Третьего тысячелетия не будет. Русская история игры с человечеством

Гефтер Михаил Яковлевич

Павловский Глеб Олегович

Часть 9. Война и возвращение с войны

 

 

132. Гроссман — о комиссарах. Эренбург как советский спаситель

— Прекрасно помню, как Гроссман мне сказал: теперь комиссары пойдут на слом, но 1941 год без комиссара нами был бы проигран.

— Чем так важен был комиссар?

— В 1941 году речь шла о сражающейся человеческой массе, но еще не об армии, действующей по законам военной организации. Для массы очень важна роль цементирующего примера и личного бодрящего слова. Комиссар 1941 года был ключевой фигурой сопротивления. Не контролер при командире, а человек, имевший дело с людьми, которые тогда могли выбрать — воевать лучше, воевать хуже либо не воевать совсем. В условиях, когда все советское рушилось и погибало.

Гигантскую роль Эренбург сыграл в 1941 году. Сейчас трудно себе представить «Красную звезду» с его каждодневными статьями, а я помню, как мы в армии вслух читали эти статьи. Комиссары зачитывали их бойцам. Наибольшую роль Эренбург сыграл именно на переломе 1941 года — отклонением страха перед парализующим натиском немцев. Вызывая презрение к сильнейшему противнику, он делал это очень умело — не верь, что немец сильней тебя! Эренбург внес в войну недостающий элемент презрения к превосходящей силе врага. В 1941 году очень важно было поверить, что Германии вообще можно противостоять.

Это нужно было не нам, молодым интеллигентам-антифашистам, а миллионам мужчин, которых выхватили из жизни и послали на войну. Тем нужны были другие слова, и Эренбург им их дал. Ведь Красная армия бежала, и любой мог просто отойти в сторону — одни хотели воевать, другие не хотели.

Все-таки в 1941–1942 годах еще нет военной машины — есть воюющее людское множество, призывники с массой добровольцев. В 1943 году доброволец почти исчез, он был истреблен. Молодежь ломилась на фронт, но в целом доброволец перестает быть типичной фигурой. А в начале войны доброволец критически важен, особенно ополченец-доброволец 1941-го. Гибель московского ополчения вообще особая страница, мои там почти все полегли.

— Ты-то сам не в 1941-м был ранен?

— Повторно я был ранен под Ржевом в августе 1942-го. Пуля попала в руку, когда я, делая вид, что командую, указывал в атаку — вперед! Все оказалось бессмыслицей, нас там перестреляли, как цыплят. Но когда я плакатно протянул руку вперед, пуля пробила всю кость, вдоль насквозь, и точно против сердца расцарапала кожу. Меня вывезли с фронта. Я снова попал в любимый Торжок, и в пересыльном госпитале врач говорит: знаешь, что тебе ногу спасли? Это было ночью, в фэповской палатке.

— Что значит «фэповская»?

— Фэп — это фронтовой эвакуационный пункт. Опорный узел системы Бурденко по селекции раненых, спасшей сотни тысяч жизней.

В ленд-лизовской палатке под керосиновой лампой хирург осмотрел ногу и говорит: ранение не страшное, но твоя нога мне не нравится. Я ее располосую — терпи. И порезал ее всю, сверху донизу. В Торжке врач мне сказал: он спас тебя от гангрены, с ногой все в порядке, а с рукой хуже — ранение в плохом месте, нервы задеты. Лангетку наложить наложили, да кость смещена. Рентгена там не было. Рентген, говорит, мне не нужен — я на ощупь вижу. Давай, я тебе ее сейчас вправлю. И кричит: этому стакан вина и укол морфия! От морфия я плавал, молил: Боже, продли!

 

133. История комиссара Зоркого

— А вот история настоящего, не плакатного комиссара. Был такой профессор Зоркий Марк Соломонович. Один из организаторов комсомола Украины, управлял издательством «Молодая гвардия», стал комсомольским деятелем. А в Москве была своя политическая игра. Зиновьев, тогда еще в борьбе с Троцким, подбил руководство комсомола, чтоб те выступили против. Но Троцкий пока еще в политбюро — и Сталин вдруг повернул дело в осуждение недопустимой выходки: покушение комсомольцев на единство политбюро. Всех наказали и раскассировали, Зоркий вылетел из «Молодой гвардии» на истфак заведующим кафедрой новой истории. Звание профессора у него отобрали. Он чувствовал себя неуютно и знал, что в сталинской лотерее его билет может проиграть еще раз.

Мы на факультете проводили конкурс на лучшие работы, я возглавлял студенческое научное бюро и выпускал его бюллетень. Вдруг Зоркий снимает с конкурса несколько работ, у их авторов родители репрессированы. Нам это не понравилось. Я написал статью против Зоркого, и сверху заголовок огромными буквами — «Нехорошо, товарищ Зоркий!». Тот очень обиделся. Он все напоминал мне: пора бы уже снять стенгазету. Но то что я прямо высказался по острому поводу, укрепило наши с ним отношения, они стали почти дружескими.

С начала войны Марк Зоркий ушел комиссаром, начальником политотдела ополченческой дивизии Красной Пресни. В последний раз комиссара Зоркого видели с развороченным животом — мина легла рядом. В те наихудшие дни, когда почти вся дивизия ополченцев погибла, и сам я чуть не оказался в плену.

— Это случай под Мосальском, о котором ты упоминаешь в «Сталин умер вчера»?

 

134. Мой несостоявшийся плен

— Да. В Мосальске развертывалась армия — прибыл штаб, все будто спокойно, все хорошо. Мы едем, тут шофер говорит мне — что-то с машиной не в порядке, вода кипит. Остановились, кроме нас никого. Мосальск наверху, мы снизу, прямо перед нами лесок. Тишина звонкая, удивительная и прекрасный осенний день — солнечный, голубизна неба. По обочине красноармеец бредет. Приостановился, я его спрашиваю: ну, как там? А он показывает — в том леске немецкие танки.

Я ему не поверил! Водителю говорю: с ума сегодня все посходили. В прежние дни сплошных бомбардировок поверил бы, а тут — тишина! Солдатик побрел дальше, он уже был без винтовки.

