкрепляет эту мысль: в конце концов, стол состоит главным образом из пустоты, но если посмотреть на эту пустоту достаточно внимательно, словно в микроскоп с большим разрешением, то она окажется не такой уж и пустой, но заполненной чем-то неизвестным. Если посмотреть с достаточно близкого расстояния на что угодно, то все, что мы о нем знали, распадется, оставив взамен… что? Какие-то исходные ингредиенты реальности? Что-то нематериальное, вроде информации? Мне не нужна наука, чтобы понять, что внешность обманчива. Я знаю это на своем опыте. Я знала это с того самого дня, когда мой отец сказал мне, что все вокруг иллюзия. Я не могу смириться с мыслью, что реальность оканчивается на свадебном торте, офисной тягомотине и доме в богатом пригороде. Если миром у меня перед глазами начинается и заканчивается бытие, то на меня не рассчитывайте. Мне нужна тайна. Мне нужно знать, что это – история с продолжением.
Я подозревала, что отцу это тоже было нужно. Хотя он никогда не признавался в этом. Мне становится все более очевидным, что его тихая профессиональная жизнь в богатом университетском пригороде противоречила его существу. У него внутри жил бунтарь – тот хиппи, сидящий без рубашки в позе лотоса и медитирующий на природе, должен был молчать и делать карьеру, вписываясь в рамки своего возраста, но у него был шанс обнаружить себя. Этот шанс дала ему физика. И я.
Мы сели на тротуар перед домом.
– Самонастраивающийся контур… – пробормотала я.
Отец кивнул:
– Граница границы равна нулю…
– Он кто? Йода? – спросила я. – Человек говорит загадками. Что все это значит?
Отец улыбнулся:
– Ума не приложу.
Итак, вот мы – в Принстоне, штат Нью-Джерси, в огромной расширяющейся Вселенной, бродим по улицам, нарушая их привычный покой, наполовину реальные, постепенно осознавая, что то, что когда-то было хобби, теперь стало миссией.
Мы сидели несколько минут, погруженные в тяжелое молчание. Затем подъехал автомобиль, и мы бросились наутек.