А снизу вверх — вот он, Мосальск. Вот тенистый лес, там меня ждут свои, где-то рядом речка. Ладно, говорю, поехали. Едем. Вижу, стоят спинками к нам автобусы какие-то, странной формы. Что за непонятный день, говорю — объезжай их! Мы объезжаем, а из-за них два автоматчика — немцы! Приехали!

«Пистолька есть?» — меня спрашивают. Вывели, шофер остался в кабине. К стеночке дома отвели. Провинциальный городишко, дома одноэтажные. У стены летчик лежит раненый с простреленной ногой, немец рядом стоит. Рогатки вдоль рокады — главная лавина немецкой техники шла к Москве. Летчику было плохо, а рядом солома — я взял соломы и ему подложил под голову. Подкладывая, заодно избавился от бумажника. В нем у меня партбилет, паспорт с обозначением национальности и документ: Михаил Гефтер является начальником спецотдела района полевого строительства Главоборонстроя СССР. Полный расстрельный набор. Бумажник, пока солому подкладывал, я прикопал немножко, немец не заметил. Видать, боец из охранения трассы.

Пока заторможенность действовала, документы закапывал совершенно спокойно. Есть моменты, когда нервная система тормозится и возникает внешний рисунок спокойствия. Татарин шофер все сидит в несчастной машине, рядом с другими. Вдруг подлетел немецкий мотоциклист с пулеметом, и автоматчики к нему повернулись, разговаривают. Тогда я, одним скачком перелетев через плетень и кювет, побежал через поле.

Выстрелы сзади слыхал, но не знаю, может, и не в меня. По пути в домишко заскочил — спрячьте, товарищи! Слава богу, те отказались. Идя дальше, в лесу наткнулся на штаб армии, который только развертывался, — майоры, полковники, подполковники… А я им — в городе немцы! Они были потрясены.

— Повезло же тебе. А вот генерала Власова немцы догнали. Или он сам прибежал к ним.

 

135. Власов, несостоявшийся маршал СССР. Стратегическая патология сталинского ума

— Не думаю. Власов до плена человек безукоризненный. Мы не вправе предъявить ему профессиональных претензий, нет и оснований искать наклонность к измене. Командир очень сильный, отступая, прошел с войсками всю Западную Украину. Командовал армией, которая мужественно и умело отстаивала Киев, и не его вина, что Киев пал. Один из знаменитых командармов битвы за Москву: в ряд с Жуковым не поставлю, но с Говоровым и Рокоссовским основания поставить есть. Они и на тогдашних фотографиях вместе.

Пойди дальше так, как началось, мы бы видели маршала СССР Власова на параде Победы 1945 года. Ан нет: Волховско-Новгородский котел, мясорубка в скученной местности, раздробленные войска, масса солдат среди местных людей и скота, все перемешалось. Армию надо спасать, но люди мешают войскам, полная обреченность и плен.

— Да, но что руководило Власовым далее в плену?

— Говорят, что смесь трусости и честолюбия, а я не верю. Вероятно, иллюзия, что с помощью победоносного вермахта он осуществит русскую национальную идею. Такие иллюзии в годы войны бродили по Миру. Египет, Индия, когда к той подходили японцы, — попытки самоосвободиться с помощью чужой побеждающей армии. Иллюзия овладела и Власовым. Он решил, что противоречия между вермахтом и нацистской партноменклатурой при его лавировании позволят сделать что-то свое.

Власов-генерал не заслужил снисхождения — армия не политическая партия, война не выборы. Генерал должен до конца выполнить свою долю. Но Власов еще и человек, а сейчас не 1945 год. Всюду, где испытания ведут к падениям, возникает вопрос о шансе человека встать и распрямиться. Был ли у Власова такой шанс? Одну его фразу я не хочу считать лицемерной. Незадолго перед казнью он сказал, что в заслугу себе ставит то, что его действия сохранили жизнь десяткам тысяч советских военнопленных. Это правда. Как человек, прошедший войну и потерявший друзей на войне, в 1945 году я бы сказал, что такая фраза мало чего стоит. Сегодня я к ней прислушиваюсь.

Власова, перешедшего на сторону Гитлера, стало быть, предателя, я не прощу. Но и повешенный Власов мне не чужой. Были просчеты и ошибки хуже власовских измен. Возьми стратегическую патологию Сталина, который нагнал несметное множество войск вплотную к границе и подвел их под удар вермахта.

Как такое вообще случилось, что это — полное непонимание природы современной войны? Нет, тут нечто другое. Свой подлинный замысел Сталин таил от всех, и правило недоверия привело к тому, что мы потеряли в 1941–1942-м миллионы жизней. Когда Сталин придвинул Красную армию к границе под удар немецкого вермахта, — это не был только просчет! За этим генеральный сталинский принцип, что его подлинный план войны был неизвестен ни верхушке советского генералитета, ни командующим фронтами, ни начальнику генерального штаба. Доверие к советским людям у Сталина вырвал лишь ход войны — Жуковым ли, массовым ли «Василием Теркиным», другой разговор. Его недоверие к людям чуть не похоронило в 1941-м СССР и Европу. Если урок Сталина не разобрать, то чего, собственно, ворошить прошлое, вынося повторные приговоры Власову и другим ушедшим людям?

Все тот же вопрос об асинхронности сталинизации. Если воображать, что сталинщина изначально одна и та же, лишь набирая темпы и силу, — один разговор. А если разглядеть, что сталинизм асинхронен по существу, целостным стал лишь под конец и сразу этой целостностью вошел в агонию — другая история.

 

136. Выход из войны. Победа — праматерь зла. Сталинский победительный плебс

— Годы после войны для тебя — это сплошная эпоха или со своим переломом?

— Для меня время это было трудным. Вышел из войны искалеченный, семья в Крыму уничтожена. Настала подвешенность, я никак не мог самоопределиться — чем заниматься? После войны мы вообще с большим трудом приходили в себя. А тут переход к новой жизни. Кто больше к ней подготовлен, кто меньше, но нет уже той россыпи мест и вариантов устройства, что была до войны. Начались трудности. Несколько лет были ужасны по тяготам жизни, хотя, с другой стороны, начался взлет хорошей литературы. Она сразу о себе дала знать. Но так же быстро пошел распад. От каждой победы бывает производно некое зло. Но от этой, 1945-го, зло было неизмеримо большим.

— В 1945-м тебе ведь так не казалось?

— Еще бы! Настолько грандиозным представлялся триумф, особенно после успехов Гитлера, которых, строго говоря, могло не быть вовсе. Масштабом Победы все прежнее отодвинулось. И был очень быстрый вход в холодную войну. Обезоруживающе, ошарашивающе быстрый. Инициатором холодной войны выступил Запад, для защиты от сталинской экспансии. Поначалу сталинизму для сохранности холодная война была полезней, чем западной стороне. Но далее она вела к переменам, которые обрекли советскую систему на вырождение и агонию.

Помню «Литературную газету», которую лично придумал Сталин. Всякий раз для созревшего в нем сценария он заводил особый орган. В конце войны он завел журнальчик — «Война и рабочий класс», где печатались антисоюзнические выпады. А тут он решил возродить «Литературную газету», и Ермилов стал редактором.

— «Орган советской общественности».

— Орган общественности, да. Дизайн изменили, газета стала больше. И в первом же номере на второй странице, три колонки слева — Борис Горбатов, «Ма льчик в коротких штанах» — о Трумэне. Заказанная статья; событие — был официальный протест от Госдепа. Вскоре появилась знаменитая «Культура и жизнь» — газета, которую делали прямо в здании ЦК, где была ее редакция. Редактором поставили Александрова, и газету называли «Александровский централ». Кошмарная, каждый номер открывали с дрожью — кто следующий? Вдруг в один прекрасный день газетенке дали по морде. По капризу Сталина, он и повод выбрал — оперу «Борис Годунов» в Большом театре. «Культура и жизнь» напечатала статью о постановке, изругав Большой театр за сцену под Кромами — та непатриотически изобразила слепоту народа, пошедшего за наймитом иностранцев. Как так? Народ никогда не ошибается!

А к этому времени Александров у Сталина впадает в немилость. Сталин вызвал Поспелова и велел дать в «Правде» отповедь: мол, Пушкин наше все, он мудр, а народ что? Народ, бывало, и заблуждался. После этого «Культуру и жизнь» перестали бояться, и та быстро кончилась. Такая неожиданная игра в сталинском вкусе.

Во время войны сильно продвинулись патриотические чувства, и возникли трудности со своим интернационалистским сознанием. И в это уже стала проникать и въедаться агрессия расправы. Мы к такому не были подготовлены.

— А разве до поздних сталинских кампаний между вами уже был конфликт со знаний?

— Мы вышли из войны с ощущением силы. Но ведь и не лучшие из нас силу почувствовали, победа — добыча общая.

Помню, был я в твоей Одессе после освобождения. Пришел к секретарю Одесского горкома партии представлять нового секретаря горкома комсомола. Вхожу — сидит украинский тип. Феноменальный, с видом Пацюка, прямо сейчас начнет галушки в рот отправлять. И спрашивает комсомольца: «Ты что читал?» Утверждает секретаря горкома комсомола в присутствии представителя ЦК вопросом: «Что читал?» Тот что-то назвал, не помню — Пушкина или Николая Островского. Но Пацюк уже не слушает, а на меня рычит: «Не суперечь!» После чего развернулся и говорит: «Думаете, вам из вашей Москвы виднее?» Тут мы решили, что Пацюка придется снимать.

Война разбудила национальные чувства и культивировала их по-разному. Непонятно для многих людей было — каким образом евреи дали себя уничтожить? Ожившая паранойя питалась из разных источников, и должен сказать, постепенно паранойя сработала. Сталин, конечно, после войны уже распадался, но свой маневр проделал в дикой форме, и весьма эффективно. Операция по расколу победителей прошла успешно. Сформировался новый победительный плебс — и все стало гнить прямо на глазах.

— Там сам переживал это как идеологическую операцию Сталина?

— Знаешь ли, по нарастающей. До войны, когда только начались эти вещи, мы их откровенно презирали. Помню, вышла книжка о Суворове, и в ней главка, где с восторгом описывалось, как тот штурмовал польскую столицу. Была лекция по книге, и мы написали в редакцию «Правды» коллективный протест, ничуть не смущаясь в словах. Так же плохо мы приняли фильм Эйзенштейна «Александр Невский», он нам не пришелся — и мы открыто писали об этом в стенных газетах на факультете. Мы были моложе и смелей поколения ушибленных 1937 годом.

Мы лишались близких людей, но не лишались внутренней свободы. Поскольку советское было наше данное, то мы и свободу переживали в рамках данного. А после войны я ощутил, как мне навязывают нечто, чего я не приму. Привычно всему искал объяснения, но где-то же есть предел. Все-таки на войне я вырос. Но стремления отойти в сторону не было, своим активизмом был уже закален.

— Страшно не было?

— Страх был. Но не страх угодить в лагерь за другими, а страх иного типа, что сам вообще уже не принадлежишь себе.

Притом иногда просто везло. Раз принесли на просмотр свежеотпечатанную «Комсомольскую правду», контрольные экземпляры. Смотрю, а на первой странице статья «Памятник Сталину в Курейке». В Курейке действительно установили монумент, говорю напарнику: «Юра, они там сошли с ума. При живом Сталине — “памятник Сталину” — представляешь, что будет?»

Юра: «Придется Ольге Петровне докладывать». Ольга Петровна была стервой, не то слово — была самой Лубянкой на Маросейке. С другой стороны, читаем ведь не только мы, а и напротив с Лубянки присматривают. Посидели часок — ладно, думаем: сделаем вид, что не заметили. Дрожали страшно, но под конец дня стало ясно, что пронесло. Только тогда позвонили в редакцию и говорим: «Вы там что, идиоты? Что натворили? Хорошо, никто не заметил». А ведь правда было ужасно, кто-то бы сел.

Помню, написал я Сталину длинное письмо. В книжке Вознесенского о военной экономике СССР в годы войны говорилось, что мировая война приняла прогрессивный характер только с 22 июня 1941 года, но я считал, что не так: а упорство Британии, а движение Сопротивления? Меня вызвали в ЦК и вежливо побеседовали, говоря, что я абсолютно неправ. Ну а я считал, что прав, и на этом мы расстались. Потом этот же человек из ЦК мне помог трудоустроиться. Позвонил в Институт истории и сказал: «Почему Гефтера не берете на работу?» — «Знаете, есть порочащие анкетные данные». — «А я, — говорит, — доложил начальству, начальство не возражает». Тут Сергей Утченко мне вдруг звонит — давненько подумываю вас взять на работу!

 

137. Его добрый юмор и злая память: «Как, вы забыли своих врагов?»

— Сорок первый год. Идет Сталин понуро, ему навстречу Малышев: «Здравствуйте, товарищ Сталин!» Тот поднял голову: «Как? Вы еще на свободе?» — и пошел себе дальше. Малышев, сам понимаешь, приготовился, но ничего — обошлось. И вот он уже нарком танковой промышленности, генерал-полковник, 1945 год. После парада Победы Сталин произносит знаменитый тост о русском народе, обходит Георгиевский зал — маршалы, наркомы… Подходит к Малышеву: «Товарищ Малышев — ваше здоровье, за ваш вклад в победу! А помните, — говорит, — товарищ Малышев, наш маленький эпизод в июле 1941 года?» Тот ему: «Как не помнить, товарищ Сталин!» — «Вот видите, товарищ Малышев, даже в те тяжелые дни мы, большевики, не теряли чувства юмора!»

— Славная история, но не пойму про что — про добрый сталинский юмор или про злую память его?

— Память Сталина была абсолютной, пока обслуживала его сценарные тайны. Все отмечали, как Сталин запоминал врагов. Но лишь пока те были действующими лицами его внутреннего спектакля. Вот что мне рассказывал академик Василий Емельянов (дочка его у нас в институте работала). Он в Министерстве металлургии ведал вооружением после войны в Испании, когда выяснились дефекты советских танков. Проблема танка — соотношение неуязвимости с маневренностью: утяжеляешь броню, и уязвимость опять растет. А тут как раз один изобретатель придумал новую броню.

Правда, изобретатель был сумасшедший. Он якобы изобрел такую броню, что при контакте со снарядом та расступается и «втягивает» его в себя, лишая убойной силы. Все, кто ознакомился, говорят — псих, гоните. Но вот на совещание по танкам в Кремле пришли все: Тевосян, Емельянов — а псих тут как тут! Входит Сталин, спрашивает: «Как у нас дела с танковой броней?» Тевосян докладывает. Сталин говорит: «Плохи дела. А вот послушаем свежего человека» — и встает наш изобретатель. А язык у того хорошо подвешен, гипнотическая сила воздействия. Сталин заслушался, говорит: «Замечательно, товарищи — это же диалектика: мягкость брони гасит убойную силу!» Ну, когда диалектика, все молчат. Сталин спрашивает: «А как дела с внедрением?» Изобретатель отвечает: «Никак, товарищ Сталин». — «Почему?» — «Есть противники». Тут Сталин встает с места, подходит вплотную и спрашивает: «Кто именно?»

Емельянов рассказывал — «Я вмиг покрылся холодным потом. Довоенные были годы — в послевоенные был бы инфаркт на месте. Но инфаркты в моду еще не вошли, умирали мы тогда от других причин». Минута критическая, все в напряжении, и тут псих говорит: «Не помню, товарищ Сталин». — «Как это — не помните? У вас есть враги, а вы не помните, кто они?» Глянул ему в глаза — и погас, отвернулся. Перешел к другим вопросам, навсегда потеряв интерес к его броне и к «диалектике мягкого». Вот что значат людские свойства — человек просто не назвал имен. А ведь его будущее в тот момент зависело от перечисления пары фамилий.

 

138. Злая память слабеет: академик Панкратова стала членом ЦК вместо подследственной

— Война и необходимость планировать реальные операции на фронтах не нарушили его злую память?

— После войны резервы посадок снизились как раз тем, что у Сталина память сдавала. Вот эпизод. Заканчивался XIX съезд, на котором делал отчетный доклад Маленков, а Сталин вышел ненадолго в конце, приветствуя иностранные компартии.

— Да, за незнание этого я получил тройку по истории КПСС.

— Состав ЦК согласован. Но в ночь перед последним заседанием Сталин говорит Маленкову: «Женщин мало. И ученых маловато в ЦК. Подумайте про Нечкину». Его Светлана в то время собиралась у Нечкиной диплом писать, потом, правда, перешла в другое место. Маленков звонит в отдел науки: срочно материалы на Нечкину, а ему: Георгий Максимилианович, Нечкина же беспартийная! Итак, включать в ЦК нельзя — но и не включить нельзя тоже. Пришлось доложить. «Товарищ Сталин, отдел науки говорит, что Нечкина беспартийная». — «Да? Но я вообще-то говорил про Панкратову». Сталин сделал вид, что оговорился.

А над Панкратовой уже нависало плохое дело, Анну Михайловну подвергали гражданским казням. Огонь велся по местному национализму. Во время войны Панкратова эвакуировалась в Алма-Ату, и ее ученик Бекмаханов, казах, защитил под ее руководством докторскую о хане Кенисары Касымове. Тогда у каждого народа СССР был свой национальный герой, под него собирали деньги…

— Они бывали довольно неожиданными.

— Да. Была даже танковая колонна имени Шамиля. И в Казахстане был свой герой Кенисары Касымов — блестящий молодой хан, хорошо воевавший с Россией. Авиаэскадрилья имени Кенисары Касымова, танковая колонна имени Кенисары Касымова. Когда пошли громить местные национализмы, начали, конечно, с Шамиля, в специфичной для Сталина форме. Гусейнов написал про Шамиля книгу, азербайджанец, и ему за нее дали Сталинскую премию.

— А «сталинку» разве давали без утверждения Самого?

— Утвердил, но у него, понимаешь, свои игры с собой. Гусейнову сообщают о присуждении Сталинской премии, как вдруг сообщение в прессе: «Комитет по Сталинским премиям постановил: отменить постановление Комитета о присуждении Сталинской премии такому-то». С этого сообщения пошла обратная волна. Теперь в каждом ауле «националистам-касымовцам» положена секир-башка. Бедняге Бекмаханову за диссертацию о Кенисары Касымове 25 лет дали! Это уж местные так расстарались.

— Вручили национальную премию.

— Анну Михайловну вовсю отполоскали в дни съезда. Багиров выступил по поводу Шамиля, московские историки подхватили — огонь уже велся по Анне Михайловне. А у нас с ней были очень дружеские отношения. После одного моего выступления она даже отвела меня в сторону и сказала: «Михаил Яковлевич, мы вас любим, и умоляю, не выступайте так — вы не представляете, чем это может кончиться».

Она уже раз прошла по этому кругу — муж троцкист, ее саму исключали из партии, но спасли, и посажена не была. Теперь второй круг, и тут думает — все, конец. Я старался ободрить, но настроение было жуткое. «Не утешайте, — говорит, — это ни к чему. Поверьте, со мной кончено». На другой день достаю газету из почтового ящика — состав ЦК, выбранного на XIX съезде: Панкратова А. М.! Она приехала в институт — стоит Дружинин, я и еще кто-то. Николай Михайлович поздравляет — Анна Михайловна, говорит, поздравляю, теперь вас уже преследовать не посмеют. Она отмахивается: «Уверяю, там просто напутали. В ИМЭЛе есть другая Панкратова, и они перепутали». Вдруг, как на старых картинах — фельдъегерь в коридоре: «Товарища Панкратову!» К нам идет капитан с кобурой.

— Синие погоны!

— Цековский пакет! При нас она его вскрыла — написано: «Члену ЦК КПСС товарищу Панкратовой А. М. Приглашение на встречу с делегациями иностранных компартий». Так известили о том, что ее ввели в ЦК.

Понимаешь — Сталин не хотел показать Маленкову, что память его подвела и он забыл про беспартийность Нечкиной, — и так академик Панкратова вошла в ЦК, а не пошла под следствие по делу Бекмаханова. А что у нее еще и муж троцкист, Сталину просто доложить не успели, не хватило времени. Человек из отдела науки ЦК рассказал мне всю подноготную.

— Интересно, что оба сюжета со сталинской памятью связаны с советскими академиками. Сталин явно пестовал эту элитную когорту. До революции статус академика был чисто почетный.

 

139. Разжалование в советские академики: Сталин и Майский. Академик Курнаков и конкурс институтских Оль

— В советские академики попадали и за провинность. Майский в Моженке мне очень красочно рассказал, как стал академиком. Забыл подробности и начисто, как всегда, забываю цифры. Короче, расхождения в Ялте по репарациям были примерно один к двум, допустим, двести миллиардов к ста миллиардам. Майский как председатель Комиссии должен докладывать Большой тройке. Ввиду разногласий звонит по начальству Молотову, тот ему: «Вопрос в компетенции товарища Сталина, я узнаю». Ладно. Через некоторое время он звонит снова, и Молотов ему: «Я спрашивал». — «И что же?» — «Товарищ Сталин ничего не ответил». — «Так мне же докладывать Тр ойке! Спросите товарища Сталина еще раз». Молотов: «Не буду».

На другой день утром, говорит, съезжаемся. Положение невозможное — не знаю, какую цифру назвать, понравится она Сталину или нет? Тогда, говорит Майский, в последний момент наклоняюсь я над ним…

— Над кем — неужели над Генералиссимусом?

— …над Сталиным наклонился, тихо спрашиваю: «Так как — двести или сто?» Сталин поднял голову, вы бы видели, какими глазами на меня поглядел! «Двести».

А через несколько дней на политбюро: «Не пора ли нам Майского сделать академиком?» И поперли того из МИДа в Академию наук. У нас в институте, когда началась борьба с космополитизмом со страстями на партсобраниях, Майского вызвали на ковер. Он каялся с трибуны: «Простите меня, — говорит, — я еще совсем молодой академик!» Но Майского все же посадили, и после него в Институте истории еще было несколько посадок.

— Не все советские академики были молоды и пытаны лично Берией, как Майский.

— Да, бывали благополучные старцы. Сталин баловал эту важную для него группу. Был такой академик, химик Курнаков. Родился сразу после Крымской войны, в которой отец его принимал участие, а умер аж в годы Второй мировой. Под него целый институт создали. Ягода и его, кстати, посадить хотел, но не сложилось.

Вступив в должность директора Института общей химии, Курнаков вызвал заведующую отделом кадров и говорит: «Будьте добры, мне списочек всех сотрудниц института, которых зовут Оля, Ольга». — «Зачем?» — «Знаете ли, покойную жену звали Ольгой — не хочу переучиваться!» Вызывает Николай Семенович всех Ольг по очереди на собеседование, на одной остановился, говорит: «Хочу предложить вам выйти за меня замуж». Она: «Простите, я замужем». А он так спокойно: «Ну и что? Пойдите домой, посоветуйтесь с мужем: уверяю вас, не проиграете». Пошла эта Ольга домой, посоветовалась с мужем и как-то решила, что проигрывать не резон. Правда, и Курнаков после этого недолго прожил. А милой Оле, выполнившей обязанности тезки, остались восемь или десять комнат — Курнаков был маститый, химик с мировой известностью. Под знаком музея квартиру вдова сохранила. Сын Курнакова об этом страшно забавно рассказывал.

Он еще говорил: «Михаил Яковлевич, уж не кушаете ли вы мясные бульоны?» Я: «Вообще-то, да». — «Ох, не надо — отец поел мясного бульона и умер!» Простите, спрашиваю, сколько вашему батюшке было лет, когда умер? Восемьдесят один год! Сын был убежден, что отец в возрасте за восемьдесят умер от мясных бульонов. Впрочем, я с тех пор действительно их не ем.

— Да это прямо история русского барина из XIX века.

— А академикам у Сталина дозволялось некоторое барство.

 

140. Академик Михаил Тихомиров, Дмитрий Лихачев и моржи-патриоты

— Был такой академик Михаил Николаевич Тихомиров, историк; в пятидесятые он уже стал академиком-секретарем. Тоже большой барин — благородный русофил, очень честный. Еще в 1946 году на этой почве он сразился с Лихачевым. Лихачев выпустил книжечку о том, что русский XVI век не уступит европейскому Ренессансу. Тихомиров, русофил больше Лихачева, написал тому, что надо и приличия знать — в Европе уже были Данте и Шекспир, с чем их в России сравнивать, побойтесь Бога! «Разве мы, историки, — он писал, — авгуры, перемигивающиеся на глазах непонимающей публики?»

Став академиком-секретарем, Тихомиров решил было моими руками осуществить реванш над врагами. Русские главы писали Черепнин и Пашуто, Тихомиров их терпеть не мог. А главы и правда плохие. Каждая начиналась «развитием производительных сил», а так как сеяли одно и то же — рожь да ячмень, все «развитие» было в том, чего сеяли больше. Тихомиров меня вызвал и говорит: опять они прислали эту галиматью про производительные силы пшеницы и ячменя! Пусть, говорит, напишут о развитии производительных сил в Антарктиде и как там русские моржи основали автохтонный университет. Проследите только, чтоб было сказано — и прогнали чужеземных пингвинов!

— Где Тихомиров, там и Нечкина где-то неподалеку?

 

141. Туалет академиков на Волхонке. Академик Нечкина и языкознание Сталина

— Нечкина еще в университете была моим учителем. Всегда говорила «Гефтер такой бледный», и однажды принесла мне бутылочку с рыбьим жиром: «Пейте рыбий жир!» Она ко мне благоволила. Но кончилось у нас с ней прискорбно, полным разрывом под конец жизни. На Волхонке, где теперь Институт философии, все институты были. И был коридорчик отделения истории АН СССР. С особым клозетом для академиков: место знаменитое, историческое.

Как-то в очередной раз застопорились выборы в Академию. Из ЦК нажимают выбрать, забыл кого, — а академики не голосуют. У них там свой сговор и свой лидер был, Волгин, а саботировали они всегда очень умело. Второй раз проголосовали — снова не вышло. Целый день идут голосования, всех держат. Позвонили Куусинену, который был не только член Президиума ЦК, но заодно еще академик: «Отто Вильгельмович, очень просим приехать проголосовать!» — «Ладно, еду». На Волхонку примчались парни из отдела охраны КГБ — не шутка, член Президиума ЦК! Позапирали двери на этаже — и заодно опечатали уборную для академиков. Никого не впускают и не выпускают. Теперь ты этих советских старцев представь, с их мочевыми пузырями…

— С аденомами простаты!

— Академики озверели до бешенства и провалили всех-всех! При последнем голосовании они любые предложения ЦК стали валить, и все из-за своего закрытого клозета.

— Маленькие кремлевские тайны.

— Волхонка. Коридорчик, где вся жизнь протекала. Одна большая комната и три сектора в одной комнате. Один стол на заведующего сектором.

Я пришел, а тут Нечкина, говорит: «Вы читали «Марксизм и вопросы языкознания» И. В. Сталина? Я отвечаю в том смысле, что да, только лучше б такого не читать. Говорю: «Разве это научная дискуссия? И простите, но “классовость языка” у Марра — чепуха. Главное у него (я Марра тогда очень любил) единство глатодонического процесса». Она мне: «Пожалуйста, проводите меня домой, поговорим на Волхонке». Мы пошли, и тут уж я развернулся в полную мощь насчет последних сталинских дискуссий… Раздражение во мне накипало еще с дискуссии по теории Павлова.

Я серьезно верил в свою ортодоксальность. Когда в генетике была история с Лысенко, почти не реагировал на побоище. А вот с физиологами все иначе — академика Сперанского еще в юности читал и сам хотел быть таким идеологом науки. Сперанский Алексей Дмитриевич, дворянин, его книгу я читал еще в школе — «Элементы построения теории медицины». Хотя я там и не понимал 98 процентов, но прочел, меня она заворожила. И погром в области физиологии меня огорчил сильно. А тут и «Вопросы языкознания» подоспели.

Марра я любил и стал Нечкиной его объяснять. Он, конечно, гениальный человек, но вместе с тем сумасшедший. Но тут Нечкина меня прерывает. До сих пор помню место, где мы идем по улице, а она говорит: «Миша, как вы не понимаете — у вас был отец, а у вашего отца — его отец, а у того тоже свой был…» Как в анекдоте! Я резко вскинулся, мы остановились, и я говорю: «И так вот мы будем объяснять всю мировую историю до ее начала?» — «Да!»

Я говорю: «Милица Васильевна, вы сами в такое верите?» Тут она страшно рассердилась, мы разошлись, но отношения тогда не были окончательно испорчены. Потом была общая с ней борьба за реабилитацию народничества. Но когда я заведовал сектором, у нас уже шли постоянные стычки.

Брат ее мужа был крупный партийный деятель, Яковлев — наркомзем, секретарь ЦК. Он один из авторов Конституции, ее первого чернового наброска — Яковлев, Таль, Стецкий. Его расстреляли в 1937-м, а муж Нечкиной родной его брат, и та, конечно, жила под гнетом этого обстоятельства.

— Он тоже был расстрелян?

— Ее муж? Нет. Обошлось. Как-то так повезло.

 

142. Третьей мировой войны быть не могло в принципе

— Ты часто говорил о послевоенных альтернативах. Но раз возможна глобальная альтернатива — там возможна и новая мировая война.

— Утверждаю, что третьей мировой войны вообще уже не могло быть. Не могло — в антропологическом смысле, заявленном Гитлером и Сталиным во Второй. Во Второй мировой все упиралось в то, что два человека оказались неспособны к регулярной политике вне ситуации радикального обмана. Отсюда странность Второй мировой, втянувшей в себя миллионы, опустошив страны, принеся в жертву народы.

Война в истории всегда мотивирована. В Мире холодной войны война утратила мотивировку, но повсюду влезла в жизнь, в человеческую обыденность. Растекаясь, война вместе с тем потеряла мотив. После исчезновения пары Гитлер — Сталин не стало мотива к войне, и не было шанса породить ей аналог. Война могла быть только мучительно изживаема. Но в это изживание вошло страшное зло — атомная бомба с идеологией и прагматикой, которые мистифицируют ситуацию. Изыми Бомбу из Мира 1945 года, и сцена предстанет в ее истинном виде: невозможности мотивированного глобального военного действия после конца Второй мировой войны.

Холодная война, взятая обособленно от специфики, внесенной ядерным оружием, — это лишь затянутый коллапс существа человека. Человек немотивирован в тех именно его действиях, которые относятся к его исторической классике! Таким он уже не мог вернуться к этим действиям, сперва надо попытаться себя замотивировать заново. Он мотивирует себя в формах особости, уже не притязающей на устроение вселенной. Тут можно назвать Карибский кризис, и так далее, и тому подобное. Наступивший коллапс мотивированности связан с истощением истории.

— Что за «коллапс мотивированности»?

— Хотя история никогда не была «историей всего», но она долго главенствовала в мотивациях Homo sapiens. Создалась привычка к поиску вмещающей якобы все исторической мотивировки. Если же та ушла, то что такое теперь мировая война — и что такое история? Только воспоминание о том, что было и что не может повториться после произошедшего.

 

143. От короткой корейской войны — к долгой холодной

— Сегодня ничто не исключает малорисковой распределенной мировой войны. Ведь риска не ждали и от Балкан перед Первой мировой. Исчезла биполярная схема сдерживания, и может быть запущена многополюсная схема 1914 года. Вот тебе вариант третьей мировой войны в новом виде.

— А почему нам не вспомнить, как возникала холодная война? Буквально мировой ей мешало стать то, что из двух командных центров можно было уничтожить друг друга и весь Мир. Но идея гарантированного взаимного уничтожения возникла не сразу. К ней пришли, но начали не с нее. Многое было проиграно на корейской войне. Сперва Северная Корея против Южной Кореи, затем США, а там Китай со всей людской мощью. Тут и мы подключаемся. На этой почве возникло НАТО — которое было пустой звук, но благодаря корейской войне станет военной силой. Есть целая история интернационализаций и глобализаций локальных конфликтов. Разве Вьетнам и Афганистан не были скрыто глобальны?

Корейская война — это биполярность, спроецированная внутрь Кореи: коммунистический Север, проамериканский Юг. Ирак совсем не то.

— Мир возвращается к старью, и невозможное снова стало возможным. Мировая неядерная вой на, на мой взгляд, — это что? Речь идет о системном военно-политическом кризисе с участием стран нелокальной группы .

— Ты верно сказал, системное вмешательство нелокальных держав. Хорошая формулировка. Блестящий пример этого Персидский залив. Но полагаю, и война в Корее была не менее блестяща: Советский Союз тихо вернулся на свое место в ООН, откуда Сталин ушел, саботируя Совет Безопасности. И возникло НАТО. Но что дала коалиция для Ирака? Ничего подобного тому, что дала корейская война.

А почему? Потому, что американское действие оказалось менее альтернативным, чем более грубое и прямое действие США времен корейской войны. Принцип выбора строя был защищен военными силами сторон даже ценой национального расчленения. Чтобы защитить право Южной Кореи остаться самой собой, были созданы гигантские мировые структуры. Разумеется, и лицемерие там было, как без него.

Но сегодня возникают войны национальные, по отношению к которым проблема вмешательства осложнена вторжением во внутренние дела, что переворачивает вильсонианскую догму самоопределения в догму вмешательства. Югославия и наш Кавказ являются военными новшествами. Большими и скверными новшествами.

Мир не решит эти проблемы, не став иным. В качестве нынешнего — не сможет. При супервооружениях, усовершенствованных для того, чтобы их употреблять прицельно на малых территориях; здесь вообще новое качество оружия. Когда-то мне говорил мой приятель Алексей, бывший посол на Кубе. Я ему: «Зачем вы поставляли Кастро такие мощные ракеты? Не было ли чего послабей?» Он говорит: «А послабей у нас самих тогда не хватало!»

 

144. Последний универсальный враг Сталина: еврей

— Победа во Второй мировой войне заложила основу крушения коммунизма. Присоединенные страны не могли быть унифицированы сталинской системой, но вместе с тем не были введены в ее состав на суверенных началах. Отвергнув альтернативу, система проделала ряд зверских операций приведения стран Восточной Европы к единству с Союзом — таким, каким он сложился в итоге прошлых унификаций. Это заложило взрывчатку в систему. Раздавленная альтернатива в итоге сдетонировала внутри системы-убийцы.

Зачем, собственно, к концу сороковых годов Сталину нужно срочно соорудить универсального врага? Потому что его замысел оставался универсальным. Человек, которому мы отдали свои существования, чтобы он распоряжался советскими душами, не мог охватить пространство от Одера до Янцзы. Но мог ли универсалист Сталин оставить в покое Евразию какова она есть — многоукладная, несводимая к единому основанию? Для него это немыслимо. А раз так, неизбежна та или иная форма насилия. Плюс личная патология — он душегуб.

Плюс возраст. Сталин догадывался, что ему остается считаное время, и сразу прибег к самым крайним формам выравнивания. При опыте унифицирования, проведенного им прежде над Советской Россией, ему теперь нужна была остро радикальная форма. А поскольку концепт универсального выравнивания требует универсального врага, сама история подсказала ему: еврей!

Сталин умер, недописав черновик указа. Осталась первая строчка, что «в целях предотвращения акций, вызванных справедливым гневом народа…» Маленков в марте 1953-го, найдя, все уничтожил.

— Это пересказы пересудов.

— Да, но что происходило при подписании «письма евреев», я знаю. Ерусалимский там был, он подписал письмо, мне все рассказывал, включая замечательные детали.

Сталин, надо сказать, умел и любил редактировать тексты. Когда на последнем XIX съезде отчетный доклад впервые делал Маленков, Шепилов написал ему доклад в связи с «Экономическими проблемами социализма в СССР», Сталина брошюра. Соответствие произв одительных сил и производственных отношений, есть, мол, закон, открытый товарищем Сталиным. Сталин, которому доклад показывали перед съездом, на съезде ничего не сказал, но после съезда звонит Шепилову: «Товарищ Шепилов, в докладе, который вы написали для товарища Маленкова, вкралась ошибка — закон, открытый Карлом Марксом, вы приписали товарищу Сталину. Товарищ Шепилов, ошибки надо публично исправлять!» — «Но как же, товарищ Сталин…» — «Выпустите новый тираж доклада с исправлением».

Так же, когда евреев собрали подписывать письмо о том, что большинство еврейского населения националисты, академик Трахтенберг говорит: «Я все же экономист. Кто подсчитал, сколько евреев заражены духом мелкобуржуазного национализма? Почему “большинство”, разве есть статистика?» Его поддержал генерал из евреев, может быть, Крейзер, и, кажется, Маргарита Алигер. Но организаторы все пропустили мимо ушей. А когда подписали, тут Сталин и говорит: «Почему здесь нет осуждения антисемитизма? Надо дополнить!» Невероятное он все-таки порождение. Есть сатанинское начало в людях.

У Ерусалимского было типичное еврейское лицо, на что ему кто-то в метро указал. Атмосферка… Мы с ним тогда очень были близки. Рассказывая мне все это, он спокойно заметил: «Знаете, еще один такой случай, и я покончу с собой». Молотов тоже, когда прочел в газетах сообщение о деле врачей, сказал: «Я понял, что пришел мой конец!» Потому что главными будут не врачи, а поощрители и вдохновители. По всем правилам сталинской игры.

Вот, между прочим, движущий момент российского социума власти — он не признает никакого предела, пускай нарушаемого. И к этому его приучали те, у кого у самих предел был! Они в это втягивались.

 

145. Сны 1953 года. Нашествие врачей-убийц. Яркий Хрущев — лидер блеклого и лживого антисталинизма

— Мне долго снилась война. Пока не перестала зимой 1953 года, когда по нарастающей взвилась «антикосмополитическая» кампания. Началось еврейское «дело врачей». Зима 1952–1953-го. Иду по Мещанской, а накануне мне кто-то сказал, что в отделении Боткинской стало не хватать врачей — все арестованы. Вдруг я остановился, и изнутри меня стукнуло: не бывает же такой заговор, чтоб сотни медиков сговорились ради убийства! Таких заговоров в истории не бывало вообще.

До этого я имел привычку все объяснять. Помню, женщина, очень хорошая, спросила у меня — как может быть, чтобы врачи намеренно убивали? Я понял, что дурацкие слова насчет логики классовой борьбы не годны, и говорю ей — понимаете, противостояние с Америкой сделало людей ненормальными, они безумеют… Но по лицу ее понял, как страшно ее огорчил.

Первая реакция моя всегда была — спасти объяснимость. Объяснить и вписать событие в картину, даже если я его не приемлю. Раз событие таково, картина целого не рушится. Например, я не принимал пакт с Германией, поскольку был ярым антифашистом. Но пакт вписывался для меня в картину Realpolitik Сталина. А тут вижу, что происходящее более не вписывается ни в какую картину! Но что вместо? Я так жить не смогу — и я рухнул в болезнь. Контузия 1942 года вырвалась в пятидесятые и накрыла меня с головой.

— Ну ты и скачешь, от 1953-го к 1956-му.

— Да, но это длилось долго. Сначала из снов ушла война. Шли мучительнейшие месяцы начала 1953 года. У сына была нянька, и я заметил, как та роется в моем ящике — Люба, неглупая девка, но ей приказали. А дворничиха стала спрашивать, куда я иду. Военные сны ушли, каждую ночь просыпаясь, явственно слышал звонок в дверь.

Моя картина мира стала рушиться. Но еще быстрей она рухнула в 1956-м — отказом от дарованного освобождения.

— Отложенная реакция на 1953 год?

— Да, отложенная реакция. Вдруг бац — а этого я не принимаю! Хрущева поначалу я прямо возненавидел.

— Смутные слухи до меня доходили, как в дни «оттепели», когда все, как им положено, радовались, ты мрачно каркал что-то консервативное.

— Да. Однажды я даже очень открыто выступил. Уже в прологе болезни, почему и свалился. Шла читательская конференция журнала «Вопросы истории», и посыпались пошлости: да здравствует Шамиль, нужен пересмотр истории революции — и далее по всем тогдашним либеральным пунктам. Я выступил, говорю — товарищи, а ведь за вами ничего не стоит. Ни-че-го. Вы хотите пересмотреть несколько пустопорожних редакционных статей? Извольте, какой пустяк. Вы хотите пересмотреть целиком историю революции? Давно пора. Тут я сказал, а это была моя любимая мысль, что революция 1905 года — не пролог Октября, она имела внутреннюю силу, и неизвестно еще, что масштабней — 1905 год или 1917-й.

В этом демарше я понравился всем лагерям, аплодировали мне дико. Только самому себе не понравился. Аудитория до этого аплодировала односторонне, «обличителям», а мое выступление вызвало аплодисменты обеих сторон. Но воспринималось оно, вероятно, странно.

— Слышал, что после твоего выступления Бурджалова сняли.

— «После» не значит «по причине». Затем ко мне при всех подошли несколько человек из ЦК, среди них Толя Черняев — давайте письменный текст своего выступления. Но, придя домой и сев писать, я вдруг испытал странную реакцию. И написал им записку с идеей, что нужно создать Историческое общество, куда входили бы ученые, учителя и люди, любящие историю. История не принадлежит никому в отдельности, писал я, но история не принадлежит и новым критикам.

Отдал им эту бумажку, чем их сильно разочаровал. Был такой Лихолат, мерзавец из отдела науки ЦК. «Что же вы, Михаил Яковлевич, написали, — говорит, — мы от вас ждали совсем другого». Тут я понял, раз из ЦК просят, что-то они задумали.

На другой день вижу там одного типа из Академии общественных наук. Он плохую роль тогда играл, опасный циник. К нему подошел друг: ну что, спрашивает, было что-то интересное? Он отвечает: толковое только выступление Гефтера. Тут меня как холодом по сердцу полоснуло. Чем же, думаю, тебе я понравился, чем удружил вашему лагерю? И через считаные дни рухнул в болезнь. Мозговые спазмы и так далее. «Всемирной истории» доредактировать мне не удалось.

— Третий том тогда шел?

— Да. Но вот что интересно. С одной стороны, я долго независимо балансировал, дольше многих. Поддерживал ситуацию объяснимости происходящего, не приемля ее тех и иных сторон. Тут пришел ХХ съезд, все счастливы выгодной полуправде. А я рухнул в болезнь, и когда выполз из нее на карачках, несколько лет на это потратив, я был уже другой человек. Я болезнью заплатил за то, что освободил свой ум собственными силами. И больше не хотел полулжи.